детским личиком, в белом чепчике с сиреневыми лентами. На лице ее толстым
слоем лежала пудра, отчего безобразное ее лицо казалось еще страшней, а
небольшие глаза, глубоко сидевшие в темных ямах, казались совершенно
безжизненными, стеклянными глазами.
Она высвободила свою руку из-под одеяла и уставила на меня лорнет.
Несколько секунд длилось молчание. Она что-то опять сказала пожилой
даме, и та снова тихо попросила меня подойти поближе. Я подошел почти вплоть
к старухе. Она продолжала оглядывать меня, точно какую-то редкость. В это
время в соседней комнате замолкли звуки фортепиано, и прямо против меня
слегка скрипнула дверь. Я взглянул в ту сторону. Из дверей выглянуло
прелестное, молодое женское личико, но тотчас же скрылось.
- Вы чтец? - наконец проговорила каким-то глухим голосом старуха, не
опуская лорнета.
- Да.
- Вам сколько лет?
- Двадцать три года.
- Вы студент?
- Нет. Я кончил только курс в гимназии.
- Вы читали когда-нибудь больным?
- Читал, - храбро соврал я.
- Ведь это скучно, очень скучно, - заметила старуха, и на лице ее
промелькнуло нечто вроде улыбки. Потом, помолчавши, она сделала мне какой-то
жест рукой.
- Садитесь, - подсказала мне пожилая дама, заметив, что я не понял
жеста.
Я сел на низенькую маленькую табуретку, обитую шелком, так что старуха,
лежа в своем кресле, могла отлично меня видеть.
- Вы не нигилист? - снова начала она свой допрос.
- Нет.
- Вы в господа бога веруете?
- Разумеется.
- Это похвально, молодой человек... Нынче так мало веры... Кто ваши
родители и что вы делали до сих пор? Расскажите-ка нам откровенно... Все по
порядку. Я люблю слушать задушевные истории.
Я понял тогда, почему от этой старухи убегали все, приходившие по
объявлению, но я решил испить чашу до дна. В моем положении приходилось
спрятать самолюбие в карман.
"Кто знает, - мелькнула у меня мысль, - может быть, я понравлюсь
старухе, и она мне поможет устроить карьеру. Такие примеры были. Она, должно
быть, очень богата. Жить ей недолго. Чем судьба не шутит! Такие старухи
капризны". Я вспомнил при этом случай, бывший в нашем губернском городе, как
одна больная, богатая старуха оставила после смерти десять тысяч одному
молодому человеку, приходившему играть к ней на фортепиано.
Эти мысли быстро пробегали в моей голове, как снова напротив меня
чуть-чуть приотворились двери, и из щели показалась пара сверкающих черных
глаз и маленький, слегка вздернутый, розовый носик.
Несмотря на мое благоразумие, глаза эти, признаюсь, смутили меня, и,
подите ж, в то же мгновение все мои фантазии относительно старухи
разлетелись; мне в это время хотелось только узнать: кто такая эта девушка,
заглядывавшая в щелку? и непременно увидать ее... увидать во что бы то ни
стало.
Я был молод, и мне было простительно на минуту увлечься самым глупым
образом.
Однако пора было начинать исповедь перед старухой. Она уже ждала. Глаза
снова скрылись, но кто знает, не будет ли у меня, кроме двух, еще и третья
слушательница?.. Это меня несколько смущало.
В коротких словах я рассказал, кто были мои родители (дворянское
происхождение, видимо, произвело на мою старуху благоприятное впечатление),
почему я не мог поступить в университет и как приехал в Петербург
приискивать себе занятия. Я рассказал все это просто, но не без достоинства.
Мысль, что меня, быть может, слушают за дверьми, заставляла меня избегать
трогательных мест, которые бы оттеняли способного прекрасного молодого
человека, служащего единственной опорой матери и сестре. Этот вопрос я
обошел, ограничась только легким, хотя и довольно прозрачным намеком.
Рассказ мой произвел, по-видимому, очень благоприятное впечатление.
- Бедный молодой человек! - проговорила старуха, снова лорнируя меня. -
У меня тоже был сын... ему бы теперь было...
Она задумалась и заморгала глазами, точно собираясь плакать.
Пожилая дама поднесла ей к носу флакон с солями и заметила:
- Ипполиту Федоровичу было бы теперь тридцать лет...
- Ах, да... тридцать... И какой славный молодой человек!..
Опять нюхание солей.
- А вы по-славянски читать умеете?
- Умею.
- Ну и хорошо. Вы мне понравились, молодой человек. Как вас зовут?
- Петром Антоновичем.
- А ваша фамилия?
- Брызгунов.
Мне показалось, что она поморщилась, когда я сказал свою фамилию.
Действительно, моя фамилия была какая-то странная; мне она самому не
нравилась... "Брызгунов"... Очень уж как-то звучит скверно.
- Я вас буду, молодой человек, звать Пьером... Вы позволите?
И, не дождавшись ответа, старуха обратилась к пожилой даме:
- Кто у нас Пьер был?.. Ах, я опять забыла... напомните мне, Марья
Васильевна.
- Пьер?.. Да племянник ваш, княгиня, Пьер...
- Вот вспомнила! - с неудовольствием перебила старуха. - Нашли кого
вспомнить!.. Я его в дом не пускаю, а она... Вы нарочно, кажется, хотите
меня раздражать... Кто же у нас Пьер, ну?..
- Крестник ваш, княгиня...
Старуха замотала капризно головой.
- Еще Пьер Ленский, сын Антонины Алексеевны.
Старуха заморгала глазками. Марья Васильевна в смущении снова поднесла
флакон с солями.
- Ах, вы меня совсем не жалеете... Каких это вы все Пьеров
вспоминаете?..
Она озабоченно стала припоминать, и вдруг лицо ее оживилось.
- Ну, вот вы не могли вспомнить, а я вспомнила. Помните, у покойного
мужа комнатный мальчик был... славный такой... мы его Пьером звали...
Через минуту старуха забыла уже Пьера и, обратившись ко мне, заметила:
- Я вас беру, молодой человек, к себе чтецом. О времени и об условиях с
вами переговорит Марья Васильевна... Я вас не обижу...
Она кивнула головой. Я поклонился и вышел из комнаты. Вслед за мной
вышла и Марья Васильевна. Условия были следующие: приходить читать от семи
до девяти часов вечера, за это предлагалось тридцать рублей.
Я согласился. О подробностях Марья Васильевна обещала поговорить
впоследствии.
- Вы понравились княгине, - проговорила эта женщина, ласково взглядывая
на меня. - Постарайтесь же оправдать ее доверие. Завтра приходите в половине
седьмого.
Когда я уходил, в комнате раздался шелест. Я обернулся и мельком увидел
красивую молодую девушку, выглядывавшую из дверей.
Я был на пороге, когда до меня донесся ее голос:
- Неужели он согласился?
- Да! - тихо отвечала Марья Васильевна.
В голосе девушки было столько изумления, что я обернулся, но ее уже не
было в комнате.
Старый лакей проводил меня до прихожей и взглянул на меня с удивлением.
- Поладили? - спросил он.
- Да.
- Удивительно!..
И швейцар изумился, что я так долго был наверху, и, когда я дал ему
гривенник и объявил, что буду приходить каждый день читать старухе, он не
мог скрыть своего изумления и проговорил:
- Чудеса!
От старухи я пошел на Сергиевскую улицу к господину, желавшему иметь
"способного секретаря"...
Успех моих первых шагов в Петербурге радовал меня, и я шел в
Сергиевскую бодрый и довольный, в полной уверенности, что неглупому человеку
нельзя пропасть в большой столице.


    IV



Я скоро отыскал дом, указанный в объявлении. Швейцар заметил, что
генерал живет во втором этаже, и при этом прибавил:
- Только вряд ли вас, господин, примут... Генерал очень занят...
- Однако в газетах объявлено, что его можно видеть до трех часов.
- Так вы по объявлению?.. Попробуйте... Только едва ли!.. Генерал
теперь пишет... Мне только что лакей ихний говорил...
Однако я все-таки поднялся во второй этаж и тихо позвонил у двери, на
которой блестела медная дощечка с выгравированной на ней крупной славянской
вязью: "Николай Николаевич Остроумов".
Лакей, отворивший мне двери, тихим голосом и как-то таинственно сказал
мне, что "генерал очень занят и беспокоить его теперь нельзя".
- Но я пришел по объявлению...
- Вы бы лучше в другой раз...
- Да как же это?..
- Впрочем, подождите... Я посмотрю...
С этими словами лакей тихонько приотворил двери в кабинет, заглянул
туда и, обратясь ко мне, сказал с особенной серьезностью:
- Пишет!.. А когда он пишет, то не любит, чтобы его беспокоили...
- Так я подожду.
- Разве подождать?.. Вы подождите в зале. Я выберу минутку и доложу.
Я вошел в залу. В зале, за двумя ломберными столами, сидели два военных
писаря и что-то писали. Полная тишина была в большой комнате. Только слышно
было, как шуршали перья по бумаге.
Я просидел так минут с пять, как через залу на цыпочках прошла дама с
какой-то корректурой в руках и, не обращая на меня никакого внимания,
остановилась у кабинета, осторожно приотворила двери, заглянула туда и
отошла от дверей.
Я кашлянул. Тогда дама взглянула на меня, и я поклонился. Она подошла
ко мне, серьезная, озабоченная, с корректурой в руке.
- Вам Николая Николаевича? - спросила она.
- Да-с... Объявляли в газетах...
- Ах, извините, пожалуйста... Сейчас муж вас принять не может... Он
исправляет теперь корректуру... Жаль потревожить его... Уж будьте добры,
подождите немного...
С этими словами она прошла в другие комнаты, а я снова сел.
Опять через залу прошла, тихо ступая, молодая девушка, тоже с
корректурой в руках, так же осторожно заглянула в двери и так же осторожно
отошла назад. По счастию, она обратила на меня внимание. Я поклонился
молодой девушке. Она приблизилась ко мне.
- Я пришел по объявлению... Объявляли о домашнем секретаре... Нельзя ли
увидать генерала?
- Николай Николаевич теперь ужасно занят! - ответила она мне. -
Впрочем, подождите.
Она снова приотворила двери, и на этот раз, слава богу, генерал, должно
быть, заметил ее, потому что она вошла в кабинет, через минуту вернулась и
попросила меня войти туда.
Я вошел в кабинет. За большим столом, на котором повсюду были
разбросаны корректуры, сидел нестарый генерал с озабоченным видом. Он
протянул мне руку и, показывая на кресло, заметил:
- Извините, пожалуйста... Я, кажется, заставил вас ждать... Я так
занят, так занят... Дочитываю корректуру моей новой книги... Должна выйти к
сроку... А доверить этого дела нельзя никому.
В эту минуту в кабинет вошла генеральша, некрасивая, добродушная на вид
дама, извинилась, что на минутку, "на одну только минуточку", прервет нашу
беседу, и, положив перед мужем корректурный лист, указала на одно место
тонким, замаранным в чернилах пальцем.
- Послушай, мой друг... Я поставлена в затруднение. В этом месте у тебя
написано...
И она прочла певучим, слегка вибрирующим голосом, с каким-то
благоговением, точно читала священные строчки, следующее место:
- "И слезы благодарных, выносливых, простодушно-невинных русских
солдат, этих чудо-богатырей родной земли, взбуровили тихое Чаганрыкское
озеро. Оно запенилось, почернело и словно подернулось трауром по храбром,
неустрашимом герое, майоре Кобылкине, прах которого, заключенный в гроб,
везли в это время на лодке истомленные горем солдаты..."
- А сбоку, мой друг, вариант такой:
"И зарыдали они, эти простодушно-девственные чудо-богатыри земли
русской, христолюбивые воины нашей родины. Зарыдали они, и капля по капле
струились их слезы в тихие воды Чаганрыкского озера, вспенивая его черную
пучину. И обыкновенно спокойный Чаганрык отуманился, почернел, как бы
подернулся черным флером, отдавая последнюю дань праху безвременной жертвы,
ге-роя-болярина, майора Нижнеудинского пехотного полка Аркадия Петровича
Кобылкина, моего старого добродея и соратника. Тихо плыла лодка по озеру с
гробом, христолюбцы рыдали, и, казалось, вместе с ними скорбел Чаганрык,
плакало небо, и тихо грустили горные выси..."
Генеральша и это место прочла с тем же чувством и тем же дрожащим от
волнения голосом. Когда она кончила, то взглянула на мужа с благоговейной
любовью и восхищением, полная счастия. Потом она перевела взгляд и на меня,
взглянув как-то торжественно, словно бы говоря своим взглядом: "Слышал ли ты
когда-либо что-нибудь подобное?"
- Как же нам быть, Никс?.. Какой вариант оставить? По моему мнению, оба
они так прелестны, так поэтичны, что если б ты спросил моего совета, я бы
сказала: оставь оба.
Генерал задумался. Он восторженно устремил в пространство голубые глаза
и несколько секунд пробыл в таком положении. Генеральша благоговейно
замерла. В эту минуту в комнату заглянула молодая девушка и тоже замерла.
Наконец генерал опустил глаза на корректуру, тихо перечел, тоже
нараспев, оба места и опять задумался.
- Ты как думаешь, Мари? Какое место лучше? - наконец спросил генерал.
- Ах, уж лучше не спрашивай, Никс. Я не могу отдать предпочтения.
Первое сильнее, но зато во втором столько поэзии... столько поэзии...
- А ты, Наташа, какого мнения?
- По-моему, дядя, первое лучше. И второе хорошо, но первое...
грандиозно! - проговорила, входя, девушка.
Генерал не решался.
- Это трудный вопрос! Я и сам в затруднении... А, впрочем, знаете ли,
господа, что? Обратимся к постороннему судье. Мнение беспристрастного судьи
будет самым верным. Что вы скажете, молодой человек?
Все взгляды обратились на меня. Я, признаться, не был приготовлен к
такому исходу.
- Вы откровенно скажите... Не стесняйтесь, молодой человек!.. - поощрял
меня генерал.
- По моему скромному мнению, первый вариант будет лучше! - проговорил
я.
- А зато как грациозен второй!.. - вступилась генеральша.
- Не спорю, но в первом больше силы...
- Вот мы так и поступим... Оставим первый!.. - решил генерал, взял
корректурный лист, перекрестился большим крестом и зачеркнул другой вариант.
Обе дамы ушли.
- Ну, теперь поговорим о деле, молодой человек... Ваше имя?..
- Петр Антонович...
- У меня, Петр Антонович, работы пропасть... Жена и племянница помогают
мне, но, кроме того, мне нужен секретарь, которому бы я мог излагать свои
мысли, а он бы их записывал, так, вчерне... Окончательно отделывать,
конечно, буду я сам... Могли ли бы вы взяться за это?
- Я бы попробовал...
- Вы где кончили курс?
- В Н-ской гимназии.
- Знаю... знаю... Там у меня директор приятель. Должен вас
предупредить, Петр Антонович, что я требователен и люблю аккуратность в
работе... У меня много перебывало молодых людей, но все как-то мы не
сходились... Вот еще недавно: пришел один студент, довольно приличный на
вид, взялся за дело, но мало того, что был не аккуратен, а еще фыркал, когда
я приказал ему написать слово о спасении души, и отказался... По-моему,
лучше не берись... Как вы полагаете?
Я согласился.
Генерал помолчал и потом неожиданно прибавил:
- Вы извините... Один щекотливый вопрос!..
- Сделайте одолжение!..
- Вы религиозный человек?.. Я вас позволил об этом спросить, - прибавил
он, - потому что все наше семейство глубоко религиозно... Я, конечно, не
смею насиловать ваших убеждений, но я бы не потерпел в своем секретаре
атеизма, а эта болезнь, по несчастию, теперь свирепствует... Молодые люди
забывают, что религия - единственная успокоительница.
Генерал стал говорить на эту тему и, между прочим, так и сыпал цитатами
из Священного писания.
Я поспешил успокоить его.
- Занятия секретаря должны начинаться с девяти часов утра и
продолжаться до трех... На вашей обязанности будет также переписка... Я веду
переписку со многими лицами... Что же касается вознаграждения...
Генерал остановился и взглянул на меня.
- Как бы вы оценили свой труд?..
- Мне, право, трудно...
- Однако ж?
Я все-таки отказался. Отказ мой, видимо, не понравился генералу. Он
поморщился и проговорил:
- Я тоже затрудняюсь... Работа ваша будет, конечно, незначительная...
легкая, но все-таки... я не желал бы вас обидеть... Как вы думаете насчет
двадцати рублей в месяц?..
"Ого! - подумал я. - Генерал из кулаков!"
- Мне кажется, - возразил я, - что за шесть часов работы плата эта не
совсем достаточна.
- Но, молодой человек, ведь работа-то какая приятная... Вы будете при
этом учиться... Ведь вам предстоит, можно сказать, редкий случай
усовершенствоваться в стиле. Эта работа в вашем же интересе... Мы будем
вместе прочитывать хорошие книги... Я буду делиться с вами идеями... Вы
будете, так сказать, выразителем моих идей... Завтракать будем вместе, -
прибавил он, еще раз внимательно оглядывая меня.
Я встал с места.
- Вы, кажется, находите, что предложенная мною цена мала?
Я отвечал, что, не имея никаких занятий, я не могу существовать на
двадцать рублей. Тогда генерал обещал (если я оправдаю его надежды)
похлопотать за меня и доставить мне где-нибудь еще подходящее занятие,
причем намекнул, что у него большие связи.
- Мне кажется, мы с вами сойдемся. Вы мне понравились.
Вообще он говорил таким тоном, будто одна честь работать с ним должна
была осчастливить человека.
Я все-таки колебался.
- Ну, хорошо. Я предложу вам двадцать пять рублей. Надеюсь, теперь вы
будете довольны, а пока я сделаю вам маленький экзамен.
И с этими словами он предложил мне написать письмо к какому-то
архимандриту Леонтию, в котором следовало благодарить за присылку книг и
трех бутылок наливки.
Я очень скоро написал письмо, и генерал остался письмом доволен, хотя и
заметил, что слог мой недостаточно, как он выразился, "кристаллизован".
- Впрочем, - прибавил он, дотрогиваясь до моего плеча, - со мной вы
скоро научитесь писать превосходно. Так я считаю, Петр Антонович, дело
решенным?
- Извините, Николай Николаевич, - ответил я, заметивши, что генерал
остался очень доволен моим письмом, - но я бы попросил вас дать мне тридцать
рублей по крайней мере. Вы увидите, как я работаю, и если работа моя вам
понравится...
- Ну, нечего с вами делать. Извольте. Я согласен.
Он пожал мне руку и отпустил меня, снабдив брошюрами и книгами своего
сочинения.
- Прочитайте-ка их дома, молодой человек, да читайте внимательно: вы
кое-чему научитесь...
Когда я вышел от этого самодовольного дурака на улицу, то чуть было не
рассмеялся, вспоминая все, что видел и слышал.
Хотя я и очень дешево взял, все-таки на первый раз это было не дурно.
Главное, начало сделано. С первого же дня я получил занятия.
Голодный, усталый, я вернулся домой. Мне отворила дверь сама хозяйка.
Сегодня она была лучше одета, вообще приукрасилась и показалась мне весьма и
весьма хорошенькой.
- Что это вы так поздно, Петр Антонович? - заговорила она, приветливо
улыбаясь. - Верно, проголодались? Где хотите обедать: у себя или со мной?
Пойдемте-ка ко мне, а то одному вам, бедному, скучно будет. Вы ведь теперь
сирота...
Я принял предложение. Мы обедали вместе и после обеда еще долго
болтали. Хозяйка произвела на меня впечатление доброй, милой, но недалекой
женщины. Она меня все жалела и интересовалась узнать, удачны ли были мои
хлопоты, и когда я объявил, что сегодня же получил два места, то добродушно
порадовалась за меня. Она весело болтала, угостила меня пивом и объявила,
что я очень ей понравился своею скромностью. Она надеется, что я буду
постоянным ее жильцом...
В тот вечер я заснул с самыми сладкими мечтами о будущем моем счастии.


    V



Со следующего же дня я усердно принялся за исполнение своих
обязанностей.
Ровно к девяти часам утра я приходил к Николаю Николаевичу Остроумову,
работал у него до трех, затем шел домой и обедал с Софьей Петровной, моей
квартирной хозяйкой, а вечером с семи до девяти часов читал у больной
старухи. Дни проходили незаметно.
Занятия мои у генерала были крайне разнообразны. Я сочинял письма к
разным лицам, преимущественно духовного звания (Остроумов вел с ними большую
переписку), составлял с его слов различные проекты и записки, писал под
диктовку и слушал чтение его статей. За тридцать рублей вознаграждения
Николай Николаевич наваливал работы и, конечно, убежден был, что честь быть
его секретарем сама по себе составляет великое счастие.
Вообще, генерал мой был очень оригинальный генерал. Он имел страсть к
сочинительству, считал себя необыкновенно умным человеком, был самодоволен,
ужасно самолюбив и наслаждался поклонением, которым его окружали близкие
люди. Нередко я с трудом сохранял серьезный вид, когда он, бывало, прочтет
мне одно из своих произведений, кончит и спрашивает:
- Поняли, молодой человек?..
И при этом так смотрел, будто оценить удивительный сумбур, который лез
к нему в голову и который он считал долгом излагать на бумаге, могли только
избранные люди.
Своим произведениям Остроумов придавал огромное значение. Он исписывал
ворохи бумаги и писал обо всем, что приходило в его голову. Он сочинял темы
для проповедей, писал статьи об увеличении благочестия между образованными
классами измышлял проекты против наводнений, составлял записки о новых
железнодорожных линиях, занимался жизнеописанием какого-нибудь героя прошлых
войн, изучал вопрос о древнецерковном одеянии, писал советы архиереям,
трактовал об учреждении новых учебных заведений для благородных девиц и
заготовлял речи, которые произносил потом на торжественных обедах
"экспромтом".
Словно готовясь начинать священнодействие, генерал удалялся в кабинет и
на пороге замечал: "Я приступаю; не мешайте мне". После этих слов в квартире
водворялась торжественная тишина. Все, начиная с прислуги и кончая
генеральшей, ходили на цыпочках и говорили вполголоса, боясь потревожить
сочинителя. Два писаря, по обыкновению, безмолвно переписывали
превосходнейшим почерком какие-то необыкновенно длинные записки,
предназначавшиеся вниманию высокопоставленных лиц, и изредка осторожно
пробирались в кухню покурить. Добродушная, некрасивая генеральша смотрела на
мужа с каким-то благоговейным восторгом. По ее мнению, это был гений и
святой человек. Всегда с замаранными в чернилах пальцами, она то и дело чуть
слышно отворяла двери кабинета и заглядывала в него, выбирая минутку, когда
она посмеет оторвать внимание своего мужа, чтоб разъяснить ее недоразумение
насчет какого-нибудь выражения в корректуре. Молодая племянница,
недурненькая девушка лет двадцати, разделяла с женой обожание к дяде и тоже
все утро проводила за корректурами, изредка заглядывая в кабинет. Все
домашние в эти часы словно были пришиблены. У всех лица были торжественные,
и все говорили шепотом. А виновник культа в это время сидел за своим большим
письменным столом и, откинув назад лысую голову, погружен был в думы, потея
над обработкой какого-нибудь выражения поцветистее и пофигурнее...
- Николай Николаевич заняты; они пишут, - таинственно докладывал лакей
какому-нибудь гостю, и лицо лакея в это время было необыкновенно серьезно и
даже страдальчески-озабоченно, точно и он вместе с генералом разделял муки
авторского творчества.
- Ах, тише, тише! - произносила шепотом генеральша, если кто-нибудь у
кабинета возвышал голос. - Мой ангел занят; он пишет.
Генеральша звала генерала "ангелом", а генерал звал генеральшу
"херувимом". Я прежде думал, что это они шутя называли так друг друга, но
потом убедился, что у них было обыкновение обмениваться этими нежными
именами. Придет, бывало, генеральша в кабинет и скажет:
- Ангел мой, ты слишком утруждаешь себя!
- Что делать, херувим мой! Завтра я должен читать записку у министра.
- Никс, Николаша, голубчик, отдохни!
- Мари, родная, не могу.
Так, бывало, проворкуют эти два голубя, и снова в кабинете тишина; я
нагибался ниже над своим столом и кусал губы, чтоб не рассмеяться.
Замечательно, что Николай Николаевич Остроумов никакой службы не нес и
не получал никакого жалованья, числясь при какой-то особе. Несмотря на то,
что по службе он не имел никакой определенной должности, Остроумов все-таки
умел себе приискать множество самых разнообразных занятий: был членом многих
обществ, устроителем "истинно русского кружка для обращения инородцев",
считался инициатором большой проектировавшейся железной дороги, которую
всегда называл "моя дорога" или "истинно патриотическая дорога", помещал
изредка передовые статьи в газетах и говорил экспромты при торжественных
случаях. На другой же день он сам отвозил в редакции газет свои речи для
напечатания, сердился, если его экспромты не принимались, и замечал: "Совсем
слепцы эти редакторы! Не понимают, что вся Россия должна слышать мои речи".
Жил он очень хорошо; водил знакомство с людьми значительными; квартира
была большая, превосходно обставленная, держал лошадей и много прислуги, но
источников его средств решительно никто не знал. Меня крайне интересовал
этот вопрос, и я впоследствии не раз пытался разъяснить его, но все мои
попытки не привели ни к чему. Одни говорили, что генерал кругом в долгах;
другие - что он "проводит железную дорогу" и получает за это от купечества,
заинтересованного дорогой, крупные деньги; третьи - что у него есть тетка,
которая будто бы помогает ему...
Во всяком случае, средства моего патрона были для меня загадкой, а
между тем он жил превосходно и иногда задавал обеды, на которых бывали очень
влиятельные люди. С ним обходились ласково, хотя отчасти и третировали моего
генерала, как шута горохового, но он довольно умно не замечал этого и как
будто нарочно старался еще более оправдать это название.
Тем не менее этот "гороховый шут" жил в свое удовольствие.
В молодости он, как мне рассказывали люди, хорошо его знавшие, был
большой руки хлыщ и враль. Он служил тогда в провинции, ничего не делая,
всегда нуждался в деньгах, умел развлекать дам, классически занимал деньги и
был находчив, но литературой тогда, говорят, не занимался и дорог не
проводил. После Крымской кампании он перебрался в Петербург и обратил на
себя внимание какой-то необыкновенно горячей патриотической речью за обедом.