Страница:
Но Ашгарр молодец. Даром, что поэт, рафинированная душа, а тоже не сплоховал. Уже лёжа на спине, умудрился садануть мне каблуком по коленке. Причём, со всей дури. По взрослому. Без дураков. Я охнул от боли и рухнул рядом.
И сцепились в партере.
Мутузили друг друга, вбивали в грязную размазню, душили-грызли, пока не выдохлись, а потом обессиленные повалились рядышком. Плечо к плечу. Ухо к уху.
– Смешно, когда дракон сам с собой дерётся, ибо абсурдно, – тяжело дыша, заметил через время Ашгарр.
– Твоя правда, – согласился поэт и безо всякого перехода спросил: – Курить есть?
Я нашарил пачку, вытащил сигарету для себя, сигарету для него, полез за жигалкой и не нашёл её.
– С чего ты взял? – покосился на меня Ашгарр с недоверием.
– Я не взял, я договорился.
– Шутишь или врёшь?
– Ни то и ни другое. Правду говорю. Переговорил вчера с тамошним главным редактором, он пообещал. Так что – поздравляю от всей нашей общей души.
– Премного благодарен.
– Да нет, отчего же, – ответил поэт. – Рад, конечно, Только уж больно неожиданно всё это как-то.
– На то он и сюрприз, – заметил я и мельком глянул на растерянное лицо поэта. – Да ты не грузись так. Скинешь по утру что-нибудь из последнего на флэшку, я передам, и всех делов.
– Нет, – возразил Ашгарр, – так быстро не получится.
– Почему это не получится? – удивился я.
Поэт пожал плечами, дескать, чего тут объяснять, когда и так всё ясно. И ничего не ответил. Но я на самом деле не понимал, в чём тут трудность, и повторил вопрос:
– Так почему, скажи, не получиться? В чём проблема?
Вот такая вот щепетильность из него вдруг полезла. Другой бы рад был радёшенек на халяву прославиться, а этот зачем-то на измену сел. Ну и кто он после этого? Признаться, в этот момент мне очень хотелось сказать ему какую-нибудь отрезвляющую дерзость, еле удержался. Взял паузу и сказал, стараясь не выдать голосом раздражения:
– Дело твоё. – Потом обдумал накоротке эту созданную на пустом месте проблему и предложил свои услуги: – А хочешь, я сам подборку составлю? Хочешь, лично отберу твоё бест оф бэст?
– Уж ты отберешь, – протянул Ашгарр тоном, в котором не нашлось места для доверия моему поэтическому слуху.
– Так, – унылым голосом произнёс Ашгарр. Помолчал, взвешивая на каких-то там своих хитро-организованных весах все "за" и "против", а потом вдруг окончательно меня убил: – Знаешь, Хонгль, не буду я ничего публиковать. Спасибо, конечно, за заботу, но нет, не буду.
– Что за ерунда? – удивился я. – Почему?
– Боюсь, – еле слышно и в сторону произнёс поэт.
– Боишься? Чего ты боишься?
– Чего-чего, не важно чего.
– Нет, ты уж колись давай, – потребовал я. – Чего такого ты, чувак, боишься?
Ашгарр помялся, не желая признаваться в сокровенном (есть вещи, в которых не хочется признаваться даже самому себе), но потом всё-таки поделился. И как в реку с обрыва:
– Боюсь узнать, что никакой я ни фига не поэт. Теперь доволён?
– Жабу тебе в рот.
– Не бойся сглаза, я от души. Ты был лучшим, лучшим и останешься. Вот так вот. Вот так. Заруби это себе на носу.
Мой панегирик подействовал на Ашгарра удивительным образом. Он начал вдруг прыскать, сначала тихо, потом громче. Вскоре не выдержал и расхохотался в голос. А когда смог успокоиться, поведал в ответ на мой недоумённый взгляд (уж не сума ли сошёл?) такую историю:
– В своё время в Париж пришло письмо, адресованное "наивеличайшему поэту Франции". Почта направила сие послание Виктору Гюго. Тот в приступе скромности переслал его Альфреду Мюссе. Мюссе, не распечатывая, переправил Альфонсу Ламартину, последний – вновь Гюго. Круг замкнулся. Настал момент истины. Вскрыв конверт, автор "Собора Парижской Богоматери" обнаружил, что на самом деле письмо адресовано стихоплету, чьи полуграмотные рифмованные фельетоны печатались в одной воскресной газетёнке.
Скользнув по мне укоризненным взглядом, Ашгарр отвернулся к окну, вздохнул и помотал головой:
– Нет, точно, не буду ничего публиковать. Нафиг-нафиг. Понимаешь, если бы я прозу писал, рассказы там какие-нибудь, новеллы, тогда бы – куда ещё ни шло. В прозе не так заметно отсутствие у автора таланта. Там на время за сюжет спрятаться можно или актуальностью прикрыться. В поэзии такое не прокатит. Со стихами на широкую публику выходить – всё равно как голым на базарную площадь выскочить. Весь на виду.
– Да чего ты так менжуешься? Чего так сомневаешься в себе? Откуда такая неуверенность? Поэт ты. Хороший, отличный поэт. Уж поверь мне.
– Поверить? Тебе? Глупость какая. Ты – это я, а в таких вопросах себе верить нельзя. Противопоказано.
– Не буду, – отрубил Ашгарр.
Его отказ прозвучал настолько решительно, что стало понятно: пускаться в уговоры – даром время терять. Но деньги на ветер выбрасывать тоже не хотелось, не печатаю их по ночам на лазерном принтере, достаются тяжело, другой раз с потом, а иной – и с кровью, поэтому подумал я хорошенечко и предложил:
– Чёрт с тобой, не хочешь стихами хвалиться, тогда садись и пиши рассказ.
– Не писал никогда, – отмахнулся Ашгарр и от этого дельного предложения.
– Не зли меня ради Силы, – попросил я. Досчитал до трёх, до пяти, до семи и стал убеждать: – Во-первых, всё когда-то бывает впервые. Во-вторых, не боги горшки обжигают. В третьих, хорош выпендриваться.
– Сюжет? Тебе нужен сюжет? – Я расплылся в улыбке и щёлкнул пальцами. – Вы хочете песен, у меня есть их. Получай, поэт, романтический сюжет про девушку и дракона. Представь: город, зима, раннее-раннее утро, в промёрзшем полупустом трамвае едет девушка. Не красавица, не уродина, а такая, знаешь, милая. И вот, значит, она едет, едет, едет. Ей холодно, ей чего-то как-то так грустно, неясные томления её обуревают. От нечего делать, практически бессознательно, она царапает коготком по заледеневшему стеклу, и на стекле остаётся рисунок, в котором всякий может увидеть своё. Потом девушка сходит… На Центральном рынке, допустим, она сходит, а через остановку, у Воздвиженской церкви, в трамвай вползает дракон. Разумеется не в крылатом своём обличье, а в обличье человека. И надо же было такому случиться, садится он на то же самое место у окна. Расплачивается с кондуктором, отворачивается от пристального взгляда какой-то хмурой тётки и глядит в окно. Через время, необходимое для того, чтобы это время прошло, наконец замечает девичьи каляки-маляки и к своему удивлению узнаёт в них написанное на древнем драконьем языке слово "одиночество". И тут он, естественно, …
– Подожди, – перебил меня Ашгарр. – Девушка, она что, знала древний язык драконов? Она знала дарс?
– Ты чем слушал? – возмутился я. – Сказал же, у неё это вышло совершенно случайно. Понимаешь? Случайно. – Ашгарр мотнул головой и я продолжил: – Ну так вот. Предположив, что в городе живёт сородич, дракон решает его найти.
– Разве он раньше не почувствовал бы наличие в его городе другого дракона?
– Я же тебе, балда ты такая, не про настоящего дракона рассказываю, а про сказочного.
– А-а, – протянул Ашгарр.
– Не груби, рассказывай.
– Рассказываю. На чём я там?.. Ну да. Дракон решает разыскать сородича. Первым делом, разумеется, начинает расспрашивать пассажиров. Одного теребит, второго, третьего. Повезло с хмурой тёткой. Оказалась вовсе не злюкой, никакой не горгульей, а доброй советской гражданкой, просто немного замороченной. Выкаблучиваться не стала, охотно пошла на контакт и всё-всё рассказала про давешнюю свою попутчицу. Какая она была из себя, в какую шубку куталась, где сошла и всё такое. А потом выяснилось, что егозливый внук тётки снял девушку на камеру моби…
– Этот дракон, он что, сыщик по жизни? – ещё раз перебил меня Ашгарр.
– Да какая разница, – с лёгким раздражением ответил я. – Сыщик, не сыщик, дело не в этом.
– Ладно, проехали. Ну и чем всё закончилась?
– Тут возможны варианты. Предлагаю такой. Не сразу, через несколько дней, но дракон находит девушку и…
– И понимает, что никакая она не дракониха?
– Да, и понимает, что не дракониха.
– И раскланивается?
– Зачем так грустно? Знакомится.
– Ему девушка приглянулась?
– Почему бы и нет?
– И?
– И они начинают дружить. Девушка и дракон. Такие разные, но такие схожие в своём одиночестве. Тра-та-та-та та-та, хэппи-энд.
– Хорошо, хоть так, – усмехнулся поэт. – Боялся, скажешь: "И они полюбили друг друга, жили долго и счастливо и народили много-много, целую кучу – вот как много, детишек". С тебя бы сталось.
Я резко ударил по тормозам, заблокированные колёса потеряли сцепление с мокрым полотном, и тачку понесло как взбесившуюся лошадь. Мои попытки удержаться на дороге кончились тем, что машина дважды развернувшись, вылетела на обочину, где благополучно и уткнулась в груду отсыпного гравия.
– Возможно, – сжимая руль удушающей хваткой и глядя строго перед собой, ответил я. – Вполне возможно. Но об этом потом, а сейчас давай я расставлю все точки над ы. Можно?
– Попробуй, – разрешил Ашгарр.
– Тогда включай, чувак, мозги и слушай. – Я уставился на него испытующим взглядом и негромко, однако с напором произнёс: – Скажу без экивоков, напрямую. Как нагон нагону. И скажу вот что: ты от этого сумасшедшего мира прячешься в мудрёные поэтические конструкты, Вуанг забывается, совершенствуя до изнеможения тело и волю, а я окунаюсь в призрачные поиски любви. И то, и то, и то – эскапизм. То самое бегство от сволочной действительности, на которое каждый из нас имеет законное право. Да? Нет?
– Да, – после долгой напряжённой паузы ответил заметно смутившийся Ашгарр.
– Ну и давай тогда раз и навсегда закроем тему. Хорошо?
– Я над этим подумаю.
– Подумай. – Я завёл двигатель, врубил передачу, сдал назад и выехал на дорогу. – А что насчёт рассказа?
– Угу, Ашгарр, попробуй. Пиши, твори, и не изводи меня впредь намёками насчёт всякого такого. Я вот, например, искренне не понимаю, как это ты, не зная любви и не стремясь к ней, можешь писать стихи, но ведь не издеваюсь над тобой по этому поводу.
Поэт снял очки, посмотрел на меня, как на дитя малое, и менторским тоном произнёс:
– Настоящие, подчёркиваю, настоящие, стихи, разлюбезный мой Хонгль, они не про любовь, не про вздохи-охи, расставания-измены. Они про глубинное. Про невозможность излить себя, про философию личной правды, про всеобщее притворство, про эфемерность заслуг в глазах ничтожеств, про условность границы между самосознанием и саморазрушением. И тэ дэ. И тэ пэ. И такое сякое. И другое прочее. В настоящих, разлюбезный мой Хонгль, стихах редко про очевидное, в них чаще про то, о чём не может быть речи. Про то, что влечёт, да не даётся.
– Это всё понятно, – сказал я, едва поэт закончил изложение хорошо известного мне по многочисленным спорам манифеста. – Только я сегодня не про темы и сюжеты говорю. Я про внутреннюю мотивацию.
На это Ашгарр ничего мне не ответил, может, не нашёл чего сказать, может, не захотел. Усмехнулся чему-то заветному и попросил остановить машину по нуждам низкой жизни. Когда, оросив придорожный столбик, вернулся, мы где-то, наверное, с полчаса ехали в полной тишине. И только когда увидели город, вернее сам не город, а электрическое марево над последним холмом, поэт вдруг спросил без подводок:
– А у этих твоих "Сибирских зорь" большой тираж?
– Две тысячи, – припомнил я, с трудом переключившись со своих мыслей на его вопрос. – Полагаешь, мало?
– Две тысячи взрывоопасных стишков, – задумчиво произнёс поэт. А потом сказал то, о чём я должен был сам подумать давным-давно: – Тебя скрутило, и других, наверное, может скрутить.
Он ещё договаривал фразу, а я уже стал набирать домашний номер Холобыстина. Плевать хотел, что на часах в это время был час вермахта. Какие могут быть приличия, когда в опасности оказались ни в чём неповинные люди.
Я был настойчив и на исходе двадцатого гудка услышал сонное "слушаю". Вместо того чтобы извиниться, я упрекнул господина главного редактора:
– Семён Аркадьевич, чего вы из себя страуса-то разыгрываете? – И пока он соображал, что сказать в своё оправдание, успел задать главный вопрос: – Скажите, тираж последнего номера уже в продаже?
Прошло несколько томительных секунд. – Пока ещё нет, пока ещё на складе готовой продукции, – справившись с замешательством, чётко, словно бравый ефрейтор старшине, доложил Холобыстин. После чего пустился в абсолютно ненужные мне подробности: – Видите ли, Егор Владимирович, у нас тут возникли небольшой форс-мажор с оплатой услуг Первой типографии. Всё, слава богу, уже разрешилось, и я подъехал сегодня к ним с копией платёжки, но – увы. Заявили категорически, что пока деньги не упадут на счёт…
Я не дослушал его тары-бары-растабары, кинул "Ждите моего звонка", отключился и сообщил Ашгарру:
– Тираж, слава Силе, пока под арестом. Поутру озадачу Молотобойцев, пусть решают, их тема.
– Нет.
– Точно?
– Точно.
– Что? – отреагировал Ашгарр
– Лера, – простонал я.
И снова полез за трубой. Сначала позвонил своей помощнице на сотовый, но с этим делом вышел затык: бездушный робот елейным до приторности голосом сообщил аж на двух языках, что вызываемый мною абонент сейчас недоступен. Тогда, нервно бурча под нос: "А пожарный выдал мне справку, что дом твой сгорел", я набрал номер её домашнего. Но и тут обломился, услышав в ответ короткие гудки.
– Не берёт? – спросил Ашгарр.
– Занято, – ответил я и взмолился: – Не дай Сила, чтоб уже началось.
Ответил я не сразу. Вытащил сигарету, попросил жестом, чтобы Ашгарр наколдовал – о, где ты удивление двенадцатилетнего мальчика-нагона, впервые прикоснувшегося к чуду? – немного огоньку, затянулся, выпустил струю дыма в сторону и лишь тогда сказал, стараясь не выдать голосом волнения:
– Понимаешь, чувак, тут такое дело. Все те, кто проклятый стишок читал, уже погибли. Покончили жизнь самоубийством. Все как один. Такая вот ерундовина. Про послание Ланьлинского насмешника слышал?
– Но Лера же не маг, – быстро сообразив, что к чему, сказал Ашгарр.
– Те тоже магами не были. Ни магами, ни посвящёнными.
– Разве такое возможно?
– Получается, что да.
Упрекать меня Ашгарр не стал. Помолчал, приняв озабоченный вид, и изрёк мудрость мудрую:
– Нужно снять с девчонки проклятие, нужно её расколдовать.
– Тоже мне, айцын паравоз, – хмыкнул я. – Только легко сказать – "расколдовать", а ты знаешь, как?
– Нет, но…
– Что ж, так и сделаем, – согласился поэт. – Всё равно других вариантов у нас, кажется, нет.
– Совершить самоубийство, – ни на секунду не задумавшись, ответил Ашгарр.
– Помнишь, после Пятого года в стране, особенно в столицах, свирепствовала эпидемия самоубийств?
– Помню, разумеется. Имела место такая дурь.
– Вот тогда-то и сложился обычай посылать предсмертные записки Леониду Андрееву. По известным причинам считался автор "Повести о семи повешенных" апостолом смерти.
– Кино и немцы, – в который уже раз поразился я человечьему безумию. Разбросав брызги чёрных луж, припарковался, возле подъезда Леры, дал Ашгарру знак, чтобы натянул очки, и вылез из машины.
Пока поднимался в лифте, чуть с ума не сошёл. Чувство, которое испытывал, передать трудно. Думаю, нечто подобное переживает человек выискивающий имя родного человека в списках погибших в авиакатастрофе.
На этот раз слава Силе обошлось, Лера оказалась живой и невредимой. Открыла почти сразу. Вся такая уютно-домашняя: в тапочках на босу ногу, в длинной мужской футболке с надписью "KOSOBO JE SRBIJA", с хомутом наушников на шее. Увидела меня и глаза округлила:
– Шеф?!
Переведя дух, я вытер быстрым движением холодную испарину со лба и, пытаясь скрыть понятную радость, а заодно и смущение по поводу этой понятной радости, стал с напускной строгостью учить девушку уму-разуму:
– Почему не спрашиваешь, кто? Между прочим, подруга, глубокая ночь на дворе, маньяки так и шастают. Хотя бы глянула в глазок ради приличия.
– Кому я нужна, – беззаботно отмахнулась от упрёков бедовая моя помощница.
– Мало ли, – пробурчал я по инерции, после чего запоздало извинился: – Прости, что разбудил.
– Не извиняйтесь, шеф. Я не спала, в "Одноклассниках" чатилась.
И сцепились в партере.
Мутузили друг друга, вбивали в грязную размазню, душили-грызли, пока не выдохлись, а потом обессиленные повалились рядышком. Плечо к плечу. Ухо к уху.
– Смешно, когда дракон сам с собой дерётся, ибо абсурдно, – тяжело дыша, заметил через время Ашгарр.
– Ещё смешнее, когда сам собой дерётся человек, ибо неописуемо.
Сплюнув тягучую, горьковатую от крови слюну, я продолжил его мысль:
– Твоя правда, – согласился поэт и безо всякого перехода спросил: – Курить есть?
Я нашарил пачку, вытащил сигарету для себя, сигарету для него, полез за жигалкой и не нашёл её.
– Забыл сказать – в следующем номере "Сибирских зорь" опубликуют твои стихи.
Говорили в старину: не спавши, да беду наспал.
Это был тот случай.
Глава 9
На обратном пути от карьера до деревни Московщина мы катили под музыку Иоганна Штрауса-младшего. Если быть предельно точным, то под выставленную на бесконечный повтор Караяновскую запись вальса "На прекрасном голубом Дунае". Этот пятиминутный трек Лера вытащила по моей просьбе из "Космической одиссеи" Стэнли Кубрика. И я так скажу: вальс – самое то, когда дождь яростно барабанит по ветровому стеклу. Во всяком случае, для меня. Что касается Ашгарра – не знаю, но выставить что-нибудь иное, он не просил. Так и ехали.
Поэт с насупленным видом пялился в ночную мглу, из сырой глубины которой подступали к большаку то поросшие соснами холмы, то усыпанные стогами поля. А я предавался отвлечённым размышлениям. Среди всякого проходного-мутного думал, разумеется, и о давешней нашей перепалке. Не прав был Ашгарр, ой как не прав. Ни в коем разе не мечтаю стать человеком – этим в массе своей безответственным, злобным, не способным чувствовать чужую боль, лишённым стыда и совести существом. Не хочу быть человеком, нет, ни за какие коврижки. Другое дело что – вот парадокс – завидую ему. Белой завистью завидую. И чёрной, не скрою, тоже завидую. Ей-ей. А как тут не позавидовать, когда обладает бескрылый тем, чего мы, нынешние драконы, лишены по определению, – способности любить.
Я не знаю, почему мы так обделены. Быть может, причина в том, что сердца наши драконьи от ночи трансформации до ночи трансформации киснут в холодных тайниках, может, в том, что существуем украдкой в придуманном не для нас мире, может, ещё в чём-то, а только факт остаётся фактом – не могут драконы любить, позабыли, что это такое. И это крайне обидно, честно говоря. Потому что жизнь без любви это, как ни крути, всего лишь тягостная необходимость. И сколько ни убеждай себя в обратном, сколько ни загружай себя сконструированными на ходу утешающими теориями, а так оно и есть.
Оттягиваемся, конечно, в Ночь Любви, ещё как оттягиваемся, но всё это не то, не то, не то, поскольку присутствует тут связанная с необходимостью продолжать славный крылатый род физиологическая обязаловка. Накрывает дракона и прилетающую к нему на ночь дракониху мощный Зов, выворачивает после совместного полёта обоих наизнанку сладкая истома, кидаются они друг к другу в порыве страсти, получают оба по бочке кайфа и благодарные друг другу расстаются навсегда – вот как это происходит. Именно так происходит, как однажды и навсегда предписано Великим Неизвестным. И всё это правильно, и всё это разумно, однако после каждого раза остаётся в душе нехороший осадок. Почему? Понятно, почему. Не знаю, как кто, а лично я полагаю, что любовь на ночь это никакая на самом деле не любовь. Суррогат это. А суррогат он и есть суррогат. Всё то, что должно было быть высоким таинством, сулящим чувство до гроба, превращено хмурыми обстоятельствами нашего теперешнего бытия в банальную случку. Хотя и обставленную романтическим антуражем, не без этого, но всё-таки случку.
Можно верить и нужно верить, что рано или поздно Создатель исправит фатальную ошибку. Что настанет тот благословенный день, когда безумный мир людей сойдёт на нет. Что придёт-возродится наше время, время драконов. Что скинем мы тогда маски, перестанем таиться, вернём себе свои пылающие сердца, наполним их музыкой, и вновь обретём способность любить. И будем, обязательно будем – а как иначе? – любить. Верю, даже уверен, что именно так всё когда-нибудь и случится. Только вот, к большому сожалению, доживут до наступления золотого века, увы-увы, не все. Далеко не все. Дракон Вуанг-Ашгарр-Хонгль уж точно не доживёт. Я, нагон Хонгль, знаю об этом, понимаю умом, да вот только никак не могу принять душой. Потому и маюсь. Потому и пытаюсь раз за разом взрастить из своей маеты, из этого изнуряющего своего недовольства светлое чувство к очередной таинственной незнакомке. Дурак, если подумать. Дурак дураком. Сам знаю, что дурак, только ничего с собой поделать не могу, а если быть предельно откровенным – не хочу. И пусть Ашгарр осуждает. Переживу как-нибудь. И ни за какие коврижки не оставлю своих отчаянных попыток полюбить. Пусть тысячу раз ещё обманусь, пусть тысячу раз меня обманут, но однажды добьюсь своего. Я верю в это. Да, я в это верю. Как тот гумилёвский конквистадор в панцире железном, что весело преследует звезду.
Размышления о всяком таком не мешали мне помнить и о насущном. Сразу за мостом через речку Куду я свернул с трассы на грунтовку, ведущую к заброшенной тренировочной базе Добровольного общества содействия Советской армии и Военно-морскому флоту, проехал метров триста по колдобинам, блин, выбоинам, блин, промоинам, блин, и остановился возле насосной станции – перекошенного чёрного сарая, от которого убегала к реке ржавая труба-"двадцатка". Слова не говоря, вылез из машины, перемахнул через криво сколоченную изгородь загона и направился к вытоптанному и загаженному коровами берегу. Ашгарр поворчал-поворчал, но последовал моему примеру. И где-то, наверное, минут пятнадцать-двадцать мы с ним пугали сонные окрестности диким молодецким уханьем. Вводы была жуть как холодна. Потом ещё минут десять обсыхали в разогретом салоне, потом приводили одежду в божеский вид. Вернее пытались привести. Когда вновь продолжили путь, я сказал поэту в целях наведения мостов:
– С чего ты взял? – покосился на меня Ашгарр с недоверием.
– Я не взял, я договорился.
– Шутишь или врёшь?
– Ни то и ни другое. Правду говорю. Переговорил вчера с тамошним главным редактором, он пообещал. Так что – поздравляю от всей нашей общей души.
– Премного благодарен.
– Что, не рад, что ли?
Не услышав в голосе Ашгарра особого энтузиазма, я поинтересовался:
– Да нет, отчего же, – ответил поэт. – Рад, конечно, Только уж больно неожиданно всё это как-то.
– На то он и сюрприз, – заметил я и мельком глянул на растерянное лицо поэта. – Да ты не грузись так. Скинешь по утру что-нибудь из последнего на флэшку, я передам, и всех делов.
– Нет, – возразил Ашгарр, – так быстро не получится.
– Почему это не получится? – удивился я.
Поэт пожал плечами, дескать, чего тут объяснять, когда и так всё ясно. И ничего не ответил. Но я на самом деле не понимал, в чём тут трудность, и повторил вопрос:
– Так почему, скажи, не получиться? В чём проблема?
– Потому что нужно отобрать те стихи, которые годятся в печать. Те, за которые не будет стыдно. На это время уйдёт.
Только тогда он удосужился объяснить:
Вот такая вот щепетильность из него вдруг полезла. Другой бы рад был радёшенек на халяву прославиться, а этот зачем-то на измену сел. Ну и кто он после этого? Признаться, в этот момент мне очень хотелось сказать ему какую-нибудь отрезвляющую дерзость, еле удержался. Взял паузу и сказал, стараясь не выдать голосом раздражения:
– Дело твоё. – Потом обдумал накоротке эту созданную на пустом месте проблему и предложил свои услуги: – А хочешь, я сам подборку составлю? Хочешь, лично отберу твоё бест оф бэст?
– Уж ты отберешь, – протянул Ашгарр тоном, в котором не нашлось места для доверия моему поэтическому слуху.
– А чего тут такого? – пожал я плечами. – Я смогу. Я сумею. Из летнего цикла что-нибудь, например, повыдёргиваю. Там у тебя есть несколько мощных вещиц. – Я пощёлкал пальцами, вспоминая, и продекламировал нараспев одну из строф: – Всё главное в примечаниях. День – пунктирная полоса. От отчаянья до отчаянья – двадцать четыре часа. Так?
Однако меня это не смутило.
– Так, – унылым голосом произнёс Ашгарр. Помолчал, взвешивая на каких-то там своих хитро-организованных весах все "за" и "против", а потом вдруг окончательно меня убил: – Знаешь, Хонгль, не буду я ничего публиковать. Спасибо, конечно, за заботу, но нет, не буду.
– Что за ерунда? – удивился я. – Почему?
– Боюсь, – еле слышно и в сторону произнёс поэт.
– Боишься? Чего ты боишься?
– Чего-чего, не важно чего.
– Нет, ты уж колись давай, – потребовал я. – Чего такого ты, чувак, боишься?
Ашгарр помялся, не желая признаваться в сокровенном (есть вещи, в которых не хочется признаваться даже самому себе), но потом всё-таки поделился. И как в реку с обрыва:
– Боюсь узнать, что никакой я ни фига не поэт. Теперь доволён?
– Как это не поэт? Как это? Поэт ты. Самый талантливый из всех нагонов-поэтов бывшего Союза.
Я аж подпрыгнул.
– Жабу тебе в рот.
– Не бойся сглаза, я от души. Ты был лучшим, лучшим и останешься. Вот так вот. Вот так. Заруби это себе на носу.
Мой панегирик подействовал на Ашгарра удивительным образом. Он начал вдруг прыскать, сначала тихо, потом громче. Вскоре не выдержал и расхохотался в голос. А когда смог успокоиться, поведал в ответ на мой недоумённый взгляд (уж не сума ли сошёл?) такую историю:
– В своё время в Париж пришло письмо, адресованное "наивеличайшему поэту Франции". Почта направила сие послание Виктору Гюго. Тот в приступе скромности переслал его Альфреду Мюссе. Мюссе, не распечатывая, переправил Альфонсу Ламартину, последний – вновь Гюго. Круг замкнулся. Настал момент истины. Вскрыв конверт, автор "Собора Парижской Богоматери" обнаружил, что на самом деле письмо адресовано стихоплету, чьи полуграмотные рифмованные фельетоны печатались в одной воскресной газетёнке.
– А к чему ты этот анекдот рассказал?
Едва поэт закончил, я спросил у него с недоумением:
Скользнув по мне укоризненным взглядом, Ашгарр отвернулся к окну, вздохнул и помотал головой:
– Нет, точно, не буду ничего публиковать. Нафиг-нафиг. Понимаешь, если бы я прозу писал, рассказы там какие-нибудь, новеллы, тогда бы – куда ещё ни шло. В прозе не так заметно отсутствие у автора таланта. Там на время за сюжет спрятаться можно или актуальностью прикрыться. В поэзии такое не прокатит. Со стихами на широкую публику выходить – всё равно как голым на базарную площадь выскочить. Весь на виду.
– Да чего ты так менжуешься? Чего так сомневаешься в себе? Откуда такая неуверенность? Поэт ты. Хороший, отличный поэт. Уж поверь мне.
– Поверить? Тебе? Глупость какая. Ты – это я, а в таких вопросах себе верить нельзя. Противопоказано.
– Ну, ты, блин, и даёшь! Между прочим, публикация уже оплачена, так что хочешь ты того или не хочешь, а…
Я аж задохнулся от возмущения:
– Не буду, – отрубил Ашгарр.
Его отказ прозвучал настолько решительно, что стало понятно: пускаться в уговоры – даром время терять. Но деньги на ветер выбрасывать тоже не хотелось, не печатаю их по ночам на лазерном принтере, достаются тяжело, другой раз с потом, а иной – и с кровью, поэтому подумал я хорошенечко и предложил:
– Чёрт с тобой, не хочешь стихами хвалиться, тогда садись и пиши рассказ.
– Не писал никогда, – отмахнулся Ашгарр и от этого дельного предложения.
– Не зли меня ради Силы, – попросил я. Досчитал до трёх, до пяти, до семи и стал убеждать: – Во-первых, всё когда-то бывает впервые. Во-вторых, не боги горшки обжигают. В третьих, хорош выпендриваться.
– Можно, конечно, попробовать. Только сюжет какой-нибудь нужен более-менее интересный.
Минула вечность, прежде чем поэт промямлил:
– Сюжет? Тебе нужен сюжет? – Я расплылся в улыбке и щёлкнул пальцами. – Вы хочете песен, у меня есть их. Получай, поэт, романтический сюжет про девушку и дракона. Представь: город, зима, раннее-раннее утро, в промёрзшем полупустом трамвае едет девушка. Не красавица, не уродина, а такая, знаешь, милая. И вот, значит, она едет, едет, едет. Ей холодно, ей чего-то как-то так грустно, неясные томления её обуревают. От нечего делать, практически бессознательно, она царапает коготком по заледеневшему стеклу, и на стекле остаётся рисунок, в котором всякий может увидеть своё. Потом девушка сходит… На Центральном рынке, допустим, она сходит, а через остановку, у Воздвиженской церкви, в трамвай вползает дракон. Разумеется не в крылатом своём обличье, а в обличье человека. И надо же было такому случиться, садится он на то же самое место у окна. Расплачивается с кондуктором, отворачивается от пристального взгляда какой-то хмурой тётки и глядит в окно. Через время, необходимое для того, чтобы это время прошло, наконец замечает девичьи каляки-маляки и к своему удивлению узнаёт в них написанное на древнем драконьем языке слово "одиночество". И тут он, естественно, …
– Подожди, – перебил меня Ашгарр. – Девушка, она что, знала древний язык драконов? Она знала дарс?
– Ты чем слушал? – возмутился я. – Сказал же, у неё это вышло совершенно случайно. Понимаешь? Случайно. – Ашгарр мотнул головой и я продолжил: – Ну так вот. Предположив, что в городе живёт сородич, дракон решает его найти.
– Разве он раньше не почувствовал бы наличие в его городе другого дракона?
– Я же тебе, балда ты такая, не про настоящего дракона рассказываю, а про сказочного.
– А-а, – протянул Ашгарр.
– Вот тебе и "а". Соображать надо.
Я скорчил рожу:
– Не груби, рассказывай.
– Рассказываю. На чём я там?.. Ну да. Дракон решает разыскать сородича. Первым делом, разумеется, начинает расспрашивать пассажиров. Одного теребит, второго, третьего. Повезло с хмурой тёткой. Оказалась вовсе не злюкой, никакой не горгульей, а доброй советской гражданкой, просто немного замороченной. Выкаблучиваться не стала, охотно пошла на контакт и всё-всё рассказала про давешнюю свою попутчицу. Какая она была из себя, в какую шубку куталась, где сошла и всё такое. А потом выяснилось, что егозливый внук тётки снял девушку на камеру моби…
– Этот дракон, он что, сыщик по жизни? – ещё раз перебил меня Ашгарр.
– Да какая разница, – с лёгким раздражением ответил я. – Сыщик, не сыщик, дело не в этом.
– Ладно, проехали. Ну и чем всё закончилась?
– Тут возможны варианты. Предлагаю такой. Не сразу, через несколько дней, но дракон находит девушку и…
– И понимает, что никакая она не дракониха?
– Да, и понимает, что не дракониха.
– И раскланивается?
– Зачем так грустно? Знакомится.
– Ему девушка приглянулась?
– Почему бы и нет?
– И?
– И они начинают дружить. Девушка и дракон. Такие разные, но такие схожие в своём одиночестве. Тра-та-та-та та-та, хэппи-энд.
– Хорошо, хоть так, – усмехнулся поэт. – Боялся, скажешь: "И они полюбили друг друга, жили долго и счастливо и народили много-много, целую кучу – вот как много, детишек". С тебя бы сталось.
Я резко ударил по тормозам, заблокированные колёса потеряли сцепление с мокрым полотном, и тачку понесло как взбесившуюся лошадь. Мои попытки удержаться на дороге кончились тем, что машина дважды развернувшись, вылетела на обочину, где благополучно и уткнулась в груду отсыпного гравия.
– Псих?
Переведя дух, Ашгарр покрутил пальцем у виска:
– Возможно, – сжимая руль удушающей хваткой и глядя строго перед собой, ответил я. – Вполне возможно. Но об этом потом, а сейчас давай я расставлю все точки над ы. Можно?
– Попробуй, – разрешил Ашгарр.
– Тогда включай, чувак, мозги и слушай. – Я уставился на него испытующим взглядом и негромко, однако с напором произнёс: – Скажу без экивоков, напрямую. Как нагон нагону. И скажу вот что: ты от этого сумасшедшего мира прячешься в мудрёные поэтические конструкты, Вуанг забывается, совершенствуя до изнеможения тело и волю, а я окунаюсь в призрачные поиски любви. И то, и то, и то – эскапизм. То самое бегство от сволочной действительности, на которое каждый из нас имеет законное право. Да? Нет?
– Да, – после долгой напряжённой паузы ответил заметно смутившийся Ашгарр.
– Ну и давай тогда раз и навсегда закроем тему. Хорошо?
– Я над этим подумаю.
– Подумай. – Я завёл двигатель, врубил передачу, сдал назад и выехал на дорогу. – А что насчёт рассказа?
– Я попробую.
Ашгарр обнадёжил:
– Угу, Ашгарр, попробуй. Пиши, твори, и не изводи меня впредь намёками насчёт всякого такого. Я вот, например, искренне не понимаю, как это ты, не зная любви и не стремясь к ней, можешь писать стихи, но ведь не издеваюсь над тобой по этому поводу.
Поэт снял очки, посмотрел на меня, как на дитя малое, и менторским тоном произнёс:
– Настоящие, подчёркиваю, настоящие, стихи, разлюбезный мой Хонгль, они не про любовь, не про вздохи-охи, расставания-измены. Они про глубинное. Про невозможность излить себя, про философию личной правды, про всеобщее притворство, про эфемерность заслуг в глазах ничтожеств, про условность границы между самосознанием и саморазрушением. И тэ дэ. И тэ пэ. И такое сякое. И другое прочее. В настоящих, разлюбезный мой Хонгль, стихах редко про очевидное, в них чаще про то, о чём не может быть речи. Про то, что влечёт, да не даётся.
– Это всё понятно, – сказал я, едва поэт закончил изложение хорошо известного мне по многочисленным спорам манифеста. – Только я сегодня не про темы и сюжеты говорю. Я про внутреннюю мотивацию.
На это Ашгарр ничего мне не ответил, может, не нашёл чего сказать, может, не захотел. Усмехнулся чему-то заветному и попросил остановить машину по нуждам низкой жизни. Когда, оросив придорожный столбик, вернулся, мы где-то, наверное, с полчаса ехали в полной тишине. И только когда увидели город, вернее сам не город, а электрическое марево над последним холмом, поэт вдруг спросил без подводок:
– А у этих твоих "Сибирских зорь" большой тираж?
– Две тысячи, – припомнил я, с трудом переключившись со своих мыслей на его вопрос. – Полагаешь, мало?
– Две тысячи взрывоопасных стишков, – задумчиво произнёс поэт. А потом сказал то, о чём я должен был сам подумать давным-давно: – Тебя скрутило, и других, наверное, может скрутить.
Он ещё договаривал фразу, а я уже стал набирать домашний номер Холобыстина. Плевать хотел, что на часах в это время был час вермахта. Какие могут быть приличия, когда в опасности оказались ни в чём неповинные люди.
Я был настойчив и на исходе двадцатого гудка услышал сонное "слушаю". Вместо того чтобы извиниться, я упрекнул господина главного редактора:
– Семён Аркадьевич, чего вы из себя страуса-то разыгрываете? – И пока он соображал, что сказать в своё оправдание, успел задать главный вопрос: – Скажите, тираж последнего номера уже в продаже?
Прошло несколько томительных секунд. – Пока ещё нет, пока ещё на складе готовой продукции, – справившись с замешательством, чётко, словно бравый ефрейтор старшине, доложил Холобыстин. После чего пустился в абсолютно ненужные мне подробности: – Видите ли, Егор Владимирович, у нас тут возникли небольшой форс-мажор с оплатой услуг Первой типографии. Всё, слава богу, уже разрешилось, и я подъехал сегодня к ним с копией платёжки, но – увы. Заявили категорически, что пока деньги не упадут на счёт…
Я не дослушал его тары-бары-растабары, кинул "Ждите моего звонка", отключился и сообщил Ашгарру:
– Тираж, слава Силе, пока под арестом. Поутру озадачу Молотобойцев, пусть решают, их тема.
– А этот экземпляр кроме нас с тобой ещё кто-нибудь читал?
Поэт удовлетворённо кивнул и ткнул пальцем в дверку "бардачка":
– Нет.
– Точно?
– Точно.
– Блин!
Ответил уверенно, но уже в следующую секунду хлопнул себя по лбу.
– Что? – отреагировал Ашгарр
– Лера, – простонал я.
И снова полез за трубой. Сначала позвонил своей помощнице на сотовый, но с этим делом вышел затык: бездушный робот елейным до приторности голосом сообщил аж на двух языках, что вызываемый мною абонент сейчас недоступен. Тогда, нервно бурча под нос: "А пожарный выдал мне справку, что дом твой сгорел", я набрал номер её домашнего. Но и тут обломился, услышав в ответ короткие гудки.
– Не берёт? – спросил Ашгарр.
– Занято, – ответил я и взмолился: – Не дай Сила, чтоб уже началось.
– Скажи, а что, собственно, должно начаться?
Ашгарр напрягся:
Ответил я не сразу. Вытащил сигарету, попросил жестом, чтобы Ашгарр наколдовал – о, где ты удивление двенадцатилетнего мальчика-нагона, впервые прикоснувшегося к чуду? – немного огоньку, затянулся, выпустил струю дыма в сторону и лишь тогда сказал, стараясь не выдать голосом волнения:
– Понимаешь, чувак, тут такое дело. Все те, кто проклятый стишок читал, уже погибли. Покончили жизнь самоубийством. Все как один. Такая вот ерундовина. Про послание Ланьлинского насмешника слышал?
– Но Лера же не маг, – быстро сообразив, что к чему, сказал Ашгарр.
– Те тоже магами не были. Ни магами, ни посвящёнными.
– Разве такое возможно?
– Получается, что да.
Упрекать меня Ашгарр не стал. Помолчал, приняв озабоченный вид, и изрёк мудрость мудрую:
– Нужно снять с девчонки проклятие, нужно её расколдовать.
– Тоже мне, айцын паравоз, – хмыкнул я. – Только легко сказать – "расколдовать", а ты знаешь, как?
– Нет, но…
– Значит так, чувак, слушай сюда и не говори потом, что не слышал. Если жива, хватаем в охапку и везём к себе. Ты сторожишь, а я ищу урода, который всё это затеял. Нахожу и… Ну и разруливаю всеми правдами и неправдами ситуацию, работая, как говорят в авиации, по фактической погоде. Не против?
И обескураженный Ашгарр развёл руками.
А я тем временем всё для себя уже решил.
– Что ж, так и сделаем, – согласился поэт. – Всё равно других вариантов у нас, кажется, нет.
– Скажи, книгочей, что означает выражение "отписать Леониду Андрееву"?
И дальше понеслись мы по ночному городу уже на первой космической.
А город в этот предрассветный час не походил сам на себя, он будто сошёл с полотна какого-нибудь сумасшедшего экспрессиониста. Из-за потоков воды, с которыми не справлялись "дворники", всё сливалось в причудливую картину: глянец мокрого асфальта, вспышки фар, всполохи неона, расплывшиеся кляксы голых крон и омытые дождём фасады. При других обстоятельствах можно было бы, пожалуй, и поэстетствовать: погрузиться, цокая языком, в атмосферу осеннего распада, и кружить, кружить в этих отсыревших декорациях до самого рассвета. А потом – домой, стакан кедровки и бай-бай. А ещё лучше – под тёплое крыло к какой-нибудь отзывчивой ведьмочке, которая тоже очень даже не прочь. А уже потом – домой, стакан кедровки и бай-бай. Но только обстоятельства были не "другими", а предложенными, и эти предложенные обстоятельства не оставляли времени на забавные причуды и причудливые забавы.
Рулил я молча, ещё и ещё раз прокручивал в голове ситуацию, и только тогда, когда выбрался дворами к дому Леры, обратился к поэту с вопросом, который давно меня мучил:
– Совершить самоубийство, – ни на секунду не задумавшись, ответил Ашгарр.
– Объясни.
Я нервно дёрнул головой и потребовал:
– Помнишь, после Пятого года в стране, особенно в столицах, свирепствовала эпидемия самоубийств?
– Помню, разумеется. Имела место такая дурь.
– Вот тогда-то и сложился обычай посылать предсмертные записки Леониду Андрееву. По известным причинам считался автор "Повести о семи повешенных" апостолом смерти.
– Кино и немцы, – в который уже раз поразился я человечьему безумию. Разбросав брызги чёрных луж, припарковался, возле подъезда Леры, дал Ашгарру знак, чтобы натянул очки, и вылез из машины.
Пока поднимался в лифте, чуть с ума не сошёл. Чувство, которое испытывал, передать трудно. Думаю, нечто подобное переживает человек выискивающий имя родного человека в списках погибших в авиакатастрофе.
На этот раз слава Силе обошлось, Лера оказалась живой и невредимой. Открыла почти сразу. Вся такая уютно-домашняя: в тапочках на босу ногу, в длинной мужской футболке с надписью "KOSOBO JE SRBIJA", с хомутом наушников на шее. Увидела меня и глаза округлила:
– Шеф?!
Переведя дух, я вытер быстрым движением холодную испарину со лба и, пытаясь скрыть понятную радость, а заодно и смущение по поводу этой понятной радости, стал с напускной строгостью учить девушку уму-разуму:
– Почему не спрашиваешь, кто? Между прочим, подруга, глубокая ночь на дворе, маньяки так и шастают. Хотя бы глянула в глазок ради приличия.
– Кому я нужна, – беззаботно отмахнулась от упрёков бедовая моя помощница.
– Мало ли, – пробурчал я по инерции, после чего запоздало извинился: – Прости, что разбудил.
– Не извиняйтесь, шеф. Я не спала, в "Одноклассниках" чатилась.