Страница:
— Все в Америке жили? — спрашивал Чижиков, стоя у порога и покручивая усы, и в то же время чутко прислушивающийся, не идет ли капитан с гостями.
— В Америке.
— Сторона, сказывают, вольная.
— Вольная-то вольная, и живут люди чисто, и обращение учтивое, особливо с нашей сестрой, а все чужая сторона… К своим так и тянет… Батюшка с матушкой да сестры с братом в деревне живут, и повидать их жду не дождусь… Как приедем, сейчас отпрошусь у барыни в деревню погостить.
— А барыня, значит, добрая?..
— Добрая… и меня на волю отпустила и исхлопотала за батюшку у своего брата… Отец-то ее помер…
— Нонче и всем скоро воля выйдет, — заметил Чижиков и спросил: — А вы, Анна Егоровна, по-ихнему говорить умеете?
— Научилась. Восемь лет здесь жили.
— Ишь ты! Поди трудно научиться?
— Вовсе нетрудно.
— Однако пока прощайте, Анна Егоровна. Господа, кажется, идут! А я вам сюда подам… маленький столик накрою. Какого вина прикажете: красного или белого?
— Все равно… Вы не беспокойтесь, Иван Матвеич.
— Очень даже лестно для вас услужить, а не то что беспокойство, Анна Егоровна! — проговорил Чижиков, бросая выразительный взгляд на Аннушку, и перешел в буфетную — напротив.
А Аннушка, закрыв дверь, достала из своего мешка зеркальце, гребень и щетку и, повесив зеркальце на гвоздик, погляделась в него и, оправляя свои темно-русые густые волосы, усмехнулась не без кокетства.
Через несколько минут гости с капитаном спустились в каюту.
— Вот-с ваше помещение, Вера Сергеевна, — проговорил капитан. — Вы здесь полная хозяйка.
Пассажирка восхищалась каютой и благодарила.
Капитан помог дамам снять их жакетки, принял шляпки и вообще был необыкновенно любезен. Когда ровно к шести часам собрались приглашенные к обеду: старший офицер, доктор, милорд и гардемарин Васенька, — капитан повел дам к маленькому столу, уставленному закусками, и пригласил их “по русскому обычаю, закусить”.
— Вера Сергеевна… Чего прикажете? Вы, чай, отвыкли от наших порядков… Позвольте вам икры положить! Русская икорка!
За обедом он сидел между дамами и угощал их с хлебосольным радушием. Он любил покушать, и стол и вина у него были хорошие. Сам капитан за обедом занимал больше пассажирку, к вящей досаде Степана Дмитриевича, который принужден был занимать консульшу и только мог глазами пожирать хорошенькую блондинку. Доктор и ел за обе щеки, и посматривал на пассажирку, и рассказал какой-то забавный анекдот. Милорд, напустивший на себя бесстрастность, солидно беседовал с консулом и подливал ему вина. Один лишь юный Васенька все время застенчиво краснел, не раскрывая рта и не смея поднять глаз на Веру Сергеевну. Он только изредка украдкой взглядывал на нее и, встретив раз ее взгляд, зарделся, как маков цвет, уставился в тарелку и больше не решался смотреть.
К концу обеда, когда подали жаркое с брусничным вареньем, вывезенным еще из России, и Чижиков розлил шампанское, капитан, совсем размягший от еды, вина и присутствия хорошенькой женщины, предложил тост за милых дам и потом отдельно за пассажирку. При этом он произнес короткий спич, в котором пожелал, чтобы плавание было благополучное и чтобы Вера Сергеевна, вернувшись в Россию, не поминала его лихом.
Все чокались друг с другом. Веселый и ставший необыкновенно добродушным капитан, глаза которого с начала обеда приняли несколько телячье выражение, предложил, обращаясь к пассажирке, тост за Москву и, еще раз чокаясь, неожиданно спросил:
— Вас укачивает, Вера Сергеевна?
— Кажется, нет, — отвечала она, ставя бокал, из которого чуть-чуть хлебнула.
— Ну, тогда вам нечего бояться! — радостно воскликнул капитан, втайне довольный, что пассажирка не будет “лежать в лежку” и, следовательно, ее можно будет видеть. — Вы ведь уже окрещены… Раз переплывали океан… Ей-богу, он не страшен, совсем не страшен… Да и наш “Забияка” доброе судно! — любовно прибавил капитан. — Отлично штормы выдерживает. Помните, Степан Дмитрич, как нас весной трепануло у Сангарского пролива [8]?
— Изрядный был штормяга! — подтвердил и старший офицер.
— А “Забияке” хоть бы что… Только катер потеряли…
Эти воспоминания, приятные для моряков, не особенно были приятны для пассажирки, но она ничем не выдала охватившего ее беспокойства и с внимательной улыбкой слушала, когда капитан стал рассказывать в подробностях об этом “дьявольском шторме”.
Старший офицер посматривал украдкой на пассажирку взглядом, полным восторга и “прованского масла”, и в уме решил, что за ней следует серьезно “приударить”. Она вполне отвечала его эстетическим требованиям. И в голове его, не совсем свежей после бордо, портера, хереса, портвейна и шампанского, смутно бродили даже смелые мысли насчет того, что недурно бы предложить ей руку и сердце. Она будет жена хоть куда. И хороша собой, и такая аппетитная, черт возьми, и приобрела житейский опыт — не какая-нибудь молодая девчонка, — и, видимо, с умом бабочка… Надо покороче ее узнать и… куда ни шло… Она, конечно, не откажет! — горделиво подумал Степан Дмитриевич, совершенно забывая в эту минуту о четырех отказах, уже благополучно скушанных им и все-таки не поколебавших в нем уверенности в своей неотразимости.
Заметил ли он, что рассказ капитана о шторме не особенно приятно действует на пассажирку, или просто хотел приободрить ее, но только он проговорил по окончании рассказа, обращаясь к пассажирке:
— Я уверен, что наше плавание будет превосходным… и никаких штормов не будет.
— Отчего это? — спросила пассажирка.
— Вы принесете нам счастье, Вера Сергеевна…
И доктор сказал что-то утешительное. И капитан заметил:
— Теперь время самое благоприятное… Какие штормы!
Пассажирка, тронутая этим общим вниманием, по-видимому самым бескорыстным, улыбалась в ответ, и ее лицо, казалось, говорило: “Какие простые и добрые люди эти моряки!”
А пока шел обед, Цветков малодушно нет-нет да и заглядывал через открытый, задернутый флагом люк капитанской каюты и любовался блондинкою, чувствуя себя на седьмом небе при воспоминании об ее любезной приветливости.
И он ходил по палубе, досадуя, что обед тянется так долго, и мечтал. Мечты уносили его далеко. Он грезил, что “Забияка” вдруг потерпит крушение. Все погибнут. И только она да он спасутся на необитаемом острове.
“Фу-ты, какой я болван!” — говорил он себе не без некоторого основания, соображая нелепость мечтаний, и смеялся.
Он так и не говорил в этот вечер с пассажиркой.
Консул и консульша, несмотря на искренние пожелания Цветкова, чтобы они поскорей убрались к черту, засиделись долго, пили чай и уехали с клипера поздно вечером. Вера Сергеевна вышла их проводить и затем гуляла по палубе. Но Цветкову нельзя было подойти. Этот “толстопузый” не отходил от нее, за что был изруган Цветковым самым беспощадным образом, несмотря на свое капитанское звание. Через четверть часа пассажирка простилась с капитаном и ушла в каюту.
— Видно, нагнал скучищу, старый черт! — промолвил Цветков не без злорадства и продолжал гулять по палубе.
Но она не выходила.
В полночь все, кроме вахтенных, спали. Только мичман не спал в своей каюте и без сюртука строчил стихи, да вестовой Чижиков, койка которого висела рядом с койкой Егорки, вполголоса рассказывал соседу о красоте Аннушки, и оба они по временам издавали восторженные восклицания.
На следующее утро, с рассветом, клипер снялся с якоря, вышел под парами из бухты, прошел пролив, поставил все паруса и с попутным теплым ветром понесся в открытый океан.
К восьми часам, к подъему флага, все офицеры вышли приодетые, веселые и как-то особенно настроенные. Присутствие пассажирки, видимо, подтянуло всех. Даже дедушка был в новом сюртуке.
А когда около полудня чудного дня с высоко поднявшимся солнцем, сверкавшим с бирюзовой выси, на палубе клипера показалась свежая, как вешний день, пассажирка, все офицеры один за другим поднялись на палубу.
— В Америке.
— Сторона, сказывают, вольная.
— Вольная-то вольная, и живут люди чисто, и обращение учтивое, особливо с нашей сестрой, а все чужая сторона… К своим так и тянет… Батюшка с матушкой да сестры с братом в деревне живут, и повидать их жду не дождусь… Как приедем, сейчас отпрошусь у барыни в деревню погостить.
— А барыня, значит, добрая?..
— Добрая… и меня на волю отпустила и исхлопотала за батюшку у своего брата… Отец-то ее помер…
— Нонче и всем скоро воля выйдет, — заметил Чижиков и спросил: — А вы, Анна Егоровна, по-ихнему говорить умеете?
— Научилась. Восемь лет здесь жили.
— Ишь ты! Поди трудно научиться?
— Вовсе нетрудно.
— Однако пока прощайте, Анна Егоровна. Господа, кажется, идут! А я вам сюда подам… маленький столик накрою. Какого вина прикажете: красного или белого?
— Все равно… Вы не беспокойтесь, Иван Матвеич.
— Очень даже лестно для вас услужить, а не то что беспокойство, Анна Егоровна! — проговорил Чижиков, бросая выразительный взгляд на Аннушку, и перешел в буфетную — напротив.
А Аннушка, закрыв дверь, достала из своего мешка зеркальце, гребень и щетку и, повесив зеркальце на гвоздик, погляделась в него и, оправляя свои темно-русые густые волосы, усмехнулась не без кокетства.
Через несколько минут гости с капитаном спустились в каюту.
— Вот-с ваше помещение, Вера Сергеевна, — проговорил капитан. — Вы здесь полная хозяйка.
Пассажирка восхищалась каютой и благодарила.
Капитан помог дамам снять их жакетки, принял шляпки и вообще был необыкновенно любезен. Когда ровно к шести часам собрались приглашенные к обеду: старший офицер, доктор, милорд и гардемарин Васенька, — капитан повел дам к маленькому столу, уставленному закусками, и пригласил их “по русскому обычаю, закусить”.
— Вера Сергеевна… Чего прикажете? Вы, чай, отвыкли от наших порядков… Позвольте вам икры положить! Русская икорка!
За обедом он сидел между дамами и угощал их с хлебосольным радушием. Он любил покушать, и стол и вина у него были хорошие. Сам капитан за обедом занимал больше пассажирку, к вящей досаде Степана Дмитриевича, который принужден был занимать консульшу и только мог глазами пожирать хорошенькую блондинку. Доктор и ел за обе щеки, и посматривал на пассажирку, и рассказал какой-то забавный анекдот. Милорд, напустивший на себя бесстрастность, солидно беседовал с консулом и подливал ему вина. Один лишь юный Васенька все время застенчиво краснел, не раскрывая рта и не смея поднять глаз на Веру Сергеевну. Он только изредка украдкой взглядывал на нее и, встретив раз ее взгляд, зарделся, как маков цвет, уставился в тарелку и больше не решался смотреть.
К концу обеда, когда подали жаркое с брусничным вареньем, вывезенным еще из России, и Чижиков розлил шампанское, капитан, совсем размягший от еды, вина и присутствия хорошенькой женщины, предложил тост за милых дам и потом отдельно за пассажирку. При этом он произнес короткий спич, в котором пожелал, чтобы плавание было благополучное и чтобы Вера Сергеевна, вернувшись в Россию, не поминала его лихом.
Все чокались друг с другом. Веселый и ставший необыкновенно добродушным капитан, глаза которого с начала обеда приняли несколько телячье выражение, предложил, обращаясь к пассажирке, тост за Москву и, еще раз чокаясь, неожиданно спросил:
— Вас укачивает, Вера Сергеевна?
— Кажется, нет, — отвечала она, ставя бокал, из которого чуть-чуть хлебнула.
— Ну, тогда вам нечего бояться! — радостно воскликнул капитан, втайне довольный, что пассажирка не будет “лежать в лежку” и, следовательно, ее можно будет видеть. — Вы ведь уже окрещены… Раз переплывали океан… Ей-богу, он не страшен, совсем не страшен… Да и наш “Забияка” доброе судно! — любовно прибавил капитан. — Отлично штормы выдерживает. Помните, Степан Дмитрич, как нас весной трепануло у Сангарского пролива [8]?
— Изрядный был штормяга! — подтвердил и старший офицер.
— А “Забияке” хоть бы что… Только катер потеряли…
Эти воспоминания, приятные для моряков, не особенно были приятны для пассажирки, но она ничем не выдала охватившего ее беспокойства и с внимательной улыбкой слушала, когда капитан стал рассказывать в подробностях об этом “дьявольском шторме”.
Старший офицер посматривал украдкой на пассажирку взглядом, полным восторга и “прованского масла”, и в уме решил, что за ней следует серьезно “приударить”. Она вполне отвечала его эстетическим требованиям. И в голове его, не совсем свежей после бордо, портера, хереса, портвейна и шампанского, смутно бродили даже смелые мысли насчет того, что недурно бы предложить ей руку и сердце. Она будет жена хоть куда. И хороша собой, и такая аппетитная, черт возьми, и приобрела житейский опыт — не какая-нибудь молодая девчонка, — и, видимо, с умом бабочка… Надо покороче ее узнать и… куда ни шло… Она, конечно, не откажет! — горделиво подумал Степан Дмитриевич, совершенно забывая в эту минуту о четырех отказах, уже благополучно скушанных им и все-таки не поколебавших в нем уверенности в своей неотразимости.
Заметил ли он, что рассказ капитана о шторме не особенно приятно действует на пассажирку, или просто хотел приободрить ее, но только он проговорил по окончании рассказа, обращаясь к пассажирке:
— Я уверен, что наше плавание будет превосходным… и никаких штормов не будет.
— Отчего это? — спросила пассажирка.
— Вы принесете нам счастье, Вера Сергеевна…
И доктор сказал что-то утешительное. И капитан заметил:
— Теперь время самое благоприятное… Какие штормы!
Пассажирка, тронутая этим общим вниманием, по-видимому самым бескорыстным, улыбалась в ответ, и ее лицо, казалось, говорило: “Какие простые и добрые люди эти моряки!”
А пока шел обед, Цветков малодушно нет-нет да и заглядывал через открытый, задернутый флагом люк капитанской каюты и любовался блондинкою, чувствуя себя на седьмом небе при воспоминании об ее любезной приветливости.
И он ходил по палубе, досадуя, что обед тянется так долго, и мечтал. Мечты уносили его далеко. Он грезил, что “Забияка” вдруг потерпит крушение. Все погибнут. И только она да он спасутся на необитаемом острове.
“Фу-ты, какой я болван!” — говорил он себе не без некоторого основания, соображая нелепость мечтаний, и смеялся.
Он так и не говорил в этот вечер с пассажиркой.
Консул и консульша, несмотря на искренние пожелания Цветкова, чтобы они поскорей убрались к черту, засиделись долго, пили чай и уехали с клипера поздно вечером. Вера Сергеевна вышла их проводить и затем гуляла по палубе. Но Цветкову нельзя было подойти. Этот “толстопузый” не отходил от нее, за что был изруган Цветковым самым беспощадным образом, несмотря на свое капитанское звание. Через четверть часа пассажирка простилась с капитаном и ушла в каюту.
— Видно, нагнал скучищу, старый черт! — промолвил Цветков не без злорадства и продолжал гулять по палубе.
Но она не выходила.
В полночь все, кроме вахтенных, спали. Только мичман не спал в своей каюте и без сюртука строчил стихи, да вестовой Чижиков, койка которого висела рядом с койкой Егорки, вполголоса рассказывал соседу о красоте Аннушки, и оба они по временам издавали восторженные восклицания.
На следующее утро, с рассветом, клипер снялся с якоря, вышел под парами из бухты, прошел пролив, поставил все паруса и с попутным теплым ветром понесся в открытый океан.
К восьми часам, к подъему флага, все офицеры вышли приодетые, веселые и как-то особенно настроенные. Присутствие пассажирки, видимо, подтянуло всех. Даже дедушка был в новом сюртуке.
А когда около полудня чудного дня с высоко поднявшимся солнцем, сверкавшим с бирюзовой выси, на палубе клипера показалась свежая, как вешний день, пассажирка, все офицеры один за другим поднялись на палубу.
V
Любезное предсказание старшего офицера Степана Дмитриевича о том, что пассажирка принесет счастье, по-видимому оправдалось.
Прошло уже десять дней, как мы ушли из Сан-Франциско, и все это время плаванье наше действительно было на редкость прелестное. Погода стояла отличная: теплая, без угнетающей жары. Солнце ни разу не закрывалось черными, мрачно нависшими тучами или клочковатыми, бешено несущимися, зловещими облаками и ослепительное, заливая ярким блеском океан, весело сверкало с далекой высоты чудного бирюзового неба, по которому двигались, гонимые воздушным течением, молочные перистые облачка необыкновенно изящных очертаний и прихотливых узоров, точно выведенных волшебным резцом. По временам они нагоняли друг друга и, соединяясь, представляли собой белоснежные фантастические города с церквами, узорчатыми башнями, деревьями, медленно плывущими по ярко-голубой лазури.
Далекий горизонт, куда ни взглянешь, чист. Не видно на нем этого маленького издали, темно-серого пятна, быстро вырастающего, по мере своего приближения, в гигантский столб дождевой шквалистой тучи, яростно несущейся среди внезапно наступившего затишья на судно, благоразумно поспешившее убрать свои паруса, чтоб не быть уничтоженным грозным шквалом.
И сам загадочный и таинственный дедушка-океан, вея приятной прохладой и выдыхая аромат озона, был в самом милостивом и благодушном настроении, как бы стараясь оправдать свою далеко не справедливую кличку “Тихого”. С ласковым рокотом, неторопливо и плавно катил он могучие светло-синие волны, бережно и покойно, словно добрый пестун, покачивая на своей мощной, коварной груди маленький трехмачтовый клипер.
И “Забияка”, стройный и красивый, похожий на птицу с распущенными гигантскими белыми крыльями, летел под всеми парусами, имея лиселя с правой, с ровным попутным мягким норд-вестом, узлов по девяти в час, рассекая с тихим гулом воду своим острым водорезом и оставляя за кормой след в виде серебристой ленты.
Светло, ясно и радостно кругом!
— Эка благодать! — говорят весело матросы, радуясь и спокойным вахтам, и спокойным ночам, не прерываемым окриками боцмана, призывающего “всех наверх”. — Так-то, братцы, плавать еще куда ни шло… Кабы завсегда да так!
— Ишь, шельма, как высоко забрался… Гляди-кось! — восклицает кто-то.
И матросы беспечно глядят вверх, где в прозрачном воздухе реет альбатрос.
— Рыбки наелся и отдыхает.
— Вон парусок-от белеет… Должно, купец…
— Купец и есть… Гличанин какой, а то из голландцев. Привышны они к морю… Им что на сухом пути, что на воде — все едино.
— Не то, что наш брат, российский…
— И пречудесно, господа! Ах, как пречудесно! — восклицает на баке фельдшер Завитков среди маленького кружка баковой аристократии: двух боцманов, подшкипера, баталера и писаря. — Теперь бы только сюда Анну Егоровну… так окончательно один восторг… Как вы об этом полагаете, Артемий Нилыч? — обращается фельдшер к боцману Матвееву.
— Ну ее к чертовой… тетеньке! Из-за их только неприятности! — недовольно промолвил боцман, которому еще сегодня утром попало от старшего офицера за ругань, раздававшуюся на баке во время обычной утренней уборки клипера, когда пассажирки спали и боцман, рассчитывая на их крепкий сон, дал полную волю своей артистической импровизации.
— А вы, Артемий Нилыч, уже потерпите, пока пассажирки. Что делать! — успокаивал боцмана фельдшер. — И напрасно вы насчет Анны Егоровны так выражаетесь. Очень она славная девица… Такая белая, рассыпчатая… Одно слово: бельфамистая… И разговор у нее деликатный… Сейчас видно, что видала людей…
— С ней подлец Чижиков шуры да муры. Все около нее липнет в каюте по своей должности. Ловок он, бестия, насчет девок. В Кронштадте двух горничных облестил! — не без зависти заметил рябой и некрасивый баталер.
— Станет она с вестовым заниматься! — воскликнул фельдшер, обижаясь за горничную. — Она не какая-нибудь кронштадтская чумичка, а понимает обращение, с кем и как… недаром в загранице жила. Какая ей компания вестовой!.. На нее офицеры и гардемарины зарятся… Так и сторожат, как она в палубе покажется, а вы: вестовой! Вчера вечером… смеху было, — продолжал Завитков и рассмеялся.
— А что?
— Поджидал этто Анну Егоровну артиллерист Евграф Иваныч в палубе, все выглядывал из своей каюты: не идет ли? Думал: никто не видит, а я притулился за машиной и жду… От фонаря вижу, как он, весь красный, глаза пялит. Ладно. Прошло так минут с пять времени, спускается Аннушка с трапа с чайником — за кипятком к камбузу, идет это тихонько, — а он ей рукой машет. “Не хотите ли, говорит, Аннушка, на мою каюту полюбопытствовать. Отличная у меня каюта. Я вам, говорит, разные вещицы покажу…”
— Ишь, дьявол… “каюту”! Рожа-то у него вроде швабры, а туда же! — воскликнул с веселым смехом боцман Матвеев.
— То-то мне и смешно было.
— Что ж она, пошла? — нетерпеливо раздались голоса.
— Не пошла… “Очень, говорит, вам мерси, но в каюту не согласна”. Так Евграф Иваныч только заржал от отчаянности и захлопнул двери.
Веселый смех над пожилым артиллерийским офицером разразился среди кучки. Все, видимо, были рады неудачному исходу его авантюры.
А фельдшер продолжал:
— Идет, значит, Анна Егоровна дальше, как к ней откуда ни возьмись гардемарин Касаткин… Тоже, вихрастый, ее сторожил.
— Пройти, черти, не дают!
— “Ах, какая вы, Аннушка, хорошенькая. Позвольте вас поцеловать, упользоваться случаем”. Это он тишком говорит, а сам, не будь дурак, облапил ее и пробует, значит, из какой-такой материи у нее кофточка…
— Ах шельмец!
— Она вырываться. “Оставьте, говорит, молодой человек”. А Касаткин ей: “Простите, говорит, очень вы мне нравитесь”, и чмок, чмок, — два раза в шею поцеловал, да и был таков…
— Ишь ты… отчаянный какой! — с сочувственным смехом промолвил Матвеев… — Будет ему от капитана, если Аннушка да пожалуется своей барыне… Он его отчешет да на сальник (салинг) на высидку пошлет…
— И поделом: не приставай! — заметил фельдшер.
— А тебе небось завидно?.. Однако пора и к водке свистать! Выноси-ка, баталер, водку! — сказал Матвеев, и аристократы бака разошлись.
Иван Иванович с секстаном в руке уже ловит “полдень”. Его помощник, молодой штурманский прапорщик, отсчитывает на часах секунды.
— Стоп! — произносит старый штурман и машет рукой. В колокол бьют “рынду”, и все проверяют часы.
А сам дедушка в новом люстриновом сюртучке, в сбитой на затылок фуражке, торопливо спускается к себе в каюту, чтобы закончить утренние вычисления. Чрез пять минут все готово. Полуденные широта и долгота получены. Мы точно знаем, в какой точке земного шара находимся и сколько прошли за сутки миль.
Суточное плавание отличное. Все довольны, начиная с капитана и кончая Васенькой, что мы “отмахали” более двухсот миль, что погода отличная, ветер попутный, и что, наконец, хорошенькая пассажирка часто показывается на палубе, что она тут, свежая, красивая и приветливая, один вид которой доставляет морякам удовольствие и как-то подтягивает их.
И сам дедушка, в первые дни ворчавший, что на клипере пассажирка, приглядевшись к ней, значительно смягчился. Правда, он ждал всяческих историй в кают-компании из-за нее (недаром Цветков уже ходил как полоумный, Степан Дмитриевич ежедневно душился, а капитан придирался без всякой причины к молодым офицерам), но находил ее вообще “молодцом дамой”. Ее не укачивает, держит она себя просто и умно, без всяких, как он выражался, “цирлих-манирлихов” и “не разводит антимонии”, как вообще дамы, изображающие из себя “разварную лососину”.
Вследствие такого отношения к пассажирке, Иван Иванович каждый день докладывал ей о пройденном расстоянии.
И сегодня, выйдя из капитанской рубки, где проверил хронометры, он подошел к пассажирке. Она сидела на юте, под тентом, в лонг-шезе, одетая в легкое серое платье, с морской шапочкой на белокурой головке. Офицеры завтракали. Она была одна и читала книгу. Красивый блондин Бакланов, стоявший на вахте, шагал по мостику, поглядывая на молодую женщину, но спуститься и заговорить с ней не смел. Того и гляди появится капитан — и тогда разнос. Уж было этих историй!
— С добрым утром, Вера Сергеевна!
— Здравствуйте, Иван Иванович! — радостно ответила она дедушке, протягивая маленькую, изящную белую ручку с обручальным кольцом на третьем пальце и бирюзой на крохотном мизинце, которую он почтительно пожал в своей морщинистой широкой лапе.
Ей очень нравился этот славный добряк Иван Иванович, простой и бесхитростный, относившийся к ней сердечно и ласково, без ухаживаний, и она всегда рада была, когда он подходил к ней сообщать о пройденном расстоянии.
— Сколько, Иван Иванович, прошли… Двести или больше?
— Двести двадцать две мильки-с пробежали, Вера Сергевна… Отлично идем… Погода — прелесть, чтоб не сглазить! И подлинно вы нам счастие принесли, Вера Сергевна…
— И вы комплименты стали говорить, добрейший Иван Иванович?.. С каких это пор? Ведь вы, кажется, не любите дам на корабле? — прибавила с лукавой улыбкой молодая женщина.
Дедушка несколько смутился.
— А уж вам разболтали наши молодцы? Экие сороки! Что ж, скрывать не стану-с, Вера Сергевна… Говорил в этом роде, точно говорил-с.
— Почему же не любите? Или вы вообще женщин не любите? — допрашивала, смеясь, молодая женщина.
Старый штурман запротестовал самым решительным образом против такого обвинения.
— Что вы, что вы, Вера Сергевна! За что мне не любить дам? У меня в Кронштадте и свои дорогие дамы остались, жена и две дочери, — с чувством подчеркнул старик, — так как же мне не любить дам-с? Напротив, я их очень почитаю и уважаю, особенно таких, позволю откровенно сказать, таких милых и достойных, как вы, Вера Сергевна! — прибавил дедушка с рыцарской любезностью.
И, пуская затем в ход все свое красноречие, Иван Иванович “забрал ходу” и продолжал:
— Но дамская сфера, так сказать, не море, а берег-с. На твердой земле, в полной безопасности, — вот-с ее назначение, а не на палубе судна… Мало ли что случается в море? Вот теперь, слава тебе господи, все благополучно… Вы сидите себе спокойно, вас не укачивает… да и какая это качка! А как вдруг засвежеет, как начнет трепать-с! Нам, морякам, ничего. Поставили штормовые паруса и жди, пока штормяга отойдет, а даме и боязливо, и неприятно, и докучно-с. Ну и жалко, очень даже жалко в таком случае даму. Она ведь создание деликатное… нервы чувствительные… И лежит, бедненькая… “Ох да ох”… Смотреть больно… В этом смысле я и говорил… Поверьте, милая барыня… И, наконец, дама даме рознь…
Разумеется, пассажирка “поверила” и поблагодарила Ивана Ивановича за доброе о себе мнение, и дедушка, поболтав еще несколько минут, отошел от молодой женщины, вполне уверенный, что “заговорил ей зубы” и что она не знает истинной причины его нелюбви к даме на корабле.
Не говорить же ей, в самом деле, что все наши ребята, как коты по весне, ошалелые бегают. Сама может догадаться… Видит, как за ней увиваются все, начиная с капитана!..
“А прехорошенькая! Недаром всех с ума свела. Прехорошенькая дамочка! И вся такая беляночка!” — усмехнулся про себя Иван Иванович.
И старый штурман, вообще степенный и строгих правил человек, которого никогда не видали на берегу в обществе “космополиток дам” или туземных разноцветных красавиц, неожиданно смутился и сердито крякнул, точно прочищая горло. Целомудрие его было оскорблено. Глупые мысли насчет пассажирки полезли в его старую голову. Он покраснел и нахмурился.
— Э-э-э-э. И вы, дедушка, того?.. Иду я из лазарета и вижу, — заговорил доктор, хитро улыбаясь маленькими глазками.
Дедушка совсем смутился и, досадуя на свое смущение, с напускным равнодушием спросил:
— Что ж вы такого видели, Антон Васильич?
— И вы начали приударять за пассажиркой, а?
Иван Иванович испуганно повернул голову. Доктор говорил так громко, что пассажирка могла услыхать. По счастью, ее не было.
— Скрылась, скрылась… Сию минуту с капитаном ушла завтракать… Отравит он ей завтрак своими старыми анекдотами… Ишь ведь как вы любезничали с барынькой… хе-хе-хе! Ловко! Представляется женоненавистником, а сам…
— Да полно вам врать вздор, Антон Васильич. Это мичманам да разве таким саврасам, как вы, впору любезничать, а не мне… Я просто сказал ей, сколько мы прошли миль. Только и разговору было.
— Рассказывайте, рассказывайте, Иван Иваныч… Видел я… Ведь пассажирочка-то преаппетитная… И ручки, и ножки, и бюстик… Небось, дедушка, и вы молодость вспомнили… Глазенапа-то запускали на белоснежную шейку?.. Признавайтесь…
— Тьфу, бесстыдник… А еще женатый! Вот вернемся, жене скажу!
— А что ж, говорите… Грех разве любоваться на чужой товар?
— Ну вас… Отстаньте! — сердито проговорил старый штурман и поспешно спустился вниз, слыша сзади веселый мелкий смех циника доктора.
“И впрямь саврас!” — мысленно обругал доктора возмущенный дедушка и, сердитый, молча садится в кают-компании завтракать, предварительно выпив объемистую рюмку джина.
Все, исключая механика да батюшки, торопятся окончить завтрак, чтобы выйти наверх и поболтать с пассажиркой, если она выйдет на палубу и не будет читать, желая избавиться от слишком большой внимательности господ моряков. Старший офицер, надушенный так, что пахло на всю каюту, торжественно сосредоточен. За эти десять дней он решительно пришел к заключению, что ему следует сделать попытку: предложить руку и сердце. Он, во всяком случае, “партия недурная”. Человек с положением в некотором роде, офицер на виду. Через год вернется, наверное сделают командиром. Глупо было бы отказать! Он все настойчивее думал об этом решительном шаге, нередко восхвалял пассажирке прелести семейного счастья и только затруднялся: устно или письменно сообщить ей о своем великодушном намерении.
“Положим, — рассуждал он, мечтая о браке с хорошенькой вдовушкой, — она покамест не только не делает никаких авансов, но даже довольно равнодушно слушает его и подчас даже подсмеивается, но, быть может, это одна женская дипломатия! Знаем мы женщин, слава богу! — самодовольно усмехнулся при этом Степан Дмитриевич. — Правда, она со всеми одинаково любезна и приветлива, всегда умеет как-то ловко отклонить слишком восторженные комплименты (Степан Дмитриевич это на себе испытал), но не тонкое ли это кокетство?.. Она в некотором роде дьяволенок, эта вдовушка. С ней надо ухо востро… И не для отвода ли глаз она часто спорит с этим влюбленным мальчишкой, легкомысленным Цветковым, играет с ним в четыре руки и заставляет его читать ей вслух. Ведь не может же ей нравиться такая взбалмошная таранта! А он-то, чего доброго, воображает, что победил пассажирку. Вот-то попал пальцем в небо!” — заносчиво думал Степан Дмитриевич и, припомнив это, не без досадливого чувства взглянул теперь на курчавого красивого мичмана, который рассеянно, видимо чем-то взволнованный, лениво ковырял вилкой.
В свою очередь, и влюбленный мичман про себя посмеивался над ухаживанием Степана Дмитриевича и полагал, кажется, не без некоторого основания, что человек, у которого “рожа вроде медной кастрюльки”, “толстые ноги колесом” и вдобавок воображающий себя красивым мужчиной, — едва ли может обратить на себя какое-нибудь внимание такой умницы и такой изящной женщины, как Вера Сергеевна. Его раздражал и возмущал не этот “брам-брас” Степан Дмитриевич, а “хлыщ” и “нахал” Бакланов. Вот кто терзал до глубины души ревнивого мичмана! Как он на нее нахально смотрит своими большими голубыми глазами, ска-а-а-тина! Как он смеет так смотреть на нее, мер-за-вец! Он от всей души ненавидит этого спокойного, самоуверенного, красивого блондина, особенно со вчерашнего вечера, когда Бакланов пел в кают-компании романсы и пассажирка долго слушала и хвалила его “бархатный баритон”. А он обрадовался — давай еще и еще… И все больше: t'amo, t'amo [9]… подлец эдакий!
Бедный мичман рвал и метал. Он похудел и побледнел за эти дни от бессонных ночей, посвящая их неистовому строчению самых лирических стихов, и по временам так свирепо на всех глядел, точно сейчас готов в ссору. Вдобавок и капитан к нему придирался — то и дело разносил…
С товарищем и приятелем милордом у них стали тоже натянутые отношения. Еще бы! Цедил, цедил: “ничего осо-бен-ного”, делал вид, что не обращает на пассажирку никакого внимания, а теперь не отходит от нее, старается острить… думает: умно… Болван эдакий… А еще жених… Клялся, что любит по гроб свою невесту, а сам… Рыжая каналья!
Нет, все они циники, все с подлейшей стороны смотрят на женщину и не понимают, что можно любить благоговейно, бескорыстно, не бывши любимым… Один только он любит ее святой, чистой любовью.
— Ты что это, сэр, в виде рыцаря печального образа? Или капитан призывал в рубку? Разнес опять? — спросил, процеживая лениво слова, милорд.
— А тебе что? — резко спросил мичман, и в его черных глазах блеснул огонек.
— Ровнешенько ничего.
— Так чего ты спрашиваешь?
— Простите-с, не буду! — иронически промолвил милорд и благоразумно умолк.
Дедушка беспокойно взглянул на Цветкова и покачал головой, словно бы хотел сказать: “Начинается!”
Прошло уже десять дней, как мы ушли из Сан-Франциско, и все это время плаванье наше действительно было на редкость прелестное. Погода стояла отличная: теплая, без угнетающей жары. Солнце ни разу не закрывалось черными, мрачно нависшими тучами или клочковатыми, бешено несущимися, зловещими облаками и ослепительное, заливая ярким блеском океан, весело сверкало с далекой высоты чудного бирюзового неба, по которому двигались, гонимые воздушным течением, молочные перистые облачка необыкновенно изящных очертаний и прихотливых узоров, точно выведенных волшебным резцом. По временам они нагоняли друг друга и, соединяясь, представляли собой белоснежные фантастические города с церквами, узорчатыми башнями, деревьями, медленно плывущими по ярко-голубой лазури.
Далекий горизонт, куда ни взглянешь, чист. Не видно на нем этого маленького издали, темно-серого пятна, быстро вырастающего, по мере своего приближения, в гигантский столб дождевой шквалистой тучи, яростно несущейся среди внезапно наступившего затишья на судно, благоразумно поспешившее убрать свои паруса, чтоб не быть уничтоженным грозным шквалом.
И сам загадочный и таинственный дедушка-океан, вея приятной прохладой и выдыхая аромат озона, был в самом милостивом и благодушном настроении, как бы стараясь оправдать свою далеко не справедливую кличку “Тихого”. С ласковым рокотом, неторопливо и плавно катил он могучие светло-синие волны, бережно и покойно, словно добрый пестун, покачивая на своей мощной, коварной груди маленький трехмачтовый клипер.
И “Забияка”, стройный и красивый, похожий на птицу с распущенными гигантскими белыми крыльями, летел под всеми парусами, имея лиселя с правой, с ровным попутным мягким норд-вестом, узлов по девяти в час, рассекая с тихим гулом воду своим острым водорезом и оставляя за кормой след в виде серебристой ленты.
Светло, ясно и радостно кругом!
— Эка благодать! — говорят весело матросы, радуясь и спокойным вахтам, и спокойным ночам, не прерываемым окриками боцмана, призывающего “всех наверх”. — Так-то, братцы, плавать еще куда ни шло… Кабы завсегда да так!
— Ишь, шельма, как высоко забрался… Гляди-кось! — восклицает кто-то.
И матросы беспечно глядят вверх, где в прозрачном воздухе реет альбатрос.
— Рыбки наелся и отдыхает.
— Вон парусок-от белеет… Должно, купец…
— Купец и есть… Гличанин какой, а то из голландцев. Привышны они к морю… Им что на сухом пути, что на воде — все едино.
— Не то, что наш брат, российский…
— И пречудесно, господа! Ах, как пречудесно! — восклицает на баке фельдшер Завитков среди маленького кружка баковой аристократии: двух боцманов, подшкипера, баталера и писаря. — Теперь бы только сюда Анну Егоровну… так окончательно один восторг… Как вы об этом полагаете, Артемий Нилыч? — обращается фельдшер к боцману Матвееву.
— Ну ее к чертовой… тетеньке! Из-за их только неприятности! — недовольно промолвил боцман, которому еще сегодня утром попало от старшего офицера за ругань, раздававшуюся на баке во время обычной утренней уборки клипера, когда пассажирки спали и боцман, рассчитывая на их крепкий сон, дал полную волю своей артистической импровизации.
— А вы, Артемий Нилыч, уже потерпите, пока пассажирки. Что делать! — успокаивал боцмана фельдшер. — И напрасно вы насчет Анны Егоровны так выражаетесь. Очень она славная девица… Такая белая, рассыпчатая… Одно слово: бельфамистая… И разговор у нее деликатный… Сейчас видно, что видала людей…
— С ней подлец Чижиков шуры да муры. Все около нее липнет в каюте по своей должности. Ловок он, бестия, насчет девок. В Кронштадте двух горничных облестил! — не без зависти заметил рябой и некрасивый баталер.
— Станет она с вестовым заниматься! — воскликнул фельдшер, обижаясь за горничную. — Она не какая-нибудь кронштадтская чумичка, а понимает обращение, с кем и как… недаром в загранице жила. Какая ей компания вестовой!.. На нее офицеры и гардемарины зарятся… Так и сторожат, как она в палубе покажется, а вы: вестовой! Вчера вечером… смеху было, — продолжал Завитков и рассмеялся.
— А что?
— Поджидал этто Анну Егоровну артиллерист Евграф Иваныч в палубе, все выглядывал из своей каюты: не идет ли? Думал: никто не видит, а я притулился за машиной и жду… От фонаря вижу, как он, весь красный, глаза пялит. Ладно. Прошло так минут с пять времени, спускается Аннушка с трапа с чайником — за кипятком к камбузу, идет это тихонько, — а он ей рукой машет. “Не хотите ли, говорит, Аннушка, на мою каюту полюбопытствовать. Отличная у меня каюта. Я вам, говорит, разные вещицы покажу…”
— Ишь, дьявол… “каюту”! Рожа-то у него вроде швабры, а туда же! — воскликнул с веселым смехом боцман Матвеев.
— То-то мне и смешно было.
— Что ж она, пошла? — нетерпеливо раздались голоса.
— Не пошла… “Очень, говорит, вам мерси, но в каюту не согласна”. Так Евграф Иваныч только заржал от отчаянности и захлопнул двери.
Веселый смех над пожилым артиллерийским офицером разразился среди кучки. Все, видимо, были рады неудачному исходу его авантюры.
А фельдшер продолжал:
— Идет, значит, Анна Егоровна дальше, как к ней откуда ни возьмись гардемарин Касаткин… Тоже, вихрастый, ее сторожил.
— Пройти, черти, не дают!
— “Ах, какая вы, Аннушка, хорошенькая. Позвольте вас поцеловать, упользоваться случаем”. Это он тишком говорит, а сам, не будь дурак, облапил ее и пробует, значит, из какой-такой материи у нее кофточка…
— Ах шельмец!
— Она вырываться. “Оставьте, говорит, молодой человек”. А Касаткин ей: “Простите, говорит, очень вы мне нравитесь”, и чмок, чмок, — два раза в шею поцеловал, да и был таков…
— Ишь ты… отчаянный какой! — с сочувственным смехом промолвил Матвеев… — Будет ему от капитана, если Аннушка да пожалуется своей барыне… Он его отчешет да на сальник (салинг) на высидку пошлет…
— И поделом: не приставай! — заметил фельдшер.
— А тебе небось завидно?.. Однако пора и к водке свистать! Выноси-ка, баталер, водку! — сказал Матвеев, и аристократы бака разошлись.
Иван Иванович с секстаном в руке уже ловит “полдень”. Его помощник, молодой штурманский прапорщик, отсчитывает на часах секунды.
— Стоп! — произносит старый штурман и машет рукой. В колокол бьют “рынду”, и все проверяют часы.
А сам дедушка в новом люстриновом сюртучке, в сбитой на затылок фуражке, торопливо спускается к себе в каюту, чтобы закончить утренние вычисления. Чрез пять минут все готово. Полуденные широта и долгота получены. Мы точно знаем, в какой точке земного шара находимся и сколько прошли за сутки миль.
Суточное плавание отличное. Все довольны, начиная с капитана и кончая Васенькой, что мы “отмахали” более двухсот миль, что погода отличная, ветер попутный, и что, наконец, хорошенькая пассажирка часто показывается на палубе, что она тут, свежая, красивая и приветливая, один вид которой доставляет морякам удовольствие и как-то подтягивает их.
И сам дедушка, в первые дни ворчавший, что на клипере пассажирка, приглядевшись к ней, значительно смягчился. Правда, он ждал всяческих историй в кают-компании из-за нее (недаром Цветков уже ходил как полоумный, Степан Дмитриевич ежедневно душился, а капитан придирался без всякой причины к молодым офицерам), но находил ее вообще “молодцом дамой”. Ее не укачивает, держит она себя просто и умно, без всяких, как он выражался, “цирлих-манирлихов” и “не разводит антимонии”, как вообще дамы, изображающие из себя “разварную лососину”.
Вследствие такого отношения к пассажирке, Иван Иванович каждый день докладывал ей о пройденном расстоянии.
И сегодня, выйдя из капитанской рубки, где проверил хронометры, он подошел к пассажирке. Она сидела на юте, под тентом, в лонг-шезе, одетая в легкое серое платье, с морской шапочкой на белокурой головке. Офицеры завтракали. Она была одна и читала книгу. Красивый блондин Бакланов, стоявший на вахте, шагал по мостику, поглядывая на молодую женщину, но спуститься и заговорить с ней не смел. Того и гляди появится капитан — и тогда разнос. Уж было этих историй!
— С добрым утром, Вера Сергеевна!
— Здравствуйте, Иван Иванович! — радостно ответила она дедушке, протягивая маленькую, изящную белую ручку с обручальным кольцом на третьем пальце и бирюзой на крохотном мизинце, которую он почтительно пожал в своей морщинистой широкой лапе.
Ей очень нравился этот славный добряк Иван Иванович, простой и бесхитростный, относившийся к ней сердечно и ласково, без ухаживаний, и она всегда рада была, когда он подходил к ней сообщать о пройденном расстоянии.
— Сколько, Иван Иванович, прошли… Двести или больше?
— Двести двадцать две мильки-с пробежали, Вера Сергевна… Отлично идем… Погода — прелесть, чтоб не сглазить! И подлинно вы нам счастие принесли, Вера Сергевна…
— И вы комплименты стали говорить, добрейший Иван Иванович?.. С каких это пор? Ведь вы, кажется, не любите дам на корабле? — прибавила с лукавой улыбкой молодая женщина.
Дедушка несколько смутился.
— А уж вам разболтали наши молодцы? Экие сороки! Что ж, скрывать не стану-с, Вера Сергевна… Говорил в этом роде, точно говорил-с.
— Почему же не любите? Или вы вообще женщин не любите? — допрашивала, смеясь, молодая женщина.
Старый штурман запротестовал самым решительным образом против такого обвинения.
— Что вы, что вы, Вера Сергевна! За что мне не любить дам? У меня в Кронштадте и свои дорогие дамы остались, жена и две дочери, — с чувством подчеркнул старик, — так как же мне не любить дам-с? Напротив, я их очень почитаю и уважаю, особенно таких, позволю откровенно сказать, таких милых и достойных, как вы, Вера Сергевна! — прибавил дедушка с рыцарской любезностью.
И, пуская затем в ход все свое красноречие, Иван Иванович “забрал ходу” и продолжал:
— Но дамская сфера, так сказать, не море, а берег-с. На твердой земле, в полной безопасности, — вот-с ее назначение, а не на палубе судна… Мало ли что случается в море? Вот теперь, слава тебе господи, все благополучно… Вы сидите себе спокойно, вас не укачивает… да и какая это качка! А как вдруг засвежеет, как начнет трепать-с! Нам, морякам, ничего. Поставили штормовые паруса и жди, пока штормяга отойдет, а даме и боязливо, и неприятно, и докучно-с. Ну и жалко, очень даже жалко в таком случае даму. Она ведь создание деликатное… нервы чувствительные… И лежит, бедненькая… “Ох да ох”… Смотреть больно… В этом смысле я и говорил… Поверьте, милая барыня… И, наконец, дама даме рознь…
Разумеется, пассажирка “поверила” и поблагодарила Ивана Ивановича за доброе о себе мнение, и дедушка, поболтав еще несколько минут, отошел от молодой женщины, вполне уверенный, что “заговорил ей зубы” и что она не знает истинной причины его нелюбви к даме на корабле.
Не говорить же ей, в самом деле, что все наши ребята, как коты по весне, ошалелые бегают. Сама может догадаться… Видит, как за ней увиваются все, начиная с капитана!..
“А прехорошенькая! Недаром всех с ума свела. Прехорошенькая дамочка! И вся такая беляночка!” — усмехнулся про себя Иван Иванович.
И старый штурман, вообще степенный и строгих правил человек, которого никогда не видали на берегу в обществе “космополиток дам” или туземных разноцветных красавиц, неожиданно смутился и сердито крякнул, точно прочищая горло. Целомудрие его было оскорблено. Глупые мысли насчет пассажирки полезли в его старую голову. Он покраснел и нахмурился.
— Э-э-э-э. И вы, дедушка, того?.. Иду я из лазарета и вижу, — заговорил доктор, хитро улыбаясь маленькими глазками.
Дедушка совсем смутился и, досадуя на свое смущение, с напускным равнодушием спросил:
— Что ж вы такого видели, Антон Васильич?
— И вы начали приударять за пассажиркой, а?
Иван Иванович испуганно повернул голову. Доктор говорил так громко, что пассажирка могла услыхать. По счастью, ее не было.
— Скрылась, скрылась… Сию минуту с капитаном ушла завтракать… Отравит он ей завтрак своими старыми анекдотами… Ишь ведь как вы любезничали с барынькой… хе-хе-хе! Ловко! Представляется женоненавистником, а сам…
— Да полно вам врать вздор, Антон Васильич. Это мичманам да разве таким саврасам, как вы, впору любезничать, а не мне… Я просто сказал ей, сколько мы прошли миль. Только и разговору было.
— Рассказывайте, рассказывайте, Иван Иваныч… Видел я… Ведь пассажирочка-то преаппетитная… И ручки, и ножки, и бюстик… Небось, дедушка, и вы молодость вспомнили… Глазенапа-то запускали на белоснежную шейку?.. Признавайтесь…
— Тьфу, бесстыдник… А еще женатый! Вот вернемся, жене скажу!
— А что ж, говорите… Грех разве любоваться на чужой товар?
— Ну вас… Отстаньте! — сердито проговорил старый штурман и поспешно спустился вниз, слыша сзади веселый мелкий смех циника доктора.
“И впрямь саврас!” — мысленно обругал доктора возмущенный дедушка и, сердитый, молча садится в кают-компании завтракать, предварительно выпив объемистую рюмку джина.
Все, исключая механика да батюшки, торопятся окончить завтрак, чтобы выйти наверх и поболтать с пассажиркой, если она выйдет на палубу и не будет читать, желая избавиться от слишком большой внимательности господ моряков. Старший офицер, надушенный так, что пахло на всю каюту, торжественно сосредоточен. За эти десять дней он решительно пришел к заключению, что ему следует сделать попытку: предложить руку и сердце. Он, во всяком случае, “партия недурная”. Человек с положением в некотором роде, офицер на виду. Через год вернется, наверное сделают командиром. Глупо было бы отказать! Он все настойчивее думал об этом решительном шаге, нередко восхвалял пассажирке прелести семейного счастья и только затруднялся: устно или письменно сообщить ей о своем великодушном намерении.
“Положим, — рассуждал он, мечтая о браке с хорошенькой вдовушкой, — она покамест не только не делает никаких авансов, но даже довольно равнодушно слушает его и подчас даже подсмеивается, но, быть может, это одна женская дипломатия! Знаем мы женщин, слава богу! — самодовольно усмехнулся при этом Степан Дмитриевич. — Правда, она со всеми одинаково любезна и приветлива, всегда умеет как-то ловко отклонить слишком восторженные комплименты (Степан Дмитриевич это на себе испытал), но не тонкое ли это кокетство?.. Она в некотором роде дьяволенок, эта вдовушка. С ней надо ухо востро… И не для отвода ли глаз она часто спорит с этим влюбленным мальчишкой, легкомысленным Цветковым, играет с ним в четыре руки и заставляет его читать ей вслух. Ведь не может же ей нравиться такая взбалмошная таранта! А он-то, чего доброго, воображает, что победил пассажирку. Вот-то попал пальцем в небо!” — заносчиво думал Степан Дмитриевич и, припомнив это, не без досадливого чувства взглянул теперь на курчавого красивого мичмана, который рассеянно, видимо чем-то взволнованный, лениво ковырял вилкой.
В свою очередь, и влюбленный мичман про себя посмеивался над ухаживанием Степана Дмитриевича и полагал, кажется, не без некоторого основания, что человек, у которого “рожа вроде медной кастрюльки”, “толстые ноги колесом” и вдобавок воображающий себя красивым мужчиной, — едва ли может обратить на себя какое-нибудь внимание такой умницы и такой изящной женщины, как Вера Сергеевна. Его раздражал и возмущал не этот “брам-брас” Степан Дмитриевич, а “хлыщ” и “нахал” Бакланов. Вот кто терзал до глубины души ревнивого мичмана! Как он на нее нахально смотрит своими большими голубыми глазами, ска-а-а-тина! Как он смеет так смотреть на нее, мер-за-вец! Он от всей души ненавидит этого спокойного, самоуверенного, красивого блондина, особенно со вчерашнего вечера, когда Бакланов пел в кают-компании романсы и пассажирка долго слушала и хвалила его “бархатный баритон”. А он обрадовался — давай еще и еще… И все больше: t'amo, t'amo [9]… подлец эдакий!
Бедный мичман рвал и метал. Он похудел и побледнел за эти дни от бессонных ночей, посвящая их неистовому строчению самых лирических стихов, и по временам так свирепо на всех глядел, точно сейчас готов в ссору. Вдобавок и капитан к нему придирался — то и дело разносил…
С товарищем и приятелем милордом у них стали тоже натянутые отношения. Еще бы! Цедил, цедил: “ничего осо-бен-ного”, делал вид, что не обращает на пассажирку никакого внимания, а теперь не отходит от нее, старается острить… думает: умно… Болван эдакий… А еще жених… Клялся, что любит по гроб свою невесту, а сам… Рыжая каналья!
Нет, все они циники, все с подлейшей стороны смотрят на женщину и не понимают, что можно любить благоговейно, бескорыстно, не бывши любимым… Один только он любит ее святой, чистой любовью.
— Ты что это, сэр, в виде рыцаря печального образа? Или капитан призывал в рубку? Разнес опять? — спросил, процеживая лениво слова, милорд.
— А тебе что? — резко спросил мичман, и в его черных глазах блеснул огонек.
— Ровнешенько ничего.
— Так чего ты спрашиваешь?
— Простите-с, не буду! — иронически промолвил милорд и благоразумно умолк.
Дедушка беспокойно взглянул на Цветкова и покачал головой, словно бы хотел сказать: “Начинается!”