их обоих <...> Письмо получилось длинным - пиши скорей и никогда не
перечитывай то, что написала; если будешь писать, как пишется, значит,
будешь писать хорошо... Надеюсь, твоя мать излечилась от малярии - я послал
ей настойку Хаксема на коре хинного дерева. Закажу тебе новую гитару - раз
старая сломана.
Любящий тебя, Лидия,

Л. Стерн.


    Мистеру и миссис Уильям Джеймс



Олд-Бонд-стрит, 22 апреля 1767

Я искренне тронут, дорогие мои мистер и миссис Джеймс, вашей дружеской
заботой и тем интересом, который вы столь любезно проявили к моему здоровью.
Ничего хорошего рассказать о себе не могу: ночь я провел в сильном жару, мой
врач велел мне лечь в постель и не вставать, покуда не будет заметных
изменений к лучшему. Мне стало плохо, как только я вернулся к себе, и врач
говорит, что всему виной потогонное, а также то, что я вышел в воскресенье
на холод, - но он ошибается: лекарство это действует на меня хорошо... Вчера
у меня было кровотечение, и сегодня тоже, и я бы наверняка отдал Богу душу,
если б дружеская забота с Джерард-стрит не полила бальзамом ту кровь, какая
еще осталась... Боюсь, бальзам этот (а также дружеские чувства к вам) станут
последним приятным ощущением, с каким мне предстоит расстаться... Если же я
все-таки выкарабкаюсь и мне достанет сил выйти из дому и плюхнуться в
экипаж, первым моим визитом будет визит истинной благодарности - надеюсь, вы
догадались, к кому. Посылаю вам с этим письмом тысячу благословений. Да
хранят вас обоих небеса. Прощайте, мой дорогой сэр, моя дорогая мадам.
Навечно обязанный вам

Л. Стерн.

    Сэру Уильяму Стенхоупу



Коксуолд, 19 сентября 1767

Мой дорогой сэр,
возможно, Вы самое чудное существо во всей вселенной. Почему, скажите
на милость, Вы смеетесь над тем, что я Вам написал? Я сказал, что каждое
утро бросаюсь в лоно Венеры (имея в виду море), а Вы из этого заключили, что
я ныряю в постель к женщине. Для Вас главное - тело, для меня - разум. Я
написал весьма причудливое письмо одной даме, где, кстати, тоже рассуждал о
теле и душе; я писал, что она возвысила меня в моих собственных глазах,
когда призналась, что принадлежит мне больше, чем любая другая женщина, -
однако, учтите, это не дама с Бонд-стрит и не та дама, что ужинала со мной
на Бонд-стрит запеченными устрицами и прочими деликатесами; с ней я никогда
не ездил tete-a-tete в Солт-Хилл... Но довольно этой чепухи. Прошлое в
прошлом - и я себя ни в чем не виню. А Вы? Можете сказать то же самое про
себя? Клянусь, что нет. "Вы знаете, что такое чувство!" Что ж, это знает и
мой кот, когда слышит, как кричит на чердаке кошка. Но кошачьи концерты мне
отвратительны. Я с большей охотой разожгу слабый огонь в другом, чем дам
сильному пламени разгореться в себе. Итак, призываю небеса в свидетели:
после всех этих badinage сердце мое невинно - и проделки моего пера ничем,
решительно ничем не отличаются от того, что я делал в детстве, когда садился
верхом на палку и вскачь уносился прочь... Все дело в том, что не я вожу
пером, а перо водит мной... Сами виноваты, если удобряете почву мергелем.
Раньше я сам сдуру срезал и сжигал дерн для удобрения - только намучился, да
еще выложил двести фунтов. Будь оно проклято, это земледелие (сказал я себе)
- но попробую, если окажется, что пером я владею хуже, чем лопатой...
Кончилось все тем, что я совершенно вышел из себя и вдобавок решил, что
тачка с дерном обошлась мне слишком дорого...
Желаю Вам во всех ваших начинаниях руководствоваться собственным
здравым смыслом, ибо благоприобретенный опыт - это дьявол во плоти.
Прощайте, прощайте!
Преданный Вам

Л. Стерн.

    Сэру Уильяму Стенхоупу



Коксуолд, 27 сент. 1767

Дорогой сэр,
в Скарборо Вы прибыли, когда весь свет оттуда уехал, - но Вы ведь
существо непредсказуемое, а потому добавить тут нечего. Вы хотите, чтобы в
Скарборо приехал и я, да еще прочел Вам сочинение, которое пока не
закончено, - к тому же у меня есть и другие планы. Моя жена будет здесь
через три-четыре дня, и я должен быть на месте, а не потеряться в пустыне.
Увидеться же с Вами у Блаута готов со всей душой: буду хохотать и пить
вместе с Вами свой ячменный отвар. Встретив жену и дочь и сняв им дом в
Йорке, я тут же еду в Лондон, где Вы обычно проводите весну, - и тогда мое
"Сентиментальное путешествие", смею надеяться, убедит Вас, что чувства мои
идут от сердца и что сердце это не самого худшего образца. Хвала Господу за
мою чувствительность! И, хотя из-за нее я часто оказывался несчастным, я ни
за что не променяю ее на все те удовольствия, которые когда-либо испытывал
самый вульгарный сенсуалист. Напишите мне, когда будете в Йорке -
познакомитесь с женой и дочерью. Всегда Ваш, дорогой сэр,

Л. Стерн.

    Ханне



Коксу олд, 15 ноября 1767

Будьте так добры, Ханна, передайте эти два письма Фанни, а Фанни отдаст
сестре то, что причитается ей, а другое возьмет себе... За это, когда я Вас
увижу, Вы получите от меня поцелуй. Так-то вот!
...Но у меня есть для Вас и еще кое-что - мое "Путешествие", которое я
сочиняю в бешеном темпе и от которого, бьюсь об заклад, Вы будете плакать
так же громко, как я смеялся. Если ж нет, я брошу сочинять для души и буду
писать для тела.
Именно так я и пишу сейчас, Ханна! Но Вы - хорошее тело, а оно стоит
доброго десятка мелких душонок.
Поверь,
я - твой.

Л. Стерн.

    Графу...



Коксуолд, 28 ноября 1767

Милорд,
с величайшим удовольствием берусь за перо, дабы поблагодарить Вашу
милость за интерес к Йорику - "Сентиментальное путешествие" изнурило его и
духовно, и телесно. Верно, всякий сочинитель должен почувствовать себя сам,
иначе его не сможет почувствовать читатель, - но я рассыпался под напором
собственных чувств, мои мозги и тело нуждаются в подкреплении, а потому
двадцатого числа следующего месяца, пробыв неделю в Йорке, я отправляюсь в
город. Я мог бы, конечно, утешиться присутствием жены (которая приехала из
Франции), но я ведь уже давно поумнел - что бы там Ваша милость ни
говорила... Из-за того, что я написал "Тристрама Шенди", мир почему-то
вообразил, что во мне от Шенди больше, чем есть на самом деле. Мы живем в
прекраснодушном мире: чего только о нас не думают, какими только красками не
рисуют. Одна весьма достойная особа прибыла три года назад в Йорк по пути в
Скарборо, я имел честь быть с ней знаком и ее сопровождал. Все дамы очень
заинтересовались, кто она такая, и я их любопытство удовлетворил:
"Представьте, милые дамы (сказал я), это - моя любовница, ее мне
порекомендовала моя супруга; больше того, она выписала мне ее из Франции"...
Надеюсь, милорд, книга доставит Вам удовольствие, и тогда труды мои не
будут вовсе бесполезными. Если и это сочинение не сочтут целомудренным, то
пусть Господь сжалится над теми, кто его читает, - фантазия у них, как
видно, поистине искрометная!.. Надеюсь, милорд простит мне столь краткое
послание? Могу лишь в заключение добавить то, что Вам уже давно известно: к
Вам, милорд, я питаю чувства благодарности и дружбы.
Преданный Вам

Л. Стерн.

P. S. Если Ваша милость окажется весной в Лондоне, я буду счастлив
познакомить Вас с моими друзьями с Джерард-стрит. Вы по достоинству оцените
мужа и окажете честь жене. Она - полная противоположность большинству
представительниц прекрасного пола; они преследуют цели самые разные, она -
лишь одну: угодить своему супругу.

    Доктору Джону Юстасу



Лондон, 9 февр. 1768

Сэр, сию минуту получил Ваше любезное письмо, а с ним изящную трость в
шендианском духе, за что выражаю Вам огромную благодарность. Трость Ваша -
шендианская в том смысле, что у нее не одна ручка, а несколько; разница же
между Вашей тростью и моей книгой в том, что, опираясь на Вашу трость,
берешься за ручку, сообразуясь с удобствами, а читая "Тристрама Шенди",
подбираешь "ручку" сообразно страстям, невежеству и чувствительности. В
человеческом стаде так мало истинного чувства, что я был бы рад, если б
парламент принял закон, по которому, когда выходит книга, раскрыть ее имеют
право лишь люди здравомыслящие. Мало того, что писатель сочиняет свой труд,
- он еще должен отыскивать тех, кто этот труд поймет. Мир, впрочем, отнесся
к моему сочинению снисходительно, все здешние знаменитости его хвалят, а тот
интерес, который книга вызвала во Франции, Италии и Германии, вынудил одних
перечитать ее, другие же, чтобы не ударить лицом в грязь, сочли за лучшее
отозваться о ней положительно. Необращенными остались лишь несколько
тартюфов, чья похвала только бы ее опозорила.
Я горжусь, сэр, что такой человек, как Вы, с самого начала был на моей
стороне; но ведь не в нашей власти оценить юмор; это - дар Божий, и, кроме
того, истинный ценитель половину удовольствия получает не от книги, а от
себя; собственные его мысли приводятся в действие теми, которые он почерпнул
у автора, они настолько с авторскими соотносятся, что он, можно сказать,
читает не книгу, а себя самого.
Через неделю я закончу два тома сентиментальных путешествий мистера
Йорика по Франции и Италии. Но, увы! Ваш корабль подымет паруса на три дня
раньше, лишив меня тем самым удовольствия послать это сочинение Вам, дорогой
сэр, в знак огромной благодарности за ту честь, которую Вы мне оказали,
равно как и истинного уважения.
Ваш преданный и покорный слуга

Ло. Стерн.

    Миссис Монтегю



Лондон, март 1768

Столь своевременное добросердечие записки дорогой миссис Монтегю
исторгло то, чего не смогли исторгнуть ни болезнь, ни несчастья. Да, вы
угадали - слезу, которую я счел за лучшее смахнуть, дабы ко мне вернулось
зрение и я смог сказать ей: письмо это тронуло меня куда больше, чем если б
она прислала уведомление о передаче права на владение ее имуществом, а также
(что бы я оценил еще выше) - на владение ее умом и талантом... В моем
положении (как и в положении любого другого) доброе слово или взгляд
покоряет навечно - говорю об этом так, словно не был покорен Вами прежде...
Но я умею противостоять злу, - et quand je serai mort, on mettra mon nom
dans le liste de ces heros, qui son morts en plaisantant {И когда я умру...
мое имя войдет в число тех героев, что умирали с шуткой на устах (фр.).}.
То, к чему Вы проявили столь пристальный интерес, дорогая мадам, я не
могу ни скрыть, ни оспорить, хоть я и стремился сделать из этого несчастья
великую тайну. Да, я болен, очень болен - и все же я в полной мере ощущаю
свое существование, а также - нечто вроде откровения, которое говорит мне:
"И буду жить", - и тем не менее "Сделай завещание для дома твоего".
О! Я завидую Скаррону - впрочем, это гнусная ложь, ибо когда пришло
Ваше прелестное письмо, я писал одно презабавное сочинение, которое, если
только не помру, обязательно в неделю закончу... Нет, Вы объясните мне, как
удавалось Сервантесу писать свою изящную и смешную сатиру в мрачном и сыром
застенке; как, превозмогая боль, творил Скаррон; и как бедный каноник сумел
создать "Способ выйти в люди"...
Последний пример имеет ко мне отношение самое непосредственное... У
всех у них были, как видно, какие-то отклонения, или же во всех нас, когда
мы находимся в доме рабства, начинает бить некий неведомый источник...
Простите мой слабый мозг за все эти бредни и, дабы укрепить сей непрочный
механизм, пришлите мне, любезная леди, немного студня... Мне тягостны все
те, кто меня опекает, но с их помощью я надеюсь через 2-3 дня прочесть Вам
заутреню... Поверьте, мадам, ни один верующий не приблизится к Вашему алтарю
с более незапятнанным подношением, чем
Ваш преданный и покорный слуга

Л. Стерн.

    Лидии Стерн



Олд-Бонд-стрит.Март 1768

Моя дорогая Лидия, ты пишешь, что все в Йорке восхищены моим
"Сентиментальным путешествием", - скажу без ложной скромности: ничуть не
меньше восхищаются книгой и здесь. Но что мне до этого? Болезни душат меня,
и в горячечной груди твоего отца нет больше места тщеславию... Но не
тревожься, я не поддамся - и первого мая буду с вами обеими. Впрочем,
скрыться от болезни надолго мне не удастся, дитя мое, - разве что спокойное,
размеренное существование и умиротворенность восстановят мои силы... Твое
письмо меня озадачило... Как же мало должна она разбираться в моих чувствах,
чтобы сказать тебе, что в случае если я ее переживу, я передам тебя в
наследство миссис Дрейпер! Нет, моя Лидия! Тебя я доверю той, чьим
добродетелям ты должна подражать... я так часто говорил с тобой о ней, писал
тебе про нее. Только у нее научишься ты быть верной женой, нежной матерью и
преданным другом, ты не сблизишься с ней до тех пор, покуда не пропитаешься
молоком сердечных чувств и не умеришь свой пылкий нрав, коим владеешь в
очень малой степени. Сия благородная особа не вынудит мою бедную Лидию
бежать в поисках защиты в Индию, в ее силах оказать ей покровительство,
причем куда более надежное, здесь, в Англии... Думаю, впрочем, что твоя мать
меня переживет. Но не отягощай ее чувств своими дурными предчувствиями. Я
послал тебе бусы и пряжки - то же и твоей матери. Нет такого желания моей
девочки, которого бы ее отец, если только это в его силах, не исполнил бы.
Но то, что достается тебе, должно, по справедливости, достаться и твоей
матери... Меня ни на минуту не оставляют одного. Доброта моих друзей
неизменна... и все же как бы мне хотелось, чтобы за мной ухаживала ты, - но
этого я лишен. Пиши мне по меньшей мере два раза в неделю. Да благословит
тебя Бог, дитя мое,
Твой, всегда твой
Любящий отец

Л.С.


    Миссис Уильям Джеймс



Вторник. Лондон. 15 марта 1768

Ваш бедный друг едва может писать - на прошлой неделе он чуть было не
отправился на тот свет от плеврита: в четверг мне пускали кровь трижды, а в
пятницу оттягивали ее пластырем... Врач уверяет, что мне лучше; Бог его
знает, мне сильно не по себе, и даже если я и пойду на поправку, силы ко мне
вернутся не скоро. Не написал и половины письма, а уже вынужден прерваться -
устала рука. Вчера меня навестил мистер Джеймс - к моей огромной радости, он
много говорил о Вас, я же свои чувства держал при себе. Пожалуйста, дорогая
миссис Джеймс, попросите его прийти завтра или послезавтра, ибо, боюсь, жить
мне осталось немного дней, а может, и часов. Если мне станет хуже и я в этой
борьбе потерплю поражение (я пал духом, а это дурной знак), - не рыдайте,
моя дорогая, слезы Ваши слишком драгоценны, чтобы меня оплакивать; соберите
их лучше в бутылку и не вынимайте пробку. Дражайшая, добрейшая,
благороднейшая и лучшая из женщин! Пусть здоровье, мир и счастье всегда
будут с Вами... если я умру, храните меня в своей памяти и забудьте те
глупости, которые Вы так часто осуждали, - ведь делал я их сердцем, а не
головой. Если же моей Лидии понадобится мать, могу ли я надеяться, что Вы
(если она останется сиротой) приласкаете ее? Вы - единственная женщина на
земле, которой я могу ее доверить. В письме двухнедельной давности я написал
ей, кем Вы можете для нее стать. Мистер Джеймс будет ей отцом, он защитит ее
от любых напастей, ибо в руке у него шпага, которой он служил отечеству и
которой сумеет распорядиться, дабы защитить невинное дитя. Препоручите меня
его заботам, подобно тому, как я препоручаю Вас Тому, кто не даст в обиду
все хорошее и доброе в этом мире... Прощайте, Вас и мистера Джеймса горячо
благодарит Ваш несчастный и любящий друг

Л. Стерн.



    Письма к Элизе



Лондон, конец января 1767

Вместе с этим письмом Элиза получит мои книги: "Проповеди" идут от
самого сердца, хотя и остались без названия; остальные - от головы; к тому,
как их примут, я отношусь более безразлично...
Не знаю, как это получилось, - но я полувлюблен в Вас. Пора бы
влюбиться и полностью, ибо никогда прежде ни одна представительница
прекрасного пола не производила на меня большего впечатления.
Итак, прощайте.
С признательностью (чтобы не сказать с любовью)

Л. Стерн

Лондон, февраль 1767

Хотя в половине первого я навещу Вас, Элиза, я не успокоюсь, пока не
узнаю, как Вы себя чувствуете. Пусть же прелестное твое личико осветится
улыбкой, как сегодняшнее утро осветилось солнцем. Я очень опечалился,
услышав вчера, что Вы захворали; и огорчился, что Вы не пустили меня к себе.
Помните, моя дорогая: друг имеет те же права, что и врач. В этом городе
(возразите Вы), это не принято. И что с того? Изысканность и
благопристойность соблюдают бездушные правила этикета далеко не всегда.
Я иду завтракать, но к одиннадцати вернусь в надежде прочесть одну
строчку, написанную твоей рукой: "Мне лучше и я буду рада увидеть своего
Брамина".

9 утра.

Лондон, март 1767

Твое письмо, Элиза, я получил вчера вечером по возвращении от лорда
Батхерста, где я обедал и где меня слушали (о тебе я говорил целый час без
перерыва) с таким интересом и вниманием, что добрый старик трижды пил за
твое здоровье, и, хотя ему уже восемьдесят пять, он говорит, что надеется
дожить до того дня, когда его познакомят с моей прелестной ученицей из
Индии, которая, он убежден, затмит всех жен самых богатых набобов - и не
только внешне, но (что гораздо важнее) и внутренне. И я надеюсь на то же.
Этот аристократ - мой старый знакомый. Представьте, он всегда
покровительствовал людям умным и талантливым; за его столом сиживали и
Аддисон, и Стил, и Поуп, и Свифт, и Прайор, и многие другие... Впервые он
подошел ко мне, когда я находился при дворе принцессы Уэльской, и
представился столь же оригинально, сколь и вежливо: "Хочу познакомиться с
Вами, мистер Стерн, однако и Вы должны знать того, кто выражает это желание.
Вы, вероятно, слышали, - продолжал он, - о старом лорде Батхерсте, которого
эти ваши Поупы и Свифты так воспевали и превозносили. Прожив всю жизнь с
великими людьми, похоронив их и отчаявшись найти им равных, я уже несколько
лет перестал вести записи и забросил свои книги, вознамерившись никогда
больше их не раскрывать. Вы, однако, разожгли во мне желание, прежде чем я
умру, открыть их вновь, что я сейчас и делаю; а потому прошу Вас отобедать
со мной у меня дома". Этот лорд - чудо природы: в свои восемьдесят пять он
обладает умом и живостью тридцатилетнего. Умение получать радость от жизни и
искусство доставлять радость другим сочетаются у него с образованностью,
учтивостью и чувством.
То, что рассказывал я о тебе, Элиза, доставляло ему огромное
удовольствие; в нашей беседе участвовал еще один, также весьма
здравомыслящий джентльмен, и мы с жаром проговорили до девяти вечера. И ты,
Элиза, была той путеводной звездой, что направляла и освещала наш разговор!
И даже когда я говорил не о тебе, ты все равно целиком заполняла мой ум,
согревала все мною сказанное, ибо все это время - говорю не стыдясь - мне
очень тебя не хватало! <...>
Пусть же розы вновь вернутся на твои щечки, а рубины - на твои губки!
Но поверь мне, Элиза: твой муж (если только это добрый, проницательный
человек, во что я искренне верю) заключит тебя в еще более крепкие и нежные
объятья, поцелует твое бледное, изможденное лицо с еще большей страстью, чем
если б красота твоя цвела пышным цветом. Если же я ошибаюсь, то мне его от
души жаль. Странный у него должен быть вкус, раз он не в состоянии по
достоинству оценить такое существо, как ты! <...>
Как можешь ты просить прощенья за твое последнее письмо?! Мне оно
кажется тем более прелестным, что ты за него извиняешься. Пиши мне и впредь,
дитя мое, только такие письма. Пусть они выражают непритязательную
беспечность сердца, что во всей своей полноте раскрывается человеку,
которого ты должна чтить, которому должна доверять. Такое письмо, Элиза,
пишу тебе и я, и такой жизнью - безыскусной, полной любви - я буду жить с
тобой, если только Судьба не разведет нас по разным материкам, чего никогда
не переживет
навсегда преданный тебе

Брамин.

Лондон, март 1767

Дражайшая моя Элиза!
Сегодня утром начал я новый дневник; ты увидишь его, ибо, если я не
доживу до твоего возвращения в Англию, он останется тебе в наследство. Эта
страница - печальная, но будут и веселые; если только я смогу писать тебе
письма, то встретятся среди них и радостные; боюсь только, что дойдут до
тебя лишь немногие! А впрочем, можешь быть спокойна: с каждой почтой будешь
ты получать что-нибудь в этом роде - до тех пор, пока не махнешь рукой и не
велишь никогда больше тебе не писать.
Как Вы поживаете? Какую силу духа вложили в Вас небеса? Как Вы
устроились, моя дорогая? Все ли в порядке? Пишите мне, ничего не утаивая,
обо всем. Если же попутный ветер Вас задержит, я приеду к Вам вместе с
Джеймсами, можете не сомневаться. В самом деле, Элиза, знай я, что могу
оказать Вам услугу, сделать для Вас доброе дело, - и я бы с радостью
прилетел к Вам, как на крыльях. Господь милостивый! Прояви снисхождение к
бедной крошке, сохрани ее от любых потрясений. Сейчас, кроме Тебя одного,
защитить ее некому! Спаси ее от всех напастей, ниспошли ей наконец утешение!
Надеюсь, Элиза, молитва моя будет услышана, ибо, сдается мне, небо,
когда я смотрю на него, улыбается мне в ответ. Я только что вернулся от
нашей доброй миссис Джеймс, где три часа кряду только о тебе и говорил. У
нее есть Ваш портрет, и он ей нравится, но Мэриотт и некоторые другие
находят, что портрет, принадлежащий мне, лучше, выразительней. Но что он в
сравнении с оригиналом?! Я бы сказал так: портрет, который висит у миссис
Джеймс, предназначен для света; мой же способен доставить удовольствие лишь
очень искреннему другу или же сентиментальному философу. На первом Вы вся -
улыбка, Вы разодеты в шелка, жемчуга и горностаи; на втором - просты, как
весталка; там Вы такая, какой Вас сотворила природа, - образ, на мой вкус,
куда более естественный и привлекательный, чем миссис Дрейпер, красующаяся,
покоряющая поклонников пышными своими нарядами, с блеском в глазах и с
ямочками на щеках и подбородке <...> А теперь позвольте мне сказать Вам
правду, которую, впрочем, я Вам, кажется, уже говорил. Когда я увидел Вас
впервые, Вы не вызвали во мне ничего, кроме сострадания; внешность Ваша
показалась мне вовсе непримечательной. Покрой Вашего платья (пусть и
модного) портил Вас... ничто не может повредить Вам более, чем желание
покрасоваться. Вы не красивы, Элиза, лицо Ваше не способно привлечь и
десятой части тех, кто на Вас смотрит; Вы - нечто большее; скажу, как на
духу: никогда прежде не приходилось мне видеть лицо столь же умное, столь же
одухотворенное, столь же доброе; не было еще (и не будет) ни одного
здравомыслящего, проницательного и чувствительного мужчины, который бы,
пробыв в Вашем обществе три часа, не проникся к Вам любовью или дружбой - в
том, разумеется, случае, если Вы не станете изображать из себя то, что Вам
не свойственно, и предстанете перед ним тем безыскусным существом, каким
создала Вас природа. Есть что-то в Ваших глазах и голосе такое, чего нет ни
у одной женщины из всех, кого мне случалось видеть, о ком приходилось
слышать и читать. Это то пленительное, невыразимое совершенство, что ощутить
способны лишь люди самого тонкого вкуса.
Будь Ваш супруг сейчас в Англии, я бы с радостью заплатил ему пятьсот
фунтов (если только подобное приобретение можно сделать за деньги), чтобы он
разрешил Вам сидеть рядом со мной два часа в день, пока я пишу свое
"Сентиментальное путешествие". Уверен, в этом случае книга продавалась бы
настолько лучше, что я сумел бы вернуть эти деньги сторицею... За Ваши же
портреты, заказанные Ньюнэмами, я не дал бы и девяти центов: на них Вы -
надутая, разодетая кокетка. Ваши глаза и овал лица (совершеннее мне видеть
не приходилось), что способны поразить самого бесстрастного судью, ибо это
истинное творение Господа, краше которого я не видал нигде на свете, -
обесцениваются притворной улыбкой на одном и гримасой на другом <...> Буду
писать тебе завтра снова, лучшая и пленительнейшая из юных дев! Мирной тебе
ночи! Да будет душа моя с тобой во все ночные стражи.
Прощай.

Лондон, март 1767

Как бы я хотел, Элиза, чтобы ты смогла отложить свой отъезд в Индию еще
на год. Ибо я свято верю, что твой муж никогда не стал бы ограничивать тебя
во времени <...>
Элиза, раз ты так тяжко больна, и не помышляй о том, чтобы в этом году
вернуться в Индию. Напишите своему супругу - скажите ему всю правду о своем
состоянии, и, если муж Ваш столь же благороден и человеколюбив, каким Вы его
рисуете, он Вас, безусловно, одобрит. Из самых достоверных источников мне
известно, что его недовольство Вашей жизнью в Англии вызвано лишь тем, что
он возомнил, будто здесь Вы расточительствуете и наделаете долгов, по
которым ему рано или поздно придется платить. Подумать только: богиня
приносится в жертву грошовым расчетам! Поверь, дитя мое, если б только
приличия мне позволили, я бы возместил ему все связанные с тобой расходы до
последнего пенса! С радостью отдал бы я ему все свои средства, все, чем
владею, целиком положившись на тот дар, коим наградили меня небеса...
Верно, ты многим обязана своему мужу, чем-то - своей внешности и мнению
света, но поверь, поверь, моя дорогая, столь же многим обязана ты и самой
себе. А потому, раз Вы по-прежнему больны, возвращайтесь-ка из Дила