Страница:
Взглянул и Степан Дмитриевич на мрачную физиономию обыкновенно веселого и жизнерадостного мичмана и, чтобы отвлечь его от милорда, заговорил о чем-то с ним.
Завтрак быстро окончен. Все уходят наверх. В кают-компании остаются только дедушка, допивающий свой стакан красного вина, отец Евгений, механик в новом сюртуке и Цветков. Наконец батюшка и механик ушли отдохнуть, и старый штурман с молодым человеком остались одни.
Завтрак быстро окончен. Все уходят наверх. В кают-компании остаются только дедушка, допивающий свой стакан красного вина, отец Евгений, механик в новом сюртуке и Цветков. Наконец батюшка и механик ушли отдохнуть, и старый штурман с молодым человеком остались одни.
VI
Отхлебывая небольшими глотками вино, дедушка украдкой участливо взглядывал на мрачно задумавшегося Цветкова и, наконец, мягко спросил:
— Что вы, батенька, надулись, как мышь на крупу? Или в самом деле серьезные неприятности с капитаном?
— Ну его… капитана, черт с ним! Пусть придирается.
— Так в чем же дело?
— Не могу я, дедушка, терпеть более этого скотства, вот в чем дело, если вы хотите знать! — порывисто воскликнул, встряхивая своей кудрявой головой, мичман, видимо обрадовавшийся случаю излить свое негодование перед единственным на клипере человеком, не ухаживавшим за пассажиркой.
— Какого скотства? — переспросил Иван Иванович, удивленно поднимая свои седые густые брови.
— Понимаете… этого безобразно-подлого отношения к такой святой женщине, как Вера Сергевна! — возбужденно отвечал Цветков и тотчас же вспыхнул.
— Гм… Вот оно что, — протянул старый штурман.
— Особенно этот нахал Бакланов… Честное слово, я запалю ему, наконец, в морду… Пусть вызывает на дуэль… Будем стреляться… Очень рад.
— Что вы, что вы, Владимир Алексеич? Как можно даже говорить такие слова! — строго заметил дедушка и укоризненно покачал головой. — Мы вдали от отечества, от родных и близких, нас небольшая горсточка, которая должна избегать ссор, чтобы вместо плавания не было каторги, а вы захотели дуэлей?! Уж вы извините меня, голубчик, а я прямо скажу: нехорошо, очень нехорошо-с! Каково убить товарища или самому быть застреленным, причинив тяжкое горе родным, — подумали вы об этом? Я вот сорок лет во флоте служу, а не слыхал о дуэлях на судах, слава богу. Ишь тоже что выдумал: дуэль! Не ждал я от вас этого, Владимир Алексеич… Нет, батенька, выкиньте скорее этот вздор из головы, послушайте искренне любящего вас старика… И с чего, наконец, вы окрысились на Бакланова? Что такого он вам сделал?
— Да как же, рассудите сами… Вы, дедушка, можете быть беспристрастны, так как вам Вера Сергевна не нравится… я хочу сказать, не нравится как женщина, и вы… вы… Одним словом, вы не смотрите на нее, как другие, с гадкими мыслями…
— Ну, положим, не смотрю. Уж куда мне, — вымолвил смущенно старый штурман.
— А скотина Бакланов… Обратите внимание, как подло он на нее глядит… Разве можно так оскорблять порядочную женщину и разве не следует проучить подобного нахала?
— Только-то и всего? И из-за этого вы собираетесь… в морду и сочинить дуэль?! Ну не сумасшедший ли вы человек! — с улыбкой проговорил дедушка. — Приревновали, значит?
— Какое я имею право ревновать? Тут не ревность…
— Разве для ревнивых писан закон? За что же вы собираетесь извести Бакланова, как не из-за ревности?.. Обезумели вы совсем, Владимир Алексеич, вот что я вам скажу. Видно, втюрились в пассажирку совсем с сапогами? — ласково прибавил старый штурман.
— То-то и есть, с сапогами, дедушка, — с виноватым видом проговорил мичман.
— Ну и… очень скверно… Впрочем, это ваше дело, но только зачем же истории заводить? Плавали мы себе смирно и дружно два года, никаких, слава богу, историй не было, и вдруг… на тебе! Нет, милый Владимир Алексеич, это не того… не ладно. Вы — человек добрый и не станете разводить ссор… И с чего вы взяли, что Бакланов уж так подло, как вы говорите, глядит на пассажирку? Просто любуется, как и все другие… Всем лестно полюбоваться… А если даже и смотрит, как лисица на виноград, ну и бог с ним. Пусть. Только глаза просмотрит! — засмеялся дедушка. — Не бойтесь, Вера Сергевна умная, она понимает людей, знает, кто чего стоит, и все видит, хоть и не все говорит, потому что нельзя же… дама-с… И выходит, что и ревнуете вы впустую. Так-то. Успокойтесь-ка да отоспитесь хорошенько, а то совсем вы, бедняга, осунулись…
Эти слова добряка Ивана Иваныча несколько успокоили влюбленного мичмана и устыдили его. Он дал слово оставить пока Бакланова в покое и не затевать ссор.
— Так он, по-вашему, не нравится Вере Сергевне? — допрашивал мичман.
— Нисколько, — утешал старик.
— Однако… вчера, когда он пел…
— И пусть себе поет…
Старый штурман допил стакан и вдруг спросил:
— И, скажите на милость, что за надобность такая влюбляться вам, батенька, а? На какого рожна?
Цветков невольно улыбнулся при этих словах и не знал, что ответить.
— Вернемся в Россию, тогда валяйте себе на здоровье, а в море — не резон, только одно расстройство… Что хорошего? Вы вот совсем какой-то шалый стали. К чему эта канитель? Не обалдели же вы до того, чтобы бацнуть предложение: “Так, мол, и так”… Вера Сергевна, положим, дама достойная, но старше вас, да и вам еще рано жениться…
— Что, дедушка, года… Не в этом дело…
— А в чем же?
— Она не пойдет за меня! — грустно вымолвил Цветков…
— А вы уж готовы руку и сердце? — с досадой спросил Иван Иванович.
— Я жизнь отдам за нее, дедушка! — восторженно прошептал мичман.
— И довольно глупо. Очень даже глупо-с. Жизнь впереди пригодится, а не то, что отдавать ее из-за бабы… Не раскисайте, Владимир Алексеич, будьте молодцом… Ну ее, пассажирку… Встретите целую уйму других и снова влюбитесь…
— Нет, шабаш! Такой другой не встречу!
И лицо Цветкова и тон его голоса дышали такой грустью, что старый штурман озабоченно взглянул на молодого человека и сердито проворчал:
— Вы, никак, того… всерьез?.. Эх, говорил я, что не след брать бабу на судно! Вот один и свихнулся. Того и гляди какую-нибудь штуку выкинет…
— И выкину, — загадочно протянул мичман.
— И… срам-с… Возьмите все рифы, а то врежетесь со всего ходу на мель… Экий вы отчаянный… Какую же вы собираетесь штуку выкинуть… Уж не бежать ли за пассажиркой в Россию… Под суд угодно попасть, что ли?..
Интимный разговор оборвался. В кают-компанию, один за другим, стали входить офицеры, напрасно поджидавшие пассажирку на палубе. После завтрака она не выходила наверх. Как кажется, нескончаемая любезность моряков начинала немножко утомлять вдовушку.
— Что вы, батенька, надулись, как мышь на крупу? Или в самом деле серьезные неприятности с капитаном?
— Ну его… капитана, черт с ним! Пусть придирается.
— Так в чем же дело?
— Не могу я, дедушка, терпеть более этого скотства, вот в чем дело, если вы хотите знать! — порывисто воскликнул, встряхивая своей кудрявой головой, мичман, видимо обрадовавшийся случаю излить свое негодование перед единственным на клипере человеком, не ухаживавшим за пассажиркой.
— Какого скотства? — переспросил Иван Иванович, удивленно поднимая свои седые густые брови.
— Понимаете… этого безобразно-подлого отношения к такой святой женщине, как Вера Сергевна! — возбужденно отвечал Цветков и тотчас же вспыхнул.
— Гм… Вот оно что, — протянул старый штурман.
— Особенно этот нахал Бакланов… Честное слово, я запалю ему, наконец, в морду… Пусть вызывает на дуэль… Будем стреляться… Очень рад.
— Что вы, что вы, Владимир Алексеич? Как можно даже говорить такие слова! — строго заметил дедушка и укоризненно покачал головой. — Мы вдали от отечества, от родных и близких, нас небольшая горсточка, которая должна избегать ссор, чтобы вместо плавания не было каторги, а вы захотели дуэлей?! Уж вы извините меня, голубчик, а я прямо скажу: нехорошо, очень нехорошо-с! Каково убить товарища или самому быть застреленным, причинив тяжкое горе родным, — подумали вы об этом? Я вот сорок лет во флоте служу, а не слыхал о дуэлях на судах, слава богу. Ишь тоже что выдумал: дуэль! Не ждал я от вас этого, Владимир Алексеич… Нет, батенька, выкиньте скорее этот вздор из головы, послушайте искренне любящего вас старика… И с чего, наконец, вы окрысились на Бакланова? Что такого он вам сделал?
— Да как же, рассудите сами… Вы, дедушка, можете быть беспристрастны, так как вам Вера Сергевна не нравится… я хочу сказать, не нравится как женщина, и вы… вы… Одним словом, вы не смотрите на нее, как другие, с гадкими мыслями…
— Ну, положим, не смотрю. Уж куда мне, — вымолвил смущенно старый штурман.
— А скотина Бакланов… Обратите внимание, как подло он на нее глядит… Разве можно так оскорблять порядочную женщину и разве не следует проучить подобного нахала?
— Только-то и всего? И из-за этого вы собираетесь… в морду и сочинить дуэль?! Ну не сумасшедший ли вы человек! — с улыбкой проговорил дедушка. — Приревновали, значит?
— Какое я имею право ревновать? Тут не ревность…
— Разве для ревнивых писан закон? За что же вы собираетесь извести Бакланова, как не из-за ревности?.. Обезумели вы совсем, Владимир Алексеич, вот что я вам скажу. Видно, втюрились в пассажирку совсем с сапогами? — ласково прибавил старый штурман.
— То-то и есть, с сапогами, дедушка, — с виноватым видом проговорил мичман.
— Ну и… очень скверно… Впрочем, это ваше дело, но только зачем же истории заводить? Плавали мы себе смирно и дружно два года, никаких, слава богу, историй не было, и вдруг… на тебе! Нет, милый Владимир Алексеич, это не того… не ладно. Вы — человек добрый и не станете разводить ссор… И с чего вы взяли, что Бакланов уж так подло, как вы говорите, глядит на пассажирку? Просто любуется, как и все другие… Всем лестно полюбоваться… А если даже и смотрит, как лисица на виноград, ну и бог с ним. Пусть. Только глаза просмотрит! — засмеялся дедушка. — Не бойтесь, Вера Сергевна умная, она понимает людей, знает, кто чего стоит, и все видит, хоть и не все говорит, потому что нельзя же… дама-с… И выходит, что и ревнуете вы впустую. Так-то. Успокойтесь-ка да отоспитесь хорошенько, а то совсем вы, бедняга, осунулись…
Эти слова добряка Ивана Иваныча несколько успокоили влюбленного мичмана и устыдили его. Он дал слово оставить пока Бакланова в покое и не затевать ссор.
— Так он, по-вашему, не нравится Вере Сергевне? — допрашивал мичман.
— Нисколько, — утешал старик.
— Однако… вчера, когда он пел…
— И пусть себе поет…
Старый штурман допил стакан и вдруг спросил:
— И, скажите на милость, что за надобность такая влюбляться вам, батенька, а? На какого рожна?
Цветков невольно улыбнулся при этих словах и не знал, что ответить.
— Вернемся в Россию, тогда валяйте себе на здоровье, а в море — не резон, только одно расстройство… Что хорошего? Вы вот совсем какой-то шалый стали. К чему эта канитель? Не обалдели же вы до того, чтобы бацнуть предложение: “Так, мол, и так”… Вера Сергевна, положим, дама достойная, но старше вас, да и вам еще рано жениться…
— Что, дедушка, года… Не в этом дело…
— А в чем же?
— Она не пойдет за меня! — грустно вымолвил Цветков…
— А вы уж готовы руку и сердце? — с досадой спросил Иван Иванович.
— Я жизнь отдам за нее, дедушка! — восторженно прошептал мичман.
— И довольно глупо. Очень даже глупо-с. Жизнь впереди пригодится, а не то, что отдавать ее из-за бабы… Не раскисайте, Владимир Алексеич, будьте молодцом… Ну ее, пассажирку… Встретите целую уйму других и снова влюбитесь…
— Нет, шабаш! Такой другой не встречу!
И лицо Цветкова и тон его голоса дышали такой грустью, что старый штурман озабоченно взглянул на молодого человека и сердито проворчал:
— Вы, никак, того… всерьез?.. Эх, говорил я, что не след брать бабу на судно! Вот один и свихнулся. Того и гляди какую-нибудь штуку выкинет…
— И выкину, — загадочно протянул мичман.
— И… срам-с… Возьмите все рифы, а то врежетесь со всего ходу на мель… Экий вы отчаянный… Какую же вы собираетесь штуку выкинуть… Уж не бежать ли за пассажиркой в Россию… Под суд угодно попасть, что ли?..
Интимный разговор оборвался. В кают-компанию, один за другим, стали входить офицеры, напрасно поджидавшие пассажирку на палубе. После завтрака она не выходила наверх. Как кажется, нескончаемая любезность моряков начинала немножко утомлять вдовушку.
VII
Прелестные были дни, но едва ли не лучше были эти быстро, почти без сумерек, опускавшиеся над клипером ласковые южные ночи с мириадами звезд, ярко мигающих с высокого темного купола. Нежной прохладой дышат эти чудные ночи, навевая невольные грезы и наполняя душу безотчетным восторгом.
Двенадцатый час на исходе. Жизнь на клипере затихла. Команда и большая часть офицеров спит. Вахтенные матросы полудремлют у своих снастей или чуть слышно, словно бы боясь нарушить тишину этой волшебной ночи, “лясничают”, вспоминая, по большей части, про “свои места” на далекой родине. Тихо кругом. Океан едва ворчит, словно в дремоте, да легонько поскрипывает, покачиваясь, клипер и летит во мраке, рассыпая вокруг алмазные брызги фосфорической воды.
Пробило восемь склянок, и Цветков торопливо взбежал на мостик, вступая на вахту с полуночи до четырех часов. Он сменял милорда. Бывшие приятели при сдаче вахты не обменялись, как бывало прежде, ни словом, ни шуткой. Цветков ревновал и к милорду, а милорд, в свою очередь, злился, что пассажирка, по-видимому, оживленнее и охотнее болтает с Цветковым, чем с ним, оставаясь совершенно равнодушной и к его английской складке, и к его разочарованному виду, и недостаточно оценивая его остроты и цитаты из Байрона. Он ли не старался, забыв даже позорно свою невесту, понравиться хорошенькой пассажирке? Он ломал голову, придумывая что-нибудь поумнее, вычитывал из книг разные словечки, в надежде произвести эффект и показаться оригинальным, напускал на себя демонизм, еще отчаяннее корчил англичанина и… ноль внимания. Молодая женщина словно нарочно не замечала его оригинальности, раздражая адское самолюбие милорда до последней степени.
Цветков обошел клипер, поверил часовых и зашагал по мостику взволнованный и с таким отважным видом, будто бы он принял какое-нибудь важное решение. Он то и дело бросал тревожные взгляды через освещенный люк капитанской каюты. Пассажирка еще не спала. Склонившись над книгой, сидела она за большим столом, и влюбленный мичман мог только видеть ее густую золотистую косу. Выйдет ли она перед отходом ко сну подышать этой дивной ночью? Этот вопрос казался мичману самым важным вопросом в подлунной. О, если бы она только вышла! Он готов был бы сидеть целый год без папирос и не съезжать на берег. “Выйди, выйди!” — беззвучно шептали его губы, и он обещал себе самому, в случае ее выхода, дать Егорке пять долларов. Если она появится наверху, он поговорит с ней наедине, без помехи. Она должна, наконец, узнать, как беспредельна и свята его любовь. До сих пор он тщательно скрывал свои чувства (так ему казалось, хотя его обожание к пассажирке было жирным шрифтом напечатано на его лице) и не осмеливался намекнуть о них. Только раз, дня два тому назад, он не удержался от искушения прочитать ей свое стихотворение и то сказал, что оно написано год тому назад. Молодая женщина внимательно выслушала и похвалила, не догадываясь, конечно, кто этот “ангел”, наделенный всеми физическими и душевными совершенствами. Однако попросила на память этот листок и привела этим мичмана в счастливое состояние. Теперь он скрывать своих чувств более не может. Он весь переполнен ими, как цилиндр паром, и должен объясниться, сказать ей… Что сказать — он и сам в эту минуту не знал. Он только всем своим существом чувствовал и безграничную прелесть этой чудной ночи, и красоту мерцающих звезд, и жгучую истому о каком-то нечеловеческом блаженстве, и неудержимую потребность излить здесь, среди океана, при звездах, свою чистую любовь, и готовность немедленно броситься в морскую пучину, если она скажет своим чудным грудным голосом: “Бросьтесь!”. Только не проснулся бы этот “пузатый черт” капитан и не подстерег бы его разговаривающим на вахте с пассажиркой.
Он взглянул на рубку. Темно. Верно, спит старая бестия, отравляющая своими любезностями жизнь пассажирки. Тоже, сороковая бочка, лебезит на старости лет, зафрантил. Думает, что его разговоры очень интересны, и всегда, как нарочно, лезет, как только увидит, что он разговаривает с Верой Сергеевной. Так бы и треснул его!
Да… это первая его настоящая любовь, а все прежнее — мимолетные увлечения, — размышляет молодой мичман, шагая по мостику. “И какая же, однако, я был свинья!” — шепчет он, когда в его легкомысленной голове одно за другим проносятся эти бесчисленные “увлечения”, как бы для того, чтобы оттенить чистоту, силу и прочность настоящей любви.
Кузина Нюта… Влюблен был месяц. Думал стреляться, но кончил тем, что был шафером у нее на свадьбе. И что хорошего нашел он тогда в этой девчонке? Теперь он решительно не понимал… Тридцатилетняя супруга кронштадтского чиновника Софрончикова. “Фу, гадость!” — неблагодарно отплюнулся мичман, не без стыда вспоминая, как он сжимал в объятиях рыхлую, дебелую, с подведенными глазами, госпожу Софрончикову, которая при каждом свидании стыдливо вскрикивала: “Ах, что я делаю!” — и томно требовала клятв в вечной любви. И он не только давал их с небрежной расточительностью, но еще и поднес ей очень трогательные стихи, в которых сравнивал госпожу Софрончикову с “пышной розой”, тогда как по совести ее следовало бы сравнить с откормленной индюшкой. Ровно два месяца клялся он в любви “пышной розе”, пока не поехал в день получения жалованья, то есть 20-го числа, в Петербург и не встретил на Гороховой черноглазой брюнетки с картонкой в руках, швеи из магазина, Кати… Эта была, напротив, “лилия”, бледная и худенькая, и если бы не случайная и довольно щекотливая встреча у Кати с каким-то румяным писарьком, то… кто знает, сколько времени он относил бы Кате жалованье и деньги, занятые под “небольшие проценты”… Писарь “открыл ему глаза” и заставил его в тот же день идти обедать к адмиралу Налимову, у которого была молодая и довольно пригожая жена с румяными щечками, мятежно вздымавшейся грудью и беспокойными серыми глазами, точно отыскивающими что-то. Глаза эти ласково смотрели на молодого кудрявого мичмана, особенно ласково, когда старик адмирал пошел после обеда вздремнуть, и дня через три легкомысленный мичман уже был “готов”. Опять стихи, на этот раз: “Постыла жизнь без пылкой страсти”, и внезапное негодование против добряка адмирала, влюбленного в свою жену, который, вдруг оказалось, “губил чужую молодость”. Через месяц совместного чтения и целования пухлой ручки (на дальнейшую “подлость” он не решался из уважения к адмиралу), великодушное предложение развестись с адмиралом и выйти замуж за него. Вечная любовь и сорок три рубля с полтиной в месяц жалованья к ее услугам. Не угодно ли?
Как ни беспокойно бегали глазки адмиральши и как ни нравился ей этот красивый, жизнерадостный мичман, тем не менее она выпучила на него глаза, как на человека, только что вырвавшегося из сумасшедшего дома и не понимающего возможности не только целования рук, но и дальнейшего счастья, без катастроф и потрясения основ. Обидный, насмешливый хохот был единственным красноречивым ответом на “дерзкие слова”. Результатом отказа адмиральши осуществить столь остроумный план разжалованья ее в мичманши было полное гражданских чувств стихотворение по адресу молодой адмиральши, закончившее почти ежедневные, в течение трех месяцев, посещения Налимовых, у которых он, несмотря на любовь, за обе щеки уплетал вкусные адмиральские обеды. А там приспело назначение в дальнее плавание и отпуск перед ним в деревню.
Мисс Дженни в Лондоне… Это было что-то уж совсем дикое, начавшееся знакомством в Holborn Casino и едва не кончившееся очень плохо… Он чуть было не застрял в Лондоне, поселясь с Дженни и просаживая на нее вторую и последнюю тысячу — весь бабушкин подарок на дорогу. Две целых недели пропадал он в Лондоне, не думая возвращаться на клипер, стоявший в Гревзенде [10], и если б не товарищи, каким-то чудом разыскавшие его в громадном городе и уговорившие ехать на клипер вместо того чтоб попасть под суд за самовольную отлучку и лишиться плавания, быть бы бычку на веревочке. Но она была так чертовски хороша, эта Дженни с голубыми глазами, и так уверяла его в своей безграничной любви, получая от него банкноты, что он в те дни не прочь был навсегда остаться в Англии хотя бы чистильщиком сапог.
В беспутной голове каявшегося мичмана промелькнули затем: и продавщица перчаток в Шербурге, и барышня из баррума [11] в Капштадте, на мысе Доброй Надежды, и японка Танасари в Хакодате, и креолка, жена испанского доктора, в Маниле, и роскошная каначка в Гонолулу, и, наконец, маленькая русская заседательша в Камчатке, которым он на разных языках говорил комплименты и если не всегда доходил до объяснения, то только потому, что клипер уходил из порта, где влюбчивый мичман воспламенялся, как порох.
“Все это была ерунда… все это свинство!” — еще раз повторил мичман, бросая умиленный взгляд через капитанский люк. Только теперь он понял любовь и чувствует, что значит полюбить на веки вечные… Ему ничего не надо, он не мечтает даже о счастье благоговейно поцеловать эту маленькую изящную ручку. Пусть только она позволит ему сказать, как он предан ей, вот и все, чего он хочет… Пусть только позволит себя любить, и он по возвращении в Россию непременно поселится в том городе, где будет жить Вера Сергеевна. Господи, что это за женщина?! Сравнивать ее с кем-нибудь из прежних увлечений — одна профанация…
Двенадцатый час на исходе. Жизнь на клипере затихла. Команда и большая часть офицеров спит. Вахтенные матросы полудремлют у своих снастей или чуть слышно, словно бы боясь нарушить тишину этой волшебной ночи, “лясничают”, вспоминая, по большей части, про “свои места” на далекой родине. Тихо кругом. Океан едва ворчит, словно в дремоте, да легонько поскрипывает, покачиваясь, клипер и летит во мраке, рассыпая вокруг алмазные брызги фосфорической воды.
Пробило восемь склянок, и Цветков торопливо взбежал на мостик, вступая на вахту с полуночи до четырех часов. Он сменял милорда. Бывшие приятели при сдаче вахты не обменялись, как бывало прежде, ни словом, ни шуткой. Цветков ревновал и к милорду, а милорд, в свою очередь, злился, что пассажирка, по-видимому, оживленнее и охотнее болтает с Цветковым, чем с ним, оставаясь совершенно равнодушной и к его английской складке, и к его разочарованному виду, и недостаточно оценивая его остроты и цитаты из Байрона. Он ли не старался, забыв даже позорно свою невесту, понравиться хорошенькой пассажирке? Он ломал голову, придумывая что-нибудь поумнее, вычитывал из книг разные словечки, в надежде произвести эффект и показаться оригинальным, напускал на себя демонизм, еще отчаяннее корчил англичанина и… ноль внимания. Молодая женщина словно нарочно не замечала его оригинальности, раздражая адское самолюбие милорда до последней степени.
Цветков обошел клипер, поверил часовых и зашагал по мостику взволнованный и с таким отважным видом, будто бы он принял какое-нибудь важное решение. Он то и дело бросал тревожные взгляды через освещенный люк капитанской каюты. Пассажирка еще не спала. Склонившись над книгой, сидела она за большим столом, и влюбленный мичман мог только видеть ее густую золотистую косу. Выйдет ли она перед отходом ко сну подышать этой дивной ночью? Этот вопрос казался мичману самым важным вопросом в подлунной. О, если бы она только вышла! Он готов был бы сидеть целый год без папирос и не съезжать на берег. “Выйди, выйди!” — беззвучно шептали его губы, и он обещал себе самому, в случае ее выхода, дать Егорке пять долларов. Если она появится наверху, он поговорит с ней наедине, без помехи. Она должна, наконец, узнать, как беспредельна и свята его любовь. До сих пор он тщательно скрывал свои чувства (так ему казалось, хотя его обожание к пассажирке было жирным шрифтом напечатано на его лице) и не осмеливался намекнуть о них. Только раз, дня два тому назад, он не удержался от искушения прочитать ей свое стихотворение и то сказал, что оно написано год тому назад. Молодая женщина внимательно выслушала и похвалила, не догадываясь, конечно, кто этот “ангел”, наделенный всеми физическими и душевными совершенствами. Однако попросила на память этот листок и привела этим мичмана в счастливое состояние. Теперь он скрывать своих чувств более не может. Он весь переполнен ими, как цилиндр паром, и должен объясниться, сказать ей… Что сказать — он и сам в эту минуту не знал. Он только всем своим существом чувствовал и безграничную прелесть этой чудной ночи, и красоту мерцающих звезд, и жгучую истому о каком-то нечеловеческом блаженстве, и неудержимую потребность излить здесь, среди океана, при звездах, свою чистую любовь, и готовность немедленно броситься в морскую пучину, если она скажет своим чудным грудным голосом: “Бросьтесь!”. Только не проснулся бы этот “пузатый черт” капитан и не подстерег бы его разговаривающим на вахте с пассажиркой.
Он взглянул на рубку. Темно. Верно, спит старая бестия, отравляющая своими любезностями жизнь пассажирки. Тоже, сороковая бочка, лебезит на старости лет, зафрантил. Думает, что его разговоры очень интересны, и всегда, как нарочно, лезет, как только увидит, что он разговаривает с Верой Сергеевной. Так бы и треснул его!
Да… это первая его настоящая любовь, а все прежнее — мимолетные увлечения, — размышляет молодой мичман, шагая по мостику. “И какая же, однако, я был свинья!” — шепчет он, когда в его легкомысленной голове одно за другим проносятся эти бесчисленные “увлечения”, как бы для того, чтобы оттенить чистоту, силу и прочность настоящей любви.
Кузина Нюта… Влюблен был месяц. Думал стреляться, но кончил тем, что был шафером у нее на свадьбе. И что хорошего нашел он тогда в этой девчонке? Теперь он решительно не понимал… Тридцатилетняя супруга кронштадтского чиновника Софрончикова. “Фу, гадость!” — неблагодарно отплюнулся мичман, не без стыда вспоминая, как он сжимал в объятиях рыхлую, дебелую, с подведенными глазами, госпожу Софрончикову, которая при каждом свидании стыдливо вскрикивала: “Ах, что я делаю!” — и томно требовала клятв в вечной любви. И он не только давал их с небрежной расточительностью, но еще и поднес ей очень трогательные стихи, в которых сравнивал госпожу Софрончикову с “пышной розой”, тогда как по совести ее следовало бы сравнить с откормленной индюшкой. Ровно два месяца клялся он в любви “пышной розе”, пока не поехал в день получения жалованья, то есть 20-го числа, в Петербург и не встретил на Гороховой черноглазой брюнетки с картонкой в руках, швеи из магазина, Кати… Эта была, напротив, “лилия”, бледная и худенькая, и если бы не случайная и довольно щекотливая встреча у Кати с каким-то румяным писарьком, то… кто знает, сколько времени он относил бы Кате жалованье и деньги, занятые под “небольшие проценты”… Писарь “открыл ему глаза” и заставил его в тот же день идти обедать к адмиралу Налимову, у которого была молодая и довольно пригожая жена с румяными щечками, мятежно вздымавшейся грудью и беспокойными серыми глазами, точно отыскивающими что-то. Глаза эти ласково смотрели на молодого кудрявого мичмана, особенно ласково, когда старик адмирал пошел после обеда вздремнуть, и дня через три легкомысленный мичман уже был “готов”. Опять стихи, на этот раз: “Постыла жизнь без пылкой страсти”, и внезапное негодование против добряка адмирала, влюбленного в свою жену, который, вдруг оказалось, “губил чужую молодость”. Через месяц совместного чтения и целования пухлой ручки (на дальнейшую “подлость” он не решался из уважения к адмиралу), великодушное предложение развестись с адмиралом и выйти замуж за него. Вечная любовь и сорок три рубля с полтиной в месяц жалованья к ее услугам. Не угодно ли?
Как ни беспокойно бегали глазки адмиральши и как ни нравился ей этот красивый, жизнерадостный мичман, тем не менее она выпучила на него глаза, как на человека, только что вырвавшегося из сумасшедшего дома и не понимающего возможности не только целования рук, но и дальнейшего счастья, без катастроф и потрясения основ. Обидный, насмешливый хохот был единственным красноречивым ответом на “дерзкие слова”. Результатом отказа адмиральши осуществить столь остроумный план разжалованья ее в мичманши было полное гражданских чувств стихотворение по адресу молодой адмиральши, закончившее почти ежедневные, в течение трех месяцев, посещения Налимовых, у которых он, несмотря на любовь, за обе щеки уплетал вкусные адмиральские обеды. А там приспело назначение в дальнее плавание и отпуск перед ним в деревню.
Мисс Дженни в Лондоне… Это было что-то уж совсем дикое, начавшееся знакомством в Holborn Casino и едва не кончившееся очень плохо… Он чуть было не застрял в Лондоне, поселясь с Дженни и просаживая на нее вторую и последнюю тысячу — весь бабушкин подарок на дорогу. Две целых недели пропадал он в Лондоне, не думая возвращаться на клипер, стоявший в Гревзенде [10], и если б не товарищи, каким-то чудом разыскавшие его в громадном городе и уговорившие ехать на клипер вместо того чтоб попасть под суд за самовольную отлучку и лишиться плавания, быть бы бычку на веревочке. Но она была так чертовски хороша, эта Дженни с голубыми глазами, и так уверяла его в своей безграничной любви, получая от него банкноты, что он в те дни не прочь был навсегда остаться в Англии хотя бы чистильщиком сапог.
В беспутной голове каявшегося мичмана промелькнули затем: и продавщица перчаток в Шербурге, и барышня из баррума [11] в Капштадте, на мысе Доброй Надежды, и японка Танасари в Хакодате, и креолка, жена испанского доктора, в Маниле, и роскошная каначка в Гонолулу, и, наконец, маленькая русская заседательша в Камчатке, которым он на разных языках говорил комплименты и если не всегда доходил до объяснения, то только потому, что клипер уходил из порта, где влюбчивый мичман воспламенялся, как порох.
“Все это была ерунда… все это свинство!” — еще раз повторил мичман, бросая умиленный взгляд через капитанский люк. Только теперь он понял любовь и чувствует, что значит полюбить на веки вечные… Ему ничего не надо, он не мечтает даже о счастье благоговейно поцеловать эту маленькую изящную ручку. Пусть только она позволит ему сказать, как он предан ей, вот и все, чего он хочет… Пусть только позволит себя любить, и он по возвращении в Россию непременно поселится в том городе, где будет жить Вера Сергеевна. Господи, что это за женщина?! Сравнивать ее с кем-нибудь из прежних увлечений — одна профанация…
VIII
— Вперед смотреть! — крикнул он вполголоса, вглядываясь в окружающую темноту и вспоминая, что он на вахте.
— Есть, смотрим! — раздался обычный ответ часовых с бака.
Раздался один удар колокола. Прошла склянка (полчаса).
“Она не выйдет”, — с грустью подумал мичман, посматривая на выход из капитанской каюты, и вдруг замер…
Маленькая грациозная фигурка пассажирки, словно волшебная тень, показалась на палубе и поднялась на мостик.
В первую секунду мичман оцепенел от восторга и без движения стоял у компаса. Все мысли разом выскочили у него из головы.
А она приблизилась к нему совсем близко, так что свет от компаса освещал ее хорошенькое личико, и спросила своим бархатным голосом:
— Я не помешаю вам, Владимир Алексеич, если несколько минут постою на мостике? Капитан ведь спит? — лукаво прибавила она.
Она помешает?! Может же прийти такая нелепая мысль в голову?
И вместо ответа мичман глядел на нее, как очарованный.
— Вы… помешать? — наконец, прошептал он.
Должно быть, в этих двух словах было вложено слишком много экспрессии, потому что пассажирка с некоторой тревогой взглянула на молодого мичмана и, отходя на конец мостика, проговорила:
— Здесь так хорошо… И что за славная ночь!
Она любовалась этой ночью, глядела на звездное небо, на воду и молчала.
Молчал и мичман, не спуская глаз с пассажирки. Так прошло несколько минут…
— Спокойной вахты, Владимир Алексеич! — вдруг проговорила пассажирка, делая движение, чтоб уходить.
— Как, вы уже уходите?.. Нет, ради бога… еще несколько минут… Я должен вам кое-что сказать, — испуганным и взволнованным шепотом проговорил он, подойдя к краю мостика, где стояла пассажирка.
— Что такое? — спросила она нарочно беззаботно-веселым голосом, словно не догадываясь, что может сказать этот влюбленный мичман, и имея доброе намерение этим тоном несколько отрезвить его пыл. Что Цветков влюблен в нее, она заметила, конечно, раньше всех, но его обожание было такое чистое и непритязательное, и сам он был такой милый, добрый юноша, что пассажирка невольно и сама расположилась к нему и держала себя с ним с дружеской простотой, не придавая его увлечению серьезного значения.
— Простите, Вера Сергеевна… я, конечно, не смею спрашивать…
— И все-таки хотите спросить? — смеясь, перебила пассажирка. — Ну, спрашивайте. Заранее прощаю.
— Вам… вам нравится Бакланов? — выговорил он не без трагической нотки в дрогнувшем голосе.
Пассажирка усмехнулась. Ужасно смешные эти господа моряки! Не далее как на днях такой же вопрос относительно Цветкова предложил ей Бакланов, а еще раньше и капитан, как будто шутя, допрашивал: кто из офицеров ей более всего нравится, и был, по-видимому, очень доволен, когда она дипломатически ответила, что “все вообще и никто в особенности”.
Но она не удержалась от кокетливого желания подразнить своего поклонника и имела неосторожность, в свою очередь, спросить, засмеявшись тихим смехом:
— А вам зачем это знать?
Зачем ему знать? Ему?!
И мичмана, что называется, прорвало. Откуда только брались эти горячие и искренние, порывистые и нежные слова любви, которую он благоговейно кидал к ногам божества, не осмеливаясь, разумеется, даже и мечтать о каком-нибудь вознаграждении. Только бы Вера Сергеевна не сердилась за дерзость его, недостойного мичмана Цветкова, полюбить такую “святую” женщину и милостиво бы разрешила ему любить ее до конца своих дней. Бескорыстие влюбленного мичмана было воистину феноменальное.
Надо думать, что и эта дивная теплая ночь, и тихо рокотавший океан, и яркие звезды, меланхолически мигавшие сверху, и, наконец, ревность к Бакланову значительно способствовали красноречию вдохновенной импровизации. Так, казалось и ему самому, он никогда в жизни не говорил. И если в эту минуту он не мог сравнить своего признания с признаньями госпоже Софрончиковой и другим, то потому только, что он их совершенно забыл.
Мраморная вдова, слышавшая-таки, особенно после смерти мужа, лаконически деловые признания янки и умевшая различать звуки страсти, несмотря на свое относительное хладнокровие и свято чтимую память о муже, невольно поддалась обаянию этой безумно-страстной песни любви среди океана, на узком мостике покачивающегося клипера. И эта песнь вместе с теплым дуновением ночи словно ласкала ее, проникая к самому сердцу и напоминая, что она еще молода и что жить хочется…
— Послушайте… я рассержусь, если вы еще раз будете говорить такие глупости, — строго проговорила она, хотя совсем не сердилась. — Вы немножко увлеклись и вообразили уж бог знает что… Скоро мы расстанемся, и вы так же скоро забудете про свою блажь… Так лучше останемся добрыми приятелями… Вы ведь знаете, что я к вам расположена…
— Так вы не верите, что я вас люблю? Не верите?.. Хотите, я сейчас докажу?
Какая-то нахлынувшая волна чувств вдруг захлестнула его, наполнив душу отчаянной отвагой. Жизнь в эту минуту, казалось, не имела ни малейшей цены. И он, весь охваченный сумасшедшим желанием доказать свою любовь, занес ногу за поручни.
— Повторите еще раз, что не верите, и я буду в море!..
Голос Цветкова звучал восторженной решимостью фанатика.
И он и пассажирка — оба в одно и то же мгновение почувствовали, что, повтори она слова сомнения, он без колебания бросится в океан.
— Верю, верю! — прошептала она, охваченная ужасом.
И, схватывая его руку, ласково и нежно, взволнованным голосом прибавила:
— Боже! Какой вы сумасшедший!
Она невольно восхищалась этой безумной, чисто славянской выходкой, испытывая в то же время эгоистически-приятное чувство женщины, из-за которой человек готов совершить невозможную глупость. А легкомысленный сумасброд, счастливый, что теперь не может быть сомнения в его любви, задержал на мгновение похолодевшую ручку пассажирки в своей руке и быстро поцеловал ее в темноте.
И опять спросил:
— Ответьте же, Вера Сергеевна. Нравится вам Бакланов?
— С чего вы это взяли? Нет.
— И милорд не нравится?
— Вот нашли…
— Значит, никто? — радостно воскликнул мичман.
— Никто особенно, но вы — больше других, недаром мы с вами приятели. И останемся, если вы не станете больше делать глупостей… Я очень тронута вашей привязанностью и ценю ее, но, кроме дружбы, ничем не могу отплатить вам. Простите, милый Владимир Алексеич, и не сердитесь… Постарайтесь забыть меня… И что бы могла я дать вам, — с оттенком грусти прибавила мраморная вдова. — Во мне уж нет свежести чувства… Мне тридцать лет, а вы… вы совсем юный.
Сердиться на нее? Да он бесконечно счастлив ее дружбой и больше ему ничего не надо. Разве он не понимает, что она его полюбить не может… Но он надеется, что она по крайней мере не порвет с ним знакомства и позволит ему писать ей и, быть может, напишет ему сама… А чтобы забыть ее…
Он только усмехнулся.
— Очень рада буду получить от вас весточку и отвечу вам… А пока, чтобы все было по-старому, не правда ли? Вы больше не будете говорить мне о вашей… привязанности… Обещаете?
— Вам так это… неприятно? — спросил он.
— Не все ли вам равно, почему я вас прошу об этом… Так обещаете? — шепнула мраморная вдова, и — показалось Цветкову — в голосе ее опять звучала грустная нотка.
Он обещал, и пассажирка ушла, позволив ему еще раз поцеловать свою руку.
Оставшись один, Цветков полной грудью крикнул:
— Вперед смотреть!
И этим радостным криком он, казалось, возвещал океану о своем счастье.
Свет погас в капитанской каюте, а пассажирка долго еще не спала. Эта песнь любви все еще звучала в ее ушах, и образ кудрявого мичмана несколько времени стоял перед ее глазами.
— Какие влюбчивые, однако, эти моряки! — шепнула она и засмеялась.
— Есть, смотрим! — раздался обычный ответ часовых с бака.
Раздался один удар колокола. Прошла склянка (полчаса).
“Она не выйдет”, — с грустью подумал мичман, посматривая на выход из капитанской каюты, и вдруг замер…
Маленькая грациозная фигурка пассажирки, словно волшебная тень, показалась на палубе и поднялась на мостик.
В первую секунду мичман оцепенел от восторга и без движения стоял у компаса. Все мысли разом выскочили у него из головы.
А она приблизилась к нему совсем близко, так что свет от компаса освещал ее хорошенькое личико, и спросила своим бархатным голосом:
— Я не помешаю вам, Владимир Алексеич, если несколько минут постою на мостике? Капитан ведь спит? — лукаво прибавила она.
Она помешает?! Может же прийти такая нелепая мысль в голову?
И вместо ответа мичман глядел на нее, как очарованный.
— Вы… помешать? — наконец, прошептал он.
Должно быть, в этих двух словах было вложено слишком много экспрессии, потому что пассажирка с некоторой тревогой взглянула на молодого мичмана и, отходя на конец мостика, проговорила:
— Здесь так хорошо… И что за славная ночь!
Она любовалась этой ночью, глядела на звездное небо, на воду и молчала.
Молчал и мичман, не спуская глаз с пассажирки. Так прошло несколько минут…
— Спокойной вахты, Владимир Алексеич! — вдруг проговорила пассажирка, делая движение, чтоб уходить.
— Как, вы уже уходите?.. Нет, ради бога… еще несколько минут… Я должен вам кое-что сказать, — испуганным и взволнованным шепотом проговорил он, подойдя к краю мостика, где стояла пассажирка.
— Что такое? — спросила она нарочно беззаботно-веселым голосом, словно не догадываясь, что может сказать этот влюбленный мичман, и имея доброе намерение этим тоном несколько отрезвить его пыл. Что Цветков влюблен в нее, она заметила, конечно, раньше всех, но его обожание было такое чистое и непритязательное, и сам он был такой милый, добрый юноша, что пассажирка невольно и сама расположилась к нему и держала себя с ним с дружеской простотой, не придавая его увлечению серьезного значения.
— Простите, Вера Сергеевна… я, конечно, не смею спрашивать…
— И все-таки хотите спросить? — смеясь, перебила пассажирка. — Ну, спрашивайте. Заранее прощаю.
— Вам… вам нравится Бакланов? — выговорил он не без трагической нотки в дрогнувшем голосе.
Пассажирка усмехнулась. Ужасно смешные эти господа моряки! Не далее как на днях такой же вопрос относительно Цветкова предложил ей Бакланов, а еще раньше и капитан, как будто шутя, допрашивал: кто из офицеров ей более всего нравится, и был, по-видимому, очень доволен, когда она дипломатически ответила, что “все вообще и никто в особенности”.
Но она не удержалась от кокетливого желания подразнить своего поклонника и имела неосторожность, в свою очередь, спросить, засмеявшись тихим смехом:
— А вам зачем это знать?
Зачем ему знать? Ему?!
И мичмана, что называется, прорвало. Откуда только брались эти горячие и искренние, порывистые и нежные слова любви, которую он благоговейно кидал к ногам божества, не осмеливаясь, разумеется, даже и мечтать о каком-нибудь вознаграждении. Только бы Вера Сергеевна не сердилась за дерзость его, недостойного мичмана Цветкова, полюбить такую “святую” женщину и милостиво бы разрешила ему любить ее до конца своих дней. Бескорыстие влюбленного мичмана было воистину феноменальное.
Надо думать, что и эта дивная теплая ночь, и тихо рокотавший океан, и яркие звезды, меланхолически мигавшие сверху, и, наконец, ревность к Бакланову значительно способствовали красноречию вдохновенной импровизации. Так, казалось и ему самому, он никогда в жизни не говорил. И если в эту минуту он не мог сравнить своего признания с признаньями госпоже Софрончиковой и другим, то потому только, что он их совершенно забыл.
Мраморная вдова, слышавшая-таки, особенно после смерти мужа, лаконически деловые признания янки и умевшая различать звуки страсти, несмотря на свое относительное хладнокровие и свято чтимую память о муже, невольно поддалась обаянию этой безумно-страстной песни любви среди океана, на узком мостике покачивающегося клипера. И эта песнь вместе с теплым дуновением ночи словно ласкала ее, проникая к самому сердцу и напоминая, что она еще молода и что жить хочется…
— Послушайте… я рассержусь, если вы еще раз будете говорить такие глупости, — строго проговорила она, хотя совсем не сердилась. — Вы немножко увлеклись и вообразили уж бог знает что… Скоро мы расстанемся, и вы так же скоро забудете про свою блажь… Так лучше останемся добрыми приятелями… Вы ведь знаете, что я к вам расположена…
— Так вы не верите, что я вас люблю? Не верите?.. Хотите, я сейчас докажу?
Какая-то нахлынувшая волна чувств вдруг захлестнула его, наполнив душу отчаянной отвагой. Жизнь в эту минуту, казалось, не имела ни малейшей цены. И он, весь охваченный сумасшедшим желанием доказать свою любовь, занес ногу за поручни.
— Повторите еще раз, что не верите, и я буду в море!..
Голос Цветкова звучал восторженной решимостью фанатика.
И он и пассажирка — оба в одно и то же мгновение почувствовали, что, повтори она слова сомнения, он без колебания бросится в океан.
— Верю, верю! — прошептала она, охваченная ужасом.
И, схватывая его руку, ласково и нежно, взволнованным голосом прибавила:
— Боже! Какой вы сумасшедший!
Она невольно восхищалась этой безумной, чисто славянской выходкой, испытывая в то же время эгоистически-приятное чувство женщины, из-за которой человек готов совершить невозможную глупость. А легкомысленный сумасброд, счастливый, что теперь не может быть сомнения в его любви, задержал на мгновение похолодевшую ручку пассажирки в своей руке и быстро поцеловал ее в темноте.
И опять спросил:
— Ответьте же, Вера Сергеевна. Нравится вам Бакланов?
— С чего вы это взяли? Нет.
— И милорд не нравится?
— Вот нашли…
— Значит, никто? — радостно воскликнул мичман.
— Никто особенно, но вы — больше других, недаром мы с вами приятели. И останемся, если вы не станете больше делать глупостей… Я очень тронута вашей привязанностью и ценю ее, но, кроме дружбы, ничем не могу отплатить вам. Простите, милый Владимир Алексеич, и не сердитесь… Постарайтесь забыть меня… И что бы могла я дать вам, — с оттенком грусти прибавила мраморная вдова. — Во мне уж нет свежести чувства… Мне тридцать лет, а вы… вы совсем юный.
Сердиться на нее? Да он бесконечно счастлив ее дружбой и больше ему ничего не надо. Разве он не понимает, что она его полюбить не может… Но он надеется, что она по крайней мере не порвет с ним знакомства и позволит ему писать ей и, быть может, напишет ему сама… А чтобы забыть ее…
Он только усмехнулся.
— Очень рада буду получить от вас весточку и отвечу вам… А пока, чтобы все было по-старому, не правда ли? Вы больше не будете говорить мне о вашей… привязанности… Обещаете?
— Вам так это… неприятно? — спросил он.
— Не все ли вам равно, почему я вас прошу об этом… Так обещаете? — шепнула мраморная вдова, и — показалось Цветкову — в голосе ее опять звучала грустная нотка.
Он обещал, и пассажирка ушла, позволив ему еще раз поцеловать свою руку.
Оставшись один, Цветков полной грудью крикнул:
— Вперед смотреть!
И этим радостным криком он, казалось, возвещал океану о своем счастье.
Свет погас в капитанской каюте, а пассажирка долго еще не спала. Эта песнь любви все еще звучала в ее ушах, и образ кудрявого мичмана несколько времени стоял перед ее глазами.
— Какие влюбчивые, однако, эти моряки! — шепнула она и засмеялась.
IX
Прошла еще неделя. Погода, по-прежнему, стояла великолепная, но пассажирка стала реже показываться наверху, особенно после заката солнца, когда наступили роскошные южные ночи, располагающие к излияниям. Она также, видимо, избегала разговоров наедине. Исключение составлял дедушка Иван Иванович.
Для молодой женщины не было, разумеется, секретом, что почти все офицеры неравнодушны к ней и готовы перессориться из-за малейшего предпочтения, в виде улыбки или ласкового слова, сказанного ею кому-нибудь из ее ревнивых поклонников. Приходилось всегда быть настороже, испытывая первый раз в жизни неудобство положения хорошенькой женщины, и притом одной, среди этих “добрых” влюбчивых моряков, которые уж чересчур удостоивали ее своим любезным вниманием и ни на минуту не оставляли без своего общества, лишь только она появлялась на палубе. Каждый старался чем-нибудь услужить ей. Каждый встречал ее восторженным комплиментом или красноречивым взглядом.
“И как скоро воспламеняются моряки и как быстро делают признания!” — удивлялась пассажирка, убедившись в этом не на одном только примере сумасшедшего мичмана.
Через два дня после его страстной песни любви, совсем неожиданно, и тоже во время ночной вахты, признался ей в своих чувствах и лейтенант Бакланов. Говорил он, правда, не столь пылко и красноречиво, как Цветков, и для доказательства своей любви не предлагал бултыхнуться в океан, но зато со стремительной откровенностью предложил хорошенькой вдове руку и сердце. Не выждав еще принципиального согласия, он диктовал следующие условия: свадьба немедленно после возвращения клипера в Россию, а теперь они будут женихом и невестой (соблазнительная роль жениха, кажется, особенно привлекала лейтенанта и едва ли не была главным мотивом предложения). У него есть состояние, правда небольшое, но жить можно не нуждаясь. Он будет любящим и преданным мужем. Полюбил он ее с первой же встречи и так горячо никогда и никого не любил.
Для молодой женщины не было, разумеется, секретом, что почти все офицеры неравнодушны к ней и готовы перессориться из-за малейшего предпочтения, в виде улыбки или ласкового слова, сказанного ею кому-нибудь из ее ревнивых поклонников. Приходилось всегда быть настороже, испытывая первый раз в жизни неудобство положения хорошенькой женщины, и притом одной, среди этих “добрых” влюбчивых моряков, которые уж чересчур удостоивали ее своим любезным вниманием и ни на минуту не оставляли без своего общества, лишь только она появлялась на палубе. Каждый старался чем-нибудь услужить ей. Каждый встречал ее восторженным комплиментом или красноречивым взглядом.
“И как скоро воспламеняются моряки и как быстро делают признания!” — удивлялась пассажирка, убедившись в этом не на одном только примере сумасшедшего мичмана.
Через два дня после его страстной песни любви, совсем неожиданно, и тоже во время ночной вахты, признался ей в своих чувствах и лейтенант Бакланов. Говорил он, правда, не столь пылко и красноречиво, как Цветков, и для доказательства своей любви не предлагал бултыхнуться в океан, но зато со стремительной откровенностью предложил хорошенькой вдове руку и сердце. Не выждав еще принципиального согласия, он диктовал следующие условия: свадьба немедленно после возвращения клипера в Россию, а теперь они будут женихом и невестой (соблазнительная роль жениха, кажется, особенно привлекала лейтенанта и едва ли не была главным мотивом предложения). У него есть состояние, правда небольшое, но жить можно не нуждаясь. Он будет любящим и преданным мужем. Полюбил он ее с первой же встречи и так горячо никогда и никого не любил.