Страница:
И все лица словно просветлели. И когда в восемь часов утра вышел к подъему флага капитан, все с каким-то безмолвным почтением взглядывали на него, словно бы понимая, что он — победитель вчерашнего жестокого шторма.
Глава пятая.
Спасение погибающих
I
Хотя на баке еще сильно «поддавало»[60] и нос корвета то стремительно опускался, то вскакивал наверх, тем не менее Ашанин чувствовал себя отлично и окончательно успокоился. Бодрый и веселый, стоял он на вахте и словно бы гордился, что его нисколько не укачивает, как и старого боцмана Федотова и других матросов, бывших на баке.
Увидав Бастрюкова, который по обыкновению, стоя на вахте, не оставался без работы, а плел мат и мурлыкал себе под нос какую-то песенку, Володя подошел к нему и поздоровался.
— Здравия желаю, барин, — весело приветствовал его Бастрюков. — Хорошо ли почивали?
— Отлично, брат.
— Вчерась-то вас не видно было; верно укачало… Ну, да и качка же была. Мало кого не тронуло, особливо кто здесь не бывал.
— А тебя вчера укачало?
— Меня не берет, барин… Нутренность, значит, привыкла, а как первый раз был в этом самом Немецком море, так с ног свалило. Через силу вахту справлял.
— И меня, брат, совсем укачало.
— То-то на вахту не выходили…
— Не мог, — невольно краснея, проговорил Ашанин и подумал: «А вот матросы же могли… их также укачивало».
— Отлеживаться лучше-то.
— Зато сегодня меня нисколько не укачивает, Бастрюков. Ни капельки.
— То-то вы, баринок, такой веселый. Это бог, значит, к вам милостив… дает вам легче справлять службу.
— Ведь и теперь качка порядочная. Не правда ли?
— Здорово покачивает.
— А мне ничего, — с наивной радостью говорил Володя.
— Теперь вам, барин, никакая качка не страшна после вчерашнего. Нутренность ваша, значит, вся вчера перетряслась и больше не принимает качки. Шабаш, мол. Другие есть, которые долго не привыкают.
Володя заходил по баку, стараясь, как боцман Федотов, спокойно и просто ходить во время качки по палубе, но эта ходьба, заставляя напрягать ноги, скоро его утомила, и он снова подошел к пушке, около которой стоял Бастрюков.
Его как-то всегда тянуло поговорить с ним.
— А вчера шторм-таки сильный был, — начал Володя.
— Д-д-д-а, было-таки. Не дай бог, какая ночь… Совсем страшная… Ну, да с нашим «голубем» и страху словно меньше и завсегда обнадеженность есть. Он башковатый… и не в такую штурму вызволит.
— А страшно было?
— Как еще страшно… Во втором часу ночи самый разгар был… Бе-да.
— Ты разве боялся?
— А то как же не бояться? — переспросил Бастрюков, ласково улыбаясь своими добрыми умными глазами. — Всякий человек боится, потому что никто не согласен в воде топнуть. Дело свое сполняй как следовает, по совести, а все-таки бойся… И всякая тварь гибели боится, а человек и подавно. А который ежели говорит, что ничего не боится, так это он, милый барин, куражится и людей обманывает. Думает, и в самом деле, примерно, цаца какая, что ничего, мол, не боится… А я так полагаю, что и капитан наш — уж на что смелый, а и тот бури боится, хотя по своему званию и не показывает страху людям… И, по-моему, по рассудку, еще больше других боится…
— Почему ты так думаешь? — спросил Ашанин, несколько удивленный этим своеобразным рассуждением матроса.
— А потому, барин, что мы боимся только за себя, а он-то за всех, за людей, кои под его командой. Господу богу отвечать-то придется ему: охранил ли, как мог, по старанию, доглядел ли… Так, значит, который командир большую совесть имеет, тот беспременно должен бояться.
Володя почувствовал глубочайшую истину в этих словах доброго и необыкновенного симпатичного матроса и понял, как фальшивы и ложны его собственные понятия о стыде страха перед опасностью.
Да и не раз потом ему пришлось многому научиться у этого скромного старого матроса, то и дело открывавшего молодому барину неисчерпаемое богатство народной мудрости и нравственную прелесть самоотвержения и скромной простоты. Благодаря Бастрюкову и близкому общению с матросами Ашанин оценил их, полюбил и эту любовь к народу сохранил потом на всю жизнь, сделав ее руководящим началом всей своей деятельности.
Увидав Бастрюкова, который по обыкновению, стоя на вахте, не оставался без работы, а плел мат и мурлыкал себе под нос какую-то песенку, Володя подошел к нему и поздоровался.
— Здравия желаю, барин, — весело приветствовал его Бастрюков. — Хорошо ли почивали?
— Отлично, брат.
— Вчерась-то вас не видно было; верно укачало… Ну, да и качка же была. Мало кого не тронуло, особливо кто здесь не бывал.
— А тебя вчера укачало?
— Меня не берет, барин… Нутренность, значит, привыкла, а как первый раз был в этом самом Немецком море, так с ног свалило. Через силу вахту справлял.
— И меня, брат, совсем укачало.
— То-то на вахту не выходили…
— Не мог, — невольно краснея, проговорил Ашанин и подумал: «А вот матросы же могли… их также укачивало».
— Отлеживаться лучше-то.
— Зато сегодня меня нисколько не укачивает, Бастрюков. Ни капельки.
— То-то вы, баринок, такой веселый. Это бог, значит, к вам милостив… дает вам легче справлять службу.
— Ведь и теперь качка порядочная. Не правда ли?
— Здорово покачивает.
— А мне ничего, — с наивной радостью говорил Володя.
— Теперь вам, барин, никакая качка не страшна после вчерашнего. Нутренность ваша, значит, вся вчера перетряслась и больше не принимает качки. Шабаш, мол. Другие есть, которые долго не привыкают.
Володя заходил по баку, стараясь, как боцман Федотов, спокойно и просто ходить во время качки по палубе, но эта ходьба, заставляя напрягать ноги, скоро его утомила, и он снова подошел к пушке, около которой стоял Бастрюков.
Его как-то всегда тянуло поговорить с ним.
— А вчера шторм-таки сильный был, — начал Володя.
— Д-д-д-а, было-таки. Не дай бог, какая ночь… Совсем страшная… Ну, да с нашим «голубем» и страху словно меньше и завсегда обнадеженность есть. Он башковатый… и не в такую штурму вызволит.
— А страшно было?
— Как еще страшно… Во втором часу ночи самый разгар был… Бе-да.
— Ты разве боялся?
— А то как же не бояться? — переспросил Бастрюков, ласково улыбаясь своими добрыми умными глазами. — Всякий человек боится, потому что никто не согласен в воде топнуть. Дело свое сполняй как следовает, по совести, а все-таки бойся… И всякая тварь гибели боится, а человек и подавно. А который ежели говорит, что ничего не боится, так это он, милый барин, куражится и людей обманывает. Думает, и в самом деле, примерно, цаца какая, что ничего, мол, не боится… А я так полагаю, что и капитан наш — уж на что смелый, а и тот бури боится, хотя по своему званию и не показывает страху людям… И, по-моему, по рассудку, еще больше других боится…
— Почему ты так думаешь? — спросил Ашанин, несколько удивленный этим своеобразным рассуждением матроса.
— А потому, барин, что мы боимся только за себя, а он-то за всех, за людей, кои под его командой. Господу богу отвечать-то придется ему: охранил ли, как мог, по старанию, доглядел ли… Так, значит, который командир большую совесть имеет, тот беспременно должен бояться.
Володя почувствовал глубочайшую истину в этих словах доброго и необыкновенного симпатичного матроса и понял, как фальшивы и ложны его собственные понятия о стыде страха перед опасностью.
Да и не раз потом ему пришлось многому научиться у этого скромного старого матроса, то и дело открывавшего молодому барину неисчерпаемое богатство народной мудрости и нравственную прелесть самоотвержения и скромной простоты. Благодаря Бастрюкову и близкому общению с матросами Ашанин оценил их, полюбил и эту любовь к народу сохранил потом на всю жизнь, сделав ее руководящим началом всей своей деятельности.
II
Мичман Лопатин, стоявший на мостике, что-то долго и внимательно разглядывал в бинокль.
Наконец он отвел глаза и приказал сигнальщику навести подзорную трубу в указанном направлении.
— Видишь что-нибудь? — торопливо и взволнованно спросил он.
— Вижу, ваше благородие… быдто мачта над водой.
— А на мачте?
— Флаг, ваше благородие, и быдто люди… Вон еще флаги…
— Попроси наверх старшего офицера, — приказал вахтенный офицер и снова впился глазами в горизонт. Лицо его, красивое и румяное, обличало сильное волнение.
Через минуту на мостик поднялся старший офицер.
— Андрей Николаевич… Кажется, погибает судно… вот в этом направлении. Прикажете идти к нему? — нервно и возбужденно говорил весь побледневший молодой мичман.
Старший офицер взял подзорную трубу и стал смотреть.
Мичману казалось, что он смотрит ужасно долго, и он нетерпеливо и с сердитым выражением взглядывал на маленькую, коренастую фигурку старшего офицера. Его красное, обросшее волосами лицо, казалось мичману, было недостаточно взволнованно, и он уже мысленно обругал его, негодуя на его медлительность, хотя и минуты еще не прошло с тех пор, как старший офицер взял трубу.
— Странно… корпуса не видно… Дайте знать капитану! Приготовьтесь к повороту.
— Господин Ашанин! — крикнул мичман на бак.
— Есть! — отвечал Володя, торопливо подбегая к мостику.
— Доложите капитану, что на ONO бедствующее судно… Живей!
Ашанин стремглав полетел в капитанскую каюту.
А вахтенный мичман громко и возбужденно крикнул.
— По местам стоять! К повороту!
Володя вбежал в каюту и увидал капитана, крепко спавшего на диване. Он был одет. Лицо его, бледное, истомленное, казалось при сне совсем болезненным, осунувшимся и постаревшим. Еще бы! Сколько ночей не спал он.
— Василий Федорович! — окрикнул его Ашанин.
Но капитан не проснулся.
Тогда Володя дернул его за руку.
— Что такое? — спросил капитан, поднимая красные глаза на Ашанина.
— На горизонте судно… погибает! — доложил взволнованно Володя.
Капитан быстро вскочил с дивана, взял со стола фуражку и, как был, в одном сюртуке, бросился из каюты.
Володя заметил это и сказал чернявому капитанскому вестовому, чтобы тот вынес наверх капитану пальто. Затем он торопливо поднялся по трапу и побежал на бак.
Через пять минут «Коршун» уже повернул на другой галс[61] и несся к тому месту, где погибало судно.
Капитан смотрел в бинокль и нервно пощипывал бакенбарду. Все офицеры выскочили наверх, и все глядели в одну точку.
— Поставьте грот! — приказал капитан, которому казалось, что корвет идет недостаточно скоро.
Поставили грот, и «Коршун» понесся скорее.
Матросы толпились у борта и, взволнованные, напряженно смотрели вперед. Но простым глазом еще ничего не было видно.
Прошло еще несколько минут, и кто-то испуганно крикнул:
— Смотри, ребята… Ах ты, господи!
Володя взглянул и увидал качающуюся над волнами мачту с чернеющими на ней пятнами и приподнятый кверху нос. У него мучительно сжалось сердце.
Матросы снимали шапки и крестились. На палубе царила мертвая тишина.
«Коршун» подходил ближе и ближе, и эти чернеющие пятна преобразились в людские фигуры с простертыми, словно бы молящими о помощи руками. Они стояли на вантах и на марсе.
Полузатопленное судно каким-то чудом держалось на воде, и волны переливались через него. Шлюпок около не было видно. Вся надежда погибавших заключалась в случайной возможности быть замеченными каким-нибудь мимо идущим судном. Но ведь могло и не быть такого судна именно в этой маленькой точке моря, где медленно умирала горсточка моряков. И с проходившего судна могли и не заметить этой одиноко уцелевшей мачты, качающейся на волнах. И, наконец, могли и заметить и… жестокосердечно пройти мимо. Такие случаи, правда, редки, но бывают, к позору моряков. И тогда — неизбежная, страшная смерть…
Чем ближе подходил корвет, тем возбужденнее и нетерпеливее были лица моряков.
И среди матросов раздаются восклицания:
— Ишь, сердечные, руками машут…
— То-то ждут нас…
— Потерпи, братцы… — говорит какой-то матрос, точно надеясь, что его могут услыхать.
Володя не спускал глаз с мачты. У него теперь в руках был бинокль, и он мог уже разглядеть эти истомленные, страдальческие лица, эти зацепеневшие на вантах фигуры, эти протянутые руки. Всех было человек двадцать.
— Баркас[62] к спуску! — раздалась команда.
Наконец «Коршун» приблизился к полузатопленному судну и лег в дрейф в расстоянии нескольких десятков сажен от него.
И до ушей моряков донесся с качающейся мачты радостный крик. Многие махали шапками.
Матросы в свою очередь снимали шапки и махали.
Раздались голоса:
— Сичас, братцы, всех вас заберем!..
— Бог-то вызволил…
— А какой народ будет?
— Французы, сказывали… Ишь, зазябли больно, бедные…
Баркас был поднят из ростр и спущен на воду необыкновенно быстро. Матросы старались и рвались, как бешеные.
Лейтенант Поленов, который должен был ехать на баркасе, получив от капитана соответствующие инструкции, приказал баркасным садиться на баркас. Один за одним торопливо спускались по веревочному трапу двадцать четыре гребца, прыгали в качающуюся у борта большую шлюпку и рассаживались по банкам. Было взято несколько одеял, пальто, спасательных кругов и буйков, бочонок пресной воды и три бутылки рома. Приказано было и ром и воду давать понемногу.
Когда вслед за гребцами стал спускаться плотный лейтенант с рыжими усами, к трапу подбежал Ашанин и, обратившись к старшему офицеру, который стоял у борта, наблюдая за баркасом, взволнованно проговорил:
— Андрей Николаевич, позвольте и мне на баркас.
В его голосе звучала мольба.
Старший офицер, видимо, колебался.
— Свежо-с!.. Вас всего замочит на баркасе… И к чему вам ехать-с? — проговорил он.
Но капитан, увидавший с мостика сперва умоляющее и потом сразу грустное выражение лица Ашанина и понявший, в чем дело, крикнул с мостика старшему офицеру:
— Андрей Николаевич! пошлите на баркас в помощь Петру Николаевичу кадета Ашанина.
— Есть! — ответил старший офицер и сказал Володе: — Ступайте, да смотрите, без толку не лезьте в опасность. — Володя бросил благодарный взгляд на мостик и стал спускаться по трапу.
— С богом! Отваливайте! — проговорил старший офицер.
С корвета отпустили веревку, на которой держался баркас, и он, словно мячик, запрыгал на волнах, удаляясь от борта.
Многие матросы перекрестились.
А с мачты, усеянной людьми, раздалось троекратное «Vive la Russie!»[63]
Наконец он отвел глаза и приказал сигнальщику навести подзорную трубу в указанном направлении.
— Видишь что-нибудь? — торопливо и взволнованно спросил он.
— Вижу, ваше благородие… быдто мачта над водой.
— А на мачте?
— Флаг, ваше благородие, и быдто люди… Вон еще флаги…
— Попроси наверх старшего офицера, — приказал вахтенный офицер и снова впился глазами в горизонт. Лицо его, красивое и румяное, обличало сильное волнение.
Через минуту на мостик поднялся старший офицер.
— Андрей Николаевич… Кажется, погибает судно… вот в этом направлении. Прикажете идти к нему? — нервно и возбужденно говорил весь побледневший молодой мичман.
Старший офицер взял подзорную трубу и стал смотреть.
Мичману казалось, что он смотрит ужасно долго, и он нетерпеливо и с сердитым выражением взглядывал на маленькую, коренастую фигурку старшего офицера. Его красное, обросшее волосами лицо, казалось мичману, было недостаточно взволнованно, и он уже мысленно обругал его, негодуя на его медлительность, хотя и минуты еще не прошло с тех пор, как старший офицер взял трубу.
— Странно… корпуса не видно… Дайте знать капитану! Приготовьтесь к повороту.
— Господин Ашанин! — крикнул мичман на бак.
— Есть! — отвечал Володя, торопливо подбегая к мостику.
— Доложите капитану, что на ONO бедствующее судно… Живей!
Ашанин стремглав полетел в капитанскую каюту.
А вахтенный мичман громко и возбужденно крикнул.
— По местам стоять! К повороту!
Володя вбежал в каюту и увидал капитана, крепко спавшего на диване. Он был одет. Лицо его, бледное, истомленное, казалось при сне совсем болезненным, осунувшимся и постаревшим. Еще бы! Сколько ночей не спал он.
— Василий Федорович! — окрикнул его Ашанин.
Но капитан не проснулся.
Тогда Володя дернул его за руку.
— Что такое? — спросил капитан, поднимая красные глаза на Ашанина.
— На горизонте судно… погибает! — доложил взволнованно Володя.
Капитан быстро вскочил с дивана, взял со стола фуражку и, как был, в одном сюртуке, бросился из каюты.
Володя заметил это и сказал чернявому капитанскому вестовому, чтобы тот вынес наверх капитану пальто. Затем он торопливо поднялся по трапу и побежал на бак.
Через пять минут «Коршун» уже повернул на другой галс[61] и несся к тому месту, где погибало судно.
Капитан смотрел в бинокль и нервно пощипывал бакенбарду. Все офицеры выскочили наверх, и все глядели в одну точку.
— Поставьте грот! — приказал капитан, которому казалось, что корвет идет недостаточно скоро.
Поставили грот, и «Коршун» понесся скорее.
Матросы толпились у борта и, взволнованные, напряженно смотрели вперед. Но простым глазом еще ничего не было видно.
Прошло еще несколько минут, и кто-то испуганно крикнул:
— Смотри, ребята… Ах ты, господи!
Володя взглянул и увидал качающуюся над волнами мачту с чернеющими на ней пятнами и приподнятый кверху нос. У него мучительно сжалось сердце.
Матросы снимали шапки и крестились. На палубе царила мертвая тишина.
«Коршун» подходил ближе и ближе, и эти чернеющие пятна преобразились в людские фигуры с простертыми, словно бы молящими о помощи руками. Они стояли на вантах и на марсе.
Полузатопленное судно каким-то чудом держалось на воде, и волны переливались через него. Шлюпок около не было видно. Вся надежда погибавших заключалась в случайной возможности быть замеченными каким-нибудь мимо идущим судном. Но ведь могло и не быть такого судна именно в этой маленькой точке моря, где медленно умирала горсточка моряков. И с проходившего судна могли и не заметить этой одиноко уцелевшей мачты, качающейся на волнах. И, наконец, могли и заметить и… жестокосердечно пройти мимо. Такие случаи, правда, редки, но бывают, к позору моряков. И тогда — неизбежная, страшная смерть…
Чем ближе подходил корвет, тем возбужденнее и нетерпеливее были лица моряков.
И среди матросов раздаются восклицания:
— Ишь, сердечные, руками машут…
— То-то ждут нас…
— Потерпи, братцы… — говорит какой-то матрос, точно надеясь, что его могут услыхать.
Володя не спускал глаз с мачты. У него теперь в руках был бинокль, и он мог уже разглядеть эти истомленные, страдальческие лица, эти зацепеневшие на вантах фигуры, эти протянутые руки. Всех было человек двадцать.
— Баркас[62] к спуску! — раздалась команда.
Наконец «Коршун» приблизился к полузатопленному судну и лег в дрейф в расстоянии нескольких десятков сажен от него.
И до ушей моряков донесся с качающейся мачты радостный крик. Многие махали шапками.
Матросы в свою очередь снимали шапки и махали.
Раздались голоса:
— Сичас, братцы, всех вас заберем!..
— Бог-то вызволил…
— А какой народ будет?
— Французы, сказывали… Ишь, зазябли больно, бедные…
Баркас был поднят из ростр и спущен на воду необыкновенно быстро. Матросы старались и рвались, как бешеные.
Лейтенант Поленов, который должен был ехать на баркасе, получив от капитана соответствующие инструкции, приказал баркасным садиться на баркас. Один за одним торопливо спускались по веревочному трапу двадцать четыре гребца, прыгали в качающуюся у борта большую шлюпку и рассаживались по банкам. Было взято несколько одеял, пальто, спасательных кругов и буйков, бочонок пресной воды и три бутылки рома. Приказано было и ром и воду давать понемногу.
Когда вслед за гребцами стал спускаться плотный лейтенант с рыжими усами, к трапу подбежал Ашанин и, обратившись к старшему офицеру, который стоял у борта, наблюдая за баркасом, взволнованно проговорил:
— Андрей Николаевич, позвольте и мне на баркас.
В его голосе звучала мольба.
Старший офицер, видимо, колебался.
— Свежо-с!.. Вас всего замочит на баркасе… И к чему вам ехать-с? — проговорил он.
Но капитан, увидавший с мостика сперва умоляющее и потом сразу грустное выражение лица Ашанина и понявший, в чем дело, крикнул с мостика старшему офицеру:
— Андрей Николаевич! пошлите на баркас в помощь Петру Николаевичу кадета Ашанина.
— Есть! — ответил старший офицер и сказал Володе: — Ступайте, да смотрите, без толку не лезьте в опасность. — Володя бросил благодарный взгляд на мостик и стал спускаться по трапу.
— С богом! Отваливайте! — проговорил старший офицер.
С корвета отпустили веревку, на которой держался баркас, и он, словно мячик, запрыгал на волнах, удаляясь от борта.
Многие матросы перекрестились.
А с мачты, усеянной людьми, раздалось троекратное «Vive la Russie!»[63]
III
— Навались, ребята! — говорил лейтенант с рыжими усами, правя рулем вразрез волн, верхушки которых то и дело обдавали всех сидевших на баркасе.
Но гребцы и без того «наваливались» изо всех сил, выгребая против сильного волнения, и баркас ходко подвигался вперед, ныряя в волнах, словно морская утка. На шлюпке близость этих водяных гор казалась еще более жуткой, и у Ашанина в первые минуты замирало сердце. Но возбужденный вид этих раскрасневшихся, обливающихся потом лиц гребцов, спешивших на помощь погибавшим и не думавших об опасности, которой подвергаются сами, пристыдил юнца… Он взглянул на качающуюся мачту, которая была уже близко, увидал эти дико радостные лица и уже более не обращал внимания на волны и почти не замечал, что был весь мокрый. — Vive la Russie!.. Vive la Russie! — раздалось с полузатонувшего корабля, когда баркас был в нескольких саженях.
И люди стали спускаться с верхушки мачты, наседая друг на друга.
— Du calme! Attention! Nous les prendrons tous! Nous n’ocblierons personne! (Не торопитесь! Осторожнее! Мы всех возьмем! Никого не оставим!) — крикнул лейтенант.
Но нетерпение скорее спастись пересиливало благоразумие… Все теперь столпились на нижних вантах, смертельно бледные, с лихорадочно сверкающими глазами, с искаженными лицами, толкая друг друга. И один из этих несчастных, видимо совсем ослабевший, упал в море.
Баркас направился к нему. Несколько дружных гребков — и один из матросов, перегнувшись через борт, успел вытащить человека из воды. Худенький, тщедушный француз с эспаньолкой был без чувств.
Володя занялся им.
Баркас подошел к судну с его подветренной стороны. Лейтенант строго прикрикнул, чтобы слушались его и без его приказания не садились.
Тогда только водворилось некоторое подобие порядка, и один за другим французы прыгали в баркас. Старик-капитан судна соскочил последним.
Оставалось на вантах еще пять человек. Они, видимо, совсем закоченели и не имели силы сойти.
— Ребята, надо снять этих людей! — сказал лейтенант.
Тотчас же из баркаса выпрыгнуло на судно несколько матросов и вместе с ними Володя. Они были в воде выше колен и должны были цепко держаться, чтоб их не снесло волнами.
Осторожно снимали они полузамерзших людей и передавали на баркас. Наконец, все были сняты, и мокрые матросы с Володей спрыгнули на баркас.
— Plus personne? (Больше никого не осталось?) — спросил лейтенант у старика-капитана.
— Personne! (Никого!) — проговорил старик и вдруг зарыдал.
Плакали и другие, целовали руки матросам и просили пить. Один дико захохотал. Некоторые лежали без чувств. Юнга, мальчик лет пятнадцати, сидевший около Володи, с воспаленными глазами умолял его дать еще глоток… один глоток…
— Не давайте, Ашанин, а то умрет, — сказал лейтенант.
Было что-то невыразимо потрясающее при виде этих страдальцев. Все они были изнурены до последней степени и казались мертвецами. Всех их прикрыли одеялами и всем дали по глотку рома.
Помощник капитана, здоровенный бретонец, который был бодрее других, слабым голосом рассказал, что они двое суток провели на мачте без пищи, без воды.
— Sans vous… (Без вас…)
Он не мог продолжать и только прижимал руку к сердцу.
Через двадцать минут баркас приставал к борту «Коршуна».
Всех спасенных пришлось поднимать из баркаса на веревках. Двоих подняли мертвыми; они незаметно умерли на шлюпке, не дождавшись возврата к жизни.
Мокрые и возбужденные вышли на палубу гребцы и были встречены капитаном.
— Молодцы, ребята! — проговорил он. — Постарались! Идите переоденьтесь да выпейте за меня по чарке водки.
— Рады стараться, вашескобродие!
— А вы, Ашанин, совсем мокрый, точно сами тонули…
— Он, Василий Федорович, по горло в воде гулял на затонувшем судне — людей снимал! — заметил лейтенант.
— Ну, идите скорее вниз… переоденьтесь да обогрейтесь, и милости просим ко мне обедать.
Через несколько минут баркас был поднят, и «Коршун», сделав поворот, снова шел прежним своим курсом.
Но гребцы и без того «наваливались» изо всех сил, выгребая против сильного волнения, и баркас ходко подвигался вперед, ныряя в волнах, словно морская утка. На шлюпке близость этих водяных гор казалась еще более жуткой, и у Ашанина в первые минуты замирало сердце. Но возбужденный вид этих раскрасневшихся, обливающихся потом лиц гребцов, спешивших на помощь погибавшим и не думавших об опасности, которой подвергаются сами, пристыдил юнца… Он взглянул на качающуюся мачту, которая была уже близко, увидал эти дико радостные лица и уже более не обращал внимания на волны и почти не замечал, что был весь мокрый. — Vive la Russie!.. Vive la Russie! — раздалось с полузатонувшего корабля, когда баркас был в нескольких саженях.
И люди стали спускаться с верхушки мачты, наседая друг на друга.
— Du calme! Attention! Nous les prendrons tous! Nous n’ocblierons personne! (Не торопитесь! Осторожнее! Мы всех возьмем! Никого не оставим!) — крикнул лейтенант.
Но нетерпение скорее спастись пересиливало благоразумие… Все теперь столпились на нижних вантах, смертельно бледные, с лихорадочно сверкающими глазами, с искаженными лицами, толкая друг друга. И один из этих несчастных, видимо совсем ослабевший, упал в море.
Баркас направился к нему. Несколько дружных гребков — и один из матросов, перегнувшись через борт, успел вытащить человека из воды. Худенький, тщедушный француз с эспаньолкой был без чувств.
Володя занялся им.
Баркас подошел к судну с его подветренной стороны. Лейтенант строго прикрикнул, чтобы слушались его и без его приказания не садились.
Тогда только водворилось некоторое подобие порядка, и один за другим французы прыгали в баркас. Старик-капитан судна соскочил последним.
Оставалось на вантах еще пять человек. Они, видимо, совсем закоченели и не имели силы сойти.
— Ребята, надо снять этих людей! — сказал лейтенант.
Тотчас же из баркаса выпрыгнуло на судно несколько матросов и вместе с ними Володя. Они были в воде выше колен и должны были цепко держаться, чтоб их не снесло волнами.
Осторожно снимали они полузамерзших людей и передавали на баркас. Наконец, все были сняты, и мокрые матросы с Володей спрыгнули на баркас.
— Plus personne? (Больше никого не осталось?) — спросил лейтенант у старика-капитана.
— Personne! (Никого!) — проговорил старик и вдруг зарыдал.
Плакали и другие, целовали руки матросам и просили пить. Один дико захохотал. Некоторые лежали без чувств. Юнга, мальчик лет пятнадцати, сидевший около Володи, с воспаленными глазами умолял его дать еще глоток… один глоток…
— Не давайте, Ашанин, а то умрет, — сказал лейтенант.
Было что-то невыразимо потрясающее при виде этих страдальцев. Все они были изнурены до последней степени и казались мертвецами. Всех их прикрыли одеялами и всем дали по глотку рома.
Помощник капитана, здоровенный бретонец, который был бодрее других, слабым голосом рассказал, что они двое суток провели на мачте без пищи, без воды.
— Sans vous… (Без вас…)
Он не мог продолжать и только прижимал руку к сердцу.
Через двадцать минут баркас приставал к борту «Коршуна».
Всех спасенных пришлось поднимать из баркаса на веревках. Двоих подняли мертвыми; они незаметно умерли на шлюпке, не дождавшись возврата к жизни.
Мокрые и возбужденные вышли на палубу гребцы и были встречены капитаном.
— Молодцы, ребята! — проговорил он. — Постарались! Идите переоденьтесь да выпейте за меня по чарке водки.
— Рады стараться, вашескобродие!
— А вы, Ашанин, совсем мокрый, точно сами тонули…
— Он, Василий Федорович, по горло в воде гулял на затонувшем судне — людей снимал! — заметил лейтенант.
— Ну, идите скорее вниз… переоденьтесь да обогрейтесь, и милости просим ко мне обедать.
Через несколько минут баркас был поднят, и «Коршун», сделав поворот, снова шел прежним своим курсом.
IV
Тем временем доктор вместе со старшим офицером занимались размещением спасенных. Капитана и его помощника поместили в каюту, уступленную одним из офицеров, который перебрался к товарищу; остальных — в жилой палубе. Всех одели в сухое белье, вытерли уксусом, напоили горячим чаем с коньяком и уложили в койки. Надо было видеть выражение бесконечного счастья и благодарности на всех этих лицах моряков, чтобы понять эту радость спасения. Первый день им давали есть и пить понемногу.
Через два дня все почти французы оправились и, одетые в русские матросские костюмы и пальто, выходили на палубу и скоро сделались большими приятелями наших матросов, которые ухитрялись говорить с французами на каком-то особенном жаргоне и, главное, понимать друг друга.
Старик-капитан, высокий, худой, горбоносый южанин из Марселя, с бронзовым, подвижным и энергичным лицом, опушенным заседевшими баками, и эспаньолкой, на другой же вечер мог рассказать в кают-компании обстоятельства крушения своего трехмачтового барка «L’hirondelle» («Ласточка»).
Он шел из Нарвы в Бордо с грузом досок и бочек. До Немецкого моря они шли благополучно, но, застигнутый здесь жесточайшим штормом пять дней тому назад, барк потерял две мачты, руль и все шлюпки. Но хуже всего было то, что старое судно получило течь, которая во время шторма усиливалась все более и более. Помпы не помогали. Судно носило по волнам, трепало, и оно все ниже и ниже погружалось в воду. Все ждали неминуемой гибели. Когда палуба уже покрылась водой, а корма совсем опустилась, все бросились на уцелевшую фок-мачту, ежеминутно ожидая, что вот-вот барк погрузится в волны. «Но полузатопленное судно не шло ко дну: вероятно, пустые бочки, бывшие в трюме, спасли нас», — вставил капитан, — и надежда закралась в сердца моряков, надежда, что вот-вот на горизонте покажется парус судна, которое заметит погибавших. Но буря не затихала… судно не показывалось. Так прошли длинные, бесконечно длинные сутки.
— На следующий день, обессиленные, голодные, иззябшие, мы уже начали терять надежду, — говорил старик-капитан. — О, что мы испытали, что мы испытали! — повторял он и при одном воспоминании как-то весь вздрагивал и озирался вокруг, словно бы желая удостовериться, что он сидит в кают-компании, окруженный внимательными участливыми слушателями, и перед ним стакан красного вина, только что вновь наполненный кем-то из офицеров. — Я, господа, плаваю тридцать пять лет, кое-что видел в своей жизни, разбивался у берегов Африки, выдержал несколько ураганов, был на горевшем корабле, но все это ничто в сравнении с этими двумя днями… Их не забыть! Шторм как будто затихал, но нам от этого не было лучше. Мы мерзли… Мы точно умирали заживо… чувствуя голод и жажду… Боже! какую жажду! Мы сосали пальцы, но соленая вода только усиливала жажду. Одежда леденела… Некоторые спускались на палубу и погружались в воду, чтобы согреться, но двоих на наших глазах смыло волнами… Настала вторая ночь, такая же холодная… Мы прижимались друг к другу, чтобы согреться, и толкали друг друга, чтобы не заснуть вечным сном… Боже! что за ночь! Многие галлюцинировали и говорили о солнце, о виноградниках, о теплых постелях… Маленький наш юнга рыдал. Плотник хохотал каким-то диким смехом. Когда рассвело, двое матросов, бывших около меня на вантах, спали… Я взглянул на них… Они спали вечным сном с судорожно уцепившимися за ванты руками… Каждый теперь ждал смерти… Вдруг кто-то крикнул: «Судно!» Мы все впились в море… Действительно, к нам приближался парус. Мы увидали бриг. Крик радости вырвался у всех… Но вообразите себе, господа, — продолжал капитан, — бриг подошел, вдруг повернул от нас и скоро скрылся.
— О, какие мерзавцы! Под каким флагом был бриг? — спросил кто-то.
— Он не поднял, господа, флага и поступил, по-моему, предусмотрительно: по крайней мере по нескольким выродкам человечества мы не будем позорить нацию, к которой они принадлежат!
Француз отпил глоток вина и продолжал:
— Вы догадаетесь, господа, что мы проводили этого изверга проклятиями и снова застыли на своих местах, еще более отчаявшиеся. Еще бы! Видеть возможность спасения, видеть этот бриг так близко — потерять надежду… Это было ужасно… Мой боцман, несмотря на то, что едва держался от утомления на вантах, не переставал ругать бриг самыми страшными ругательствами, какие только может придумать воображение моряков… И вдруг опять крик: «Парус!» Признаться, мы уже мало надеялись… Пройдет мимо, думали мы… Однако кто-то замахал флагом-Невольно протягивались руки. По остановке я сразу узнал военное судно, и когда увидал, как на корвете вашем великодушно прибавили парусов, несмотря на свежий ветер, о, тогда я понял, что мы спасены, и мы благословляли вас и плакали от счастья, не смея ему верить…
Старик примолк и после паузы промолвил:
— К сожалению, только не все приехали живыми… Двое не перенесли этих страданий.
Этих несчастных похоронили в тот же день, после того, как доктор установил несомненный факт их смерти.
Похоронили их по морскому обычаю в море.
Тела их были зашиты в парусину, плотно обмотаны веревками, и к ногам их привязаны ядра.
В пятом часу дня на шканцах были поставлены на козлах доски, на которые положили покойников. Явился батюшка в траурной рясе и стал отпевать. Торжественно-заунывное пение хора певчих раздавалось среди моря. Капитан, офицеры и команда присутствовали при отпевании этих двух французских моряков. Из товарищей покойных один только помощник капитана был настолько здоров, что мог выйти на палубу; остальные лежали в койках.
Панихида окончена.
Тогда несколько человек матросов подняли с козел доски, понесли их к наветренному борту, наклонили… и два трупа с тихим всплеском исчезли в серо-зеленых волнах Немецкого моря…
Все перекрестились и разошлись в суровом молчании.
Приспущенный до половины кормовой флаг в знак того, что на судне покойник, снова был поднят.
— То-то и есть! — не то укорительно, не то отвечая на какие-то занимавшие его мысли, проговорил громко один рыжий матрос и несколько времени смотрел на то место, куда бросили двух моряков.
Через два дня все почти французы оправились и, одетые в русские матросские костюмы и пальто, выходили на палубу и скоро сделались большими приятелями наших матросов, которые ухитрялись говорить с французами на каком-то особенном жаргоне и, главное, понимать друг друга.
Старик-капитан, высокий, худой, горбоносый южанин из Марселя, с бронзовым, подвижным и энергичным лицом, опушенным заседевшими баками, и эспаньолкой, на другой же вечер мог рассказать в кают-компании обстоятельства крушения своего трехмачтового барка «L’hirondelle» («Ласточка»).
Он шел из Нарвы в Бордо с грузом досок и бочек. До Немецкого моря они шли благополучно, но, застигнутый здесь жесточайшим штормом пять дней тому назад, барк потерял две мачты, руль и все шлюпки. Но хуже всего было то, что старое судно получило течь, которая во время шторма усиливалась все более и более. Помпы не помогали. Судно носило по волнам, трепало, и оно все ниже и ниже погружалось в воду. Все ждали неминуемой гибели. Когда палуба уже покрылась водой, а корма совсем опустилась, все бросились на уцелевшую фок-мачту, ежеминутно ожидая, что вот-вот барк погрузится в волны. «Но полузатопленное судно не шло ко дну: вероятно, пустые бочки, бывшие в трюме, спасли нас», — вставил капитан, — и надежда закралась в сердца моряков, надежда, что вот-вот на горизонте покажется парус судна, которое заметит погибавших. Но буря не затихала… судно не показывалось. Так прошли длинные, бесконечно длинные сутки.
— На следующий день, обессиленные, голодные, иззябшие, мы уже начали терять надежду, — говорил старик-капитан. — О, что мы испытали, что мы испытали! — повторял он и при одном воспоминании как-то весь вздрагивал и озирался вокруг, словно бы желая удостовериться, что он сидит в кают-компании, окруженный внимательными участливыми слушателями, и перед ним стакан красного вина, только что вновь наполненный кем-то из офицеров. — Я, господа, плаваю тридцать пять лет, кое-что видел в своей жизни, разбивался у берегов Африки, выдержал несколько ураганов, был на горевшем корабле, но все это ничто в сравнении с этими двумя днями… Их не забыть! Шторм как будто затихал, но нам от этого не было лучше. Мы мерзли… Мы точно умирали заживо… чувствуя голод и жажду… Боже! какую жажду! Мы сосали пальцы, но соленая вода только усиливала жажду. Одежда леденела… Некоторые спускались на палубу и погружались в воду, чтобы согреться, но двоих на наших глазах смыло волнами… Настала вторая ночь, такая же холодная… Мы прижимались друг к другу, чтобы согреться, и толкали друг друга, чтобы не заснуть вечным сном… Боже! что за ночь! Многие галлюцинировали и говорили о солнце, о виноградниках, о теплых постелях… Маленький наш юнга рыдал. Плотник хохотал каким-то диким смехом. Когда рассвело, двое матросов, бывших около меня на вантах, спали… Я взглянул на них… Они спали вечным сном с судорожно уцепившимися за ванты руками… Каждый теперь ждал смерти… Вдруг кто-то крикнул: «Судно!» Мы все впились в море… Действительно, к нам приближался парус. Мы увидали бриг. Крик радости вырвался у всех… Но вообразите себе, господа, — продолжал капитан, — бриг подошел, вдруг повернул от нас и скоро скрылся.
— О, какие мерзавцы! Под каким флагом был бриг? — спросил кто-то.
— Он не поднял, господа, флага и поступил, по-моему, предусмотрительно: по крайней мере по нескольким выродкам человечества мы не будем позорить нацию, к которой они принадлежат!
Француз отпил глоток вина и продолжал:
— Вы догадаетесь, господа, что мы проводили этого изверга проклятиями и снова застыли на своих местах, еще более отчаявшиеся. Еще бы! Видеть возможность спасения, видеть этот бриг так близко — потерять надежду… Это было ужасно… Мой боцман, несмотря на то, что едва держался от утомления на вантах, не переставал ругать бриг самыми страшными ругательствами, какие только может придумать воображение моряков… И вдруг опять крик: «Парус!» Признаться, мы уже мало надеялись… Пройдет мимо, думали мы… Однако кто-то замахал флагом-Невольно протягивались руки. По остановке я сразу узнал военное судно, и когда увидал, как на корвете вашем великодушно прибавили парусов, несмотря на свежий ветер, о, тогда я понял, что мы спасены, и мы благословляли вас и плакали от счастья, не смея ему верить…
Старик примолк и после паузы промолвил:
— К сожалению, только не все приехали живыми… Двое не перенесли этих страданий.
Этих несчастных похоронили в тот же день, после того, как доктор установил несомненный факт их смерти.
Похоронили их по морскому обычаю в море.
Тела их были зашиты в парусину, плотно обмотаны веревками, и к ногам их привязаны ядра.
В пятом часу дня на шканцах были поставлены на козлах доски, на которые положили покойников. Явился батюшка в траурной рясе и стал отпевать. Торжественно-заунывное пение хора певчих раздавалось среди моря. Капитан, офицеры и команда присутствовали при отпевании этих двух французских моряков. Из товарищей покойных один только помощник капитана был настолько здоров, что мог выйти на палубу; остальные лежали в койках.
Панихида окончена.
Тогда несколько человек матросов подняли с козел доски, понесли их к наветренному борту, наклонили… и два трупа с тихим всплеском исчезли в серо-зеленых волнах Немецкого моря…
Все перекрестились и разошлись в суровом молчании.
Приспущенный до половины кормовой флаг в знак того, что на судне покойник, снова был поднят.
— То-то и есть! — не то укорительно, не то отвечая на какие-то занимавшие его мысли, проговорил громко один рыжий матрос и несколько времени смотрел на то место, куда бросили двух моряков.
V
Капитан обещал довезти французов до Бреста, куда он рассчитывал зайти после остановки в Темзе, в небольшом городке Грейвсенде, в часе езды от Лондона.
Матросы относились к пассажирам-французам с необыкновенным добродушием, вообще присущим русским матросам в сношениях с чужеземцами, кто бы они ни были, без разбора рас и цвета кожи. Они с трогательной заботливостью ухаживали за оправлявшимися моряками и угощали их с истинно братским радушием.
Перед обедом, то есть в половине двенадцатого часа, когда не без некоторой торжественности выносилась на шканцы в предшествии баталера большая ендова с водкой и раздавался общий свист в дудки двух боцманов и всех унтер-офицеров, так называемый матросами «свист соловьев», призывавший к водке, — матросы, подмигивая и показывая на раскрытый рот, звали гостей наверх.
— Алле наверх, водку пить… У нас, братец, водка бон… Понимаешь?
Француз, ничего не понимая, деликатно кивает головой.
— Шнапс тре бон… очень скусна напитка! — продолжает матрос, уверенный, что коверкание своих слов в значительной мере облегчает понимание.
И баталер не начинал обычно выклички матросов, пока французы первые не выпивали по чарке водки.
Зная, что их ждут, они, по примеру русских, сразу глотали изрядную чарку крепкой водки, и некоторые из них отходили в толпу, едва переводя дух, словно бы внезапно чем-то озадаченные люди.
— Что, брат, забирает российская водка? — добродушно спрашивает матрос, хлопая по плечу низенького, сухощавого и смуглого французского матроса. Нака-сь, сухариком заешь!
— Они по-нашему, братцы, не привычны, — авторитетно говорит фор-марсовый Ковшиков, рыжий, с веснушками, молодой парень, с добродушно-плутоватыми смеющимися глазами и забубенным видом лихача и забулдыги-матроса. — Я пил с ими, когда ходил на «Ласточке» в заграницу… Нальет это он в рюмочку рому или там абсини[64] — такая у них есть водка — и отцеживает вроде быдто курица, а чтобы сразу — не согласны! Да и больше все виноградное вино пьют.
— Ишь ты!
— Что, камрад, бон водка? — спрашивает он, подходя к смуглому французу с озадаченным видом. — Вулеву-анкор? — неожиданно говорит он, приводя в изумление товарищей таким знанием французского языка.
Чернявый француз смеется и в свою очередь ошарашивает всех, когда, старательного выговаривая слова, произносит:
— Карош русски водки!
Эффект полный. В толпе хохот.
— Карош. Ишь ведь, дьявол, по-нашему умеет! — весело говорит Ковшиков и с самым приятельским видом треплет француза по спине. — В Кронштадт парле русс учил?
— Cronstadt…
— Ловко! Ай да Галярка! — внезапно переделал Ковшиков французскую фамилию Gollard на русский лад. — А вот посмотри, как я сейчас чарку дерну…
В эту минуту баталер кричит:
— Андрей Ковшиков!
— Яу! — отвечает Ковшиков сипловатым голосом.
И, снявши фуражку, подходит к ендове. Лицо его в это мгновение принимает серьезно-напряженное и несколько торжественное выражение. Слегка дрожащей от волнения рукой зачерпывает он полную чарку и осторожно, словно бы драгоценность, чтобы не пролить ни одной капли, подносит ее ко рту, быстро и жадно пьет и отходит.
— Видел, брат Галярка, как пьют у нас? Я и анкор и еще анкор — сделай одолжение, поднеси только! — смеется он. — Ну, машер, обедать!
И, подхватив француза, он ведет его вниз.
Там уже разостланы на палубе брезенты, и матросы артелями, человек по десяти, перекрестившись, усаживаются вокруг деревянных баков, в которые только что налиты горячие жирные щи.
Матросы относились к пассажирам-французам с необыкновенным добродушием, вообще присущим русским матросам в сношениях с чужеземцами, кто бы они ни были, без разбора рас и цвета кожи. Они с трогательной заботливостью ухаживали за оправлявшимися моряками и угощали их с истинно братским радушием.
Перед обедом, то есть в половине двенадцатого часа, когда не без некоторой торжественности выносилась на шканцы в предшествии баталера большая ендова с водкой и раздавался общий свист в дудки двух боцманов и всех унтер-офицеров, так называемый матросами «свист соловьев», призывавший к водке, — матросы, подмигивая и показывая на раскрытый рот, звали гостей наверх.
— Алле наверх, водку пить… У нас, братец, водка бон… Понимаешь?
Француз, ничего не понимая, деликатно кивает головой.
— Шнапс тре бон… очень скусна напитка! — продолжает матрос, уверенный, что коверкание своих слов в значительной мере облегчает понимание.
И баталер не начинал обычно выклички матросов, пока французы первые не выпивали по чарке водки.
Зная, что их ждут, они, по примеру русских, сразу глотали изрядную чарку крепкой водки, и некоторые из них отходили в толпу, едва переводя дух, словно бы внезапно чем-то озадаченные люди.
— Что, брат, забирает российская водка? — добродушно спрашивает матрос, хлопая по плечу низенького, сухощавого и смуглого французского матроса. Нака-сь, сухариком заешь!
— Они по-нашему, братцы, не привычны, — авторитетно говорит фор-марсовый Ковшиков, рыжий, с веснушками, молодой парень, с добродушно-плутоватыми смеющимися глазами и забубенным видом лихача и забулдыги-матроса. — Я пил с ими, когда ходил на «Ласточке» в заграницу… Нальет это он в рюмочку рому или там абсини[64] — такая у них есть водка — и отцеживает вроде быдто курица, а чтобы сразу — не согласны! Да и больше все виноградное вино пьют.
— Ишь ты!
— Что, камрад, бон водка? — спрашивает он, подходя к смуглому французу с озадаченным видом. — Вулеву-анкор? — неожиданно говорит он, приводя в изумление товарищей таким знанием французского языка.
Чернявый француз смеется и в свою очередь ошарашивает всех, когда, старательного выговаривая слова, произносит:
— Карош русски водки!
Эффект полный. В толпе хохот.
— Карош. Ишь ведь, дьявол, по-нашему умеет! — весело говорит Ковшиков и с самым приятельским видом треплет француза по спине. — В Кронштадт парле русс учил?
— Cronstadt…
— Ловко! Ай да Галярка! — внезапно переделал Ковшиков французскую фамилию Gollard на русский лад. — А вот посмотри, как я сейчас чарку дерну…
В эту минуту баталер кричит:
— Андрей Ковшиков!
— Яу! — отвечает Ковшиков сипловатым голосом.
И, снявши фуражку, подходит к ендове. Лицо его в это мгновение принимает серьезно-напряженное и несколько торжественное выражение. Слегка дрожащей от волнения рукой зачерпывает он полную чарку и осторожно, словно бы драгоценность, чтобы не пролить ни одной капли, подносит ее ко рту, быстро и жадно пьет и отходит.
— Видел, брат Галярка, как пьют у нас? Я и анкор и еще анкор — сделай одолжение, поднеси только! — смеется он. — Ну, машер, обедать!
И, подхватив француза, он ведет его вниз.
Там уже разостланы на палубе брезенты, и матросы артелями, человек по десяти, перекрестившись, усаживаются вокруг деревянных баков, в которые только что налиты горячие жирные щи.