Страница:
Несмотря на старания моряков казаться веселыми и вести оживленные разговоры, чувствовалось грустное настроение. Разговоры как-то не клеились, внезапно прерывались, и среди затишья слышался подавленный вздох. Вместо улыбок на лицах навертывались слезы.
Хорошенькая, изящно одетая блондинка с прелестными голубыми глазами, молодая и свежая, только что вышла из каюты с молодым красивым лейтенантом, взволнованная, полная отчаяния. И лейтенант был бледен, хотя и старался сохранить бодрый вид. Они быстро прошли в кают-компанию, поднялись на палубу, и оба, облокотившись о борт и прижавшись друг к другу, не находя слов, безмолвно смотрели на свинцовую, слегка рябившую воду затихшего рейда. В каюте им не сиделось: слишком тяжело было… да и здесь казалось не лучше. По временам они взглядывали долго и нежно один на другого и молодая женщина глотала рыдания.
— Ну, полно, полно… успокойся, Наташа! — говорил лейтенант, делая невероятные усилия, чтобы самому не расплакаться.
Еще бы!
И года не прошло, как они поженились, оба влюбленные друг в друга, счастливые и молодые, и вдруг… расставаться на три года. «Просись, чтобы тебя не посылали в дальнее плавание», — говорила она мужу. Но разве можно было проситься? Разве не стыдно было моряку отказываться от лестного назначения в дальнее плавание?
И он не просился, чтоб его оставили, и вот теперь как будто жалеет об этом…
— Каждый День пиши…
— И ты…
— И фотографии чаще посылай… Я хочу знать, не изменилось ли твое лицо…
— И ты посылай…
И снова молчание, то грустное молчание двух родных душ, которое красноречивее всяких излияний.
Загляните в каюты, и вы увидите еще более трогательные сцены.
Вон в этой маленькой каютке, рядом с той, в которой помещаются батюшка и Володя, на койке сидит пожилой, волосатый артиллерист с шестилетним сынишкой на руках и с необыкновенной нежностью, которая так не идет к его на вид суровому лицу, целует его и шепчет что-то ласковое… Тут же и пожилая женщина — сестра, которой артиллерист наказывает беречь «сиротку»…
Слезы катятся по морщинистому, некрасивому лицу артиллериста, и он еще крепче прижимает к себе единственно дорогое ему на свете существо.
Когда Ашанины вошли в кают-компанию, любезные моряки тотчас же их усадили. Старший офицер, похожий на «Черномора», — одинокий холостяк, которого никто не провожал, так как родные его жили где-то далеко, в провинции, на юге, — предложил адмиралу и дамам занять диван; но адмирал просил не беспокоиться и тотчас же перезнакомился со всеми офицерами, пожимая всем руки. Старшему офицеру он похвалил исправный вид «Коршуна», чем привел «Черномора» в немалое удовольствие. Старика Ашанина знали в Кронштадте по его репутации лихого моряка и адмирала, и похвала такого человека что-нибудь да значила. В низеньком, худощавом старике, старшем штурманском офицере «Коршуна», Степане Ильиче Овчинникове, адмирал встретил бывшего сослуживца в Черном море, очень обрадовался, подсел к нему, и они стали вспоминать прошлое, для них одинаково дорогое.
Юный мичман Лопатин, представленный Володей своим, старался занимать дам. Румяный, жизнерадостный и счастливый, каким может быть только двадцатилетний молодой человек на заре жизни, полный надежд от будущего, он был необыкновенно весел и то и дело смеялся.
— А вас никто не провожает? — спросила его Мария Петровна.
— Некому!
— Родные ваши не здесь?
— В Тамбовской губернии.
И со свойственной молодым людям откровенностью он тотчас же рассказал своим новым знакомым о том, что мать его давно умерла, что отец с тремя сестрами и теткой живут в деревне, откуда он только что вернулся, проведя чудных два месяца.
— А теперь вот впереди предстоят еще лучшие месяцы и годы! — весело заключил молодой мичман, широко улыбаясь своей доброй улыбкой и открывая ряд ослепительно белых зубов.
Все невольно улыбнулись в ответ. И всем он показался таким славным и хорошим.
— Ты сойдись с Лопатиным, Володя… Он, кажется, прекрасный молодой человек… В нем что-то прямое и открытое, — говорила сыну мать, когда, посидев в кают-компании, они вышли все наверх и уединились на юте, у самой кормы, а юный мичман, не желая мешать семейному разговору, деликатно удалился и уже весело болтал с какой-то молоденькой барышней…
— На корвете, мама, все славные…
А время летело незаметно в этих обрывистых разговорах, недавних воспоминаниях, грустных взглядах и вздохах. И по мере того как оно уходило, напоминая о себе боем колокола на баке, отбивающего склянки, лица провожавших все делались серьезнее и грустнее, а речи все короче и короче.
И напрасно дядя-адмирал, и сам втайне несколько расстроенный, старался подбодрить эту маленькую кучку, окружавшую Володю, своими шутками и замечаниями. Они теперь не производили впечатления, да и все чувствовали их неестественность.
А кругом, как нарочно, было так мрачно и серо в этот осенний день. Солнце спряталось за тучи. Надвигалась тихо пасмурность. Море, холодно-спокойное и бесстрастное, чуть-чуть рябило, затихшее в штиле. В воздухе стояла пронизывающая сырость.
Все примолкли и как-то притихли, полные невеселых дум.
В голове у матери носились мрачные мысли об опасностях которым будет подвергаться Володя. А ведь эти опасности так часты и иногда непредотвратимы. Мало ли бывает крушений судов?… Мало ли гибнет моряков?.. Еще недавно…
И ей, как нарочно, припомнилась ужасная гибель корабля «Лефорт», бывшая три года тому назад и взволновавшая всех моряков… В пять минут, на глазах у эскадры, перевернулся корабль, и тысяча человек нашли могилу в Финском заливе, у Гогланда. И ни одна душа не спаслась…
При этом воспоминании невольная дрожь охватывает бедную женщину. Она тревожно смотрит на сына и спрашивает, стараясь придать своему вопросу равнодушный тон:
— А ваш корвет хорошее судно, Володя?
— Говорят, отличное, мама. Недавно выстроено.
Мать ищет взглядом подтверждения слов сына адмиралом.
— Превосходнейшее судно, Мария Петровна! — подтверждает и адмирал.
— А его не может перевернуть?
В ответ адмирал смеется.
— И придет же вам в голову, Мария Петровна…
— А вот «Лефорт» же перевернулся.
— Ну, так что же? — раздраженно отвечает дядя-адмирал. — Ну, перевернулся, положим, и по вине людей, так разве значит, что и другие суда должны переворачиваться?.. Один человек упал, значит, и все должны падать… Гибель «Лефорта» — почти беспримерный случай во флоте… Раз в сто лет встречается… да и то по непростительной оплошности…
Адмирал говорит с обычной своей живостью и несколько кипятится «бабьими рассуждениями», как называл он всякие женские разговоры об опасностях на море.
И эта раздражительность адмирала несколько успокаивает мать.
— Да вы не сердитесь, Яков Иванович… Я так только… спросила…
— Хитрите… хитрите… Я знаю, что вам пришло в голову… Так вы выкиньте эти пустяки из головы. Никогда «Коршун» не перевернется… И нельзя ему перевернуться… Законы механики… Вот у Володи спросите… Он эти законы знает, а я позабыл.
В эту минуту к Ашаниным подходит старший офицер и, снимая фуражку со своей кудлатой головы, просит сделать честь позавтракать вместе в кают-компании.
Завтрак был обильный. Шампанское лилось рекой. Гостеприимные моряки с капитаном во главе угощали своих гостей. За столом было несколько тесновато для пятидесяти человек, и потому завтракали a la fourchette[30]. К концу завтрака тосты шли за тостами. Пили за здоровье дам, за всех провожающих, за адмирала Ашанина, а старик адмирал провозгласил тост за уходивших моряков и пожелал им хорошего плавания. Все гости чокались с моряками, и немало слез упало в бокалы… Хорошенькая блондинка, возбуждавшая общее участие, была бледна, как смерть, и не отходила от мужа… Артиллерист не показывался… Ему хотелось последние минуты провести с «сироткой».
Пары уже гудели. Шлюпки были подняты. «Выхаживали» на шпили[31], поднимая якорь.
Капитан и старший офицер вышли из кают-компании, и через несколько минут через приподнятый люк кают-компании донесся звучный, молодой тенорок вахтенного офицера:
— Свистать всех наверх с якоря сниматься!
И вслед за тем боцман засвистал в дудку и зычным голосом крикнул, наклоняясь в люк жилой палубы:
— Пошел все наверх с якоря сниматься!
Прибежавший в кают-компанию сигнальщик тоже крикнул:
— Пожалуйте все наверх с якоря сниматься!
Пора расставаться и уходить гостям. Все оставили кают-компанию и вышли на палубу, чтобы по сходне переходить на пароход.
Еще раз, еще и еще обняла мать своего Володю и повторяла все те же слова, осеняя его крестным знамением и глотая рыдания:
— Береги себя, родной!.. Пиши… носи фуфайку… Прощай…
Наконец, она его отпустила и, не оглядываясь, чтобы снова не вернуться, вошла на сходню.
— Береги маму! — шептал Володя, целуясь с сестрой.
— Береги маму! — повторил он, обнимая брата.
Адмирал быстрым движением привлек племянника к себе, поцеловал, крепко потряс руку и сказал дрогнувшим голосом:
— С богом… Служи хорошо, мой мальчик…
И бодро, легкой поступью, побежал по сходне, словно молодой человек. У сходни толпились. Раздавались поцелуи, слышались рыдания и вздохи, пожелания и только изредка веселые приветствия.
Артиллерист, высокий и плечистый, на своих руках перенес сынишку, бережно прижимая его к своей груди, и скоро возвратился оттуда угрюмый и мрачный, точно постаревший, сконфуженно смахивая своей здоровенной рукой крупные слезы.
С какой-то старушкой сделалось дурно, и ее перенесли на руках. А хорошенькая блондинка так и повисла на шее мужа, точно не хотела с ним расстаться.
— Наташа… Наташа… успокойся… все смотрят, — шептал муж.
Наконец, она оторвалась и перешла сходню. Тогда и лейтенант, как ни храбрился, а не выдержал и заплакал.
— Ничего, братец ты мой, не поделаешь! — проговорил один из матросов, наблюдавший сцены прощанья господ.
— И у меня баба голосила, когда я уходил из деревни, — отвечал другой… — Всякому жалко… То-то и лейтенантова женка ревмя ревет…
С парохода и с корвета обменивались последними словами:
— Прощайте… Прощай!
— Володя!.. смотри… носи фуфайку… Пиши…
— Христос с тобой…
— Помни слово… Леля… Держи его! Не забывай меня! — взволнованно кричал молодой офицер-механик миловидной барышне в яркой шляпке.
— Я-то?..
И слезы помешали, видно, ей докончить, что она не забудет своего жениха.
— Капитолина Антоновна!.. мальчика-то… берегите!..
— Будьте спокойны, братец…
— Вася… Васенька… где ты?.. Дай на тебя взглянуть!..
— Я здесь, мамаша… Прощайте, голубушка!.. Из Копенгагена получите письмо… Пишите в Брест poste restante[32].
— Алеша… помни, что я тебе говорил… не транжирь денег.
«Алеша» благоразумно молчал.
Наконец, последний из провожающих перешел на пароход.
— Никого больше нет на корвете? — спросил старший офицер боцмана.
— Ни одного «вольного»[33], ваше благородие. Все каюты обегал, — докладывал боцман.
С парохода убрали сходню, и пароход тихо отходил.
— Панер[34]! — крикнули с бака.
Хорошенькая, изящно одетая блондинка с прелестными голубыми глазами, молодая и свежая, только что вышла из каюты с молодым красивым лейтенантом, взволнованная, полная отчаяния. И лейтенант был бледен, хотя и старался сохранить бодрый вид. Они быстро прошли в кают-компанию, поднялись на палубу, и оба, облокотившись о борт и прижавшись друг к другу, не находя слов, безмолвно смотрели на свинцовую, слегка рябившую воду затихшего рейда. В каюте им не сиделось: слишком тяжело было… да и здесь казалось не лучше. По временам они взглядывали долго и нежно один на другого и молодая женщина глотала рыдания.
— Ну, полно, полно… успокойся, Наташа! — говорил лейтенант, делая невероятные усилия, чтобы самому не расплакаться.
Еще бы!
И года не прошло, как они поженились, оба влюбленные друг в друга, счастливые и молодые, и вдруг… расставаться на три года. «Просись, чтобы тебя не посылали в дальнее плавание», — говорила она мужу. Но разве можно было проситься? Разве не стыдно было моряку отказываться от лестного назначения в дальнее плавание?
И он не просился, чтоб его оставили, и вот теперь как будто жалеет об этом…
— Каждый День пиши…
— И ты…
— И фотографии чаще посылай… Я хочу знать, не изменилось ли твое лицо…
— И ты посылай…
И снова молчание, то грустное молчание двух родных душ, которое красноречивее всяких излияний.
Загляните в каюты, и вы увидите еще более трогательные сцены.
Вон в этой маленькой каютке, рядом с той, в которой помещаются батюшка и Володя, на койке сидит пожилой, волосатый артиллерист с шестилетним сынишкой на руках и с необыкновенной нежностью, которая так не идет к его на вид суровому лицу, целует его и шепчет что-то ласковое… Тут же и пожилая женщина — сестра, которой артиллерист наказывает беречь «сиротку»…
Слезы катятся по морщинистому, некрасивому лицу артиллериста, и он еще крепче прижимает к себе единственно дорогое ему на свете существо.
Когда Ашанины вошли в кают-компанию, любезные моряки тотчас же их усадили. Старший офицер, похожий на «Черномора», — одинокий холостяк, которого никто не провожал, так как родные его жили где-то далеко, в провинции, на юге, — предложил адмиралу и дамам занять диван; но адмирал просил не беспокоиться и тотчас же перезнакомился со всеми офицерами, пожимая всем руки. Старшему офицеру он похвалил исправный вид «Коршуна», чем привел «Черномора» в немалое удовольствие. Старика Ашанина знали в Кронштадте по его репутации лихого моряка и адмирала, и похвала такого человека что-нибудь да значила. В низеньком, худощавом старике, старшем штурманском офицере «Коршуна», Степане Ильиче Овчинникове, адмирал встретил бывшего сослуживца в Черном море, очень обрадовался, подсел к нему, и они стали вспоминать прошлое, для них одинаково дорогое.
Юный мичман Лопатин, представленный Володей своим, старался занимать дам. Румяный, жизнерадостный и счастливый, каким может быть только двадцатилетний молодой человек на заре жизни, полный надежд от будущего, он был необыкновенно весел и то и дело смеялся.
— А вас никто не провожает? — спросила его Мария Петровна.
— Некому!
— Родные ваши не здесь?
— В Тамбовской губернии.
И со свойственной молодым людям откровенностью он тотчас же рассказал своим новым знакомым о том, что мать его давно умерла, что отец с тремя сестрами и теткой живут в деревне, откуда он только что вернулся, проведя чудных два месяца.
— А теперь вот впереди предстоят еще лучшие месяцы и годы! — весело заключил молодой мичман, широко улыбаясь своей доброй улыбкой и открывая ряд ослепительно белых зубов.
Все невольно улыбнулись в ответ. И всем он показался таким славным и хорошим.
— Ты сойдись с Лопатиным, Володя… Он, кажется, прекрасный молодой человек… В нем что-то прямое и открытое, — говорила сыну мать, когда, посидев в кают-компании, они вышли все наверх и уединились на юте, у самой кормы, а юный мичман, не желая мешать семейному разговору, деликатно удалился и уже весело болтал с какой-то молоденькой барышней…
— На корвете, мама, все славные…
А время летело незаметно в этих обрывистых разговорах, недавних воспоминаниях, грустных взглядах и вздохах. И по мере того как оно уходило, напоминая о себе боем колокола на баке, отбивающего склянки, лица провожавших все делались серьезнее и грустнее, а речи все короче и короче.
И напрасно дядя-адмирал, и сам втайне несколько расстроенный, старался подбодрить эту маленькую кучку, окружавшую Володю, своими шутками и замечаниями. Они теперь не производили впечатления, да и все чувствовали их неестественность.
А кругом, как нарочно, было так мрачно и серо в этот осенний день. Солнце спряталось за тучи. Надвигалась тихо пасмурность. Море, холодно-спокойное и бесстрастное, чуть-чуть рябило, затихшее в штиле. В воздухе стояла пронизывающая сырость.
Все примолкли и как-то притихли, полные невеселых дум.
В голове у матери носились мрачные мысли об опасностях которым будет подвергаться Володя. А ведь эти опасности так часты и иногда непредотвратимы. Мало ли бывает крушений судов?… Мало ли гибнет моряков?.. Еще недавно…
И ей, как нарочно, припомнилась ужасная гибель корабля «Лефорт», бывшая три года тому назад и взволновавшая всех моряков… В пять минут, на глазах у эскадры, перевернулся корабль, и тысяча человек нашли могилу в Финском заливе, у Гогланда. И ни одна душа не спаслась…
При этом воспоминании невольная дрожь охватывает бедную женщину. Она тревожно смотрит на сына и спрашивает, стараясь придать своему вопросу равнодушный тон:
— А ваш корвет хорошее судно, Володя?
— Говорят, отличное, мама. Недавно выстроено.
Мать ищет взглядом подтверждения слов сына адмиралом.
— Превосходнейшее судно, Мария Петровна! — подтверждает и адмирал.
— А его не может перевернуть?
В ответ адмирал смеется.
— И придет же вам в голову, Мария Петровна…
— А вот «Лефорт» же перевернулся.
— Ну, так что же? — раздраженно отвечает дядя-адмирал. — Ну, перевернулся, положим, и по вине людей, так разве значит, что и другие суда должны переворачиваться?.. Один человек упал, значит, и все должны падать… Гибель «Лефорта» — почти беспримерный случай во флоте… Раз в сто лет встречается… да и то по непростительной оплошности…
Адмирал говорит с обычной своей живостью и несколько кипятится «бабьими рассуждениями», как называл он всякие женские разговоры об опасностях на море.
И эта раздражительность адмирала несколько успокаивает мать.
— Да вы не сердитесь, Яков Иванович… Я так только… спросила…
— Хитрите… хитрите… Я знаю, что вам пришло в голову… Так вы выкиньте эти пустяки из головы. Никогда «Коршун» не перевернется… И нельзя ему перевернуться… Законы механики… Вот у Володи спросите… Он эти законы знает, а я позабыл.
В эту минуту к Ашаниным подходит старший офицер и, снимая фуражку со своей кудлатой головы, просит сделать честь позавтракать вместе в кают-компании.
Завтрак был обильный. Шампанское лилось рекой. Гостеприимные моряки с капитаном во главе угощали своих гостей. За столом было несколько тесновато для пятидесяти человек, и потому завтракали a la fourchette[30]. К концу завтрака тосты шли за тостами. Пили за здоровье дам, за всех провожающих, за адмирала Ашанина, а старик адмирал провозгласил тост за уходивших моряков и пожелал им хорошего плавания. Все гости чокались с моряками, и немало слез упало в бокалы… Хорошенькая блондинка, возбуждавшая общее участие, была бледна, как смерть, и не отходила от мужа… Артиллерист не показывался… Ему хотелось последние минуты провести с «сироткой».
Пары уже гудели. Шлюпки были подняты. «Выхаживали» на шпили[31], поднимая якорь.
Капитан и старший офицер вышли из кают-компании, и через несколько минут через приподнятый люк кают-компании донесся звучный, молодой тенорок вахтенного офицера:
— Свистать всех наверх с якоря сниматься!
И вслед за тем боцман засвистал в дудку и зычным голосом крикнул, наклоняясь в люк жилой палубы:
— Пошел все наверх с якоря сниматься!
Прибежавший в кают-компанию сигнальщик тоже крикнул:
— Пожалуйте все наверх с якоря сниматься!
Пора расставаться и уходить гостям. Все оставили кают-компанию и вышли на палубу, чтобы по сходне переходить на пароход.
Еще раз, еще и еще обняла мать своего Володю и повторяла все те же слова, осеняя его крестным знамением и глотая рыдания:
— Береги себя, родной!.. Пиши… носи фуфайку… Прощай…
Наконец, она его отпустила и, не оглядываясь, чтобы снова не вернуться, вошла на сходню.
— Береги маму! — шептал Володя, целуясь с сестрой.
— Береги маму! — повторил он, обнимая брата.
Адмирал быстрым движением привлек племянника к себе, поцеловал, крепко потряс руку и сказал дрогнувшим голосом:
— С богом… Служи хорошо, мой мальчик…
И бодро, легкой поступью, побежал по сходне, словно молодой человек. У сходни толпились. Раздавались поцелуи, слышались рыдания и вздохи, пожелания и только изредка веселые приветствия.
Артиллерист, высокий и плечистый, на своих руках перенес сынишку, бережно прижимая его к своей груди, и скоро возвратился оттуда угрюмый и мрачный, точно постаревший, сконфуженно смахивая своей здоровенной рукой крупные слезы.
С какой-то старушкой сделалось дурно, и ее перенесли на руках. А хорошенькая блондинка так и повисла на шее мужа, точно не хотела с ним расстаться.
— Наташа… Наташа… успокойся… все смотрят, — шептал муж.
Наконец, она оторвалась и перешла сходню. Тогда и лейтенант, как ни храбрился, а не выдержал и заплакал.
— Ничего, братец ты мой, не поделаешь! — проговорил один из матросов, наблюдавший сцены прощанья господ.
— И у меня баба голосила, когда я уходил из деревни, — отвечал другой… — Всякому жалко… То-то и лейтенантова женка ревмя ревет…
С парохода и с корвета обменивались последними словами:
— Прощайте… Прощай!
— Володя!.. смотри… носи фуфайку… Пиши…
— Христос с тобой…
— Помни слово… Леля… Держи его! Не забывай меня! — взволнованно кричал молодой офицер-механик миловидной барышне в яркой шляпке.
— Я-то?..
И слезы помешали, видно, ей докончить, что она не забудет своего жениха.
— Капитолина Антоновна!.. мальчика-то… берегите!..
— Будьте спокойны, братец…
— Вася… Васенька… где ты?.. Дай на тебя взглянуть!..
— Я здесь, мамаша… Прощайте, голубушка!.. Из Копенгагена получите письмо… Пишите в Брест poste restante[32].
— Алеша… помни, что я тебе говорил… не транжирь денег.
«Алеша» благоразумно молчал.
Наконец, последний из провожающих перешел на пароход.
— Никого больше нет на корвете? — спросил старший офицер боцмана.
— Ни одного «вольного»[33], ваше благородие. Все каюты обегал, — докладывал боцман.
С парохода убрали сходню, и пароход тихо отходил.
— Панер[34]! — крикнули с бака.
III
— Тихий ход вперед! — скомандовал капитан в переговорную трубку в машину, когда встал якорь.
Машина тихо застучала. Забурлил винт, и «Коршун» двинулся вперед, плавно рассекая воду своим острым носом.
Матросы обнажили головы и осеняли себя крестными знамениями, глядя на золоченые маковки кронштадтских церквей.
С парохода кричали, махали платками, зонтиками. С корвета офицеры, толпившиеся у борта, махали фуражками.
Стоя на корме, Володя еще долго не спускал глаз с парохода и несколько времени еще видел своих. Наконец, все лица слились в какие-то пятна, и самый пароход все делался меньше и меньше. Корвет уже шел полным ходом, приближаясь к большому рейду.
— Приготовиться к салюту! — раздался басок старшего офицера.
Матросы стали у орудий, и тот самый пожилой артиллерист, который с таким сокрушением расставался с сыном, теперь напряженный, серьезный и, казалось, весь проникнутый важностью салюта, стоял у орудий, ожидая приказания начать его и взглядывая на мостик.
Когда корвет поравнялся с Петровской батареей и старший офицер махнул артиллеристу головой, он скомандовал:
— Первое пли… второе пли… третье пли…
Командовал он с видимым увлечением, перебегая от орудия к орудию и про себя отсчитывая такты, чтобы между выстрелами были ровные промежутки.
И девять выстрелов гулко разнеслись по рейду. Белый дымок из орудий застлал на минуту корвет и скоро исчез, словно растаял в воздухе.
С батареи отвечали таким же прощальным салютом.
Скоро корвет миновал брандвахту, стоявшую у входа с моря на большой рейд: Кронштадт исчез в осенней мгле пасмурного дня. Впереди и сзади было серое, свинцовое, неприветное море.
— Прощай, матушка Рассея! Прощай, родимая! — говорили матросы.
И снова крестились, кланяясь по направлению к Кронштадту.
А корвет ходко шел вперед, узлов[35] по десяти в час, с тихим гулом рассекая воду и чуть-чуть подрагивая корпусом.
Машина мерно отбивала такты, необыкновенно однообразно и скучно.
Уже давно просвистали подвахтенных вниз, и все офицеры, за исключением вахтенного лейтенанта, старшего штурмана и вахтенного гардемарина, спустились вниз, а Володя, переживая тяжелые впечатления недавней разлуки, ходил взад и вперед по палубе в грустном настроении, полном какой-то неопределенно-жгучей и в то же время ласкающей тоски. Ему и жаль было своих, особенно матери, и впереди его манило что-то, казалось ему, необыкновенно хорошее, светлое и радостное… Но оно было еще где-то далеко-далеко, а пока его охватывало сиротливое чувство юноши, почти мальчика, в первый раз оторванного от семьи и лишенного тех ласк, к которым он так привык. И сознание одиночества представилось ему еще с большей силой под влиянием этого серого осеннего дня. Все на корвете, казавшиеся ему еще утром славными, теперь казались чужими, которым нет до него никакого дела. Душа его в эту минуту мучительно требовала ласки и участия, а те, которые бы могли дать их, теперь уже разлучены с ним надолго.
И ему хотелось плакать, хотелось, чтобы кто-нибудь пожалел его и понял его настроение.
— Здравия желаю, барин! — окликнул знакомый приятный басок Володю, когда он подошел к баку.
Володя остановился и увидел своего знакомого пожилого матроса с серьгой в ухе, Михаилу Бастрюкова, который в куцом бушлатике стоял, прислонившись к борту, и сплеснивал какую-то веревку. Его глаза ласково улыбались Володе, как и тогда при первой встрече.
— Здравствуй, Бастрюков. Что, ты на вахте?
— На вахте, барин… Вот от скуки снасть плету, — улыбнулся он. — А вы, барин, шли бы вниз, а то, вишь, пронзительная какая погода.
— Не хочется вниз, Бастрюков.
— Заскучали, видно? — участливо спросил матрос. — Видел я, как вы с маменькой-то прощались… Да и как не заскучить? Нельзя не заскучить… И наш брат, кажется, привычное ему дело без сродственников жить, и тот, случается, заскучит… Только не надо, я вам скажу, этой самой скуке воли давать… Нехорошо! Не годится! — серьезно прибавил Бастрюков.
— Отчего нехорошо?
— Смутная мысль в голову полезет. А человеку, который ежели заскучит: первое дело работа. Ан — скука-то и пройдет. И опять же надо подумать и то: мне нудно, а другим, может, еще нуднее, а ведь терпят… То-то и есть, милый баринок, — убежденно прибавил матрос и опять улыбнулся.
И — странное дело — эти немудрые, казалось, слова и вся эта необыкновенно симпатичная фигура матроса как-то успокоительно подействовали на Володю, и он не чувствовал себя одиноким.
Машина тихо застучала. Забурлил винт, и «Коршун» двинулся вперед, плавно рассекая воду своим острым носом.
Матросы обнажили головы и осеняли себя крестными знамениями, глядя на золоченые маковки кронштадтских церквей.
С парохода кричали, махали платками, зонтиками. С корвета офицеры, толпившиеся у борта, махали фуражками.
Стоя на корме, Володя еще долго не спускал глаз с парохода и несколько времени еще видел своих. Наконец, все лица слились в какие-то пятна, и самый пароход все делался меньше и меньше. Корвет уже шел полным ходом, приближаясь к большому рейду.
— Приготовиться к салюту! — раздался басок старшего офицера.
Матросы стали у орудий, и тот самый пожилой артиллерист, который с таким сокрушением расставался с сыном, теперь напряженный, серьезный и, казалось, весь проникнутый важностью салюта, стоял у орудий, ожидая приказания начать его и взглядывая на мостик.
Когда корвет поравнялся с Петровской батареей и старший офицер махнул артиллеристу головой, он скомандовал:
— Первое пли… второе пли… третье пли…
Командовал он с видимым увлечением, перебегая от орудия к орудию и про себя отсчитывая такты, чтобы между выстрелами были ровные промежутки.
И девять выстрелов гулко разнеслись по рейду. Белый дымок из орудий застлал на минуту корвет и скоро исчез, словно растаял в воздухе.
С батареи отвечали таким же прощальным салютом.
Скоро корвет миновал брандвахту, стоявшую у входа с моря на большой рейд: Кронштадт исчез в осенней мгле пасмурного дня. Впереди и сзади было серое, свинцовое, неприветное море.
— Прощай, матушка Рассея! Прощай, родимая! — говорили матросы.
И снова крестились, кланяясь по направлению к Кронштадту.
А корвет ходко шел вперед, узлов[35] по десяти в час, с тихим гулом рассекая воду и чуть-чуть подрагивая корпусом.
Машина мерно отбивала такты, необыкновенно однообразно и скучно.
Уже давно просвистали подвахтенных вниз, и все офицеры, за исключением вахтенного лейтенанта, старшего штурмана и вахтенного гардемарина, спустились вниз, а Володя, переживая тяжелые впечатления недавней разлуки, ходил взад и вперед по палубе в грустном настроении, полном какой-то неопределенно-жгучей и в то же время ласкающей тоски. Ему и жаль было своих, особенно матери, и впереди его манило что-то, казалось ему, необыкновенно хорошее, светлое и радостное… Но оно было еще где-то далеко-далеко, а пока его охватывало сиротливое чувство юноши, почти мальчика, в первый раз оторванного от семьи и лишенного тех ласк, к которым он так привык. И сознание одиночества представилось ему еще с большей силой под влиянием этого серого осеннего дня. Все на корвете, казавшиеся ему еще утром славными, теперь казались чужими, которым нет до него никакого дела. Душа его в эту минуту мучительно требовала ласки и участия, а те, которые бы могли дать их, теперь уже разлучены с ним надолго.
И ему хотелось плакать, хотелось, чтобы кто-нибудь пожалел его и понял его настроение.
— Здравия желаю, барин! — окликнул знакомый приятный басок Володю, когда он подошел к баку.
Володя остановился и увидел своего знакомого пожилого матроса с серьгой в ухе, Михаилу Бастрюкова, который в куцом бушлатике стоял, прислонившись к борту, и сплеснивал какую-то веревку. Его глаза ласково улыбались Володе, как и тогда при первой встрече.
— Здравствуй, Бастрюков. Что, ты на вахте?
— На вахте, барин… Вот от скуки снасть плету, — улыбнулся он. — А вы, барин, шли бы вниз, а то, вишь, пронзительная какая погода.
— Не хочется вниз, Бастрюков.
— Заскучали, видно? — участливо спросил матрос. — Видел я, как вы с маменькой-то прощались… Да и как не заскучить? Нельзя не заскучить… И наш брат, кажется, привычное ему дело без сродственников жить, и тот, случается, заскучит… Только не надо, я вам скажу, этой самой скуке воли давать… Нехорошо! Не годится! — серьезно прибавил Бастрюков.
— Отчего нехорошо?
— Смутная мысль в голову полезет. А человеку, который ежели заскучит: первое дело работа. Ан — скука-то и пройдет. И опять же надо подумать и то: мне нудно, а другим, может, еще нуднее, а ведь терпят… То-то и есть, милый баринок, — убежденно прибавил матрос и опять улыбнулся.
И — странное дело — эти немудрые, казалось, слова и вся эта необыкновенно симпатичная фигура матроса как-то успокоительно подействовали на Володю, и он не чувствовал себя одиноким.
Глава третья.
Первые впечатления
I
Со следующего же дня началась служба молодого моряка, и старший офицер определил его обязанности.
Вместе с другими четырьмя гардемаринами, окончившими курс, он удостоился чести исполнять должность «подвахтенного», т.е. быть непосредственным помощником вахтенного офицера и стоять с ним вахты (дежурства), во время которых он безотлучно должен был находиться наверху — на баке и следить за немедленным исполнением приказаний вахтенного офицера, наблюдать за парусами на фок-мачте, за кливерами[36], за часовыми на носу, смотрящими вперед, за исправностью ночных огней, — одним словом, за всем, что находилось в его районе.
Кроме вахтенной службы, Володя был назначен в помощь к офицеру, заведующему кубриком, и самостоятельно заведывать капитанским вельботом и отвечать за его исправность. Затем, по судовому расписанию, составленному старшим офицером, во время авралов, то есть таких работ или маневров, которые требуют присутствия всего экипажа, молодой моряк должен был находиться при капитане.
— Вот и все! — проговорил старший офицер, перечислив обязанности молодого человека. — Надеюсь, справитесь? — прибавил он.
— Постараюсь, Андрей Николаевич.
— Кроме того, вам не мешает познакомиться и с машиной корвета… Потом будете стоять и машинные вахты… И по штурманской части надо навостриться… Ну, да не все сразу, — улыбнулся старший офицер. — И, главное, от вас самого зависит научиться всему, что нужно для морского офицера. Была бы только охота… И вот еще что…
И маленький черноволосый старший офицер, беседовавший глаз на глаз в своей каюте с молодым человеком, сидевшим на табурете, протянул любезно Володе свой объемистый портсигар со словами «курите, пожалуйста!» и продолжал:
— Позвольте вам дать добрый совет, Ашанин, послужившего моряка: старайтесь жить со всеми дружно… Будьте уживчивы… Извиняйте недостатки в сослуживцах, не задирайте никого, остерегайтесь оскорблять чужие самолюбия, чтобы не было ссор… Ссоры на судне — ужасная вещь, батенька, и с ними не плавание, а, можно сказать, одна мерзость… На берегу вы поссорились и разошлись, а ведь в море уйти некуда… всегда на глазах друг у друга… Помните это и сдерживайте себя, если у вас горячий характер… Морякам необходимо жить дружной семьей.
Он помолчал и спросил:
— Ну, что, не очень вам скучно после вчерашних проводов?
— Ничего, Андрей Николаевич.
— Уж такая наша служба, батенька… Надо расставаться с близкими! — промолвил старший офицер и, показалось Володе, подавил вздох. — А в каюте удобно устроились с батюшкой?
— Отлично.
— Ну, очень рад… Можете идти… Вы подвахтенный в пятой вахте, у мичмана Лопатина. Вам с полуночи до четырех на вахту… Помните, что опаздывать на вахту нельзя… За это будет строго взыскиваться! — внушительно прибавил старший офицер, протягивая руку.
Володя ушел весьма довольный, что назначен в пятую вахту к тому самому веселому и жизнерадостному мичману, который так понравился с первого же раза и ему, и всем Ашаниным. А главное, он был рад, что назначен во время авралов состоять при капитане, в которого уже был влюблен.
И эта влюбленность дошла у юноши до восторженности, когда дня через три по выходе из Кронштадта однажды утром Ашанин был позван к капитану вместе с другими офицерами и гардемаринами, кроме стоявших на вахте.
Когда все собравшиеся уселись, капитан среди глубокой тишины проговорил несколько взволнованным голосом:
— Господа! Я попросил вас, чтобы откровенно высказать перед вами мои взгляды на отношения к матросам. Я считаю всякие телесные наказания позорящими человеческое достоинство и унижающими людей, которые к ним прибегают, и полагаю… даже более… уверен, что ни дисциплина, ни морской дух нисколько не пострадают, если мы не будем пользоваться правом наказывать людей подобным образом… Я знаю по опыту… Я три года был старшим офицером и ни разу никого не наказал и — честью заверяю вас, господа, — трудно было найти лучшую команду… Русский матрос — золото… Он смел, самоотвержен, вынослив и за малейшую любовь отплачивает сторицей… Докажем же, господа, своим примером, что с нашими матросами не нужны ни линьки, ни розги, ни побои… Вопрос об отмене телесных наказаний уже рассматривается в нашем ведомстве… Благодаря настояниям нашего генерал-адмирала в скором времени выйдет и закон, но пока офицеры еще пользуются правом телесного наказания… Так откажемся, господа, теперь же от этого права, и пусть на «Коршуне» не будет ни одного позорно наказанного… Согласны ли, господа офицеры?
У Володи и у большинства молодых людей восторженно сияли лица и горячей бились сердца… Эта речь капитана, призывающая к гуманности в те времена, когда еще во флоте телесные наказания были во всеобщем употреблении, отвечала лучшим и благороднейшим стремлениям молодых моряков, и они глядели на этого доброго и благородного человека восторженными глазами, душевно приподнятые и умиленные.
Быть может, и даже наверное, не все господа офицеры разделяли мнение капитана, но все ответили, что согласны на предложение командира.
На серьезном лице командира отразилось радостное чувство, и он весело сказал:
— Итак, господа, на «Коршуне» телесных наказаний не будет?
— Не будет! — торжественно отвечали все.
— И вы увидите, господа, какая лихая у нас будет команда! — воскликнул капитан. — Не правда ли, Андрей Николаевич? — обратился он к старшему офицеру.
— Надеюсь, что не ударит лицом в грязь.
— И я прошу вас, Андрей Николаевич, приказать боцманам и унтер-офицерам не иметь у себя линьков. Чтобы я их не видал!
— Есть! — отвечал старший офицер.
— И чтобы они не дрались, а то срам…
— От этого отучить их будет трудно, Василий Федорович… Вы сами знаете… привычка…
И многие офицеры находили, что трудно, имея в виду и собственные привычки.
— Не спорю, что трудно, но все-таки надо внушить им, что это нельзя… Пусть и матросы знают об этом…
— Слушаю-с…
— Надеюсь, господа, что вы своим примером отучите и боцманов от кулачной расправы… К сожалению, на многих судах офицеры дерутся… Закон этого не разрешает, и я убедительно прошу вас соблюдать закон.
Многие офицеры, недовольные этой просьбой, равносильной приказанию, молчали, видимо, далеко не сочувственно и чувствовали, как будет им трудно избавиться от прежних привычек. Но делать было нечего. Приходилось подчиняться и утешаться возможностью утолять свой служебный гнев хотя бы тайком, если не открыто, чтобы не навлечь на себя неудовольствия капитана. Не особенно был, кажется, доволен и старший офицер, довольно фамильярно в минуты вспышек обращавшийся с матросскими физиономиями.
— Мне остается еще, господа, обратиться к вам с последней просьбой: это… не употреблять в обращении к матросам окончаний, не идущих к службе…
Все улыбнулись, улыбнулся и капитан.
— Я только боюсь, что моя просьба будет невыполнима… Моряки так привыкли к энергичным выражениям…
— Не знаю, как другие, Василий Федорович, а я… я… каюсь… не могу обещать, чтоб иной раз и не того… не употребил крепкого словечка! — проговорил старший офицер.
— И я не обещаю.
— И я…
— И я…
— Но по крайней мере хоть не очень! — проговорил смеясь капитан, знавший, что его просьба действительно слишком требовательна для моряков.
И, обращаясь к гардемаринам, он продолжал:
— Но вы, господа гардемарины, еще не имеющие наших морских привычек, не приучайтесь к ним… прошу вас… Помните, что матрос такой же человек, как и мы с вами. Вас, господа, я попрошу в свободное время заниматься с командой… учить матросов грамоте, знакомить их с географией, читать им подходящие вещи. Каждому из вас будет поручено известное количество людей, и вы посвятите им час или два времени в день. Надеюсь, вы от этого не откажетесь, и на «Коршуне» у нас не будет ни одного неграмотного[37].
Вместе с другими четырьмя гардемаринами, окончившими курс, он удостоился чести исполнять должность «подвахтенного», т.е. быть непосредственным помощником вахтенного офицера и стоять с ним вахты (дежурства), во время которых он безотлучно должен был находиться наверху — на баке и следить за немедленным исполнением приказаний вахтенного офицера, наблюдать за парусами на фок-мачте, за кливерами[36], за часовыми на носу, смотрящими вперед, за исправностью ночных огней, — одним словом, за всем, что находилось в его районе.
Кроме вахтенной службы, Володя был назначен в помощь к офицеру, заведующему кубриком, и самостоятельно заведывать капитанским вельботом и отвечать за его исправность. Затем, по судовому расписанию, составленному старшим офицером, во время авралов, то есть таких работ или маневров, которые требуют присутствия всего экипажа, молодой моряк должен был находиться при капитане.
— Вот и все! — проговорил старший офицер, перечислив обязанности молодого человека. — Надеюсь, справитесь? — прибавил он.
— Постараюсь, Андрей Николаевич.
— Кроме того, вам не мешает познакомиться и с машиной корвета… Потом будете стоять и машинные вахты… И по штурманской части надо навостриться… Ну, да не все сразу, — улыбнулся старший офицер. — И, главное, от вас самого зависит научиться всему, что нужно для морского офицера. Была бы только охота… И вот еще что…
И маленький черноволосый старший офицер, беседовавший глаз на глаз в своей каюте с молодым человеком, сидевшим на табурете, протянул любезно Володе свой объемистый портсигар со словами «курите, пожалуйста!» и продолжал:
— Позвольте вам дать добрый совет, Ашанин, послужившего моряка: старайтесь жить со всеми дружно… Будьте уживчивы… Извиняйте недостатки в сослуживцах, не задирайте никого, остерегайтесь оскорблять чужие самолюбия, чтобы не было ссор… Ссоры на судне — ужасная вещь, батенька, и с ними не плавание, а, можно сказать, одна мерзость… На берегу вы поссорились и разошлись, а ведь в море уйти некуда… всегда на глазах друг у друга… Помните это и сдерживайте себя, если у вас горячий характер… Морякам необходимо жить дружной семьей.
Он помолчал и спросил:
— Ну, что, не очень вам скучно после вчерашних проводов?
— Ничего, Андрей Николаевич.
— Уж такая наша служба, батенька… Надо расставаться с близкими! — промолвил старший офицер и, показалось Володе, подавил вздох. — А в каюте удобно устроились с батюшкой?
— Отлично.
— Ну, очень рад… Можете идти… Вы подвахтенный в пятой вахте, у мичмана Лопатина. Вам с полуночи до четырех на вахту… Помните, что опаздывать на вахту нельзя… За это будет строго взыскиваться! — внушительно прибавил старший офицер, протягивая руку.
Володя ушел весьма довольный, что назначен в пятую вахту к тому самому веселому и жизнерадостному мичману, который так понравился с первого же раза и ему, и всем Ашаниным. А главное, он был рад, что назначен во время авралов состоять при капитане, в которого уже был влюблен.
И эта влюбленность дошла у юноши до восторженности, когда дня через три по выходе из Кронштадта однажды утром Ашанин был позван к капитану вместе с другими офицерами и гардемаринами, кроме стоявших на вахте.
Когда все собравшиеся уселись, капитан среди глубокой тишины проговорил несколько взволнованным голосом:
— Господа! Я попросил вас, чтобы откровенно высказать перед вами мои взгляды на отношения к матросам. Я считаю всякие телесные наказания позорящими человеческое достоинство и унижающими людей, которые к ним прибегают, и полагаю… даже более… уверен, что ни дисциплина, ни морской дух нисколько не пострадают, если мы не будем пользоваться правом наказывать людей подобным образом… Я знаю по опыту… Я три года был старшим офицером и ни разу никого не наказал и — честью заверяю вас, господа, — трудно было найти лучшую команду… Русский матрос — золото… Он смел, самоотвержен, вынослив и за малейшую любовь отплачивает сторицей… Докажем же, господа, своим примером, что с нашими матросами не нужны ни линьки, ни розги, ни побои… Вопрос об отмене телесных наказаний уже рассматривается в нашем ведомстве… Благодаря настояниям нашего генерал-адмирала в скором времени выйдет и закон, но пока офицеры еще пользуются правом телесного наказания… Так откажемся, господа, теперь же от этого права, и пусть на «Коршуне» не будет ни одного позорно наказанного… Согласны ли, господа офицеры?
У Володи и у большинства молодых людей восторженно сияли лица и горячей бились сердца… Эта речь капитана, призывающая к гуманности в те времена, когда еще во флоте телесные наказания были во всеобщем употреблении, отвечала лучшим и благороднейшим стремлениям молодых моряков, и они глядели на этого доброго и благородного человека восторженными глазами, душевно приподнятые и умиленные.
Быть может, и даже наверное, не все господа офицеры разделяли мнение капитана, но все ответили, что согласны на предложение командира.
На серьезном лице командира отразилось радостное чувство, и он весело сказал:
— Итак, господа, на «Коршуне» телесных наказаний не будет?
— Не будет! — торжественно отвечали все.
— И вы увидите, господа, какая лихая у нас будет команда! — воскликнул капитан. — Не правда ли, Андрей Николаевич? — обратился он к старшему офицеру.
— Надеюсь, что не ударит лицом в грязь.
— И я прошу вас, Андрей Николаевич, приказать боцманам и унтер-офицерам не иметь у себя линьков. Чтобы я их не видал!
— Есть! — отвечал старший офицер.
— И чтобы они не дрались, а то срам…
— От этого отучить их будет трудно, Василий Федорович… Вы сами знаете… привычка…
И многие офицеры находили, что трудно, имея в виду и собственные привычки.
— Не спорю, что трудно, но все-таки надо внушить им, что это нельзя… Пусть и матросы знают об этом…
— Слушаю-с…
— Надеюсь, господа, что вы своим примером отучите и боцманов от кулачной расправы… К сожалению, на многих судах офицеры дерутся… Закон этого не разрешает, и я убедительно прошу вас соблюдать закон.
Многие офицеры, недовольные этой просьбой, равносильной приказанию, молчали, видимо, далеко не сочувственно и чувствовали, как будет им трудно избавиться от прежних привычек. Но делать было нечего. Приходилось подчиняться и утешаться возможностью утолять свой служебный гнев хотя бы тайком, если не открыто, чтобы не навлечь на себя неудовольствия капитана. Не особенно был, кажется, доволен и старший офицер, довольно фамильярно в минуты вспышек обращавшийся с матросскими физиономиями.
— Мне остается еще, господа, обратиться к вам с последней просьбой: это… не употреблять в обращении к матросам окончаний, не идущих к службе…
Все улыбнулись, улыбнулся и капитан.
— Я только боюсь, что моя просьба будет невыполнима… Моряки так привыкли к энергичным выражениям…
— Не знаю, как другие, Василий Федорович, а я… я… каюсь… не могу обещать, чтоб иной раз и не того… не употребил крепкого словечка! — проговорил старший офицер.
— И я не обещаю.
— И я…
— И я…
— Но по крайней мере хоть не очень! — проговорил смеясь капитан, знавший, что его просьба действительно слишком требовательна для моряков.
И, обращаясь к гардемаринам, он продолжал:
— Но вы, господа гардемарины, еще не имеющие наших морских привычек, не приучайтесь к ним… прошу вас… Помните, что матрос такой же человек, как и мы с вами. Вас, господа, я попрошу в свободное время заниматься с командой… учить матросов грамоте, знакомить их с географией, читать им подходящие вещи. Каждому из вас будет поручено известное количество людей, и вы посвятите им час или два времени в день. Надеюсь, вы от этого не откажетесь, и на «Коршуне» у нас не будет ни одного неграмотного[37].