Мэри Стюарт
Не трогай кошку
Посвящается моему дяде Джорджу Рейнбоу
Покой обресть дано
Тем, кто, слова связав искусно,
Украсит жизнь, где все так грустно,
Уныло и темно,
Уолтер де Лa Map. Загадки
ГЛАВА 1
Любимая опять меня зовет.
У. Шекспир. Ромео и Джульетта. Акт II, сцена 2[1]
Мой возлюбленный пришел ко мне в последнюю ночь апреля. Предчувствие и зов привели меня домой, к нему.
Звучит странно, но именно так все и было. И если я попытаюсь это объяснить, мой рассказ, несомненно, покажется еще более удивительным. Но все опишу по порядку.
Я работала в Фуншале, на острове Мадейра. Фуншал – главный город этого прелестного острова в Атлантике, и, несмотря на то что это порт, в который еще века с четырнадцатого заходил чуть ли не каждый пересекший океан корабль, городок и по сию пору остается маленьким и очаровательным. Улицы, извивающиеся по крутым склонам вулканической горы, что образует хребет острова, зелены и полны цветов, а тротуары покрыты поблескивающей на солнце мозаикой. Я служила в одном из отелей на восточной окраине. В мои обязанности входило встречать гостей и знакомить их с городом. На первый взгляд работа может показаться нетрудной, но это не так. Во время наплыва туристов – а на Мадейре они бывают почти круглый год – приходится поистине тяжело. Привело меня к такому занятию объявление, взывающее как раз к моим немногочисленным достоинствам: «Требуется молодая женщина с приятной внешностью, согласная на длинный рабочий день». Я обладала обоими качествами: внешностью (это, пожалуй, единственное, чем наградила меня природа) и готовностью работать сколько угодно, лишь бы что-то заработать. Не знаю, кто оказался лучшей претенденткой, но выяснилось, что хозяева отеля – бывшие однокашники моего отца, и потому они наняли меня, что называется, по знакомству. А тут уж дело случая, повезет или нет. Ты получаешь, возможно, не самого лучшего работника, зато это человек твоего круга, который говорит на твоем языке. Ну а если он тебя подведет, ему же хуже.
Еще не прошло и года, но я думаю об отце так, будто он давно умер и стал частью прошлого. Да, теперь он часть прошлого, но в ту теплую апрельскую ночь на Мадейре, когда мой возлюбленный позвал меня, папа был жив, это точно.
Я не ночевала в отеле. У его владельцев, папиных знакомых, была еще и вилла – загородное поместье в нескольких километрах от Фуншала, где пинии с заросших горных склонов спускаются к самому морю. Вы можете добраться туда, свернув с шоссе Машико на маленькую дорожку, вьющуюся серой лентой по горам. Она выложена базальтовой плиткой, и летом ее окаймляют белые до голубизны африканские лилии.
Они горделиво торчат из зеленой травы, а их стебли колеблются в волнах прохлады от бегущего вдоль дороги ручья.
Большой красивый дом, типичный образчик португальского стиля, стоял на широкой террасе, которая буйно заросла самыми разнообразными цветами, экзотическими кустами и цветущими деревьями, красующимися на холодноватом фоне горных сосен. Хозяева жили здесь всю зиму, но в начале апреля, как правило, возвращались в Англию, в свой дом в Херефордшире, а Херефордшир отделяют от наших мест лишь Малвернские холмы. Теперь хозяева находились в Англии, и вилла оставалась запертой, с закрытыми ставнями, но я жила в так называемом садовом домике.
Это было скромное одноэтажное строение у входа в сад. Стены домика, как и стены большого дома, снаружи были выкрашены розовым, а внутри казалось пусто и голо – выскобленный пол, серые стены; в больших, восхитительно тихих, прохладных комнатах гуляло эхо. Комнаты весь день оставались затененными, и в них пахло нагретыми солнцем соснами и цветущими лимонами. Окно моей спальни выходило на заросшую камелиями аллею, уходящую вниз к живописным прудам, где всю ночь квакали и бултыхались лягушки.
К концу апреля камелии отцветают, и трудолюбивые португальские садовники почти сразу же убирают их, но уже в цвету багряник, и глицинии тоже. Облака цветения плывут сквозь все сезоны, и кажется, растения цветут здесь круглый год. И еще там цвели розы – не так, как у нас дома, где им нужна передышка на зиму. Местный климат вынуждает розы цвести постоянно, и они вырастают бледными, с вялыми лепестками на хилом, немощном стебле. Розы вились по стене садового домика, лунный свет превращал их в белые шары с растрепанными лепестками, они наполовину заслоняли окно моей спальни. Свежий бриз, время от времени пригонявший дождевые тучи, шевелил цветы и колыхал их лепестки снова и снова, однообразно и в то же время каждый раз по-новому сплетая лунные тени на стене и потолке.
Когда он пришел, я еще не спала. Он так давно не давал о себе знать, что я не сразу поняла, кто это. Тихо и трогательно прозвучало мое имя, затихая в пустой комнате под колыхание смутных теней:
– Бриони. Бриони. Бриони Эшли.
– Да?
Я обнаружила, что говорю вслух, как будто требовались какие-то слова. Потом я опомнилась и сообразила, кто со мной говорит. Я повернулась на спину и посмотрела вверх, на высокий потолок, где, на мгновение замерев, повисли призрачные, нематериальные тени. Такие же нематериальные, как и мой возлюбленный, наполнивший ночную комнату своим присутствием, а мое сознание – своим голосом:
– Бриони. Наконец-то. Слушай... Ты слушаешь?
Конечно, это было не совсем реально. Как это получилось, трудно описать, если вообще возможно. Он приходил не в словах и не в видениях, а – не могу придумать более подходящего названия – во внезапных сгустках мысленных образов, которые как бы извне входили в сознание, врезались и замыкались там. Так наборщик расставляет по местам строчки, и вот перед тобой страница, которую можно прочесть. Через эти образы внезапно проступает вся страница – наверное, это что-то вроде чтения абзацами, хотя сама я так читать не пробовала. Говорят, это приходит с практикой. Что ж, у меня и у него для практики впереди была целая жизнь. Я знала его все свои двадцать два года, а он (и это почти все, что я знала о нем) был ненамного старше.
Наверное, в детстве мы тоже запинались и путались, как и все нормальные дети, когда они учатся читать, но я не помню времени, когда бы мы не умели читать мысли друг друга, общаться душа с душой. Это было для меня все равно что рассказывать о своих мечтах или (как бывает среди детей) завести воображаемого товарища, который был более реален, чем живущие рядом троюродные братья или даже школьные друзья. Но в отличие от большинства детей я никогда никому не говорила о нем. Не думаю, что из страха показаться смешной или из опасения, что мне не поверят. Я считала это общение само собой разумеющимся, но в голове у меня словно сидел какой-то цензор, не позволявший мне делиться своей тайной жизнью ни с кем, даже с родителями. И тот же цензор, наверное, работал в нем. Ни разу мой собеседник даже не намекнул мне, кто он такой, хотя по нашим общим воспоминаниям я поняла, что это, должно быть, кто-то из близких, и я могла держать пари, что это один из моих троюродных братьев Эшли, с которыми мы детьми каждый день играли в Эшли-корте и позже проводили почти каждый праздник. Бывает, какой-то дар передается по наследству; о нашем семейном даре существовали записи, начиная с упоминания Элизабет Эшли, которую публично сожгли у столба в 1623 году, появлялись сведения, разумеется тайные, о странных «видениях» и передаче мыслей на расстоянии между членами нашей семьи. По тому же признаку мой возлюбленный узнал меня, поскольку среди Эшли я была единственной девушкой.
В последний год он обращался ко мне просто «Бриони». И снова я использую имя лишь для удобства, чтобы можно было сказать, к кому он обращается. В ответ я звала его просто «Эшли», пытаясь заставить раскрыть себя. Он не называл своего имени, однако принял мое обращение так же, как раньше принимал обращение «мальчик» и иногда неосторожное «любимый», – с той же нежной насмешливостью, с какой парировал все мои последующие попытки заставить его выдать себя. Все, чего я смогла от него добиться, – это заверений, что в свое время мы откроемся друг другу, но до тех пор нужно ограничиться лишь общением в мыслях.
Понимаю, мне не удалось ничего объяснить. Впрочем, о том, что мне известно всю жизнь, мало кто вообще имеет какое-либо представление, я убедилась в этом. Когда я немножко подросла и поняла, что мой дар – это нечто уникальное и таинственное, то попыталась прочитать что-нибудь об этом. Но все найденное под заголовками «Телепатия» и «Передача мыслей на расстоянии», похоже, не имело ничего общего с той тонкой тайной связью между нами. В конце концов я бросила попытки проанализировать свой опыт и снова стала, как в детстве, принимать это, не стараясь понять. Хотя из книг я узнала, что такой дар может создать его обладателю неудобства, меня он никогда не беспокоил. Более того, я не могла себе представить жизни без этого дара. Я даже не знаю, когда мой друг стал моим возлюбленным, когда произошли эти изменения в мысленных образах – такие же очевидные, как изменения в теле. И пусть это покажется абсурдным – желать любви и любить того, кого не знаешь во плоти. Но я думаю, само тело диктует желания сознанию. И наше сознание переводило наши желания в живые и захватывающие образы, которыми мы обменивались и принимали без вопросов, а поскольку не требовалось ответов вслух, то и без стеснения.
Наверное, если бы мы встретились лицом к лицу и узнали друг друга, проще бы не стало, да я пока и не видела подобной возможности. Нельзя же вот так, ни с того ни с сего, взять и спросить троюродного брата: «Это ты тот Эшли, который тайно разговаривает со мной?»
Однажды я попробовала. Я спросила Френсиса, младшего из троих, не снится ли ему иногда кто-нибудь так живо, что сон путается с явью. Но он покачал головой явно без всякого интереса и сменил тему. Тогда, призвав все свое мужество, я задала тот же вопрос близнецам, которые были старше меня на четыре года. Когда я спросила Джеймса, младшего из них, он ответил «нет», но, наверное, рассказал об этом своему брату-близнецу Эмори, потому что тот, в свою очередь, стал меня прощупывать. Он засыпал меня вопросами, проявив явный интерес, но не тот, которого я ожидала, – так заинтересовались психиатры, когда Роб Гренджер, сын управляющего фермой, сказал, что видел призрак священника, прошедший сквозь стены церкви в Эшли. Все тогда подумали, что ему, наверное, явился кардинал Уолси[2] в молодости, но оказалось, что это викарий в ночной рубашке спустился за очками, которые оставил в ризнице.
Мой возлюбленный говорит – и он повторил это не далее как вчера, – будто я так привыкла к общению мыслями, что уже плохо выражаюсь словами. Он говорит, что я не выделяю главного, а если выделяю, то не могу его придерживаться. И все же придется попытаться, если я хочу написать о тех странных событиях в Эшли-корте, которые произошли год назад. Я должна написать об этом по причинам, которые станут понятны потом, и, наверное, следует начать с рассказа о нашей семье.
То, что я уже написала, смахивает на какую-то сомнительную старую мелодраму, и в этом есть доля истины, так как наша семья стара, как Ной, и, пожалуй, так же прогнила, как его ковчег. Неплохое сравнение, поскольку Эшли-корт, наш дом, – это обнесенное рвом поместье, которое строилось постепенно чередой владельцев, начиная с саксов, из которых никто не прошел курса по дренажным системам. Но поместье очень красивое и, если не считать затрат, приносит более двух тысяч в год от туристов, которые платят по двадцать пять пенсов за осмотр, да благословит их Бог.
Наша семья уходит корнями в прошлое еще дальше, чем дом. Когда-то жил один Эшли – предание гласит, что его звали Элмерик Копьеносец, а на языке англосаксов это звучит как «Эшер», – и когда в десятом веке датчане поднялись по Северну, он бежал от них и поселился с семейством в дремучих лесах у подножия Малвернских холмов. Там и до этого были поселенцы; говорят, что когда бритты еще раньше бежали от саксов, они поселились у излучины реки, куда удавалось пробиться солнцу, на развалинах римского дома, и обитали там как призраки. От того раннего поселения не осталось и следа, если не считать нескольких гончарных печей в полумиле от дома. Саксы вырыли ров, отвели в него реку и благополучно отсиживались за ним до самого норманнского завоевания. Сакс Эшли погиб в бою, а вторгшийся норманн взял себе его вдову и земли, построил на острове каменную башню и подъемный мост, принял имя Эшли и начал плодить детей, которые все (наверное, к его негодованию) вырастали белокурыми, бледными и высокими – до мозга костей саксами. Все Эшли обладали талантом сохранять то, что хотели сохранить, мгновенно и без особых усилий приспосабливаясь к победившей стороне. Викарий из Брея[3], наверное, имел к ним непосредственное отношение.
Вплоть до правления Генриха VIII мы были истинными католиками, а потом, когда Великая блудница взяла его к себе, построили тайник для преследуемых католических священников и временно выжидали, пока не определили, какая сторона хлеба намазана маслом.
Потом, при Елизавете, мы оказались уже стойкими протестантами, замуровали тайник и наизусть твердили Тридцать девять статей англиканской веры, возможно даже вслух.
При Кровавой Мэри никто из нас не колебался, но таковы Эшли. Приспособленцы. Мы всегда умели вывернуть плащ наизнанку. При каждой перемене ветра мы легко гнулись – и сохранили за собой Эшли.
Даже в семидесятых годах этого века, когда выворачивать было больше нечего и все ополчились против нас, мы оставались в своем поместье. Разница была лишь в том, что теперь мы жили не в самом замке, а в коттедже.
Сейчас уже ничего не осталось от некогда прекрасного регулярного парка, и я помню его только заброшенным, очаровательно запущенным, как на декорациях к «Спящей красавице». Прелестный, постепенно разваливающийся старый дом на окруженном рвом острове – вот и все, что осталось от владений, которые когда-то занимали половину графства. К тому времени, как мой отец унаследовал имение, оно состояло из собственно парка, строений, некогда бывших процветающим поместьем, да церковного двора. Думаю, сама церковь тоже официально принадлежит нам, но Джонатан Эшли – мой отец – не настаивал на этом. Церковь стоит посреди зеленого кладбища, совсем рядом с нашими подъемными воротами, и когда я была девочкой, то верила, что колокольный звон доносится прямо с верхушек наших лимонных деревьев. До сих пор запах цветущих лимонов вызывает у меня в памяти звон церковных колоколов и вид грачей, поднимающихся в небо точно пепел, взметенный ветром от костра.
Вот и все, что осталось от владений, основанных рыцарем Эшли. Кстати, он был, наверное, единственным рыцарем во всей Англии, который не переплавил свое фамильное серебро в помощь Карлу I. Он и не подумал сделать это. Подозреваю, единственная причина, почему его семейство не перешло на сторону круглоголовых, – это их наряды и стрижка. Как бы то ни было, тем самым Эшли-корт дважды спас семью Эшли, поскольку в 1950 году отец отослал большую часть серебра на аукцион Кристи, и на вырученные деньги мы жили, кое-как поддерживая в поместье порядок, пока мне не исполнилось семь или восемь. Потом мы переехали в одно крыло, а остальную часть открыли для публики.
Несколько лет спустя, когда умерла моя мать, мы с папой совсем съехали и поселились в коттедже садовника – маленьком прелестном домике на краю яблоневого сада с крохотным клочком земли, выходящим на озеро, в которое отводили воду из крепостного рва. Наше крыло замка мы передали в руки стряпчего, чтобы он сдал его, если сможет. И нам повезло: последним нашим съемщиком оказался американский бизнесмен, который к описываемому моменту жил там со своим семейством уже полгода.
Сами мы не встречались с Андерхиллами, поскольку за восемь месяцев до той апрельской ночи, с которой я начала свой рассказ, мой отец, страдавший ревматизмом, подхватил тяжелый бронхит; и после выздоровления врач посоветовал ему на время уехать в более сухой климат. В то время я работала в антикварной лавке в Эшбери. Мы продали еще немного серебра, заперли коттедж и отправились в Бад-Тёльц, маленький баварский городок с минеральными водами, в приятной близости от реки Изар. В молодости отец часто гостил там у друзей, одним из которых был Вальтер Готхард. Теперь он превратил свой дом в санаторий и получил прозвище «Курортный доктор». Папа приходил туда просто отдохнуть и полечиться у герра Готхарда, который по старой дружбе брал с него недорого.
Я провела в Бад-Тёльце месяц. На тамошнем воздухе папа поправился так быстро, что для беспокойства не оставалось места, и, когда мне предложили работу на Мадейре, я не заставила долго себя уговаривать. Даже мой возлюбленный, когда я спросила его, сказал, что дома нет ничего такого, ради чего стоило бы возвращаться. Мне не совсем понравилось такое ободрение, но и правда, никого из моих троюродных братьев в Эшли не осталось, а зима в коттедже и сырость ранней весны представлялись унылыми и не очень заманчивыми, так что я согласилась на предложенное место и уехала, радуясь солнцу и цветам Фуншала, совершенно не подозревая, что уже никогда больше не увижу отца.
– Бриони?
– Да, я не сплю. Что случилось?
Но беда была уже здесь, в комнате. Она наваливалась на меня, бесформенная, как туман, бесцветная – ни темная, ни светлая, – без запаха, без звука, как парализующий спазм боли и смертельный страх. Меня прошиб горячий пот, ногти царапали простыню. Я села.
– Кажется, я поняла. Это папа... Наверное, ему снова плохо.
– Да, что-то случилось. Я не могу сказать больше, но тебе надо уезжать.
Я не стала спрашивать, откуда он знает. Все вытеснило ощущение горя и тревоги, и это чувство повлекло за собой действия: телефон, аэродром, тягостная, медленная поездка... Тогда у меня лишь мелькнула мысль: не было ли у моего отца дара Эшли? Ни разу ни единым намеком он не дал мне повода заподозрить этого, впрочем, и я никогда не рассказывала ему про себя. «Прочитал» ли мой возлюбленный его сознание или даже входил с ним в контакт? Но во мраке отпечаталось отрицание. И с этим отрицанием закончилась неопределенность, головоломка излишних сомнений, пронизывавших темноту, как нить другого цвета, вплетенная в ткань.
Неважно, как и от кого он узнал о беде. Это дошло до него, а теперь и до меня.
– Ты можешь прочесть меня, Бриони? Ты очень далеко.
– Да, я могу. Я поеду... Прямо сейчас, завтра... или сегодня? Рейс в восемь. Меня, конечно, возьмут... – Потом, с тревогой, всеми силами посылая мысль, я позвала: – Любимый! Затухая:
– Что, Бриони?
– Ты будешь там?
И снова отпечаток отрицания в темноте. Отрицание, сожаление, постепенный уход...
– Господи, – беззвучно проговорила я. – Когда же?
И тогда сквозь тьму проникло еще что-то. С силой раздвинув в стороны тучи смерти, пришли утешение и любовь, старомодные, как конфетти, сладостные, нормальные, давно и хорошо знакомые чувства. Словно тени роз с потолка пролили на комнату свой аромат. А потом не осталось ничего, кроме теней. Я была одна.
Я сбросила простыню и, завернувшись в халат, подбежала к телефону. Как только я коснулась трубки, он зазвонил.
ЭШЛИ, 1835 ГОД
Он стоял у окна, всматриваясь в темноту. Придет ли она этой ночью? Если слышала новость, то, возможно, решит, что он не может ждать ее здесь. И с точки зрения приличий ему, конечно же, не следовало приходить...
Он нахмурился, закусив губу. Да, еще один небольшой скандал – ну и что? Так было в последний раз – и в самый последний раз будет примерно так же. Завтpa наступит для всего мира – сердитые голоса, смех, холодный ветер. А сегодняшняя ночь еще для них двоих.
Он бросил взгляд в сторону поместья. Над живой изгородью сплошной темной глыбой виднелись верхние этажи. Ни огонька. Нигде ни огонька. Взгляд задержался на южном крыле, где за темным окном лежал старик.
И словно дрожь пробежала по всему телу. Схватившись за шейный платок, он заметил, что руки трясутся. Она должна прийти. Боже, ей необходимо прийти! Он не вынесет ночь без нее. Его охватило страстное желание. Он почти физически чувствовал, как его призыв, вырвавшись наружу, влечет ее к нему.
ГЛАВА 2
Всех найди, кто здесь записан.
У. Шекспир. Ромео и Джульетта. Акт I, сцена 2
С Мадейры в Мадрид, из Мадрида в Мюнхен, из Мюнхена – на экспрессе в Бад-Тёльц, что в долине Изара. Прошло двадцать семь часов после звонка Вальтера Готхарда, и такси скользнуло в ворота санатория. Сам герр Готхард спустился по ступеням мне навстречу.
Двадцать семь часов – это слишком долгий срок, чтобы смог продержаться человек в возрасте под шестьдесят, со слабым сердцем, если его сбил на дороге автомобиль, а после этого ему пришлось пролежать на месте происшествия еще около четырех часов, пока его не обнаружили.
Джон Эшли не сумел продержаться двадцать семь часов. Когда я прибыла в Бад-Тёльц, он был уже мертв. Отец довольно долго оставался в сознании и разговаривал с Вальтером, а потом уснул и во сне умер.
Конечно я знала. Это случилось, когда я летела на самолете из Фуншала в Мадрид. А потом все было кончено, и я вычеркнула это из сознания и уставилась на облака, не видя их, в ожидании, со странным чувством онемения и расслабления, пока «Каравелла» бессмысленно и бесполезно приближала меня к его мертвому телу. И еще я ожидала, что появится мой возлюбленный и утешит меня. Но он не появился.
Вальтер и его жена были бесконечно добры. Они сделали все, что полагалось, приготовили все для кремации и позвонили нашему семейному адвокату в Вустер. Мистер Эмерсон, который занимался делами Эшли, должен был уже связаться с моим дядей Говардом, отцом близнецов и Френсиса. И конечно, Вальтер и Эльза Готхарды много часов за закрытыми дверями разговаривали с полицией.
Полиция задавала много вопросов, и большинство из них все еще оставались без ответа. Несчастный случай произошел на дороге из города сразу с наступлением сумерек. Этим же путем меня привезло такси. Ваккерсбергер-штрассе поднимается от сравнительно новых кварталов за реку через мост. У последнего дома шоссе вдруг превращается в проселочную дорогу, начинает петлять, становится узким и местами довольно крутым, извиваясь сквозь горную поросль. По словам Вальтера Готхарда, отец настолько окреп, что поговаривал о возвращении домой к лету. Отец спустился в город, чтобы кое-что купить, в том числе подарок Вальтеру – бутылку его любимого бренди, – и, очевидно, возвращался назад. Без сомнения, его подхватил автобус. Но когда автобус взобрался наверх, отца не оказалось. Судя по всему, мчащуюся мимо легковую машину на повороте занесло на обочину, и сильным скользящим ударом она отбросила вышедшего из автобуса отца с дороги, вниз по откосу к краю леса. Он ударился головой о дерево и потерял сознание, скрытый от дороги кустами. Машина скрылась, оставив его лежать в сумерках, и лишь через четыре часа его обнаружил мотоциклист, который наехал передним колесом на осколок бутылки от бренди. Откатив покалеченный мотоцикл, чтобы прислонить его к дереву, парень увидел в кустах моего отца. Сначала он принял его за пьяного – от одежды отца все еще разило бренди. Но у пьяного или нет, рана на голове почернела и покрылась коркой от запекшейся крови, и мотоциклист завилял по дороге на спущенном колесе, пока его не догнала машина и он не остановил ее.
Это была машина Вальтера Готхарда. Все больше беспокоясь, поскольку уже два автобуса приехали и уехали, а его друга все не было, герр Готхард стал звонить в разные места, где надеялся его найти, и собрался сам поехать за ним в город. В конце концов, так нигде и не найдя его, Вальтер отправился на поиски. Он привез отца, который оставался без сознания, прямо в санаторий и позвонил в полицию. Обследовав место происшествия, полицейские подтвердили догадку доктора о том, как это могло случиться. Но четыре часа есть четыре часа, и виновного водителя обнаружить не удалось.
Герр Готхард рассказал мне об этом, сидя в своей приемной, где в раме окна живописно простиралось полотно пастбищ, ровных, как приглаженный бархат. Это место казалось выбритым среди густых лесов, нависавших сверху подобно соломенной крыше. Голубые гиацинты в вазе на столе наполняли комнату ароматом. Рядом кучкой лежали предметы, найденные в папиных карманах: ключи, записная книжка с тисненными золотом инициалами Дж. Э. (это я когда-то подарила ему), серебряная шариковая ручка с теми же инициалами, перочинный нож, щипчики для ногтей, чистый, аккуратно сложенный носовой платок, письмо, что я написала ему неделю назад. Я перевела глаза на герра Готхарда, он спокойно сидел, глядя на меня через бифокальные очки в золотой оправе. Это был уже не папин друг, на плече которого я могла поплакать в случае нужды, теперь это был просто врач, не раз видевший и слышавший подобное раньше, и сама комната видела столько боли, столько волнений и мужества, что уже ничто не задерживалось в ней. Я тихо сидела, а он рассказывал: