А вот безглазое венерианское чудовище из тяжеловодных болот. Безглазое и бесформенное. Никто толком не знал, какую придать ему форму, когда набивали чучело, и в конце концов набили по самой удачной фотографии. Я гнал его через болото к берегу, где были отрыты несколько ловушек, и он провалился в одну и долго ревел там, ворочаясь в черной жиже, и потребовалось два ведра бетановокаина, чтобы усыпить его. Это было совсем недавно, лет десять назад, и тогда я уже не стрелял… Это приятное свидание».
   Чем дальше продвигался охотник по галерее десятого павильона, тем медленнее становились его шаги. Потому что ему не хотелось идти дальше. Потому что он не мог не идти дальше. Потому что приближалось главное свидание. И с каждым шагом он все сильнее ощущал знакомое тоскливое беспокойство. А из стеклянного ящика уже следили за ним круглые белые глаза…
   Как всегда, он подошел к этому небольшому стенду, опустив голову, и прежде всего прочитал на пояснительной табличке надпись, которую давно выучил наизусть: «Животный мир планеты Крукса, система звезды ЕН 92, углеродный цикл, тип „монохордовые“, класс, отряд, род, вид „четверорук трёхпалый“. Добыт охотником И. Хариным, препарирован доктором В. Эрмлером». Потом он поднял глаза.
   Под стеклянным колпаком на наклонной полированной доске лежала голова — сильно сплющенная по вертикали, голая и черная, с плоской овальной лицевой частью. Кожа на лицевой части была гладкая, как на барабане, не было ни рта, ни лба, ни носовых отверстий. Были только глаза. Круглые, белые, с маленькими черными зрачками и необычайно широко расставленные. Правый глаз был слегка попорчен, и это придавало мертвому взгляду странное выражение. Эрмлер — превосходный таксидермист: точно такое выражение было у четверорука, когда охотник впервые наклонился над ним в тумане. Давно это было…
   Это было семнадцать лет назад. «Зачем это случилось? — подумал охотник. — Ведь я не собирался там охотиться. Крукс сообщал, что там почти нет жизни — только бактерии да сухопутные рачки. И все-таки, когда Сандерс попросил меня осмотреть окрестности, я взял в вездеход карабин…»
   Над каменными осыпями висел туман. Поднималось маленькое красное солнце — красный карлик ЕН 92, — и туман казался красноватым. Под мягкими гусеницами вездехода шуршали камни, из тумана одна за другой выплывали темные невысокие скалы. Потом что-то зашевелилось на гребне одной из скал, и охотник остановил машину. На таком расстоянии рассмотреть животное было трудно. К тому же мешал туман и сумеречное освещение. Но у охотника был опытный глаз. Конечно, по гребню скалы пробиралось какое-то крупное позвоночное, и он обрадовался, что все-таки захватил с собой карабин. «Посрамим Крукса!» — весело подумал он. Он поднял крышку люка, осторожно высунул наружу ствол карабина и стал целиться. В тот момент, когда туман поредел и горбатый силуэт животного отчетливо обозначился на фоне красноватого неба, охотник выстрелил. Сейчас же слепящая лиловая вспышка возникла на том месте, где находилось животное. Что-то громко треснуло, и послышался длинный шипящий звук. Затем над гребнем скалы поднялись и смешались с туманом облака серого дыма.
   Охотник очень удивился. Он помнил, что зарядил карабин анестезирующей иглой, от которой меньше всего можно было ожидать такого взрыва. Поразмыслив несколько минут, он вылез из вездехода и отправился искать труп. Он нашел его там, где и ожидал, — под скалой, на каменной осыпи. Это действительно оказалось четвероногое или четверорукое животное размером с крупного дога. Оно было страшно обожжено и изувечено, и охотник вновь поразился, какое ужасное действие произвела обыкновенная анестезирующая игла. Трудно было даже представить себе первоначальный вид животного. Относительно целой осталась только передняя часть головы — плоский овал, обтянутый гладкой черной кожей, и на нем белые потухшие глаза. Охотник перенес останки на вездеход и вернулся к кораблю.
   На Земле трофеем охотника занялся Эрмлер. Через неделю он сообщил охотнику, что трофей сильно разрушен и особого интереса не представляет, разве что как доказательство существования высших форм животных в системах красных карликов. Он посоветовал охотнику на будущее поаккуратнее обращаться с термитными патронами. «Можно подумать, что ты палил с перепугу, — сказал он раздраженно, — словно оно на тебя напало». — «Но я отлично помню, что стрелял анестезирующей иглой», — возразил охотник. «А я отлично вижу, что ты попал ему термитной пулей в позвоночник», — ответил Эрмлер. Охотник пожал плечами и не стал спорить. Интересно было бы, конечно, узнать, отчего произошел такой взрыв, но, в конце концов, это было не так уж и важно. «Да, тогда это казалось совсем не важным, — думал охотник. Он все стоял и смотрел на плоскую голову четверорука. — Посмеялся над Круксом, поспорил с Эрмлером и все забыл. А потом пришло сомнение и с сомнением — горе».
   Крукс организовал две крупные экспедиции. Он обшарил большие пространства на своей планете. И он не нашел там ни одного животного крупнее рачка величиной с мизинец. Зато в Южном полушарии на каменном плато он обнаружил неизвестно чью посадочную площадку — круглый участок оплавленного базальта диаметром около двадцати метров. Сначала этой находкой заинтересовались, но вскоре выяснилось, что где-то в том районе два года назад приземлялся для текущего ремонта звездолет Сандерса, и о находке забыли. Забыли все, кроме охотника. Потому что к тому времени у охотника уже родились сомнения.
   Как-то в Ленинградском Клубе Звездолетчиков охотник услыхал историю о том, как на планете Крукса чуть не сгорел заживо бортинженер Адамов. Адамов вышел из корабля с неисправным кислородным баллоном. В баллоне была течь, а атмосфера планеты Крукса насыщена легкими углеводородами, бурно реагирующими со свободным кислородом. К счастью, с Адамова успели сорвать пылающий баллон, и он отделался только небольшими ожогами. Охотник слушал этот рассказ, и перед его глазами стояла лиловая вспышка над черным гребнем скалы.
 
 
   Он поднял крышку люка и высунул ствол карабина.
   Когда на планете Крукса была обнаружена посадочная площадка неизвестного звездолета, сомнение превратилось в страшную уверенность. Охотник кинулся к Эрмлеру. «Кого я убил? — кричал он. — Это зверь или человек? Вилли, кого я убил?» Эрмлер слушал его, наливаясь кровью, а потом заорал: «Сядь! Прекрати истерику, старая баба! Как ты смеешь мне это говорить? Ты думаешь, что я, Вильгельм Эрмлер, не в состоянии отличить разумное существо от зверя?» — «Но посадочная площадка!» — «Ты сам садился на это плоскогорье с Сандерсом!»— «Вспышка! Я пробил иглой кислородный баллон!» — «Болван, не надо было стрелять термитными снарядами в углеводородной атмосфере!» — «Пусть так, но ведь Крукс не нашел там больше ни одного четверорука!, Я знаю, это был чужой звездолетчик!» — «Баба! — орал Вилли. — Истеричка! Да на планете Крукса, может быть, еще сто лет не найдут ни одного четверорука! Огромная планета, изрытая пещерами, как голландский сыр! Тебе просто повезло, дурак, а ты не сумел воспользоваться и привез мне вместо животного обугленные кости!»
   Охотник стиснул руки так, что затрещали пальцы.
   — Нет, Вилли, я привез тебе не животное, — пробормотал он. — Я привез тебе все-таки чужого звездолетчика…
   Как много слов ты потратил, старина Вилли! Сколько раз ты убеждал меня. Сколько раз мне казалось, что сомнения уходят навсегда, что я снова могу вздохнуть спокойно и не чувствовать себя убийцей. Как все люди на нашей Земле. Как детишки, которые играют в «марсианские прятки». Как юноши и девушки, что шепчутся на скамейках под оранжевыми пальмами. Но сомнения возвращаются, их не убьешь хитроумной логикой. Еще никто не встречался с разумными существами с других миров? Но разве это доказательство, что их нет вообще? Разумное существо не может быть похожим на моего четверорука? Но кто может доказать это? Нет прямых доказательств моего преступления? Да разве дело в доказательствах?
   Он положил руки на стенд и прижался лицом к прозрачному пластику.
   — Кто ты? — с тоской прошептал он,
   …Эрмлер увидел его издалека, и, как всегда, ему стало невыносимо больно при виде этого гордого и сильного когда-то человека, так страшно сломленного собственной совестью. Но он притворился, что все отлично, как отличный солнечный день Кейптауна. Нарочито громко стуча каблуками, он подошел к охотнику, хлопнул его ладонью по спине и нарочито бодрым голосом воскликнул:
   — Свидание окончено! Я зверски хочу есть, Игорь, и мы пойдем сейчас ко мне и славно отобедаем. Сегодня Марта приготовила в твою честь настоящий оксеншван-цензуппе. Пойдем, охотник, зуппе ждет нас.
   — Пойдем, — тихо сказал охотник.
   — Я уже дважды звонил домой. Все жаждут видеть тебя и слушать твои рассказы.
   Охотник покивал и медленно пошел к выходу. Эрмлер посмотрел на его сгорбленную спину и повернулся к стенду. Глаза его встретились с белыми мертвыми глазами за прозрачной стенкой. «Поговорили?» — молча спросил Эрмлер. — «Да». — «Ты ничего ему не сказал?» — «Нет». Эрмлер взглянул на пояснительную табличку. «…Четверорук трехпалый. Добыт охотником И. Хариным, препарирован доктором В. Эрмлером». Он снова оглянулся вслед охотнику и быстро украдкой написал мизинцем над словом «трехпалый»: «sapiens»[3] На табличке не осталось, конечно, ни одного штриха, но Эрмлер поспешно потер ее ладонью.
   Доктору Эрмлеру тоже было тяжело. Он-то знал наверняка, знал с самого начала…
 

Глава четвертая.
Благоустроенная планета

 
 
Моби Дик
   К концу октября стада усатых китов и кашалотов начинали миграцию в экваториальную зону. Их принимали малайские и индонезийские базы, а работники Океанской охраны Курильско-Камчатско-Алеутского пояса уходили в отпуск, или занимались любительским патрулированием, или помогали океанологическим и океанографическим экспедициям. Зимние месяцы на северо-востоке — неприятное время года. Это бури, дожди, серое, угрюмое небо и серый, злой океан. Собственно, исправление климатических условий в Беринговом море и южнее не составило бы большого труда: достаточно было бы опустить вдоль дуги ККА несколько сотен мезоиных реакторов — стандартных микропогодных установок, какие используются в мире уже полстолетия. Но ни один синоптик не мог сказать, к чему это приведет. После катастрофы, вызванной на Британских островах попыткой утихомирить Бискайский залив, Мировой Совет воспретил такие проекты до тех времен, когда теоретическая синоптика будет в состоянии предсказывать все долговременные последствия значительных изменений макроклимата. Поэтому зимние месяцы по берегам Берингова моря остались почти такими же в XXII веке, какими были, скажем, в XV веке.
   Что касается командира звена субмарин Кондратьева, то он не ездил в отпуск, очень редко ходил в патруль и никогда не предлагал своих услуг океанологам. Как говорили его друзья, Кондратьев тешил свои «родимые пятна капитализма» — предавался зимой безудержной лени. Великолепное овальное здание базы «Парамушир», уходящее на шесть этажей в гранит и возвышающееся стеклянно-стальным куполом на три зтажа, располагалось на мысе Капустном. Квартира Кондратьева (кабинет и спальня) находилась на втором этаже, окна выходили на юг, на Четвертый Курильский пролив. Летом в особенно ясные дни из окон можно было видеть на юго-западе за синей гладью океана белый, как облачко, крошечный треугольник-вулкан Маканруши, а зимой чудовищной силы прибой ляпал в стекла зеленоватую, пузырящуюся пену. Обстановка квартиры была стандартной. Кондратьев по привычкам и по профессиональному духу был аскетом, и она казалась ему достаточно роскошной. Поэтому он и не пытался как-то обжить и украсить ее, только в кабинете над столом повесил полутораметровый клык нарвала, убитого в рукопашной во время подводной прогулки лет пять назад, да завел самодельную полочку со старыми книгами, взятыми из походной библиотеки «Таймыра».
   Кондратьев очень любил свою квартиру. Особенно зимой. Он часами сидел у огромного, во всю стену, окна в кабинете, беспричинно улыбаясь, вглядываясь в бушуюшие волны. Едва слышно пощелкивает система кондиционирования, в комнате полумрак, тепло и уютно, возле локтя чашка черного кофе, а за окном страшный ураган несет сжатые массы воздуха, перемешанного с дождем и снегом, вихри соленой воды, и не понять, где кончается воздух и начинаются пенистые гребни волн.
   Еще хорошо было встать среди ночи, чуть-чуть приоткрыть затененное освещение и чуть-чуть включить Грига или Шумана и покойно слушать тихую музыку и едва различимые шумы зимней ночи. А потом взять с полки потрепанную книжку автора, которого давно уже забыли на Планете, и не читать — только вспоминать о далеком прошлом, не то грустя, не то радуясь. Никак не понять, грусть или радость приносили эти часы одиночества, но они приносили счастье.
   Зимой многие уезжали. Улетал в Среднюю Азию с женой веселый Толя Зайцев, на недели пропадал в экспедициях жадный до дела Эдик Свирский, отправлялся в дальние зимние рейсы серьезный насмешник Макс. Из тех, кто оставался на базе, одни уходили по вечерам в Васильево и там танцевали и веселились до утра, другие сидели по своим квартирам и обрабатывали материалы, полученные летом, занимались исследовательской работой. Сергея Ивановича частенько эксплуатировали — он очень любил помогать. «Слушай, Сергей, прости, беспокою тебя… Ты, кажется, был в июне на Зимней банке. У тебя есть данные по солености воды? Дай, пожалуйста… Спасибо». «Здравствуй, холостяк! Бездельничаешь? Будь другом, помоги труженику — дай твою статистику по зубам верхней челюсти у кашалотов… Вот спасибо, дружище!.. Будь здоров». «Сергей Иванович, разрешите… У меня спешная работа, завтра надо передать в Хабаровск… Я боюсь, что не успею, помогите мне посчитать вот это… Поможете? Вот хорошо-то!»
   Сергею Ивановичу очень нравилось, что все незанятые люди собирались, как правило, в компании — большие и маленькие. Пестрые отряды скалолазов, обмотанных вокруг пояса тридцатиметровыми шарфами, карабкались по обледенелым кручам, куда, впрочем, можно было при желании спокойно подняться по тропинкам с другой стороны. Зимние аквалангисты набивались в субмарины и переправлялись через пролив на Маканруши, где дни напролет бродили по лабиринтам подводных пещер. Из спортивных залов доносились выкрики, топот и буханье мячей. В клубах витийствовали дискуссионеры — там в утилитарных целях развития сообразительности и логического мышления обсуждались очень странные вопросы, В музыкальных комнатах, неподвижные, как покойники, возлежали в глубоких креслах ценители нежнейших мелодий. Люди, как правило, чувствовали себя особенно хорошо, когда были вместе.
   Некоторое исключение составляли художники, предпочитавшие развлекаться в одиночку. Их чем-то влекло серо-свинцовое однообразие скал, ледяной воды, низкого неба. Большинство из них прямого отношения к базе не имело. Они приезжали на зиму с материка и были необычайно трудолюбивы, но гениальности, по крайней мере, по мнению Кондратьева, не обнаруживали. Иногда они устраивали в коридорах выставки своих этюдов. На выставки сбегался народ, — и начинались свирепые споры: должен ли художник писать то, что видит, или то, что он чувствует, или то, что он думает. Был еще на базе один скульптор, опытнейший работник Океанского патруля, страдавший, однако, гигантоманией. Он мечтал создать грандиозную статую чего-то такого, и все скалы в окрестностях базы носили неизгладимые следы его вдохновения.
   Время от времени база оглашалась непривычным оголтело-веселым шумом. Это случалось, когда в гости приходили юноши и девчонки с Васильевского рыбного комбината. На комбинате работало шестьдесят человек -двадцать пять операторов, тридцать практикантов и пять кибернетистов-снабженцев, на обязанности которых лежало грузить и отправлять во Владивосток и в Магадан самоходные кибернетические баржи с готовой продукцией. Налаживать управление подводными баржами так, чтобы они без промаха и в назначенный срок приходили в нужный порт, — это была труднейшая и интереснейшая задача, поэтому многие студенты-практиканты склонны были отлынивать от переработки сырья и примазывались к кибернетистам. Молодой народ базы и молодой народ завода были тесно связаны. Обычно внепроизводственная связь осуществлялась на вечеринках в комбинатском клубе, но иногда Океанская охрана приглашала гостей к себе, и тогда на базе начиналось столпотворение.
   Явившись на базу, эта толпа сразу рассыпалась кучками по комнатам хозяев. Но двери в пустой обычно коридор были распахнуты, все наполнялось шумом споров, песнями, музыкой, шарканьем танцующих, веселые компании шатались из комнаты в комнату… Одним словом, было весьма весело. Комнаты были великолепно звукоизолированы, так что весь этот шум и гам никому из «взрослых» не мешал. Первое время Кондратьев запирался в такие «праздничные» вечера, но потом любопытство и зависть победили, и он стал оставлять свою дверь открытой. И много пришлось ему услышать — и новые странные песни со всех концов света, и яростные споры по очень специальным и по очень общим вопросам, и маленькие локальные сплетни о старших, в том числе и о самом себе, и объяснения в любви, такие же мучительно бессвязные, как и в прошлом веке, и даже звуки поцелуев.
   Сразу за дверью комнаты Кондратьева находился узенький тупичок-ниша, которым оканчивался коридор. Кто-то соответственно обставил его: поставил кресла, сосну в стеклянном ящике, повесил газосветную лампу, тусклую и подмигивающую. Эта ниша называлась «ловерс дайм» — «пятачок влюбленных». Именно сюда приходили в плохую погоду объясняться, строить планы и выяснять подпорченные отношения. Кондратьев вздыхал, стоя на пороге своей комнаты и слушая этот шепот. Он был отлично виден влюбленным на фоне светлого коридора, но на него никто не обращал внимания, его не стеснялись, как; не стеснялись вообще никого из старших. Это его задевало — ему казалось, что сопляки смотрят на него как на мебель. Но однажды он подслушал, что его назвали «стражем ловерс дайма», и он понял, что его просто считают неким негласным судьей и свидетелем, общественной совестью. Впрочем, это тоже было достаточно обидно. Кондратьев захлопывал дверь и подолгу с ворчанием рассматривал в зеркале свою худую коричневую физиономию и ежик жестких волос над широким большим лбом. «Да уж, — уныло думал он старую мыслишку. — Где уж мне…»
   Как-то раз случился сильный тайфун, и волны разбили пластмассовую балюстраду, огораживавшую оранжерейную площадку базы. На следующий день по вызову базы с комбината прибыла вся молодежь и принялась за починку. Старшие тоже приняли участие. Самые ловкие и сильные ребята опускались в люльках со скалы и крепили легкие пластмассовые плиты к камню вдоль обрыва, предварительно размягчив камень ультразвуком. Бури уже не было, но серые ледяные волны накатывались на берег из серого тумана и с ужасным громом лупили в скалы-стены, обдавая висящих в люльках потоками брызг. Работали весело, с большим шумом.
   Кондратьев взялся крепить размякший, как тесто, камень вокруг оснований балюстрадных плит. Надо было густо намазывать это каменное тесто, как цемент, заглаживать специальной лопаточкой и затем обрабатывать место крепления ультразвуком второй раз. Тогда пластмасса и камень схватывались намертво и плита балюстрады становилась как бы частью скалы. В разгар работы Кондратьев обнаружил, что ему не приходится шарить рукой в поисках инструментов. Инструменты сами попадали в его протянутую руку, и именно те, которые были нужны. Кондратьев обернулся и увидел, что рядом с ним сидит на корточках лаборантка базы Ирина Егорова. Она была закутана в меховой комбинезон с капюшоном и казалась непривычно неуклюжей.
   — Спасибо, — сказал Кондратьев.
   — Сколько угодно, — сказала Ирина и засмеялась. Несколько минут они работали молча, прислушиваясь к сварливому спору о природе ядов в молоках кистепёра, доносившемуся от соседней плиты сквозь рев волн и ветра.
   — Вы все один да один, — сказала Ирина.
   — Привычка, — ответил Кондратьев. — А что?
   Ирина глядела на него странными глазами. Она была очень славная девочка, только очень уж суровая. Поклонники от нее стоном стонали, и Сергей Иванович тоже ее побаивался. Язык у fiee был совершенно без костей, а чувство такта было явно недоразвито. Она была способна ляпнуть все, что угодно, в самый неподходящий момент и неоднократно делала это. Так вот посмотрит-посмотрит странными глазами и ляпнет что-нибудь. Хоть плачь.
   — Я хочу давно спросить вас, Сергей Иванович, — сказала Ирина. -Можно?
   Кондратьев покосился опасливо. «Ну вот, пожалуйста. Сейчас спросит, почему у меня волосатая спина, — был такой случай прошлым летом на, пляже при большом скоплении народа».
   — М-можно, — сказал он не очень уверенно.
   — Скажите, Сергей Иванович, вы были женаты тогда, в своем веке?
   «Пороть тебя некому!» — с чувством подумал Кондратьев и сказал сердито:
   — Легко видеть, что не был.
   — Почему это легко видеть?
   — Потому что как бы я мог пойти в такую экспедицию, если б был женат?
   Подошел океанский охотник Джонсон, который три года назад был строителем и сейчас взял на себя руководство работами, покивал одобрительно, погладил Кондратьева по спине, сказал: «О, вери, вер-ри гуд!» — и ушел.
   — Тогда почему вы, Сергей Иванович, такой нелюдимый? Почему вы так боитесь женщин?
   — Что? — Кондратьев перестал работать. — То есть как это — боюсь? Откуда это, собственно, следует?
   «А ведь и вправду боюсь, — подумал он. — Вот ее боюсь. Все время привязывается и вышучивает. И все вокруг хохочут, а она нет. Только смотрит странными глазами».
   — Дайте-ка насадку, — сказал он, сдвинув брови до упора. — Нет, не эту. На малую мощность. Спасибо.
   — Я, наверное, неудачно выразилась, — сказала Ирина тихо. — Конечно, не боитесь. Просто сторонитесь. Я думала, может быть тогда, в своем веке…
   — Нет, — сказал он.
   Она и говорила как-то странно.
   — Сегодня вечером будем танцевать, — быстро сказала она. — Вы придете?
   — Я же не умею, Ирина.
   — Вот и хорошо, — сказала Ирина. — Это самое интересное.
   Кондратьев промолчал, и до конца работы они больше не разговаривали.
   Работа была закончена к вечеру. Затем было много шума и смеха, много плеска в бассейне и в ванных, и все сошлись в столовой, чистые, розовые, томные и зверски голодные. Ели много и вкусно, пили еще больше — вино и ананасный сок главным образом, затем стали танцевать. Ирина сразу вцепилась в Кондратьева и долго мучила его, показывая, с какой ноги надо выступать под левый ритм и почему нельзя делать шаг назад при правом ритме. Кондратьев никак не мог разобраться, что такое правый и левый ритмы, вспотел, рассердился и, крепко взяв Ирину за руку, вывел ее из толпы танцующих в коридор.
   — Будет с меня.
   — Еще немножко, — просительно сказала Ирина.
   — Нет. У меня уже бока болят от толчков. А что я ног сегодня отдавил — счету нет…
   Он повел ее по коридору, бессознательно прижимая ее руку к себе. Она молча шла за ним. Потом он вдруг остановился и нервно рассмеялся.
   — Куда это я вас веду? — сказал он, глядя в сторону. — Идите, идите, танцуйте.
   — А вы?
   — А я… это… Да что я, пойду к старичкам, сыграю в го[4].
   Они остановились посреди коридора. Из раскрытых дверей доносились звуки хориолы, кто-то пел сильным, свободным голосом:
 
Deep blue sea, baby, deep blue sea,
Deep blue sea, baby, deep blue sea.
Deep blue sea, baby, deep blue sea…
Hit was Willy, who got drowned in the deep blue sea…[5]
 
   — Джонсон поет, — тихо сказала Ирина. — Красиво поет Джонсон.
   — Да, красиво, — согласился Кондратьев. — Но вы тоже красиво поете.
   — Да? А где вы слыхали меня?
   — Ну господи, да хотя бы месяц назад, когда ребята с комбината приходили в последний раз.
   — И вы слушали?
   — Я всегда слушаю, — уклончиво сказал Кондратьев. — Встану у себя в дверях и слушаю.
   Она засмеялась:
   — Если бы мы знали, мы обязательно…
   — Что?
   — Ничего.
   Кондратьев насупился. Затем он встрепенулся и с изумлением осмотрелся. Да полно, он ли это? Стоит в коридоре, не зная, куда идти, не желая никуда идти, чего-то ожидая, что-то предчувствуя, чему-то странно радуясь… Наваждение. Колдовство. Эта синеглазая тощая девчонка. Праправнучка. Если бы у него были дети, это могла бы быть его собственная праправнучка.