Константин Михайлович Станюкович

Пассажирка

рассказ [1]



 



I


   Дня за два до ухода нашего из Сан-Франциско мичман Цветков, только что вернувшийся с берега, стремительно ворвался в кают-компанию и воскликнул своим бархатным тенорком:
   — Какую я вам привез, господа, новость! Одно удивленье!
   И чернокудрый пригожий молодой мичман, веселый, легкомысленный и жизнерадостный, ухитрявшийся влюбляться чуть ли не в каждом порте, где клипер наш стоял более трех суток, — окинул живым, смеющимся взглядом своих красивых черных глаз несколько человек офицеров, благодушествовавших после обеда за чаем.
   — Ну какая там у вас новость? — недоверчиво и лениво кинул с дивана старший офицер Степан Дмитриевич и, потянувшись, зевнул, собираясь, по обыкновению, соснуть часок после обеда.
   — Уж не садится ли к нам адмирал? — испуганно спросил кто-то.
   — Нет, нет… новость самая приятная! — рассмеялся мичман, открывая ряд ослепительно белых зубов. — Только моя новость не для вас, Евграф Иваныч, и не для вас, Антон Васильич, — обратился он, лукаво улыбаясь, к пожилому артиллеристу и к доктору.
   — Это почему?
   — Вы — в законе. И не для вас, батя… Вы — монах! И не для тебя, милорд. Ты — влюбленный жених. Тебя ждет не дождется в Кронштадте твоя невеста.
   — Да не балагань, говори, в чем дело! И без того довольно похож на Бобчинского [2]! — проговорил медленно, сквозь зубы, товарищ и приятель Цветкова, мичман Бобров, прозванный “милордом”.
   Рыжий, с выбритыми нарочно губами и маленькими, не доходившими до конца щек бачками, сухощавый и прилизанный, сдержанный и серьезный, он действительно смахивал на англичанина и корчил англомана, стараясь усилить это внешнее сходство и соответствующими, по его мнению, английскими привычками: напускал на себя невозмутимость, выпучивал бессмысленно глаза, цедил слова, носил фланелевые рубашки, пил портер и ничему не удивлялся.
   — То-то: говори! А небось не угостишь бедного мичмана русской папироской… Эти манилки… Черт бы их побрал!.. Ну, не раздумывай же, благородный лорд… Давай!
   “Благородный лорд”, запасливый, бережливый и вообще очень аккуратный молодой человек, не только не делавший долгов, но кое-что сохранявший от своего небольшого жалованья, — несмотря на второй год плавания, курил еще папиросы, взятые из России. Он крайне неохотно угощал ими и не без некоторого внутреннего колебания достал папиросницу, но предусмотрительно не подал ее Цветкову, а, вынув одну папироску, протянул ее веселому мичману, давно прокурившему и проугощавшему свой запас.
   Тот, после первой жадной затяжки, значительно и торжественно проговорил, прищуривая смеющиеся глаза:
   — У нас на клипере будет пассажирка! Пойдет с нами до Гонконга… Не ожидали, господа, такой новости, а?..
   И жизнерадостный мичман оглядел всех победоносным взглядом.
   Новость эта, видимо, произвела впечатление на моряков.
   — Пассажирка! — раздались восклицания.
   — И даже две: молодая барынька и ее горничная, тоже молодая…
   — Не плод ли это твоей фантазии, сэр? — усмехнулся милорд.
   — Фантазии?! Прикуси свой язык, милорд, и кстати уж проглоти аршин, чтоб окончательно походить на англичанина.
   — А собой как барыня? — спросил кто-то из молодежи.
   — Чудо что такое!.. Ослепительная блондинка с золотистыми волосами. Бела как снег… Улыбка чарующая… Взгляд ангела… Умница… Одета с изящной простотой… Стройна и сложена божественно… Бюст роскошный… Ручки — восторг: маленькие, с ямочками… Ножки…
   — А горничная какова? — неожиданно перебил мичмана, восторженно перечислявшего все прелести пассажирки, долговязый вихрастый юнец гардемарин с крупными сочными губами.
   — На кой вам черт знать о горничной?! — негодующе воскликнул мичман. — Я рассказываю о ней, об этой дивной женщине, а вы — горничная! Это — профанация! У вас, видно, горничные только на уме… Тьфу!.. А впрочем, и горничная ничего себе! — вдруг, смеясь, прибавил мичман. — Ухаживайте за ней на здоровье!
   — А ты уж, видно, того… втюрился в пассажирку? — насмешливо промолвил милорд.
   — И ты втюришься, как ее увидишь, даром что жених.
   Милорд презрительно усмехнулся и процедил:
   — Я не такой влюбчивый воробей, как ты…
   — Какая такая пассажирка, Владимир Алексеич? Откуда она вдруг объявилась, и где это вы все узнали? — спросил, в свою очередь, и старший офицер, Степан Дмитриевич, умышленно равнодушным тоном, слушавший, однако, с живейшим любопытством описание прелестной пассажирки и втайне переживавший радостное волнение завзятого женолюба.
   И Степан Дмитриевич, далеко неказистый из себя мужчина лет около сорока, белобрысый, коренастый, начинавший сильно лысеть, с красным от загара, угреватым, непривлекательным лицом, среди которого, словно руль, торчал длинный, неуклюжий нос с шишкой на кончике, невольно оживился, забыв сон, пригладил с достоинством потную лысину и с самым донжуанским видом стал крутить концы своих темно-рыжих усов. В то же время его маленькие с воспаленными веками глазки еще более сузились и подернулись, как выражались мичмана, “прованским маслом”, и сам он молодцевато выпятил грудь колесом, представляя некоторое подобие бочонка.
   Дело в том, что Степан Дмитриевич, отличный служака, добрый и вообще скромный человек, имел одну непростительную слабость — считать себя весьма и весьма соблазнительным мужчиной и думать, что нравится дамам.
   — Я сейчас видел пассажирку у консула. Она приезжала к нему с горничной выправить бумаги… Меня представили ей, и мы с ней говорили… И капитан в это время был у консула. Ну и скажу я вам, господа, наш-то капитан…
   — А что?..
   — Потеха! Даром, что и с брюшком, и почтенный отец семейства, а так и рассыпался, так и лебезил… Совсем не такой свирепый, каким бывает во время авралов… Губы распустил, “ля-ля-ля”, ходит вокруг, словно кот около сливок… консульша даже смеялась… И когда консул просил взять этих дам пассажирками до Гонконга, капитан с удовольствием согласился и предложил к услугам очаровательной блондинки свою каюту… А она, как царица, чуть-чуть кивнула головкой.
   — Они американки, что ли? — снова полюбопытствовал старший офицер, довольно плохо объяснявшийся на английском диалекте.
   — Какие американки! Чистейшие русские, москвички. С какой стати капитан взял бы американок пассажирками!
   Это известие привело всех еще в больший восторг.
   — Как же они сюда попали, в Калифорнию?
   — Очень просто. Прелестная блондинка была замужем за американцем, инженером Кларком. Этот Кларк был зачем-то в России, встретился с русской красавицей и влюбился, понятно, в нее. Она, только что кончившая курс институтка, дочь какого-то генерала, тоже влюбилась в американца. Ну, повенчались и уехали в Америку; с ними уехала и русская горничная, бывшая крепостная. Прожили они, по словам консула, пять лет вполне счастливо, — американец обожал жену. Три года тому назад они приехали в Калифорнию, и здесь американец потерял все огромное свое состояние на спекуляциях с золотыми приисками. В отчаянии он в один прекрасный день пустил себе пулю в лоб… Ну не болван ли?
   — Положим, болван, но что же дальше? — спросил кто-то.
   — Эти три года несчастная вдова жила в Сакраменто [3] у родных мужа и затем в Сан-Франциско, давала здесь уроки музыки. Кое-какие деньги, оставшиеся у нее после богатства мужа, пропали у разорившегося банкира. Ее потянуло на родину, и вот теперь она возвращается в Россию, отказав трем богатым женихам…
   — Это она все тебе сообщила? — иронически заметил милорд.
   — Нет, проницательный милорд, не она, а консульша… Она с ней давно знакома.
   — Что ж она — неутешная вдова, что ли?
   — Этого я не знаю… Знаю только, что она прелестна и, по словам консульши, безупречной репутации. Ее так и зовут здесь “мраморной вдовой”.
   — А сколько ей лет?
   — В консульстве говорили: тридцать, но это вранье, по-моему. Ей много-много двадцать пять… Она глядит совсем девушкой, так она свежа и хороша, эта миссис Вера, как ее здесь зовут. Ну, вот вам и вся история… Эй, вестовые, чаю! — крикнул мичман.
   — Она не разучилась говорить по-русски? — спросил старший офицер.
   — Отлично говорит. Изредка только у нее заедает [4]. А голос-то какой, Степан Дмитрич!
   — Хороший?
   — Бархат! Так и ласкает, так и проникает в душу!
   — Посмотрим, посмотрим вашу красавицу! — весело и самоуверенно, с видом опытного знатока, промолвил Степан Дмитрич, задорно как-то крякнул и пошел к себе в каюту отдыхать.
   “Черта с два ты посмотришь! Рожа вроде медной кастрюльки, а тоже воображает!” — мысленно напутствовал его мичман. И бросил в спину старшего офицера неприязненный, насмешливый взгляд.
   Расспросы насчет пассажирок продолжались еще несколько времени. Одни интересовались барыней, а другие (и в том числе и пожилой артиллерист, и вихрастый гардемарин) горничной, и все выражали удовольствие, что на клипере будет пассажирка, которая своим присутствием скрасит однообразие и скуку длинного перехода.
   Один только “дедушка”, как звали все любимого старого штурмана Ивана Ивановича, слушая все эти разговоры, не выразил ни малейшего сочувствия и как-то загадочно усмехался, неодобрительно покачивая своей седой, коротко остриженной головой.
   Мичман между тем не уставал петь восторженные дифирамбы красоте молодой вдовы. Отвечая на назойливые вопросы, он хвалил и горничную, но равнодушно и сдержанно. В конце концов чуть не вышла крупная история. Лейтенант Бакланов, довольно видный блондин, кронштадтский сердцеед, сделал насчет будущей пассажирки очень нескромное замечание. Мичман вспыхнул, губы его затряслись, и он назвал Бакланова нахалом, не понимающим, как надо говорить о порядочной женщине. Дело дошло бы до крупной ссоры, если б не вмешался дедушка и, со свойственным ему уменьем миротворца, не уговорил двух распетушившихся молодых людей извиниться друг перед другом.
   — Перессорятся у нас все из-за этой пассажирки! — пророчески, тоном видавшего виды философа говорил несколько минут спустя дедушка Иван Иваныч, преклонные года которого оставляли его, по-видимому, совершенно равнодушным к прелестям женской красоты. — Еще ее нет, а уж ссора! А что же будет, когда все закружат около пассажирки, словно тетерева на току? На берегу, где много бабья, и то из-за них одни неприятности, а в море, когда одна хорошенькая дамочка среди этих, с позволения сказать, петухов… благодарю покорно! Тут и служба не пойдет на ум… Нет-с, не резон брать пассажирок, да еще на длинный переход. Не одобряю-с! Недаром же, по регламенту Петра Великого, женщин нельзя брать в плаванье. Царь-то великого ума был… Понимал хорошо, в чем загвоздка.
   Толстенький, кругленький, чистенький и свежий, как огурчик, судовой врач Антон Васильевич, перед которым философствовал старый штурман, весело закатился мелким визгливым смехом, умильно жмуря глаза, и неопределенно протянул, стараясь принять степенный вид:
   — Ддда… женщина, особенно хорошенькая…
   — То-то оно и есть! Каждому лестно…
   — Именно лестно… Хе-хе-хе!
   — И посойдут они все с ума, ошалеют, как коты по весне, вспомните мое слово, Антон Васильич… Этот Цветков уже втюрился… “И такая, и сякая, писаная, немазаная”… Чего только не насказал!.. Известно, с влюбленных голодных глаз, да в двадцать три-то года, всякая смазливая дамочка — красавица… И Степан Дмитрич… даром, что лыс, а уж хвост распустил и усы стал закручивать, и капитан тоже… Вот и будет, можно сказать, у нас кавардак из-за этой самой пассажирки! — ворчливо прибавил Иван Иванович.
   Иван Иванович, вообще словоохотливый вне службы, по-видимому не прочь был еще пофилософствовать на эту тему. Но, взглянув на доктора и увидав в его лице и глазах игриво-веселое выражение, далеко не обнаруживавшее сочувствия к его словам, он укоризненно покачал головой, молча докурил манилку и вышел из кают-компании.
   “Да и ты, брат, такой же саврас, как и другие!” — говорило, казалось, добродушное старое лицо штурмана.


II


   Вечером с берега приехал капитан и тотчас же потребовал к себе в каюту старшего офицера.
   Капитан был толстяк лет пятидесяти, почти седой, с крупными чертами загорелого полного лица, с крепко посаженной круглой головой на короткой шее и большими темными глазами, метавшими молнии во время гнева и добродушными в минуты спокойствия. Короткие седые усы прикрывали толстые губы, с которых нередко слетали энергические ругательства во время авралов и учений.
   Напустив на себя недовольный вид и хмуря заседевшие брови, капитан проговорил резким, отрывистым голосом:
   — Завтра прибудут две пассажирки: вдова инженера Вера Сергеевна Кларк и ее горничная… Неприятно, конечно, возиться на судне с бабьем, но что делать? Нельзя было отказать. Консул очень просил и вообще… вообще дама, заслуживающая уважения и покровительства. Я отдаю ей свою каюту. Сам помещусь в рубке… Приходится из-за этой пассажирки стесняться, — все тем же недовольным тоном говорил капитан. — А вас, Степан Дмитриевич, попрошу распорядиться, чтобы хоть на это время и господа офицеры, и боцмана, и матросы воздержались… не ругались бы во всю ивановскую… Нельзя же… Понимаете, дама-с, генеральская дочь… Неприлично-с!
   — Слушаю-с! Я скажу офицерам и отдам приказание боцманам, Петр Никитич!
   — Особенно этот боцман Матвеев… Не может, каналья, рта открыть без ругани. Так уж вы велите ему заткнуть свою глотку, а то срам-с. Дама, и не какая-нибудь там, знаете ли, старая карга, а молодая женщина, образованная, деликатного воспитания, ну, одним словом, вполне дама-с. И жила, понимаете, долго в Америке и, следовательно, отвыкла в некотором роде от России. Здесь ведь так не ругаются! — пояснил капитан и снова повторил: — Да-с, приходится в рубке… не особенно приятно… Да и вообще не люблю я дам на военном судне… Стеснительно… Ну, да нельзя было отказать! — как бы оправдывался капитан.
   “Однако ловко же ты напускаешь туману!” — подумал старший офицер, вспомнив рассказ мичмана о том, как лебезил капитан перед хорошенькой пассажиркой, и проговорил:
   — Это точно, Петр Никитич, дама более береговое создание…
   — Да вот еще что, Степан Дмитрич, — заговорил капитан, — вы, пожалуйста, скажите мичманам и гардемаринам, чтобы они, знаете ли, того… не гонялись за горничной, как кобели, с позволения сказать… Чего доброго, заведут там еще интригу… Она пожалуется… Скандал… Военное судно… Надо помнить-с! — строго прибавил капитан.
   — Слушаю-с!
   Капитан помолчал.
   — Больше не будет никаких приказаний, Петр Никитич? — спросил старший офицер.
   — Кажется, более ничего… Снимаемся послезавтра с рассветом.
   Степан Дмитриевич хотел было уходить, как капитан, внезапно меняя тон и сбрасывая с себя строгий начальнический вид, проговорил с тем обычным добродушием, с каким говорил не по службе:
   — А знаете ли, Степан Дмитрич, ведь наша пассажирка… того… прехорошенькая, можно сказать, дама-с!
   И при этих словах лицо капитана расплылось в широкую улыбку, и большие навыкате глаза его приняли несколько игривое выражение.
   — Цветков рассказывал, Петр Никитич! Говорит красавица, — отвечал, тоже весело улыбаясь, Степан Дмитрич и стал крутить усы.
   — Цветков? Да, ведь он был у консула в то время, когда там была пассажирка, и успел-таки с ней познакомиться. Верно, уж и наговорил ей своих мичманских любезностей… Этот пострел везде поспел! — с оттенком неудовольствия в голосе прибавил капитан.
   — Он, кажется, уж по уши влюблен в пассажирку. Вернулся с берега совсем ошалелый! — смеясь, заметил Степан Дмитриевич.
   — Ну и… и дурак! — неожиданно, с раздражением выпалил капитан.
   Старший офицер удивленно взглянул на капитана, недоумевая, с чего это его прорвало.
   А капитан через несколько мгновений, словно устыдясь своего внезапного, почти инстинктивного раздражения старого, некрасивого мужчины против молодого, красивого и ловкого, имеющего все шансы нравиться женщинам, и желая скрыть перед старшим офицером истинную причину своего гневного восклицания, проговорил:
   — Ведь славный этот Цветков и офицер бравый, но какой-то сумасшедший. Как увлечется, тогда ему хоть трава не расти. Помните, как он чуть было не остался в Англии из-за какой-то англичанки? Три дня мы его по Лондону искали. Ведь пропал бы человек!
   — Влюбчив, что и говорить, — вставил Степан Дмитриевич, — и не понимает еще хорошо женщин, — не без апломба прибавил старший офицер, приосаниваясь.
   — То-то и есть… А эта пассажирка, молодая вдовушка, может легко вскружить голову такому молодому сумасброду… Да-с! Она, как я слышал, — продолжал капитан, хоть и ничего не слышал, — она, знаете ли, хоть с виду в некотором роде нимфа-с, а опасная кокетка… В глазах у нее есть что-то такое… Как в океане… Штиль, а как заревет… бери все рифы-с… ха-ха-ха!.. Я, как человек поживший, сразу заметил… Штучка! Так вокруг пальца и обведет!
   И капитан повертел перед своим широким крупным носом толстый и короткий указательный палец, на котором блестел брильянтовый перстень.
   — Ну и жаль будет молодого человека, если он врежется, как дурак, и наделает глупостей… Пассажирка, в самом деле, канальски хороша… Надеюсь, Степан Дмитрич, этот разговор между нами! — вдруг прибавил несколько смущенно капитан.
   — Будьте покойны, Петр Никитич.
   Когда старший офицер уже выходил из каюты, капитан еще раз повторил ему вдогонку, и на этот раз снова резким тоном командира:
   — Так, пожалуйста, чтобы боцмана не ругались. Особенно Матвеев.
   — Есть! — на ходу ответил старший офицер.
   Он в тот же вечер позвал к себе в каюту обоих боцманов, Матвеева и Архипова, и, объяснив, что на клипере будут две пассажирки, строго приказал не ругаться и велел это приказание передать унтер-офицерам и команде.
   Отдавая такое приказание, Степан Дмитриевич, и сам большой охотник до крепких словечек, сознавал в душе, что исполнить его боцманам будет очень трудно, пожалуй даже невозможно. И, вероятно, именно вследствие такого сознания, он, пунктуальный исполнитель воли начальства, еще грознее и решительнее повторил, возвышая голос:
   — Чтобы во время работ ни гу-гу! Слышите?
   — Слушаем, ваше благородие! — отвечали оба боцмана и в ту же секунду, словно охваченные одною и той же мыслью, переглянулись между собою.
   Этот быстрый обмен взглядов двух боцманов совершенно ясно выражал полнейшую невозможность исполнения такого странного приказания.
   — Смотри же! — прикрикнул старший офицер. — Особенно ты, Матвеев, не давай воли своему языку. Ты загибаешь такие слова… Черт знает, откуда только берется у тебя всякая ругань. Чтобы ее не было!
   Матвеев, пожилой, небольшого роста, крепкий и коренастый человек, с рыжими баками и усами, почтительно выпучив глаза, нерешительно переступал босыми жилистыми ногами и усиленно теребил пальцами фуражку.
   — Буду оберегаться, ваше благородие, но только осмелюсь доложить…
   И боцман еще сердитей затеребил фуражку.
   — Что доложить?
   — …Осмелюсь доложить, что вовсе отстать никак невозможно, ваше благородие, как перед истинным богом докладываю. Дозвольте хучь тишком, чтобы до шканцев не долетало и не беспокоило пассажирок. Чтобы, значит, честно, благородно, ваше благородие, — прибавил в пояснение Матвеев, любивший иногда в разговоре с начальством вворачивать деликатные слова.
   На смуглом худощавом лице Архипова выражалось полное сочувствие к просьбе товарища.
   — Тишком?! — переспросил старший офицер, подавляя улыбку. — Ты и тишком так орешь, что тебя за версту слышно. Глотка-то у тебя медная, у дьявола!
   Боцман стыдливо заморгал глазами от этого комплимента.
   — Ты пойми, Матвеев, пассажирки — дамы. При них ведь нельзя языком паскудничать, как перед матрозней.
   — Точно так, ваше благородие, известно дамы! — осклабился боцман. — К этому не привычны.
   — То-то и есть! Так уж вы остерегайтесь… Не осрамите… А не то командир строго взыщет, да и я не поблагодарю…
   — Будем стараться, ваше благородие! — ответили разом оба боцмана подавленными голосами.
   — Ступайте!
   Они юркнули из каюты старшего офицера, осторожно, на цыпочках, прошли один за другим через кают-компанию и, очутившись в палубе, остановились и снова переглянулись, как два авгура, без слов понимающие друг друга.
   — Ддда! — протянул Матвеев.
   — Ловко! — промолвил и Архипов.
   — Нечего сказать: приказ! Остерегись тут!
   — Как-то он сам остережется!
   — Какая кузькина мать принесла этих пассажирок, чтоб их…
   И из уст Матвеева полилась та вдохновенная импровизация ругани, которая стяжала ему благоговейное удивление всей команды.
   — А вестовые сказывали, быдто горничная — цаца! — усмехнулся, подмигивая глазом, Архипов.
   — И без нас, братец, довольно на эту цацу стракулистов [5]! — сердито ответил Матвеев и кивнул головой на гардемаринскую каюту… — Не бойсь, маху не дадут!
   И оба боцмана, недовольные будущими пассажирками, поднялись наверх и пошли на бак сообщать распоряжение старшего офицера.
   А там уж шустрый молодой вестовой Цветкова, Егорка, сообщал кучке собравшихся вокруг него матросов о том, что слышал в кают-компании, причем не отказал себе в удовольствии изукрасить слышанное своей собственной фантазией и произвел пассажирку в генеральши.
   — Российского генерала, братцы, дочь, а здешнего генерала жена, — рассказывал не без увлечения Егорка. — Ва-ажная и кра-асивая! Сам генерал, братцы, из левольвера застрелился неизвестно по какой причине — спекуляция какая-то приключилась, болезнь такая, а женка после того и заскучила.
   — Известно — живой человек… Без мужа заскучит! — вставил кто-то.
   — “Не хочу, говорит, после того оставаться в здешних проклятых местах… Недавно, говорит, и сама тою ж болезнью заболею и решу себя жизни. Желаю, говорит, ехать беспременно на родину и вторительно пойду замуж не иначе, как за русского человека”.
   — Видно, баба с рассудком. Это она правильно… Со своими живи! — раздалось чье-то замечание.
   — И испросилась, значит, генеральша у капитана идтить с нами до Гонконта, а оттеда она на вольном пароходе. А с ей ее горничная. Мой мичман сказывал, что такая форсистая и пригожая девушка, вроде бытто мамзели… Одно слово, братцы, краля!
   — Она из каких, Егорка? Мериканка?
   — Наша православная. Из России привезена, хрестьянской девушкой… Только живши в Америке в этой, мамзелистой стала на хорошем-то харче… Здесь ведь, братцы, все мясо да белый хлеб… Народ в пинжаках…
   — Ишь ты… русская! А давно мы русских девок не видали, ребята! — заметил один из слушателей.
   — То-то давно… А наши не в пример лучше! — решительно заявил Егорка.
   — Небось, Егорка, и здешние мамзели понравились?
   — Что говорить, чистый народ, но только ни она тебя, ни ты ее понять не можешь… “Вери гут да вери гут”, — вот и всего разговору…
   — А хороши, шельмы, здешние… Очинно хороши…
   — Наши-то поядреней… Потоваристей, — засмеялся Егорка. — А здесь только что с лица хороши… А чтобы насчет ядрености — против российских не сустоять… Костлявые какие-то…
   Разговор принял несколько специальный характер, когда матросы стали входить в подробную оценку достоинств женщин разных наций. Все, впрочем, согласились на том, что хотя и англичанки, и француженки, и китаянки, и японки, и каначки [6] ничего себе, “бабы как бабы”, но русские все-таки гораздо лучше.


III


   В этот теплый и яркий сентябрьский день офицеры клипера, в ожидании пассажирки, особенно внимательно занялись туалетом и мылись, брились и чесались в своих каютах дольше, чем обыкновенно. К завтраку почти все явились в кают-компанию прифранченными, в новых сюртуках с блестящими погонами и белых жилетах. Туго накрахмаленные воротники и рукава рубашек, мастерски вымытых в Сан-Франциско китайцами-прачками, сияли ослепительной белизной и блестели словно полированные. Бакенбарды различных форм были бесподобно расчесаны и подбородки гладко выбриты. Усы, начиная с великолепных усов фатоватого лейтенанта Бакланова, длинных, шелковистых, составлявших предмет его гордости и особенных забот, и кончая едва заметными усиками самого юного гардемарина Васеньки, были тщательно закручены и нафиксатуарены. Сильный душистый аромат щекотал обоняние, свидетельствуя, что господа моряки не пожалели ни духов, ни помады. Особенно благоухал старший офицер, Степан Дмитриевич. Щеголевато одетый, напомаженный, прикрывший часть лысины умелой прической, он словно чувствовал себя во всеоружии неотразимости соблазнительного мужчины и то и дело покручивал свои темно-рыжие усы и ощупывал свой длинный красный нос, испробовав накануне новое верное средство против угрей.