— Неужели?.. Мы возвращаемся?.. Неужели?..
   — И в сентябре, если даст бог все будет благополучно, будем в Кронштадте. Да вы что же, голубчик? Не волнуйтесь… Выпейте-ка воды! — участливо говорил Степан Ильич, подходя к Невзорову.
   Но Невзоров уже оправился и улыбался счастливой, радостной улыбкой.
   — Какая теперь вода? Выпьем, господа, лучше шампанского по случаю такого известия. Василий Федорович! милости просим, присядьте… Эй, вестовые, шампанского! — крикнул Андрей Николаевич.
   — Вот это ловко! — воскликнул Лопатин и так заразительно весело засмеялся, что все невольно улыбались, хотя, казалось, в словах Лопатина и не было ничего смешного.
   Неразговорчивый в последнее время лейтенант Поленов стал оживленно рассказывать о том, как он возвращался из кругосветного плавания пять лет тому назад и как они торопились, чтобы попасть в Кронштадт до заморозков.
   — А мы разве не придем? — испуганно спрашивал Невзоров.
   — Придем! придем! — кричали со всех сторон.
   Подали шампанское, и Андрей Николаевич провозгласил тост за благополучное возвращение и за здоровье глубокоуважаемого Василия Федоровича. Все чокались с капитаном. Подошел Ашанин и промолвил:
   — За ваше здоровье, Василий Федорович… и за здоровье вашей матушки! — прибавил он тихо.
   — Спасибо… Она поправилась… Я получил письмо… А вы получили?
   — Получил… И мои все здоровы, а сестра выходит замуж.
   Наполнили опять бокалы, и капитан предложил тост за старшего офицера и всю кают-компанию. Не забыли послать шампанского и Первушину, стоявшему на вахте.
   — Ну, а теперь надо объявить команде о возвращении на родину. Андрей Николаевич, прикажите вызвать всех наверх.
   Матросы приняли это известие с восторгом. Всем им давно уже хотелось вернуться на родину: море с его опасностями не особенно по душе сухопутному русскому человеку.
   Решено было простоять в Гонконге пять дней, чтобы пополнить запасы и вытянуть такелаж. Ашанин почти каждый день съезжал на берег и возвращался с разными ящиками и ящичками, наполненными «китайщиной», которой он пополнял коллекцию подарков, собранных во всех странах и аккуратно уложенных заботливым Ворсунькой.
   — Что, Ворсуня, рад? — весело спрашивал своего вестового чуть не каждое утро Ашанин.
   — А то как же, ваше благородие… И вы рады, и мы рады.
   А Бастрюков, как-то встретившись с Ашаниным, проговорил:
   — Вот и дождались, ваше благородие, своего времени. Добром плавали, добром и вернемся в Россею-матушку. И век будем помнить нашего командира… Ни разу не обескураживал он матроса… Другого такого и не сыскать. Не видал я такого, ваше благородие, а живу, слава богу, немало на свете.
   — А ты, Бастрюков, как вернешься, так в отставку выйдешь?..
   — Должно выйти, ваше благородие. Довольно прослужил престол-отечеству. Пора и честь знать. Не все же казенным пайком кормиться! — проговорил со своею доброй, ясной улыбкой Бастрюков.
   — А что ж ты будешь делать после отставки?
   — Как что делать буду? В свою деревню пойду! — радостно говорил Бастрюков. — Даром что долго околачиваюсь на службе, а к своему месту коренному тянет, ровно кулика к своему болоту. У земли-матушки кормиться буду. Самое это душевное дело на земле трудиться. Небось, полоской разживусь, а угол племяши дадут… И стану я, ваше благородие, хлебушко сеять и пчелкой, бог даст, займусь… Хорошо! — прибавил Бастрюков, и все его лицо сияло при мысли об этом.
   В эти дни Ашанин говорил со многими старыми матросами, ожидавшими после возвращения в Россию отставки или бессрочного отпуска, и ни один из них, даже самых лихих матросов, отличавшихся и знанием дела, и отвагой, и бесстрашием, не думал снова поступить по «морской части». Очень немногие, подобно Бастрюкову, собирались в деревню — прежняя долгая служба уничтожала земледельца, — но все в своих предположениях о будущем мечтали о сухопутных местах.
   Все на корвете торопились, чтобы быть готовыми к уходу к назначенному сроку. Работы по тяге такелажа шли быстро, и оба боцмана и старший офицер Андрей Николаевич с раннего утра до позднего вечера не оставляли палубы. Ревизор Первушин все время пропадал на берегу, закупая провизию и уголь и поторапливая их доставкой. Наконец к концу пятого дня все было готово, и вечером же «Коршун» вышел из Гонконга, направляясь на далекий Север.
   Ашанин долго стоял наверху, поглядывая на огоньки красавца-города, и когда они скрылись из глаз, весело прошептал:
   — Прощай, далекие края!


II


   Торопясь домой, «Коршун» заходил в попутные порты только лишь по крайней необходимости, — чтобы запастись углем и кстати свежей провизией, — и нигде не застаивался. Капитан просил ревизора справляться как можно скорей, и ревизор в свою очередь торопил консулов.
   В Сингапуре корвет простоял всего лишь сутки. Грузили уголь и днем и ночью, к общему удовольствию всех обитателей корвета. Невзоров даже говорил комплименты Первушину, расхваливая его распорядительность и быстроту, рассчитывая этими комплиментами подзадорить самолюбие и без того невозможно самолюбивого ревизора. Но эти маленькие хитрости Невзорова, считавшего чуть ли не каждую лишнюю минуту простоя за преступление, были напрасны — Первушин и без них старался изо всех сил: его ждала в Петербурге невеста. Об этом он, впрочем, ни разу никому не обмолвился, вероятно потому, что годы и наружность его невесты могли возбудить сомнения относительно искренности и силы его привязанности. Она была старше жениха лет на десять и дурна, как «сапог», как неделикатно выразился Лопатин об этой неуклюжей даме, приезжавшей на «Коршун» в день ухода его из Кронштадта и которую Первушин выдавал за свою кузину, но зато у этой невесты, вдовы-купчихи, был огромный дом на Невском, как узнали все после, когда Первушин на ней женился.
   Переход Индийским океаном был бурный и сопровождался частыми штормами, во время которых «Коршуну» приходилось штормовать, держась в бейдевинд, и следовательно плохо подвигаться вперед и терять много времени. Кроме того, недалеко от мыса Доброй Надежды «Коршун» встретил противные ветры и нет сколько дней шел под парами, тратя уголь. Это обстоятельство заставило капитана зайти в Каптоун, чтобы пополнить запас угля.
   Благодаря штормам «Коршун» сделал переход недели на две дольше, чем предполагали, и эта неудача, весьма обычная в морской жизни, теперь очень сокрушала наших моряков, и в особенности женатых. Невзоров и Игнатий Николаевич изощрялись в комплиментах Первушину в Каптоуне, не отставал от них и артиллерист. Но вместе с тем у них закрадывалось и малодушное сомнение насчет того, успеет ли прийти «Коршун» в Кронштадт до заморозков. Ведь это было бы ужасно! Они не решались говорить об этом громко, однако нет-нет да и закидывали более или менее дипломатические вопросы старшему штурману, чтобы выведать его мнение в категорической форме.
   Но Степан Ильич недаром много плавал на своем долгом веку и видывал всякие виды. Он понимал, что в море нельзя делать точные расчеты и, как несколько суеверный человек, никогда не говорил категорически о своих расчетах и предположениях, а всегда с оговорками, вроде «если ничего не случится» или «если все будет благополучно», зная хорошо, какими неожиданными случайностями и неожиданностями полна морская жизнь. Вот почему на все вопросы, задаваемые ему в кают-компании нетерпеливыми товарищами, он отвечал, по обыкновению, уклончиво и этой уклончивостью не только не облегчал сомнений, но еще более их увеличивал в смятенных душах, так что Игнатий Николаевич однажды не выдержал и сказал:
   — Да вы, Степан Ильич, лучше прямо скажите, что мы осенью не попадем в Кронштадт.
   — Типун вам на язык, Игнатий Николаевич! — с сердцем проговорил старший штурман. — И видно, что вы механик и ничего в морском деле не понимаете. Кто вам сказал, что не попадем? Почему не попадем-с? — прибавил Степан Ильич «с» в знак своего неудовольствия.
   — Да сами же вы как-то неопределенно говорите, Степан Ильич, насчет времени возвращения.
   — А вы думаете, что можно говорить точно?
   — Но все-таки…
   — Это пусть говорят дураки-с, которые предвидят волю господа бога, а я предвидеть не могу-с. Помните, как за сто миль от Батавии, когда уж вы собирались на берегу разные фрикасе, с позволения сказать, кушать, нас прихватил ураган, и мы целую неделю солонину и консервы кушали-с?.. Помните?
   — Ну, положим, помню…
   — А не забыли, как мы штормовали в Индийском океане и ни туда, ни сюда — почти на одном месте толклись? А вы все это время, задравши ноги, в койке отлеживались?
   — Что ж мне было делать?.. Мое дело машина, а когда она стоит, я лежу! — сострил добродушно механик.
   — Я не к тому. Лежите, сколько угодно-с, на то вы и механик. А я спрашиваю, не забыли ли вы, какая гнусность была в Индийском?
   — Еще бы забыть!
   — То-то и есть! Так как же вы хотите, чтобы я вам ответил, как, с позволения сказать, какой-нибудь оболтус, для вашего утешения: придем, мол, в Кронштадт в такой-то день, в таком-то часу-с?.. Еще если бы у вас сильная машина была да вы могли бы брать запас угля на большие переходы, ну тогда еще можно было бы примерно рассчитать-с, а ведь мы не под парами главным образом ходим, а под парусами-с.
   — Но все-таки, Степан Ильич, как вы надеетесь… в сентябре придем в Кронштадт? — все-таки приставал механик.
   — Отчего не прийти. Может быть, и придем, если бог даст…
   — Ну, вы все свое, Степан Ильич!
   — И вы все свое… Каждый, батюшка, свое. А по-чужому я не умею-с. Уж вы не сердитесь.
   — Да чего вы хнычете, Игнатий Николаевич. Придем, наверное придем в сентябре! — воскликнул Лопатин. — Степан Ильич ведь всегда Фому неверного строит… Сглазу боится.
   — Вот вы и верьте Василию Васильевичу! Он у нас ничего не боится! — промолвил штурман и во избежание дальнейших вопросов ушел из кают-компании.
   Из Каптоуна решено было идти никуда не заходя, прямо в Шербург. И это решение сделать длинный переход встречено было с живейшей радостью: нужды нет, что придется под конец перехода есть солонину и консервы и порядочно-таки поскучать, только бы скорее попасть на родину.
   «Коршун» вышел с мыса Доброй Надежды, имея на палубе пять быков и много разной птицы, так что все надеялись, что на большую часть перехода будет чем питаться и даже очень хорошо. Но в первую же бурю, прихватившую «Коршун» во ста милях от мыса, быки и большая часть птицы, не выдержавшие адской качки, издохли, и весь длинный переход обитателям «Коршуна» пришлось довольствоваться консервами и солониной.
   Наконец, через пятьдесят дней плавания «Коршун» в первых числах сентября пришел в Шербург. И все было забыто: и опротивевшие консервы, и солонина, которыми поневоле угощалась кают-компания, и томительная скука, усилившаяся однообразием долгого перехода, во время которого моряки только и видели, что небо да океан, океан да небо — то ласковые, то гневные, то светлые, то мрачные, да временами белеющиеся паруса и дымки встречных и попутных судов. Забыты были и маленькие недоразумения и ссоры, обострившиеся от отсутствия впечатлений, и постоянная океанская качка, и отсутствие новых книг, газет и писем…
   Теперь все знали, что были почти дома, и даже Игнатий Николаевич не сомневался, что «Коршун» скоро придет в Кронштадт. Но только скорей бы, скорей…
   Однако пришлось простоять в Шербурге несколько дней, чтобы дать отдохнуть команде после долгого перехода, осмотреться и покраситься. Нельзя же вернуться домой не в том блестящем виде, каким всегда щеголял «Коршун».
   И офицеры и матросы вознаградили себя теперь за долгое воздержание. Каждый день у матросов были за обедом превосходные щи со свежей говядиной, а в кают-компании такое обилие и разнообразие, что один восторг.
   Из Шербурга предполагалось зайти в Копенгаген за углем и уж оттуда прямо в Кронштадт.
   Наконец, нетерпеливые моряки дождались и Копенгагена… Еще сутки стоянки — и десятого сентября «Коршун» пошел уж теперь прямо домой.


III


   Чем ближе приближался корвет к Кронштадту, тем сильнее росло нетерпение моряков. Несмотря на то, что Игнатий Николаевич, любовно хлопотавший в своей «машинке», как он нежно называл машину «Коршуна», пустил ее «вовсю», и корвет, имея еще триселя, шел узлов до десяти, всем казалось, что «Коршун» ползет как черепаха и никогда не дойдет. И каждый считал своим долгом покорить Игнатия Николаевича за то, что ход мал.
   — Взлететь на воздух, что ли, хотите? — посмеивался Игнатий Николаевич, показываясь минут на пять в кают-компании в своей засаленной, когда-то белой рабочей куртке, и снова исчезал в машину.
   Но вот, наконец, и Финский залив. Все выскочили наверх.
   Шел мелкий, назойливый дождь, пронизывало холодом и сыростью, мутное небо тяжело повисло над горизонтом. Но, несмотря на то что родина встречала возвращавшихся моряков так неприветливо, они радостными глазами глядели и на эти серо-свинцовые воды Финского залива и на мутное небо, не замечая ни холода, ни сырости.
   — Рассея-матушка, братцы! — радостно говорили матросы.
   Прошли еще одни сутки, бесконечно длинные сутки, когда нетерпение достигло, казалось, последнего предела. Многие не сходили с палубы, ожидая Толбухина маяка. Вот и он, наконец, показался в десятом часу утра, озаренный лучами бледного солнца. Дождь перестал… Был один из недурных осенних дней.
   Еще полчаса, и раздался радостный звучный голос Лопатина:
   — Свистать всех наверх на якорь становиться!
   И такой же радостный окрик боцмана повторил эту команду.
   Но все до единого человека и без того были наверху и жадными глазами смотрели на видневшийся за фортами Кронштадт. Матросы снимали шапки и крестились на макушки церквей.
   — Первая пли… вторая пли… третья пли! — дрожащим от волнения голосом командовал Захар Петрович, не спавший ночи от нетерпения поскорее обнять своего сынишку.
   Выстрелы салюта крепости гулко разнеслись по кронштадтскому, уже опустевшему рейду. В амбразурах одного из фортов пыхнули дымки ответных выстрелов входившему военному судну.
   — Из бухты вон, отдай якорь! — раздалась команда старшего офицера.
   Звякнула цепь, грохнул якорь, — и «Коршун» стоял неподвижно на Малом рейде. Счастливые и радостные моряки поздравляли друг друга.
   Ашанин побежал вниз собираться на берег, чтобы с двенадцатичасовым пароходом ехать в Петербург до завтрашнего дня. Ворсунька торопливо укладывал чемодан и собирал ящики и ящички с подарками, как вдруг влетел рассыльный и доложил:
   — Ваше благородие, пожалуйте наверх…
   — Кто зовет? Зачем?
   Но рассыльный уже исчез, и Ашанин, недовольный, что ему помешали, выбегает на шканцы, и вдруг радостное волнение неописуемого счастья охватывает все его существо: перед ним на шканцах мать, брат, сестра и дядя-адмирал.
   — Володя! — раздается в его ушах какой-то радостный крик.
   И он бросается к матери. Та прижимает его к себе, целует и плачет, плачет и целует и, по-видимому, не желает его отпустить. Наконец, она его отпускает, но жадно глядит на него, пока он целуется с сестрой, братом и дядей-адмиралом.
   — А ведь ты совсем возмужал, Володя… Уж усы… и бачки… Ну, чего вы раскисли, Мария Петровна?.. Вот он и вернулся… посмотрите, каким молодцом! — говорит адмирал, стараясь скрыть свое волнение, но его старческий голос вздрагивает, и на ресницах блестят слезы.
   — А вот мой муж, Володя! — говорит Маруся, подводя к Володе красивого молодого человека в штатском.
   Володя горячо его целует и уводит всех к себе в каюту.
   После завтрака на корвете Володя со своими отправился в Петербург. Ему казалось, что счастливее его нет человека на свете.