Степан Дмитриевич остановился, чтобы вытереть надушенным платком пот, обильно струившийся по его лицу, и с большим одушевлением продолжал:
   — Я — человек не злой, характер у меня ровный, и я буду любить и хранить вас, как дорогую жемчужину… Служебное положение мое обеспечено, и у меня кое-что есть на черный день… Смею надеяться, что вы, после тяжелых испытаний, захотите тихой пристани и осчастливите одинокого человека, давши слово быть его другом и женой, — с чувством произнес старший офицер. — Через шесть месяцев мы вернемся в Россию. Ждать недолго. Надеюсь, и я вам нравлюсь, Вера Сергеевна? — закончил Степан Дмитриевич не без самоуверенной улыбки и ждал ответа.
   Но пассажирка молчала, давно склонив голову, чтобы скрыть смеющееся лицо. Этот самоуверенный тон был так комичен!
   Степан Дмитриевич, имевший несчастие считать себя неотразимым мужчиной, объяснил это молчание совсем иначе и, любуясь бюстом пассажирки замаслившимися глазками, проговорил нежным, ласковым шепотом:
   — Милая Вера Сергеевна!.. Не конфузьтесь! Поднимите головку… взгляните на меня… Ведь вы согласны, да?.. Не волнуйтесь, ради бога… Вы молчите?.. Ну протяните вашу прелестную ручку в знак согласия…
   Пассажирка подняла голову и, стараясь быть серьезной, чтобы не оскорбить Степана Дмитриевича, ответила, кусая губы:
   — Благодарю за честь, но… я не собираюсь замуж.
   Степан Дмитриевич опешил и наивно спросил:
   — Значит, вы отказываете?
   — Как видите…
   — Но, быть может, это не решительно… Вы подумаете и…
   — Нет, Степан Дмитрич, решительно…
   — В таком случае… извините… А я, признаться, надеялся… Что ж… Ошибся… Надеюсь, это между нами… Дай вам бог счастия, Вера Сергеевна.
   И, шаркнув ножкой, как обучали его в корпусе, Степан Дмитриевич, скушавши на своем веку пятый отказ, с достоинством удалился, не столько обиженный, сколько изумленный.
   “Я считал пассажирку гораздо умнее. Оказывается, совсем глупая бабенка!” — высокомерно подумал Степан Дмитриевич.
   Однако он был красен как рак, когда вошел в кают-компанию, и не имел прежнего торжественного вида.
   Обед в кают-компании в это воскресенье прошел как-то натянуто. Все точно стеснялись чем-то и недружелюбно посматривали друг на друга. Взгляды прояснялись лишь только тогда, когда обращались на пассажирку. Она была в светлом высоком платье, по обыкновению любезная, приветливая и ослепительная. Капитан предпочтительно занимал ее, повторяя старые рассказы, и часто путался. Степан Дмитриевич, хоть и по-прежнему победоносно покручивал усы, но казался несколько раздраженным. Бакланов сидел с “разбитым сердцем”, милорд был мрачен, а кругленький чистенький доктор хоть и выручал капитана, поддерживая разговор с гостьей, но имел несколько обиженный вид огорченного кота. Исхудавший Васенька, сидевший на конце стола, поминутно краснел, бросая робкие взгляды на пассажирку. Только дедушка, механик, артиллерист Евграф Иванович и вихрастый гардемарин с сочными губами ели и пили с обычной исправностью.
   — А барометр все падает, Иван Иваныч, — заметил в конце обеда капитан. — Как бы сегодня не засвежело!
   — К тому идет-с. Пожалуй, и не дотянем нашего счастливого плавания…
   — Вот, Вера Сергеевна, вы нас скоро покидаете — и погода нам изменяет, — любезно промолвил капитан, умильно взглядывая на пассажирку. — Сегодня и небо уж не прежнее… Тучи заходили, и океан зашумел… Сердятся, что мы вас отпускаем.
   И только он это сказал, как сверху раздался громкий, взволнованный голос Цветкова, торопливо и возбужденно командовавший:
   — Брам-фалы и марса-фалы отдать! Фок, грот и бизань на гитовы! Кливера долой!
   В ту же секунду вбежал сигнальщик.
   — Шквал, вашескобродие, — доложил он капитану.
   — Извините, Вера Сергеевна, — вымолвил капитан и торопливо вышел. Вслед за ним вышли старший офицер и дедушка. Вестовые бросились закрывать люк.
   Видя спокойные лица оставшихся за столом, пассажирка без страха, хотя и волнуясь, доканчивала пирожное, как вдруг сверху донесся какой-то потрясающий гул, в кают-компании потемнело, с грохотом покатилась посуда, и молодую женщину бросило на другой конец дивана. Клипер лег на бок, и пассажирка чувствовала, как она вместе с ним наклоняется все ниже и ниже.
   Силясь улыбнуться, она испуганно посмотрела на моряков. Бакланов, доктор и Васенька подошли к ней.
   — Не пугайтесь, Вера Сергеевна, он сейчас встанет, — успокаивал Бакланов.
   — Никакой опасности нет, — авторитетно проговорил юный Васенька.
   Но клипер не вставал! Его кренило все больше и больше… Казалось, вот-вот он сейчас опрокинется. Эти секунды были ужасны. Бледная как смерть, с широко открытыми от ужаса глазами, пассажирка глядела перед собой. И у всех лица мгновенно сделались необычайно серьезными. Трепет страха застыл в глазах. Все инстинктивно бросились вон из каюты.
   — Пойдемте, — стараясь казаться спокойным, выговорил Бакланов и повел пассажирку наверх, поддерживая ее руку. Васенька шел за ними. Он твердо решил в случае гибели клипера спасать пассажирку.
   Страшный вихрь разметал её волосы, и они рассыпались по плечам. Бакланов подвел ее ко входу в капитанскую каюту. Там стояла уже испуганная Аннушка и то и дело крестилась.


XIII


   Клипер между тем уже поднялся и бешено мчался. Паника, охватившая молодую женщину во время этой долгой, бесконечной минуты лежания на боку клипера, поваленного жестоким шквалом, прошла вместе с мыслью о гибели. Вид людской толпы бодрил пассажирку. Все еще взволнованная от только что испытанного ощущения казавшейся ей близости смерти, она торопливо подобрала свои роскошные волосы и при помощи Аннушки завязала в узел. Смышленый Чижиков, бывший во время шквала при Аннушке, догадался принести пассажирке ватерпруф и платок на голову.
   — Оденьтесь, барыня, неравно продует.
   Между тем боцман как бешеный проревел: “Пошел все наверх!” — и все бросились на свои места. Бакланов еще раньше побежал к своей фок-мачте, а Васенька, не оставлявший пассажирки, полетел на мостик, где должен был находиться при капитане во время аврала. Уходя, он сказал молодой женщине:
   — Видите, никакой опасности нет. Вы не бойтесь, Вера Сергеевна, — прибавил он голосом, полным нежного чувства, и с выражением необыкновенно серьезной и трогательной заботливости на своем юном лице. И совсем заалел, встретив благодарный, ласковый взгляд пассажирки.
   Две женщины остались одни.
   Пассажирка огляделась. Боже, как все переменилось кругом! Небо было сплошь усеяно клочковатыми нависшими тучами, океан шумел, вздымая высокие седые волны, и сильный ветер свирепо гудел в снастях. На оголенных мачтах клипера трепыхались разорванные в клочки громадные марсели, а от брамселей оставались одни лоскутки.
   На палубе и на реях кипела работа. Снизу принесли новые марсели и подняли их, взявши предварительно все рифы. Марсовые, покачиваясь на реях, отвязывали разорванные паруса, чтобы потом привязать новые. Брам-стеньги и брам-реи уже были спущены. Раздавались какие-то непонятные для пассажирки командные слова старшего офицера, грозные окрики капитана, и по временам с бака доносились отчаянные ругательства боцманов, разрешивших себя от долгого воздержания. В первый раз пассажирке пришлось увидать морскую жизнь в ее суровой обстановке и моряков за тяжелым, полным опасности делом. А ветер крепчал, волны росли, все сильнее раскачивая клипер. Качались стремительнее и матросы вместе с реями, концы которых с уцепившимися на них людьми висели над водяной бездной.
   Капитан, стоявший на мостике, расставив свои толстые ноги, сосредоточенный и серьезный, с энергичным и суровым выражением на красном лице, не имел теперь ничего общего с тем смешным, лебезившим ухаживателем, говорившим пошлые любезности и приторные речи, которого знала пассажирка. И он, казалось ей, был теперь не прежний уродливый толстяк, а не лишенный своеобразной красоты “морокой волк” среди бушующего океана. И Степан Дмитриевич со своим комичным самомнением о прелести своей персоны был теперь далеко не смешон, спокойно и уверенно распоряжавшийся авралом и командовавший тем авторитетным тоном знающего свое дело человека, который в минуты опасности вселяет бодрость и уверенность в других. Невольно чувствовалось, что эти люди — верные рыцари долга. И Бакланов точно сбросил свое хлыщество и вид “разбитого сердца”, весь, казалось, проникнутый одной мыслью, чтобы у него поскорее переменили фор-марсель и не отстали от грот-марса. И милорд не корчил англичанина, а усердно и ретиво наблюдал за работой на юте. А где же Цветков? — искала глазами пассажирка, и, наконец, поднявши взгляд наверх, увидала его, веселого, румяного, с выбившимися из-под фуражки кудрями, на грот-марсе, куда полез он, чтобы на месте руководить переменой грот-марселя, и где матросы, любившие мичмана и называвшие его между собой Володей, веселей и спорей работали, подбадриваемые его веселыми словами и его жизнерадостным и отважным видом…
   И никто из них не обращал теперь на хорошенькую пассажирку никакого внимания. Точно ее и не было.
   “Совсем они стали другие”, — подумала пассажирка.
   Через полчаса работы были окончены, и клипер с зарифленными марселями бежал, подгоняемый засвежевшим ветром, удирая от попутной волны.


XIV


   К утру следующего дня в море “ревело”. Обеих пассажирок укачало, и они отлеживались по своим каютам. Капитан часто наведывался к пассажирке и через закрытую портьеру уверял, что нет ни малейшей опасности, выражал негодование на погоду, лишавшую его счастия видеть очаровательную Веру Сергеевну, и опять говорил любезности. Чижиков находился безотлучно при пассажирках и ухаживал за ними, разгоняя находивший по временам на них страх своим спокойным видом и ласково улыбающимися глазами. Он каждый день докладывал барыне, что мичман Цветков “кланяются и просят узнать о здоровье”, и передавал мичману, что пассажирка велела очень благодарить. И за это получал от мичмана доллары. А Аннушку он усердно угощал лимонами, развлекал болтовней и, пользуясь иногда молчаливым ее согласием, чмокал в щеки.
   Через три дня клипер с попутным штормом влетел в Гонконг и, бросив якорь, недвижно замер в затишье закрытой бухты.
   В тот день — после прощального обеда, во время которого пассажирке высказывались самые горячие пожелания и самые пылкие сожаления об ее отъезде, — она съехала в город и перебралась в гостиницу в ожидании парохода, уходившего в Европу через три дня.
   Подсторожив пассажирку перед отъездом одну, Цветков просил разрешения быть у нее на берегу. Ему необходимо переговорить об одном очень важном деле. Он так умоляюще глядел, и вид у него был такой серьезный и решительный, что пассажирка шепнула: “Приезжайте”, — надеясь отговорить его от “штуки”, которую он, видимо, собирался выкинуть.
   “Да и отчего не повидаться с этим милым мичманом перед тем, как расстанемся навсегда?” — подумала мраморная вдова, чувствуя к нему невольную благодарность за его сумасшедшую любовь.
   Аннушка вышла из каюты с заплаканными глазами, а Чижиков с особенно серьезным видом старательно перетаскивал вещи и подавал их на шлюпку, и когда шлюпка была готова, подошел к капитану и, осененный внезапным вдохновением, доложил:
   — Барыня приказала помочь на берегу и вещи доставить. Прикажете ехать, вашескобродие?
   Капитан махнул головой, приказав поскорее вернуться.
   — Есть! — весело ответил Чижиков и вслед за пассажирками юркнул на нос катера.
   Когда катер отвалил, с клипера раздались прощальные приветствия, и с палубы долго еще махали шапками и платками.
   — Ну, слава богу, уехали! — прошептал, облегченно вздыхая, дедушка и бросил испытующий взгляд на озабоченного Цветкова.
   Отвозил пассажирку Васенька, который и привез ее в Сан-Франциско на клипер. Грустный сидел он на руле сзади молодой женщины и безмолвно любовался ею в последний раз.


XV


   Под вечер следующего дня Цветков, одетый в статское летнее платье, со шлемом, обвитым кисеей, на голове, поднимался с пристани в город пешком, отвергнув предложение китайцев-носильщиков снести его в паланкине. Он ходко шел, несмотря на жару, занятый приятными мыслями. За этот день он сделал все приготовления для осуществления своего плана: взял у ревизора жалованье за месяц и заручился согласием артиллериста Евграфа Ивановича дать ему взаймы под расписку пятьсот долларов. “Очень, мол, нужно”. У милорда он не решался просить: они были в натянутых отношениях, да скупой милорд и не дал бы. Отказал бы и дедушка, догадавшись, на что ему нужны деньги. С этими капиталами можно пуститься в путь. Вдобавок он отсюда пошлет бабушке телеграмму, чтобы немедленно выслала в Суэц тысячу рублей. Обожавшая внука старуха, конечно, вышлет. С капитаном разговор будет короток. Он подаст ему рапорт о том, что желает списаться с клипера по болезни, и на словах объяснит, что не может больше с ним служить и выносить его вечные разносы и придирки. А не то скажет, что получил телеграмму о смерти бабушки (“Дай бог доброй старушке здоровья!”) и его немедленно вызывают для получения большого наследства. Там видно будет. “Верь не верь, это твое дело!” А если “толстый боров” заартачится, он удерет и без разрешения. Пусть выгонят в отставку. Наплевать! Только бы она разрешила ему ехать с ней.
   Вот и роскошный, громадный “Oriental Hotel” с чудным садом по ту сторону гостиницы. Он хорошо ее знал, проигравши в одном из номеров сто долларов в ландскнехт Бакланову два года тому назад, когда клипер шел из России и простоял здесь неделю.
   Он подал швейцару индусу в белой чалме визитную карточку, приказав передать ее миссис Кларк (вчера приехала). Темно-бронзовый швейцар позвонил, и бесшумно спустившийся слуга китаец снова пошел с карточкой наверх, а Цветков вошел в обширный, роскошно убранный “parlour” [16]. В полутемной, прохладной комнате, с опущенными жалюзи, за большим столом посредине, заваленным газетами и иллюстрациями [17], сидели только две старые англичанки, которых мичман, разумеется, тотчас же мысленно осыпал проклятиями, опускаясь на самый отдаленный от стола мягкий диванчик.

 
   Прошла минута, другая, и молодая женщина вошла в гостиную. Англичанки подняли головы, пошевелили своими выдавшимися челюстями, оскалив большие белые зубы, и снова погрузились в чтение.
   — Пойдемте лучше в сад, там будем беседовать о важных делах, — шутливо промолвила вполголоса молодая женщина после рукопожатий.
   — Господи!.. Да как же вы сегодня прелестны! — невольно вырвалось у Цветкова, и он, словно очарованный, благоговейно глядел на Веру Сергеевну, которая действительно была обворожительна в своем летнем светлом платье с прозрачными рукавами, сквозь которые сверкали ослепительно белые руки, и казалась совсем молодой девушкой по своей гибкой изящной фигуре и нежной свежести лица.
   — Об этом можно бы и не говорить, — полушутя, полусерьезно возразила она, поправляя в своей золотистой косе пышную ярко-красную розу. — Пойдемте.
   Они прямо из гостиной вышли в сад, сверкавший яркими цветами в клумбах и роскошью густой листвы тропических деревьев. Он осмелился предложить ей руку, она взяла ее, и они направились в глубь сада. Мичман замирал от восторга, что идет с ней под руку, от волнения не находил слов и, умиленный, только искоса взглядывал на очаровательную блондинку и ступал с боязливой осторожностью, словно боясь, что это счастье вдруг нарушится.
   — Ну что ж вы примолкли, Владимир Алексеич? Какие у вас такие важные дела, рассказывайте, — промолвила молодая женщина и, чувствуя, как вздрагивает рука молодого мичмана, поспешила опуститься на скамейку, стоявшую в конце аллеи, под прохладной тенью густолиственного тамаринда [18]. — Садитесь, а то жарко ходить! — прибавила она…
   Он сел с видом обиженного ребенка, у которого вдруг отняли игрушку, и сказал:
   — Не смейтесь, Вера Сергеевна!.. То, о чем я хочу говорить, для меня очень важно… очень…
   И, “волнуясь и спеша” [19], он объявил, что положительно не в состоянии перенести с ней разлуки. Он бросит клипер и поедет за ней.
   — Зачем? Чего вы хотите? На что надеетесь? Ведь я говорила вам, что не могу ответить на ваше чувство!..
   О, он ничего не требует… Он только молит не прогонять его и позволить ему быть поблизости от нее, видеть это божественное лицо, слышать этот дивный голос… Жизнь без нее будет одним страданием… Он убедился в этом за те три дня во время шторма, в которые он не видал ее… Он будет ждать год, два, целую вечность… и когда она убедится, что привязанность его глубока и беспредельна, тогда, быть может…
   Он не смел докончить и, вдруг охваченный молодой страстью, с глазами, блестевшими от навертывавшихся слез, схватил эту маленькую ручку и припал к ней, покрывая ее беззвучными поцелуями.
   И листья тамаринда тихо шелестели над головой мичмана и словно насмешливо шептали: “Он ничего не требует”.
   Молодая женщина не отнимала руки. Эти горячие поцелуи среди тишины и прелести тропического сада взволновали и эту мраморную вдову, так долго жившую лишь воспоминаниями о прежней любви. И ее замерзшее сердце оттаивало под ними, как хрупкая льдинка под вешним солнышком. Полузакрыв глаза, она чувствовала, как жгучая истома разливается по ее существу, и в голове ее вдруг мелькнула мысль: “А что ж, пусть едет!”
   Но в следующее же мгновение явился вопрос: “Зачем? Не идти же ей, тридцатилетней вдове, за этого юного сумасброда. Он и она — нищие. Хороша была бы пара!”
   И она, не без тайного сожаления, высвободила свою горячую руку и заметила строгим тоном, подавляя невольный вздох:
   — Не нервничайте, Владимир Алексеич. Ваша любовь скоро пройдет. Вспомните, сколько раз вы клялись в любви? — прибавила она, припоминая слова дедушки.
   Мичман виновато опустил свою кудрявую голову.
   — То была не любовь! — промолвил он.
   — А что же?
   — Ерунда! — решительно заявил мичман.
   — И теперешняя будет тем же, — улыбнулась Вера Сергеевна.
   — Неправда! — горячо возразил Цветков. — Хотите, сейчас докажу?..
   — Нет, не надо… Верю… верю, — испуганно прошептала молодая женщина.
   — Так умоляю вас, позвольте мне ехать!..
   — Образумьтесь, Владимир Алексеич!.. Ваша служба… карьера.
   Мичман горько усмехнулся.
   Он готов был броситься за нее в океан, а она говорит о службе, о карьере…
   — Но я не допущу этого безумия. Я не хочу, чтобы вы ехали, слышите ли?
   Мичман мрачно опустил голову.
   — А я все-таки поеду, — решительно сказал он. — Я не могу. Я не подойду к вам, если вы запрещаете, но издали буду смотреть на вас… А это разве не счастье! — воскликнул он.
   “Господи! что мне делать с этим сумасшедшим!” — подумала молодая женщина и решилась прибегнуть к хитрости.
   — Послушайте, Владимир Алексеевич, я вижу, что вы серьезно любите, но потребую от вас испытания…
   — Какого хотите…
   — Подождите шесть месяцев… Это недолгий срок… Мы будем переписываться. И если вы будете так же любить меня, то тогда…
   — Что тогда? — воскликнул просиявший мичман.
   — Тогда являйтесь ко мне и… я посмотрю… Быть может, я соглашусь за вас выйти замуж.
   — О господи… Такое счастье!
   И мичман, не помня себя от восторга, в знак благодарности, бросился целовать руки. И пассажирка позволила ему выражать свою благодарность таким образом. Ведь они скоро навсегда расстанутся! Они просидели еще несколько времени. Он говорил ей о своих будущих планах, о том, как будут они жить вдвоем, шептал о своей любви и снова целовал руки, снова говорил и опять целовал… А мраморная вдова слушала этот влюбленный лепет с тайной радостью, и когда опустились сумерки, ей все не хотелось уходить…
   “Ведь мы видимся в последний раз!.. Он завтра уходит в море…”
   Часы где-то пробили десять, а они все еще сидели, и рука ее была в руке мичмана.
   — Пора, — прошептала, наконец, она, вставая. — Прощайте, милый юноша!..
   И с этими словами вдруг обвила его шею и прильнула к его губам.
   — Теперь идите, — почти гневно шепнула она, отталкивая мичмана… — Вот вам на память… Пишите!..
   Она выдернула из волос розу и подала ее Цветкову.
   Трепещущий от счастья, он прижал розу к губам и прошептал:
   — Так через шесть месяцев…
   — Через шесть… Уходите… Уходите… Прошу вас…
   Он ушел, поминутно оборачиваясь, чтобы взглянуть на белеющую в темноте фигуру, медленно следовавшую за ним.
   Вернулся он на клипер в одиннадцатом часу, чувствуя себя таким счастливым, как никогда, и бережно спрятал розу в шифоньерку.
   — Что, брат Егорка, ведь хорошо, а? — неожиданно обратился он к вошедшему Егорке.
   — Точно так, ваше благородие!.. Ужинать не угодно ли?
   — Ужинать?! Кто нынче ужинает?..
   Егорка сперва подумал, что барин спятил с ума, а потом решил, что, видно, они с пассажиркой “договорились”, наконец, на берегу.
   Цветков заглянул в кают-компанию. Там, кроме Ивана Ивановича да отца Евгения, никого не было. Все были на берегу.
   Увидавши счастливое, радостное лицо мичмана, дедушка недовольно крякнул и решил, что пассажирка его обманула, обещаясь уговорить своего сумасшедшего поклонника.
   “Верно, позволила ему ехать за ней”, — с тревогой подумал он, прослышав от Евграфа Ивановича, что Цветков у него берет пятьсот долларов.
   — Что так рано с берега, Владимир Алексеич? — спросил Иван Иванович.
   — Да нечего делать на берегу…
   — А наши все закатились в театр, а оттуда ужинать и, конечно, с дамочками…
   — И пусть себе. Не завидую.
   И Цветков скоро ушел в свою каюту, чувствуя потребность быть одному, и стал строчить горячее послание к Вере Сергеевне.
   Когда на другой день клипер ушел в море, следуя, по телеграфному предписанию адмирала, в Калькутту, и дедушка увидал, что Цветков весел и счастлив, как вчера, старый штурман окончательно стал в тупик.
   — Провела его, верно, лукавая бабенка, — решил он, искренне радуясь за мичмана.


XVI


   С отъездом пассажирки с клипера и после побывки господ офицеров на берегу в кают-компании по-прежнему скоро воцарилось согласие. Ни у кого не являлось мысли кому-нибудь “запалить в морду”, на клипере не разило духами и помадой, и боцмана да и господа офицеры не стеснялись уснащать командные слова вдохновенной “морской” импровизацией. Капитан снова ходил в засаленном сюртуке, спал и ругался отлично, похудеть не желал, и жидкие косички супруги больше не беспокоили его воображения. Он не придирался без толку к офицерам, и Цветков снова стал его любимцем. Степан Дмитриевич остался при старом мнении, что пассажирка, хоть и недурна собой, но “глупая женщина”, а милорд снова стал цедить, что в ней нет “ни-че-го осо-бен-но-го”, и писал длиннейшие письма к своей невесте. Бакланов, кажется, починил свое “разбитое сердце” за ужином с наездницей из цирка в Гонконге, а доктор перестал проповедовать о разводе. Один только Васенька иногда мечтал перед сном о божественной пассажирке.
   А Цветков?
   В первое время он ежедневно строчил ей нечто вроде письма-дневника. Там были и проза и стихи. Сначала более стихов, а потом прозы. Из Калькутты он послал это письмо-монстр, деликатно зафранкировавши [20] его, и просил отвечать в Мельбурн. Там он письма не получил и с горя отправился на бал к губернатору, где много танцевал с одной хорошенькой англичанкой, женой адвоката. Он находил ее чертовски прелестной и часто бывал у нее, но, однако, воздержался от признания, имея на совести воспоминание о поцелуе в саду “Oriental Hotel'я” в Гонконге. Из Мельбурна он снова написал, но уже не письмо-монстр, и упрекал Веру Сергеевну в молчании. И когда в Шанхае мичман получил письмо от пассажирки, пересланное из Мельбурна, оно показалось ему коротким и недостаточно горячим… Еще бы! Он ей писал на десяти листках, а она всего на двух!.. Правда, в этих листках слышалось дружеское чувство и как будто даже что-то большее, но ведь бумага не то, что хорошенькое личико. Он ответил на это письмо и опять говорил о любви, а потом… потом… новые встречи… новые увлечения…
   Нужно ли прибавлять, что когда через год (а не через шесть месяцев) клипер вернулся в Россию, легкомысленный мичман не явился к очаровательной пассажирке.
   Но засохшая роза хранится у него до сих пор, напоминая давно прошедшую молодость.