Центральная администрация, будучи правительством чиновников, все это прекрасно понимает. Кроме того, земство, как и прежние представительные учреждения, пользуется всяким случаем, чтобы осведомить власти о своих взглядах. В 1860, а затем в 1862 годах дворянское собрание открыто высказало правительству свое мнение о необходимости проведения конституционных реформ. Разгон петербургского дворянского собрания, одного из самых смелых в стране, и высылка руководителей тверского дворянства служат этому достаточным подтверждением. Но, к несчастью, русские люди обыкновенно ждут благоприятных обстоятельств, чтобы высказать свои взгляды, вместо того чтобы самим создавать эти обстоятельства. Дворянство, чтобы выразить свой протест, ждало прихода к власти Лорис-Меликова, и одно только петербургское дворянское собрание нашло в себе мужество рукоплескать откровенно либеральной речи Платонова, царскосельского предводителя дворянства, когда он потребовал представительных учреждений и конституционных гарантий для всех граждан России. Все же собрание не отважилось выразить свое одобрение речи Платонова принятием соответствующей резолюции.
   Земство проявляло больше храбрости, хотя и не слишком. Земские деятели не раз высказывали свои конституционные устремления по различным поводам. Иногда случай представлялся в связи с призывом правительства к русскому обществу оказать помощь в борьбе против террористов; иногда это происходило по случаю поднесения адреса императору после покушения на его жизнь; иногда в связи с требованием правительства дать сведения или предложения, касающиеся каких-либо местных мероприятий. Подобные документы можно с избытком найти в подцензурной или в нелегальной печати. По утверждению газеты "Земство", редактируемой Кошелевым и Скалоном, с начала революционного периода правительству были поданы пятнадцать адресов, требующих конституционных реформ: три - в 1878-1879 годах, а двенадцать - в 1881 году. За время существования правительственной комиссии по пересмотру Положения о земских учреждениях требование созыва Учредительного собрания, представляющего всю страну, выразило большинство всех земств.
   Правда, значительная часть этих обращений составлена в туманной и непрямой форме, подчас граничащей с угодливостью. Слишком часто уважаемые господа земцы из желания доставить удовольствие подвластному полиции правительству рисуют будущую свободу как верную прислужницу Третьего отделения и открывают перед глазами властей радужную перспективу всеобщего похода против бунтарства, того самого бунтарства, которому они обязаны тем, что правительство одно время обращалось к ним за помощью. Но, слава богу, не все земство говорит таким языком. Россия всегда с глубокой признательностью будет вспоминать имена Нудатова и Жданова из Самары, Петрункевича из Чернигова, Нечаева из Новгорода, Винберга из Тавриды, Гордиенко из Харькова и многих других, у кого хватило смелости отстаивать свои убеждения, и слишком часто они платили за свою безрассудную смелость долгосрочной ссылкой.
   Не хочу приводить обращений и речей этих земских деятелей, читатель, возможно, нашел бы их весьма скромными. Добавлю лишь, что в России они все же имеют совсем особенное значение, обнаруживая гражданское мужество, которым мы, к сожалению, обыкновенно не отличаемся. Всякий знает, что на каждую такую речь, как речь Нудатова, на каждое такое обращение, как обращение черниговского земства, приходится десять других, не произнесенных и не написанных, скрытых и хранимых in petto*. И если они не высказаны вслух, то причину легко угадать.
   ______________
   * про себя (ит.).
   * * *
   Правительству все это известно и всегда было известно. Оно никогда не обманывало себя насчет истинных чувств земских деятелей. Земство - его естественный враг. Бюрократия тем более ненавидит земское самоуправление, что не в силах его уничтожить, и она инстинктивно понимает: раньше или позже, не сегодня, так завтра придется уступить ему дорогу.
   Нет ничего неожиданного в том факте, что, когда силы реакции берут верх, бюрократия начинает изобретать различные способы удержать в узде своего врага, не допускать, чтобы земство утвердилось в кругу своей деятельности, обрело моральное влияние на общественное мнение, выступило объединенными силами с манифестациями и протестами против правительства.
   Но так как земство было создано в 1864 году, а в 1866 году уже диким цветом расцвела самая черная реакция, то легко вообразить, в какой обстановке приходилось действовать молодым представительным учреждениям. Я позволю себе указать на главные законы о земстве, нанесшие ему сокрушительные удары. Первый из этих ударов поразил земство в самой жизненно важной области - общественных финансов. Положением 1864 года земству было предоставлено право взимания налогов в своей губернии. Но налагать дополнительные податные тяготы на и так уже слишком обремененных крестьян было удручающе тяжело для учреждения, главная цель которого улучшать жизненные условия крестьянства. Кроме того, этот путь едва ли мог привести к плодотворным результатам. Единственной возможностью для земства укрепить свое финансовое положение было найти новые источники дохода. Эти доходы они рассчитывали получать с обложения промышленных предприятий. Ничего не могло быть мудрее и справедливее такого решения. Однако земский сбор с промыслового и торгового класса был крайне мал по сравнению с налогами, налагаемыми на сельское хозяйство. В некоторых губерниях земский сбор с промысловых и торговых предприятий составлял 2 рубля с тысячи, а земский сбор с земель равнялся 23 рублям с тысячи. Мало того, власти очень скоро пришли на помощь привилегированным классам и законом от 21 ноября 1866 года положили конец справедливой системе финансирования, введенной земством.
   Пресловутый закон отнял у земства право взимать налоги с капитала или с прибыли промысловых предприятий. В виде возмещения земству разрешили лишь облагать незначительной пошлиной торговые свидетельства и пустяковой пошлиной - фабричные постройки. Так было восстановлено неравное распределение налогов, и это фактически совершенно разорило земство. Недаром земцы говорили, что закон от 21 ноября означал косвенное упразднение местных парламентов и был мерой, предназначенной превратить земство в столь же бессильное, как и ненавистное бедным классам учреждение. Так тяжел был этот удар, что более половины всех земств присоединилось ко всеобщему протесту. Правительство ответило роспуском петербургского земства, после чего остальные сложили оружие.
   В следующем году, семь месяцев спустя, вышел закон от 13 июня, подорвавший политическое значение земства. Не довольствуясь надзором за земскими учреждениями со стороны губернаторов, правительство решило иметь своего агента в сердце крепости. Закон превратил председателя земского сбора из распорядителя формальной стороной прений в прямую власть над собранием. Он стал одновременно председателем собрания и земским начальником. Он назначается министром, и только министр может его сместить. Он обыкновенный чиновник, и на него возложено право по своему усмотрению остановить на собрании любую речь, отклонить предложение, прекратить обсуждение под предлогом, что оно является "оскорбительным для правительства".
   Между этими двумя законами: одним - экономического, другим политического характера, земство было зажато точно в тисках. Другие правительственные распоряжения касаются вопросов второстепенного значения. Положением 1864 года различные земские собрания в случае надобности могли сноситься между собой, разумеется с разрешения властей. Но 4 мая 1867 года появилось разъяснение Сената о том, что означенную статью надо толковать в чисто пиквикском смысле, а именно: земским собраниям не дозволяется сообщаться между собой в любом случае, какова бы ни была настоятельная необходимость. В своем упорстве власти дошли до того, что отказали астраханскому земству в его ходатайстве разрешить войти в соглашение с земствами соседних губерний для принятия мер против эпидемии.
   Таким же курьезом царской администрации является инструкция, касающаяся публикации отчетов земств и сообщений о земских собраниях. Сия инструкция гласит, что эти материалы, правда, могут печататься, но только в строго ограниченном количестве - в стольких экземплярах, сколько насчитывается земских гласных - ни одним больше!
   Совершенно очевидно, что при таком законоположении с добавлением к этому права властей заключить в тюрьму и отправить в ссылку любого неугодного и подозрительного им депутата земства полезность наших местных парламентов стала просто ничтожной. В этих условиях неудивительно, что широкие круги общества потеряли интерес к учреждению, которое они при его основании так восторженно приветствовали. Из земства ушли лучшие люди, и на смену им сплошь и рядом приходили интриганы и корыстолюбцы. Члены земства безучастны, и нередко случается, что собрание не может состояться из-за неявки значительного числа гласных. Обсуждение вопросов превратилось в формальность, никто им не интересуется, ибо все знают, что любое предложение, полезное для народа, будет правительством отвергнуто. Земство просто прозябает в полном пренебрежении, но оно все еще существует, служа тем каркасом, который в любой момент может быть заполнен крепким материалом. А если наступит кризис, земство может сыграть решающую роль. Вот почему правительство испытывает такой страх перед этим учреждением и с радостью уничтожило бы его. Знаменитая верховная распорядительная комиссия под председательством генерала Каханова, маленького Ликурга реакции, предложила настолько повысить избирательный ценз, чтобы правом голоса пользовались только крупные землевладельцы, то есть самые закостенелые крепостники. Как правильно отметила наша печать, такое изменение означало бы восстановление бюрократической системы правления во всей ее силе. Это была бы даже не олигархия, ибо Россия не имеет аристократии в подлинном смысле слова. Олигархические грезы графа Толстого столь же нелепы, как клерикальные фантазии его почтенного коллеги Победоносцева. Крупные помещики, которые проводят свою жизнь в Петербурге и почти все занимают высокие правительственные посты, в своих родных губерниях представляют совершенно инородный и чуждый элемент.
   Не желая снова подвергаться епитимье, наложенной на меня за неверие в полезность передачи руководства начальным образованием духовенству, я не осмелюсь утверждать, будто все эти планы невозможны. Реакция стала столь безрассудна, что готова сделать невообразимое. Скажу лишь, что перед лицом всеобщего обнищания страны окончательное уничтожение земства или проведение мер, равносильных его уничтожению, имело бы самые губительные последствия и может стать предвестником всеобщего бедствия для России.
   "Если бы кому-нибудь нужно было доказывать всем нам известные вещи, недавно писал один старый земский деятель в изданной за границей брошюре, тому советуем обратиться к документам за первое время после введения в России земских учреждений, к итогам этих последних о том, в каком виде они застали ту часть общественных дел, какая только отведена была в их заведование. По этим отчетам, особенно для умеющего читать их, области общественной жизни, находящиеся в руках людей чиновничьего промысла, представлялись точно претерпевшими неприятельское нашествие. В одном месте земство взамен хлебных магазинов находило гнилые и пустые амбары; в другом совсем не находило куда-то пропавших и уже забытых населением школ, значившихся в отчетах и ежегодно получавших деньги на содержание. Там куда-то исчез мост, ежегодно исправляемый, здесь - больница. В докладе Чердынской уездной управы так описывался прием предметов ее ведения:
   "Заглянули в магазины: в одном совершенно пусто, в другом изъеденные крысами какие-то тюки. Справляются: оказывается, что это опечатанное имущество каких-то беглых раскольников. Вскрывают: взамен имущества гнезда крыс. Хлеба, значившегося в отчетах, - ни зернышка. Продовольственные капиталы оказались фикцией, обсеменение полей - фикция, медицина - тоже. Если же где больницы не оказались фикцией, то служили пугалом, считаясь преддверием кладбищ"*.
   ______________
   * З.С. Восемнадцать лет войны чиновничества с земством Женева, 1884. (Примеч. Степняка-Кравчинского.)
   Я предоставляю читателю самому судить, каково будет финансовое положение России, если губернии вернутся к тому состоянию, в каком они находились до учреждения земства.
   Глава XXIX
   ДЕСПОТИЗМ И ПЕЧАТЬ
   Если бы понадобился сверхчувствительный барометр, показывающий во всякий период и во всякий момент изменение силы русского деспотизма, таким барометром могло бы служить отношение к печати. "Свобода печати - главный залог свободы страны", - сказал Мильтон. С таким же основанием можно утверждать обратное: закабаление печати - главная гарантия деспотизма. Деспотические правительства это знают. Нет ни одной области человеческой деятельности, к которой самодержцы относились бы с такой подозрительностью, как к прессе. В России, как мы видели, правительство не проявляло слишком большой любви к школам и тем более к земским учреждениям, но печать в гораздо худшем положении, чем те и другие. Самоуправление и школы приносят свои плоды в более или менее отдаленное время, печать же действует немедленно. Область действия школ и земства ограниченна, печать же господствует над всей громадной империей. На любом другом поприще противник всегда человек - профессора, земские деятели и прочие. Как бы неприятны они ни были для царизма, но это по крайней мере люди, известные лица. А писатель - что он такое? Может быть, чудовище, для которого не существует ни закона, ни религии, способное на все? Куда он направит свою таинственную силу, как может воздействовать своим злобным пером на неразумных и слабых?
   И в то же время какое общественное установление так беззащитно, как печать? Во всякой другой сфере общественной жизни мысль и разум более или менее тесно связаны с материей. Самоуправление и просвещение необходимы для самого государства, для его успешного развития и материального благосостояния. Но в печати государство не нуждается. Правда, оно пользуется услугами типографа, чтобы печатать свои официальные публикации, но это не пресса. Без подлинной печати, мозга общества, деспотизм может прекрасно обойтись и продолжать существовать, как некоторые животные могут жить долгое время после того, как лишились одного полушария головного мозга. Печать - высший мир мысли, и она не способна к самозащите. Долг других установлений общества - объединиться для охраны этой жизненно важной части своего организма. Если они на это не способны, печать окажется во власти силы. Деспоты будут держать свою жертву в тисках и либо сокрушат и уничтожат ее, либо позволят ей жить и дышать так, как это им будет угодно. Вот почему положение печати служит наилучшим мерилом силы деспотизма. С этой точки зрения история взаимоотношений русской прессы и самодержавия в высшей степени интересна.
   Никогда Россия не знала ничего даже отдаленно напоминающего свободу печати или терпимость к политическим и религиозным идеям. Петр Великий, царствование которого явилось апогеем имперского либерализма, пытал и предавал смерти писателей-раскольников, авторов памфлетов против его реформ. Но царь питал горячее пристрастие к европейской культуре, и все, что исходило от нее, неукоснительно одобрялось. Рассказывают, что, когда переводчик пуфендорфского "Введения в историю европейскую" предложил опустить несколько страниц, не слишком хвалебных для Московии, Петр в назидание отечески стукнул его своей знаменитой палкой за столь неслыханную непочтительность к великому историку и приказал печатать книгу без изменений.
   Преемники Петра следовали его примеру. Они покровительствовали изящной словесности, наукам и искусствам, создавали академии, основывали литературные журналы. Екатерина II сама выступала с драматическими произведениями, собственноручно писала нравоучительные сказки и скучные педагогические сочинения и соблаговолила даже переделать для русской сцены "Виндзорских кумушек" Шекспира.
   Правда, цензура уже тогда существовала, но то был не инородный бюрократический орган, инстинктивно враждебный писателям и литературе, каким он с тех пор стал. Ученые и профессора охаивали труды других ученых и профессоров, более молодых и менее известных, чем они, и, что весьма любопытно, в своей злобе и зависти писатели той эпохи были более враждебны свободе печати, чем самодержавие. Скабичевский в своей истории цензуры рассказывает, что, когда выпустили в свет журнал Академии наук без представления его цензуре, писатели, как лакеи, стали поносить друг друга, превознося цензуру как институцию величайшей важности. Правительству пришлось вмешаться, и оно тщетно пыталось образумить злобствующих литераторов, призывая их к большей терпимости и доказывая, что мир не погибнет, если людям дозволено будет открыто выражать свое мнение.
   Разумеется, было бы ошибкой приписывать патриархальные отношения, царившие между императорами или императрицами и писателями того времени, либерализму деспотов и угодничеству литераторов. Причина была куда более простой.
   Благодаря преобразованиям Петра Великого Россия вступила во временное согласие с остальной континентальной Европой, а в тот период европейские монархии были такими же бюрократическими автократиями, как и русская империя. Пока продолжалось это согласие, наука, законодательство и история соседних народов не представляли для царя никакой угрозы. В каком отношении могли они быть опасны? Случалось, конечно, что кое-кто позволял себе саркастические замечания о варварстве Московии, как то было в книге Пуфендорфа. Но все же ничего серьезного, ничего, что подвергало бы опасности основы порядка. Правда, в XVIII веке в Европе возникло широкое философское движение, таившее в себе зародыш великих политических потрясений. Но пока еще эти зародыши были невидимы. Они прятались под маской гуманизма и философии. Даже принцы участвовали в этом движении, полагая, что им удастся возглавить и направить его в угодное им русло. В России Екатерина II, как и Фридрих в Пруссии, слыла философом и заискивала перед Вольтером.
   Революция все это изменила, тогда и навеки. В области своих политических учреждений и культуры Европа шагнула далеко вперед. Россия осталась такой же, какой ее создал Петр. Затем начались гонения. Радищев и Новиков были первыми мучениками русской печати. Один был сослан в Сибирь, другой посажен в крепость за приверженность к идеям, которые до революции высказывала сама Екатерина. И тогда уже были ясно определены взаимоотношения правительства и печати. С тех пор притеснения могли быть сильнее или слабее, но они никогда не прекращались.
   Как Николай I обращался с писателями и журналистами, всем хорошо известно. При Александре II печать первой почувствовала его тяжелую длань. Кошелев в своих воспоминаниях описывает, как в 1858 году, в самый медовый месяц либерализма Александра, когда император, поддерживаемый цветом общества, боролся против мракобесия старой знати, за освобождение крестьян и произвол цензуры приводил его в отчаяние, эта цензура погубила журнал, редактируемый славянофилом Аксаковым и самим Кошелевым, несмотря на то что журнал был горячим поборником освобождения крестьян, а его два редактора убежденными монархистами! Деспотизм не терпит никакой критики даже со стороны своих приверженцев. Заточение Михайлова и Щапова, гражданская казнь Чернышевского - людей самого великого ума, которыми когда-либо гордилась Россия, - все это происходило в первый период царствования Александра.
   Преследование печати, то яростное, то более умеренное в зависимости от перемены ветра в высших сферах, продолжалось все двадцать шесть лет, на протяжении которых царь распоряжался судьбами своей страны.
   * * *
   Но нас сейчас занимает вопрос не о притеснениях поэтов и писателей, историков и журналистов в прошлом, а о положении печати в настоящее время. И здесь надо отметить тот характерный и весьма примечательный факт, что всякий раз, когда правительство из-за финансовых затруднений или по политической необходимости вынуждено идти на какие-то преобразования, печать меньше всего выигрывает от этих перемен.
   Если освобождение крестьян, учреждение земства и создание новых судов придали жизни страны другой вид и вселили в сердца людей надежду на лучшее и более светлое будущее, то печать, долг которой - воодушевлять, просвещать и ободрять общество, все равно была оставлена на милосердное попечение старой цензуры. Только в 1865 году был обнародован новый закон о печати, но и этот закон, как бы малы ни были его уступки, дарован с неудовольствием и недоброжелательностью. Царское правительство никогда не останавливалось перед тем, чтобы вернуться к старым порядкам или отнять одной рукой то, что оно дало другой. Закон о печати недаром был назван "временной инструкцией": это был всего лишь опыт, и она может быть отменена в любой момент, если властям так заблагорассудится. Кроме того, применение инструкции было строго ограничено.
   Новые законы, если они направлены на предоставление большей свободы, редко применяются во всей империи. Так, земство, мировые судьи и новые суды присяжных учреждались постепенно, как если бы власти опасались ошеломить страну слишком большой свободой. Реформы проводились с такой осторожностью, что до сих пор имеются губернии, где они еще не вступили в силу. Но что касается закона о печати, то власти превзошли себя. Не довольствуясь временным характером нового порядка, они разрешили применять его только в обеих столицах. Правительство, правда, обещало распространить инструкцию на все губернии, как только будет закончена организация новых судов, но обещание не было исполнено, и во всей России, за исключением Москвы и Петербурга, еще господствует закон о печати Николая I.
   Давайте посмотрим, каков же характер тех уступок, на которые правительство так робко и неохотно пошло. Новый закон заменил предварительную цензуру цензурой карательной. Но в отношении трудов объемом менее чем в десять листов оригинального текста или двадцати листов перевода сохранен старый порядок. Освобождены от цензуры в обеих столицах все повременные издания, выходившие до опубликования новой инструкции.
   Однако если даже предварительную цензуру отменили, то были приняты меры, не допускавшие злоупотребления этой привилегией. Экземпляры бесцензурных изданий за четыре дня до рассылки их подписчикам должны были представляться в цензурный комитет - орган, уполномоченный запрещать выпуск изданий, почитаемых им опасными для порядка, нравственности и религии.
   Что касается газет и журналов, то министру внутренних дел предоставлено право по своему усмотрению сделать официальное предупреждение редакторам изданий, которые он сочтет особенно вредными. Третье предупреждение - ipso facto - влечет за собой приостановление издания и возбуждение против провинившегося редактора судебного преследования. Более того, министр может административным путем, то есть просто по своей воле, приостановить любое периодическое издание на время до трех месяцев. Он, далее, вправе запретить уличную продажу газет и журналов, одним махом уничтожая половину тиража. Он может запретить газетам печатать объявления. Эти две меры, принятые против газеты или журнала, имевших несчастье возбудить неудовольствие министра, равносильны наложению крупного штрафа, так как они терпят большие убытки. И если такое повторится несколько раз, то караемым органам уже не уцелеть, ибо практически нет предела взысканиям, которые могут быть на них наложены. Подобный метод сокрушения неугодного издания в последнее время применяется очень часто, потому что он производит меньше шума и кажется не столь произвольным, как приостановление в административном порядке или запрещение после трехкратного предупреждения.
   С другой стороны, закон 1865 года имел одно бесспорное преимущество. Книгу или газету и журнал можно было запретить только по приговору суда. И хотя временное приостановление правительственным распоряжением или в административном порядке и лишение права помещать объявления могло совершенно разорить издателя, но сама возможность обжалования была безусловным облегчением для печати, так как заставляла министра быть более осторожным в осуществлении своих полномочий и чаще прислушиваться к общественному мнению. Обжаловать решение министра можно было в последней инстанции, в Сенате - органе, который едва ли слишком снисходительно относился к революционным теориям или подрывным идеям, о чем свидетельствовало его осуждение славянофильского журнала, издававшегося Аксаковым. Все же решение Сената всегда соответствовало закону, и, как показал приговор по поводу издания перевода первой части книги Лекки "История возникновения и влияния рационализма" и книги Вундта "Душа человека и животных", Сенат иногда не допускал явной и вопиющей несправедливости и отменял решение цензурного комитета.