Джо Блейки поджидал Сюзи на улице, пошел рядом.
   — Смотри, не подведи Эллу, — сказал Джо мягко, как будто без нажима.
   — Не подведу, не волнуйся.
   — По-моему, это ты волнуешься.
   — Слушай, Джо, помнишь, ты мне как-то денег предлагал, на дорогу?
   — Но ты же решила остаться!
   — Решила. А не на дорогу можешь дать? Взаймы.
   — Сколько?
   — Двадцать пять долларов.
   — А где ты будешь жить?
   — Я тебе сообщу.
   — Хорошо, дам, — сказал Джо. — Что мне, впервой девушек выручать… Потерять я ничего не потеряю.
   — Ты не сомневайся, я верну.
   — А я знаю, что вернешь, — сказал Джо.

 

 
   Бойлер, который вот уже много лет стоял преспокойно среди мальвовых зарослей на пустыре между «Медвежьим стягом» и Королевской ночлежкой, был самым первым бойлером на Вонючем заводе, а Вонючий завод был самым первым консервным предприятием во всем Монтерее. После того как поняли, что сардины можно класть сырыми в жестянки с маслом или томатным соком и в запаянном виде готовить на горячем пару, в Монтерее расцвела невиданная доселе промышленность. Вонючий завод начал с маленького оборотного капитала; отчаянно сквалыжничая, первым пробился к успеху; и первым канул в Лету. Первый бойлер, вырабатывавший пар для сардин, был славным детищем предприимчивости Уильяма Рандолфа — инженера, пожарного и одновременно хозяина завода. Бойлер достался ему даром. Это был котел паровоза, что когда-то бегал между Птичьей долиной и океанским побережьем. Паровоз сошел однажды ночью с рельсов и, пробив ограждение эстакады, воткнулся в болотце. Железнодорожная компания сняла с паровоза колеса и клапаны, а облое его тело осталось торчать в грязи.
   Уильям Рандолф нашел паровоз, доставил в Монтерей и посадил котел на бетонное основание посреди нового тогда Вонючего завода. Долгие годы паровозный котел исправно поставлял пар низкого давления для варки сардин; лишь трубы изредка разрывались и заменялись новыми.
   В 1932 году, в пору расцвета и расширения Вонючего завода, пожалели денег везти котел на новое место, так и бросили на пустыре. Старик Рандолф был еще жив и, — хоть давно отошел от дел, по-прежнему не любил бесхозяйственности. Он снял с заброшенного бойлера все трубки, — остался только цилиндр: шесть шагов в длину, полтора человечьих роста в диаметре. Сохранилась, правда, еще дымовая труба; да топочная дверца — что в длину, что в ширину полметра — болталась на ржавых петлях.
   Как временное пристанище бойлер использовали многие, однако первыми постоянными жильцами стали муж и жена Мэллой. Мистер Мэллой, человек мастеровитый, не только срезал торчащие концы трубок, но и сумел обустроить бойлер. Например, под дымовой трубой он сложил из кирпичей печурку для защиты от зимних ночных холодов.
   В качестве дома бойлер обладает и недостатками, и достоинствами. Конечно, кое-кому не понравится влезать на четвереньках в топочную дверцу. Вогнутый пол затрудняет ходьбу и расстановку мебели. Третий недостаток заключается в отсутствии освещения и некоторых других удобств… Достоинства же у бойлера такие: он совершенно влагонепроницаем, уютен и обладает прекрасной вентиляцией. С помощью вьюшки и топочной дверцы можно как угодно отрегулировать подачу свежего воздуха. Бойлер хорош еще и тем, что в нем ни пожар, ни землетрясение не страшны. Да и бомбежка, наверное, тоже. Так стоит ли печалиться, что нет туалета, электричества и водопровода?..
   В Приморском Кармеле, где отдыхает богема из Сан-Франциско, было высказано мнение, что Сюзи неспроста избрала домом бойлер. Мол, бойлер — символ материнской утробы, откуда Сюзи предстояло родиться для новой жизни. Может, и так, но прежде всего это утроба отвечала требованиям экономии. В «Золотом маке» Сюзи бесплатно питалась, а в бойлере бесплатно жила.
   С деньгами, которые ей одолжил Джо Блейки, Сюзи отправилась в Пасифик-Гров, в универсальный магазин Холмана. Там купила молоток, пилу, набор гвоздей, два листа фанеры, банку нежно-голубоватой побелки и кисть, тюбик хорошего клея, пару розовых занавесок с оборками в голубой цветочек, три простыни, две наволочки, два полотенца, губку для посуды, заварной чайник, две чашки с блюдцами и коробку пакетиков с чаем. Рядом, в магазине «Дешевые товары», Сюзи приобрела подержанную походную койку с матрасом, тазик, кувшин, ночной горшок, два солдатских одеяла, зеркальце и керосиновую лампу. На этом капиталы иссякли; однако уже через неделю Сюзи из чаевых вернула Джо Блейки два доллара с четвертью.
   Консервный Ряд, покрывшись стыдом, словно не видел того, что происходило у бойлера, не слышал поздно вечером стука молотка. Не то чтобы люди потеряли к Сюзи интерес, просто они стеснялись любопытничать. Фауна претерпела десять дней, затем, уступая всегдашней страсти совать нос в чужие дела, отправилась к Сюзи с тайным визитом (дело было во вторник вечером, «Медвежий стяг» закрыт из-за отсутствия клиентов). Стоя у окна Комнаты досуга. Фауна видела слабое мерцание из приоткрытой топочной дверцы бойлера; из трубы лениво тянулся смолистый дымок. Фауна тихо вышла на «Стяга» и двинулась сквозь мальвовые заросли к бойлеру…
   — Сю-зи… — позвала она еле слышно.
   — Кто там?
   — Это я, Фауна.
   — Чего тебе?
   — Ничего. Хотела узнать, все ли у тебя хорошо.
   — Да, у меня все хорошо.
   Фауна встала на колени, просунула голову в топочную дверцу. Бойлер было просто не узнать. Облые стены нежно голубели; с каждой стороны на месте окна висела приклеенная занавеска с оборками. В комнатке царил дух приятный и женственный. Слабый красный свет печурки озарял койку, на которой сидела Сюзи. В изголовье стояло что-то вроде туалетного столика, с зеркальцем, тазиком и кувшином. Рядом, на полу, — большая жестянка из-под компота, а в ней пышный букет из люпинов и маков.
   — Как славно ты здесь устроилась, — сказала Фауна. — Может, пригласишь меня войти?
   — Конечно, входи. Только не застрянь в дверях.
   — Ты уж помоги, пожалуйста.
   С помощью Сюзи Фауна протащилась сквозь дверцу.
   — Присаживайся на койку, — оказала Сюзи. — Стула пока нет, но скоро будет.
   — Хочешь, мы свяжем тебе крючком коврик?
   — Спасибо, — сказала Сюзи, — но я хочу все делать сама… Может быть, выпьешь чаю?
   — Да, пожалуй, — рассеянно сказала Фауна. Потом спросила: — Ты больше не сердишься?
   — Нет, — отвечала Сюзи. — Ты знаешь, мне здесь очень хорошо. У меня ведь ни разу в жизни не было своего угла…
   — Да, ты здесь здорово устроилась. Хочешь, одолжу тебе любую мебель, ну и вообще… Можешь ходить мыться к нам в ванную.
   — Спасибо, в «Золотом маке» есть душ.
   — Слушай, что ты все «спасибо» да «спасибо»… Ты и так уж меня положила на обе лопатки. Лежачего не бьют.
   — Извини, я не хотела обидеть.
   — Вкусный чай! Позволь я тебе кое-что скажу. Хочешь слушай, хочешь нет. Я, конечно, наломала дров. Но и ты хороша. Как тебе Дока не жалко? Ты что, до погибели его хочешь довести?
   — Постой, ты о чем?
   — О том. Поселилась у него под самым носом. Выглянет он в окошко, сразу видит тебя, — говоря так, Фауна заранее сжалась в ожидании взрыва, однако взрыва не последовало.
   Сюзи поглядела на свои руки.
   — А ногти у меня действительно ничего. На работе целый день руки в воде, так вечером я их мажу кремом. Чтоб кожа не грубела… Ты же сама мне сказала не убегать от судьбы, вот я и не убегаю. Сначала мне, правда, хотелось спрятаться, зарыться куда-нибудь. А потом я раздумала прятаться — вспомнила твои золотые слова. Чего мне скрываться? Кто хочет, пускай смотрит.
   — Но разве этому я тебя учила? — робко попыталась возразить Фауна.
   — Погоди, дай досказать. Ты там что-то говорила про Дока. Так вот, запомни хорошенько и другим скажи, чтоб мне десять раз не повторять: до Дока мне никакого дела нет. Все, забудьте! Встретила я его, пришлась не по вкусу — плохая оказалась… Может, и не будет больше в жизни такой встречи. Ну, а если будет — если найдется для меня парень, — я уж постараюсь быть хорошей. И с виду, и в душе. Чтоб никто про меня худого слова сказать не мог. Но это все фигня. Главное, я хочу жить спокойно, чувствовать себя человеком. Понятно?
   — Понятно. Только ты, пожалуйста, не выражайся.
   — Я уже давно не выражаюсь.
   — А кто только что сказал «фигня»?..
   — Ладно, ты меня с толку не сбивай. Ты поняла, что я тебе сказала?
   — Конечно, конечно! Я только не понимаю, почему ты не хочешь помощи от друзей.
   — Потому что хочу всего добиться сама. А если не смогу, разве я чего-нибудь стою?
   — Но ты же одолжила денег у Джо Блейки.
   — Правильно. Ведь он не друг, а полицейский! Он даже хотел меня выслать из Монтерея. Как отдам ему долг, может, и станем с ним друзьями.
   — Я смотрю, ты себя не жалеешь.
   — Что делать, — пожала плечами Сюзи, — пожалеешь, больше навредишь.
   — Вот-вот, всегда ты такая была, — вздохнула Фауна. — Поэтому в «Стяге» толку из тебя и не вышло…
   — Я знаю, кто я была, — сказала Сюзи. — И кем хочу стать, тоже знаю.
   — Женой Дока? — выпалила Фауна.
   — Тьфу ты! Да усвой же ты наконец: с этим кончено. — Ну, я, пожалуй, пойду… — уныло промолвила Фауна. Поставила чашку с блюдцем на туалетный столик, опустилась на четвереньки и поползла к дверце. — Подтолкни меня, Сюзи.
   Фауна выдавилась из бойлера, словно паста из тюбика.
   — Обожди, Фауна! — послышалось вслед. Фауна развернулась, снова просунула голову в дверцу. — Ты, пожалуйста, не обижайся, — оказала Сюзи. — Лучше тебя у меня никогда друга не было. Я не с тобой свожу счеты, а сама с собой. Помнишь, я всегда на всех набрасывалась? Так, оказывается, злиться-то надо было на себя… Вот полажу сама с собой — глядишь, и с другими сумею поладить.
   — А что если Док придет с повинной головой?
   — Нет уж, мне такой добычи не надобно. Пусть он хоть вообще без головы придет… Что разбилось, того не склеишь… Вот если понравится мне другой человек, сумеет доказать свою любовь — я этого человека сделаю счастливым…
   — Знаешь, я по тебе скучала, — сказала Фауна.
   — Ничего, разберусь со своими делами, будем почаще видеться. Я тоже тебя люблю, Фауна.
   — Перестань. Не смей мне таких слов говорить, — Фауна всхлипнула и захлопнула топочную дверцу.
   Совесть — удивительное и таинственное порождение сознания; именно она повинна в том, что наш жизненный путь столь неисповедим, столь комичен и столь мучителен. Зародилась она, вероятно, в смятенной душе тех первобытных индивидуалистов, на которых сообщество воздействовало силой своей нелюбви. Кто знает, может, совесть пускает корешки и расцветает в чувствилище нашем благодаря питающим ее выделениям некой таинственной железы? Кто знает, не оттого ли человек обрекает себя на муки совести, что чует в них средство возвестить равнодушной вселенной о своем существовании? А может быть, мука есть величайшее наше наслаждение?.. Как бы то ни было, мы предаемся мукам совести так же радостно самозабвенно, как кошки — любви; от сознания своей вины готовы выть, как волки на луну; ни одного человека в мире не удостоим таким жгучим презрением, как самого себя…
   Если и жил на свете смертный, которому недоступны были подобные муки и радости, то это Элен. Для пробуждения совести требуется известная самоуглубленность, а откуда ей взяться у человека, начисто лишенного рефлексии? Жизнь для Элена была чем-то вроде проходящего поезда для мальчишки, который с открытым ртом, с волнением в легком сердце смотрит изумленными глазами на летящие мимо вагоны.
   Элен никогда себя ни в чем не винил, ибо был и впрямь невинен, как младенец. Его воспитание и образование Мак описал следующим образом: «Четыре года отсидел в простой школе, четыре — в исправительной, ни там, ни там ничему не научился». Даже исправительная школа, где порок и преступление относятся чуть ли не к числу обязательных предметов, не смогла испортить Элена. Вышел он оттуда таким же чистым душой, как и поступил. Впрочем, некоторые преступные деяния были бы ему по силам — не хватало лищь сосредоточенности, и неизвестно, как бы сложилась его жизнь, если б судьба не дала ему в друзья Мака с ребятами и Дока. Мака Элен почитал величайшим человеком в мире, а Дока вообще не относил к разряду смертных. Иногда он вместо Бога молился Доку.
   Но теперь Элен начал меняться. Мало-помалу в нем копилась сосредоточенность. Возможно, давало всходы коварное семя, посеянное в душе гороскопом Фауны. После первого бурного несогласия он больше ни разу не заговаривал о своем будущем, что само по себе было весьма подозрительно.
   Элен не хотел быть президентом Соединенных Штатов. Если б был хоть какой-то способ избежать злой напасти, он бы им воспользовался, но гороскоп не оставлял никакой лазейки. И как узник, помаявшись немного, начинает обживать и даже по возможности украшать темницу, так и Элен, будучи не в силах сбросить оковы грядущего президентства, стал думать, как исполнить предназначение достойно и красиво. Ответственность — это бремя, которое возвышает человека.
   Элен стал готовить себя к государственному поприщу. Он прочел попавшийся под руку журнал «Тайм», сначала один раз, потом другой — от корки до корки. И подумал: все, что там написано, — бред (отсюда видно, что, страдая растрепанностью мыслей, он все же обладал здравым умом).
   Элен купил «Всемирный альманах» за 1954 год, изучил биографии президентов и стал размышлять над тем, что делать, если англичане снова вздумают насильно забирать на службу к своему королю американских моряков, или если вновь возникнет вопрос о какой-то «Директиве номер 40 за 1954 год»…
   С той поры как Элен внутренне смирился с высоким назначением, жизнь его стала мучительной. В иное утро он просыпался счастливым, думая, что президентство всего лишь кошмарный сон. Но тут же пересчитывал пальцы на ногах и — покорялся судьбе и долгу. Труднее всего в этом новом состоянии было одиночество. Он ни с кем не мог обсуждать президентские заботы. Судьба выделила его — и поставила над обыденным. Нет, не гнев владел им, когда он чуть было не поднял руку на Мака, а стремление защищать слабых и униженных, в данном случае Дока. И вовсе не из пустого тщеславия восстал он против друзей, отказавшись пойти на маскарад гномом. Хочешь не хочешь, он должен был блюсти достоинство своего высокого ранга; будущий президент мог нарядиться лишь Прекрасным принцем, и никем иным!
   В обычное время кто-нибудь из ребят непременно заметил бы страдание и усталость на физиономии Элена, а также печать благородного мученичества во всем его облике, — и Элену дали бы две ложки лучшего в мире лекарства — горькой соли. Но сейчас для всех его друзей — и мужчин, и женщин — настала пора невзгод, и располагавшая к душевной чуткости.
   Попытки Элена понять, что же случилось на маскараде, не дали плодов. Элен помнил, как во всей красе и величии явился в Ночлежку, а потом… потом случилось что-то непостижимое, имевшее ужасные последствия. Незыблемый дух Королевской ночлежки — подобно граниту, что на своем веку выдерживает несметное число ударов, но в какой то миг разрушается разом, — этот дух в одночасье испарился.
   Мак, которому обычно и горе не беда, впал в тоску; очи его потускнели; отважная душа обескрылела. А уж если с Маком приключилось такое, то можно себе представить состояние ребят — ни дать ни взять выброшенные на берег медузы.
   «Что случилось?»— раз за разом опрашивал Элен, но все только взглядывали на него молча и тут же отводили глаза, не желая ничего объяснять. Несколько первых дней Элен еще надеялся, что это просто невиданно затянувшееся похмелье, но вот уже пора бы им снова возжаждать, а все словно дремлют! Элен начал опасаться за своих друзей.
   Усевшись под кипарисом, Элен попытался не просто собраться с мыслями, но и задуматься. Подошло время великих дел — и оказалось, что он один обладает нужной для них духовной статью. Когда он, наконец, встал, отряхнул со штанов черно-зеленые кипарисовые чешуйки и направился в Королевскую ночлежку, он был уже не прежний Элен, которого звали за глаза Беспамятным, Пеньком, Дурачком. Его могучие плечи расправились под высоким грузом ответственности; глаза излучали спокойную нравственную силу.
   В Ночлежке царил печальный сумрак, пахло плесенью. Ребята лежали на кроватях как неживые. Мак, очевидно, чувствовал себя хуже всех, потому что уставился в свой полог совершенно пустыми глазами. Он не стенал, не метался, но какая-то тайная скорбь ела его прямо на глазах.
   Элен присел в ноги к Маку, ожидая, что Мак лягнет его ногой в стоптанном ботинке, но Мак не шевелился.
   — Мак, ты что лежишь как колода? — тихо сказал Элен. — Вставай.
   Мак ничего не ответил, только прикрыл глаза, — из-под ресниц выкатились две слезы и быстро высохли на горячих щеках.
   — А если я тебе врежу, тогда встанешь? — еще тише спросил Элен.
   Мак вяло покачал головой: мол, не надо.
   Элен не мог больше сдерживаться, бросил козырную карту — будь что будет.
   — Я был вчера у Дока. Сидит с карандашом, ни слова не написал. Ничего за день не сделал. Ничего не придумал. Хватит валяться, Мак, Доку нужна помощь!
   — Нужна, как собаке пятая нога, — отвечал Мак заупокойно. — Не сердись на меня, Элен. Я больше не могу. Я в нокдауне.
   — А что случилось, Мак?
   — Помнишь, как мы в тот раз отмечали его день рождения? Когда за лягушками ездили, — глухо сказал Мак. — Все у него в лаборатории порушили-поломали. Так вот, это все цветочки…
   — Какие цветочки? — с интересом спросил Элен.
   — Я в том смысле, что тогда поломали вещи — проигрыватель, пластинки, посуду. А теперь хуже — теперь мы душу ему поломали! Я себя чувствую, как медведь, который хотел погладить человека по башке, провел лапой, а у того мозги вон. Все, сдаюсь… — Глубоко вздохнув, Мак перевернулся на другой бок, закрыл лицо руками.
   — Нет, ты не сдавайся! — приказал Элен.
   — Уж как-нибудь без тебя разберусь, ладно?
   — Ладно, разбирайся, — обрадовался Элен.
   — Сам и разбирайся! — разозлился Мак. — Что ты ко мне пристал?
   — Понимаешь, Док должен поехать в Ла-Джоллу, — принялся объяснять Элен. — На следующей неделе начинаются приливы. Он наловит восьминогов и напишет книжку. Но мы ему должны помочь, Мак!
   — Эх, — вздохнул Мак. — Помню, как-то Фауна рассказывала про одного боксера полусреднего веса, его звали Келли-поцелуйся-со-смертью. Так вот, я — Мак-поцелуйся-со-смертью. За что ни возьмусь, все на корню чахнет.
   — А ну-ка, встань!
   — И не подумаю.
   — Встань, тебе говорят!
   На этот раз Мак просто промолчал.
   Элен вышел на пустырь, огляделся. В зарослях высокой травы лежал проломленный дубовый бочонок из-под дегтя. Элен вырвал крепкую бочарную доску и вернулся с ней в Ночлежку.
   Встав у постели Мака, он хорошенько примерился, размахнулся — и ударил Мака так сильно, что у самого от натуги лопнули штаны. И тут только он по-настоящему понял, как сильно хворает Мак: даже не пошевельнулся, только крякнул!
   Элен мужественно поборол охвативший его ужас; потом вспомнил свой высокий страдальческий жребий — ехать в Вашингтон, есть проклятых устриц…
   — Ладно, Мак, — произнес он негромко. — Придется мне самому это дело уладить.
   Сказав так, он повернулся и ушел, спокойный и величавый.
   Мак перелег на бок, подпер голову рукой.
   — Нет, вы слышали, что сказал этот болван? И главное, виноват опять буду я: зачем раззадорил? Ну все, теперь беды не миновать… Милая мама, готовь белый саван, сын твой в смертельной тоске…
   — Гляжу я на тебя, — сказал Уайти II, — тебя и вправду отпевать пора.
   Когда человек сворачивает с привычной дороги, он обычно еще долго с сожалением оглядывается назад. Так было и с Эленом, который, не столько по собственной воле, сколько по воле судьбы, оказался вдруг на нехоженой тропе. «Придется мне самому это дело уладить», — заявил он Маку. Легко сказать, да трудно сделать! Посидев под гостеприимными ветвями черного кипариса, он вдруг понял, что не представляет, какое дело надо улаживать. И с невольной тоской пустился в воспоминания о минувших днях, когда имел счастье быть идиотом, когда все его любили и привечали, когда за него думали другие. Правда, в расплату за бездумную жизнь приходилось безропотно сносить насмешки, но все равно — славное, душевное было время…
   Когда-то, давным-давно, Док ему сказал: «Люблю с тобой, Элен, посидеть, поговорить. Ведь ты как колодец. Тебе можно поверять самые сокровенные тайны. Ты ничего не слышишь и не помнишь. А если б и запомнил, все равно бы не уразумел… Да ты, пожалуй, лучше колодца! Какой колодец умеет так внимать? Ты как исповедующий священник, но без епитимьи…»
   То было в прежние бездумные дни, когда Элен еще не знал ответственности… Но в новом своем высоком звании он должен судить о событиях, выбирать линию действий, другими словами, мыслить!
   И он предпринял такую попытку, втайне от всех и слегка стыдясь. В доброе старое время, посидев под черным кипарисом минуту-другую, он улегся бы, положил локоть в изголовье и быстро заснул. Но сейчас он обхватил колени руками и стал мучительно думать. Его ум тщетно пытался выкарабкаться из непонятицы — точно муравьишка из ловчей ямы своего врага, муравьиного льва. Нужно было до чего-то додуматься, принять какое-то решение. Сон не шел к Элену; он хотел было отвлечься, почесаться, но, как на грех, нигде не чесалось. Он должен уладить какое-то дело. Да что это ха дело, черт подери?.. Как пришло заветное решение, он так и не понял, потому что клюнул носом, — да тут и проснулся, как будто его кто толкнул, и в тот же миг перед ним забрезжил путь! Путь был не вполне достойный, граничащий с мошенничеством, но другого, как говорится, бог не дал.
   Вы, конечно, помните, что с Эленом было очень приятно общаться: задаст он собеседнику вопрос, а ответ не слушает. Люди за ним это знали — и платили откровенностью. Что если, подумал Элен, что если не только спрашивать, но и слушать, не подавая, конечно, виду! Путь не совсем честный, но зато ведет к благородной цели.
   Слушать мало, надо еще запоминать, а потом свести все ответы вместе. И дело прояснится. Задам каждому вопрос или пару, думал Элен, глядишь, придет решение.
   Изнемогши от умственных усилий, Элен улегся, подложил руку под голову и заснул крепким сном честно поработавшего человека.
   Джо Элегант вернулся из отъезда с опаской, готовый в любое мгновение улепетнуть еще куда-нибудь, если понадобится. Он ждал кары за свою проделку с костюмам Элена, но никто его не трогал. В благодарность он три дня подряд делал воздушные пирожные, да такие, что можно язык проглотить. Все-таки ему не терпелось узнать, как приняли его костюм, только боязно было спрашивать. Поэтому, когда в его закуток пожаловал сам Элен, он обрадовался.
   — Посиди, — оказал Джо, — сейчас принесу пирога…
   Пока Джо не было, Элен рассматривал работы Анри Художника, висевшие на стене. Одна относилась к раннему периоду, когда мастер выполнял картины исключительно из птичьих перышек, другая — к более позднему периоду ореховых скорлупок. Потом Элен посмотрел на ломберный стол с портативной пишущей машинкой, за которым Джо сочинял в свободное время роман. Сбоку от машинки лежала аккуратная стопка бледно-зеленых листков с ярким зеленым же шрифтом. Один листок торчал в машинке, только что начатый: «Дорогой Антоний Уэст! Все это время я думала только о вас…»
   Джо принес Элену изрядную толику пирога и стакан молока, и, покуда Элен угощался, Джо то и дело взглядывал на него искоса своими влажными глазами. Наконец спросил:
   — Ну и как?
   — Что как?
   — Как костюм?
   — Отлично. Все удивились.
   — Еще бы. А Мак что-нибудь сказал?
   — Чуть не заплакал, сказал, костюм лучше всех.
   Джо Элегант улыбнулся с тихим злорадством.
   — Как ты думаешь, что случилось с Доком? — спросил Элен, нарочно придав лицу самое тупое выражение.
   Джо по-докторски положил ногу на ногу, по-докторски пошелестел зелеными листками и докторским голосом ответил:
   — То, что с ним происходит, имеет два аспекта — общий и частный. А всякое частное, как известно, содержит в себе общее…
   — Как-как?
   — Его угнетенное состояние имеет под собой много причин, но все они сводятся к одной. Либидо влечет Дока в одну сторону, а нравственное чувство — в другую. Морская стихия, с ветрами, приливами и отливами,для Дока мифологическая субстанция. Он связан с ней тем, что добывает морские организмы. Он относит их к себе в лабораторию и прячет от чужого глаза, как чудесный клад Нибелунгов, а стережет клад дракон Фафнир…
   «Он их не прячет, а продает», — хотел сказать Элен, ко тут же прикусил язык: нельзя выдавать свое внимание.
   — У нас в школе учительница была, — Берта Фафнир, сказал он вместо этого. — В День благодарения на доске индюшек рисовала. Юбки у нее нижние крахмальные, шур-шур…
   Джо слегка нахмурился: мол, прошу не перебивать, и продолжал:
   — Духовный экстракт мифа — символ. Для Дока символ — та книга, что он жаждет написать. Вроде бы все ясно. Однако если копнуть глубже, то окажется, что его тяга к науке — лишь фальшивое воплощение иной, подлинной тяги к чему-то другому. Символ ложен, путь неверен! Отсюда тщетность усилий, отсюда душевная травма и попытки самообмана. «Нужен микроскоп, чтобы написать книгу, — говорит он себе. — Нужно поехать в Ла-Джоллу к весенним приливам». Никуда он не поедет, ничего он не напишет!
   — Почему?
   — Потому что избрал заведомо ложный символ. А корень неудач заложен в самой мифологической субстанции. Ведь водная стихия — воплощение материнского начала. Мать мертва и в то же время жива. А он достает из материнского лона чудесный клад и хочет присвоить… Понял теперь, в чем дело?