Страница:
Одна из женщин, торопливо подвязав галоши, кинулась куда-то, принесла мне гостинец. Кусок красной, жгущей гортань солонины... "Прощай меня, -сказала, -- другой мяса в Гузове нет... Салавата сними на карточку. Пусть все видят: убивают Гузово! Зачем убивают Гузово? Зависть -- нет! Северней башкир не селится. Татар -- не селится. Кому мешает Гузово?! Шояку?!!"
Тут все закричали разом. При слове "Шояк" никто не мог удержаться. Кричали, по сути, одно и то же. На разных языках. Почему держатся за Шояка? Пятый год подряд. Тянут за уши человека, которого ненавидит вся округа? Выгораживают. Против всех идут. Кому он нужен, Шояк?!
Я молчал. Этого я еще не знал. Не понимал. Почему-то лез в голову Тютчев: "Умом Россию не понять, аршином общим не измерить..."
В самом деле, какое-то дьявольское наваждение!
...Шингареева в Гузове не было. Я ждал его вот уж третьи сутки, бродя по лесу, залитому талой водой, режущей глаза, небесно-голубой. Березняк на бугре начал зеленеть. Острые клейкие побеги вот-вот взорвутся.
Никакой Шояк не остановит. Природа...
На что бы я ни смотрел, думал о Салавате, который готов бежать от этого разбоя куда глаза глядят. В религию. В толстовство...
Толстовец Салават! Новое в общественной мысли России...
Господи, а что сделали бы с Толстым, доживи он до атомной цивилизации, коллективизации и "ликвидации, как класс..."
Почему-то вспомнилась недавняя поездка в приволжское село, где по улице брели местные ребята в городских ковбойках, девчата в плащах-болоньях, отбивая чечетку и голося под гармонику:
И-ех, прошла зима,
Настало лето-о-о...
Спасибо партии за ето-о-о!..
Нет, здесь, на севере Башкирии, таких "саратовских страданий" еще не пели. Не до того! Да и приемников не видел. Всюду трансляция: "Труженики колхозных полей, идя навстречу XXII съезду партии..." Самиздат не доходит. Салават даже об Окуджаве не слыхал... Мертвая зона!..
Шояк-Шингарей отыскал меня сам. Ввалился в избу, согнувшись, чтобы не удариться о притолоку; затоптался у дверей, огромно-рыхлый, дерганый, настороженный. Но вовсе не испуганный...
Уселся на лавку, подобрав под нее кирзовые сапоги, в грязи по колено, просипел, вертя самокрутку:
-- Сами... это... видали... На такой работе есть возможность каждый день четыре раза сойти с ума и два раза застрелиться... В войну легче было. С парашютом кидали в тылы врага, а не в пример легче... А куда деваться? Семеро по лавкам. Сам девять...
-- Парашютист, значит?
-- Так точно! Третий краснознаменный парашютно-десантный...
-- Теперь вас сбросили на Гузово?
-- Что?
-- Корма продали? За сколько!
-- Так точно, вывезли. За 60 тысяч... А что делать? Доили государство с войны. -- Он пригнулся вперед, сбычился, уставясь на меня пустовато-светлыми немигающими глазами и частя заемными словами: -- Государство -- не дойная корова... Первая заповедь колхоза -- рассчитайся сполна. Продали корма -рассчитались...
-- Коров погибло на 300 тысяч?
-- Так точно! Как минимум... Ненавидят меня?.. Я сам себя... Это... сказал же! готов два раза в день застрелиться... Так меня и крутит ветром. С сорок первого. Вы точно заметили, сразу видать, откеда человек... Все как в войну. Приземлился, парашют закопал, женился, значит! Теперь по инструкции -- занял круговую оборону... А куда деваться?.. -- И без паузы: -- Спирт потребляете? У нас бураковый, с запашком... Или портвейну прислать? Держим для приезжих. Яички сейчас принесут. И сальца. А то в Гузове недолго и ноги протянуть: ни купить -- ни украсть... "Газик", значит, подадим, как сказали... Две оси ведущие; вездеход...
Когда с рассветом я шел к "газику", навстречу мне бежал Салават. Маленький, как дед, белая рубашка вытащилась из брюк, раздулась за спиной пузырем.
-- Милка полегла! -- крикнул он в отчаянии. -- Предпоследняя... Миланя!.. От лепешки отказалась...
"Газик" тронулся тихо, а Салават все бежал рядом, держась за дверцу, крепясь, чтоб не зарыдать:
-- От ле-эпешки отказалась! От лепе-э-э-э-...
У Бирска свой "витринный" въезд: каменные, с окованными дверями, амбары на реке Белой. Когда-то Белая торговала пшеничкой со всем миром: черноземы за Белой славились, их раздавали за верную службу царю и отечеству, и даже самые беспутные из владельцев, не отличавшие ржи от пшеницы, богатели: не мешали крестьянам ни пахать, ни сеять...
Ныне амбары закрыты. Замки и засовы красны от вековой ржавчины.
По крутому подъему поднялся на базарную площадь, возле которой, в старинном запущенном особняке, расположился райком коммунистической партии.
На самом бугре райком. Далеко видать...
Я люблю останавливаться в таких заштатных сонных городках, где нет бетонных коробок массового строительства, где все, как сто и триста лет назад... Здесь все -- история, обветшалая, живая, и кирпичные стены метровой толщины, монастырские ли, купеческие ли. И даже изгрызанный столб коновязи на базарной площади: к нему и сейчас привязан жеребец с холщовым мешком на морде. Хрупает овсом, перебирает ногами, бьет хвостом по лоснящемуся крупу. Россия, которая еще жила надеждой...
Секретарь Бирского райкома не заставил себя ждать, вышел ко мне, молодцеватый, поджарый, стремительный, как танцор. Пиджак словно сшит в театральном ателье, почти до колен. Мода. Из дорогого сукна "трико ударник". Он вел себя так, словно приехал родной брат.
Усадил родного брата напротив себя и, раскачиваясь на старинном, витого дерева, стуле, потянулся к бухгалтерским счетам, которые лежали перед ним, на письменном столе. Откинув зачем-то костяшку на счетах, сказал с радостным одушевлением:
-- Видели! Пользуясь своей беспартийностью, делают, что хотят!..
Я молчал. Он снова откинул костяшку на счетах.
-- Животноводство! Это дорогого стоит! Подбросили в Гузово шесть тонн проса. -- И отшвырнул на счетах еще шесть костяшек. -- Прибыл я туда. На два дня... -- Снова щелкнул костяшками...
Он щелкал, о чем бы ни говорил. Без всякой нужды. Этот сухой щелк был вроде ритуального ритма там-тама. Убеждал собеседника, какой в Бирске рачительный хозяин?
"А если бы я привез с собой Салавата, он бы и при нем щелкал?"
-- Мне нелегко, в Ленинграде занимался промышленностью, -- заметил он, и я, наконец, вспомнил, откуда мне известно его имя.
Это было нашумевшее дело. О миллионных поборах со спекулянтов, имевших фальшивые фабрики в Грузии и магазин в Ленинграде, как бы государственный... Спекулянтов расстреляли -- "за экономическое вредительство..." Я был убежден, что и секретаря райкома, которого они содержали, осудили. А он вот где, танцор...
-- Второй год в дыре, -- заговорил он как-то весело, видимо, по-своему расценив мое молчание; распорядился принести мне чаю и достал из шкафчика банку с прозрачным, как слеза, медом. -- Башкирский! Пальчики оближете!.. -И, без перехода: -- Обещали осенью вытянуть в Уфу, вторым секретарем обкома. -- Чуть подмигнул, как своему, понимающему с полуслова: -- Второй всегда русак... А я в меру обашкирился. Мешать не буду... Подыми, говорят, только район на ноги...
-- И подвесь на веревках, -- сказал я сквозь зубы.
Он вскочил на ноги, захохотал.
-- Вот-вот! Вы же там были... Как поднять Гузово?.. Чем? Домкратом?..
Я сидел ни жив, ни мертв. Значит, каждое слово, сказанное дедом Салавата, -- правда?!. "Новая метла, -- шептал он мне в углу хаты о бирском секретаре. -- Новая метла завсегда что-нибудь выкинет..."
А дело тут завязалось почище ленинградского!.. Видно, он без афер жить не мог, этот танцор, выскочивший на партийную сцену.
Чтобы "сложилась", в глазах руководителей Башкирии, картина общего счастья, он с каждого хозяйства брал, как татарский хан, ясак... Одни должны были сдать много мяса, другие увеличить надой. Поставить рекорд!.. Хоть одну корову раздоить, чтоб рекорд!.. Гузово тащилось середнячком. Проку от него никакого. Что ж, зато Гузово, продай оно корма, может вернуть государству долги. За все годы... Если колхоз возвращает государству все долги, кому не ясно, что он круто пошел в гору!..
Я вспоминал мерцающий голос деда Салавата под сухой щелк бухгалтерских счетов, который казался мне дальними выстрелами; и впрямь, на реке Белой шел расстрел колхозов наемными "парашютистами", мордастыми физиономиями которых был "украшен" вход в старинный особняк.
И счеты, и фанерная доска почета, перегородившая вход, и канцелярские столы с грудой бумаг были театральной бутафорией, и это особенно остро ощущалось на фоне старинного особняка в стиле ампир, вечного, казалось, как само башкирское Заволжье, усмиренное еще во времена Стеньки Разина, добитое, замордованное после бунтов Пугачева и Салавата Юлаева, в честь которого и окрестили моего нового друга...
Колхозы загоняли, как перекладных лошадей. Лишь бы добраться боярину до заветного кресла!..
Щелкали счеты. Я прихлебывал чай, пытаясь согреться и мучительно думая о том, как он сумел такое скрыть...
Тем более что он и не очень старается скрыть...
Позвонил телефон. Еще раз. Звонил Шингареев. Советовался. Продавать ли соседям два мешка проса. Еще что-то... Похоже, Шояк-Шингарей самостоятельно боялся и шаг ступить. Да и то... По проволоке ступал над бездной...
"Новая метла", судя по его смеху, веселому гостеприимству, откровенности, по правде говоря, озадачившей меня, не боялся ничего.
-- Передвинуть Гузово в республиканской сводке с последнего места -- на третье -- это дорогого стоит... Никто не верил, что мне удастся поднять сей камень... Намажьте медом печенье. Ц-ц-ц... -- Он пощелкал языком. -- С горячим чаем... это пальчики оближешь...
...Я мчался в Уфу, готовый потратить неделю, месяц, полжизни, чтобы свалить этого молодцеватого душегуба в модном костюме "трико ударник"!
Полный решимости, документов о голоде в Гузове, фотографий, свидетельских показаний, я поднялся в Комитет КПСС Башкирской республики, возле которого стояли две черных "Волги" с армейскими антеннами, а постовой так долго проверял мои документы, словно это было не учреждение в глубине России, а государственная граница. Первый секретарь находился в тот день в Москве, на открытии сессии Верховного Совета СССР, и здесь, на всех этажах, царила нервная суматоха. Бегали и девочки, и мужчины с брюшком: оказалось, к отлету Первого не сумели подготовить его речь; представленную он забраковал, и теперь весь аппарат трудился над вторым вариантом, который ожидал на аэродроме в Уфе специальный самолет.
Меня принял Второй, кричащий на кого-то, взмыленный...
Круглая, с редким пушком, голова с закатывающимися на сторону пронзительно-хитрым глазом не оставляла сомнения, с кем я имею дело...
Я уже не раз встречался с армией "вторых". Не знаю когорты циничнее, хитрее, беспринципнее, чем "вторые", -- в вузах, министерствах, обкомах. Они, как никто, умеют стать необходимыми и, в то же время, держаться в тени, а главное, вторые достигли изощренного умения всегда казаться глупее своего начальства. Во всяком случае, не умнее. Ни в коем случае! Это первая заповедь Второго, если он хочет когда-либо стать Первым...
Я рассказал, с чем пришел, и глаз Второго закатился еще глубже, на виду остался лишь белок с кровинкой. Другой глаз опущен, прикрыт дряблым веком в рыжеватых пятнах. Попробуй пойми: о чем думает человек? Качается перед твоим лицом светлый реденький пушок на темечке.
Когда я произнес слово "биоценоз", Второй моргнул дряблыми, в пятнах, веками, словно я выразился непечатным словом. Позвонил, чтоб принесли чаю. "Попробуйте нашего башкирского медку, до-орогой товарищ!" Затем миролюбиво спросил, не заезжал ли товарищ в деревню такую-то. Там новшество. Карусельная доилка. По рекомендованным чертежам, дорогой товарищ!.. Если первое "до-орогой товарищ" прозвучало скукой, почти стоном, то последнее отдавало угрозой. И чтоб не оставалось сомнений;
-- О "каруселях" будут говорить завтра в Кремле, на заседании Верховного Совета Эс Эс Эс Эр. Башкирская А Эс Эс Эр выполнила указание первой...
Я молчал, глядя в тоске на светлый пушок, на новый, с иголочки, костюм-"тройку" из того же партийного сукна "трико ударник" (видно, в Уфе он был дефицитным). И -- бестактно сказал об опухших детях, о запланированном бирским секретарем убийстве села Гузово...
-- А за рекой Белой вы были? -- Он спросил меня с прежней невозмутимостью, словно в моем повествовании не было ничего хоть сколько-нибудь заслуживающего внимания. -- Там есть Герой социалистического труда, который...
...Я выбрел на уфимскую улицу с ощущением, словно с разбега налетел на каменный забор. Голова гудела.
Куда идти? Главнее этого дома в Башкирии не было. Хозяин -- здесь...
Ветер обжигал. Как зимой. Пригнувшись и наставив ворот плаща, двинулся куда глаза глядят, испытывая почти физически чувство человека, которого не просто били, а топтали ногами, потом вышвырнули на улицу и следом плюнули...
Помню, я остановился на перекрестке и произнес, не замечая, что говорю вслух:
-- Салават, что же мы будем делать?..
Я шел, машинально, по привычке горожанина, читая вывески. И вдруг глаза мои остановились на стеклянной табличке: "ПРОКУРОР БАШКИРСКОЙ АССР". Ноги мои свернули к подъезду ранее, чем я что-либо подумал.
Секретарша прокурора, изучив мои документы, нырнула в кабинет, и вот я сижу перед главным прокурором Башкирской республики. Если не ошибаюсь, фамилия его Соболев. В отличие от Второго, республиканский прокурор смотрит на пришельца неотрывно. Пристальным изучающим взглядом профессионального следователя.
Лицо интеллигентное, тонкое, взгляд пытливый, умный...
На лацкане прокурорского пиджака алый флажок депутата Верховного Совета РСФСР, под рукой -- целая колония телефонов. Наверняка он знает, что творится в его бирской епархии. Я не стал доставать ни документы, ни снимки; сказал лишь, что только сейчас из Бирска... И спросил напрямик:
-- Скажите, пожалуйста, вы кого-либо привлекали к ответственности за нарушение демократии?..
Тонкое лицо республиканского прокурора стало, на какой-то миг, напряженно-растерянным, и я "сузил тему":
-- ...За нарушение колхозной демократии?..
-- Как же! Как же! -- ожил покурор. -- Вот, к примеру, мы привлекали к ответственности председателя колхоза, который избил лодочника.. Затем, помнится, судили председателя, который налетел, конный, на двух колхозниц, удиравших с поля на базар. И плетью погнал их обратно. У одной глаз повредил...
Воцарилась гнетущая тишина.
-- А... без рукоприкладства? -- спрашиваю. -- Рукоприкладство -- статья известная... Кстати, Шингареев выбил зубы зоотехнику. Рассек губу...
-- О! Это мы так не оставим...
-- Ну, а если бы не рассек губу?!
Прокурор республики пожимает плечами и, устало вздохнув, тянется к кнопке звонка. Собираются вызванные им юристы, румяные, курчавые, похожие на комсомольских работников. Республиканский прокурор повторяет им мой вопрос.
-- ...Если без нанесения побоев или увечий, -- уточняет он.
-- Не-ет! Никогда не привлекаем! -- восклицает один из них, занимающийся, как выяснилось, пресечением беззаконий в сельском хозяйстве. -- Мы демократией не занимаемся. Не было такого случая. Это -- прерогатива обкома партии.
Республиканский прокурор снова вздохнул устало и подытожил:
-- Демократия -- наше узкое место!..
...В Москве главный редактор "Советской России" Константин Иванович Зародов, едва я вошел в его просторный кабинет, протянул мне бумагу с официальным штампом. Это был документ, присланный из Уфы. В нем сообщалось, что присланный редакцией человек беседовал "не с теми людьми", а сплошь с клеветниками и очернителями, подлинной картины не понял, не разобрался и вообще пошел на поводу у нездоровых элементов...
-- Иногда ответа из Уфы по полгода ждем, а тут, как видишь, сверхоперативно. -- Зародов усмехнулся, потер свою высоколобую голову и спросил: -- Что делать будем?
Я снова пробежал взглядом письмо, подписанное заведующим отделом республиканского обкома партии, которого я и в глаза не видел, и у меня вырвалось в сердцах:
-- Ну и гады!..
Я подробно рассказал Зародову о своей "башкирской экспедиции" и попросил немедля, по моим следам, послать штатного корреспондента "Советской России". Для проверки...
Зародов снова потер свою высоколобую голову и нехотя согласился.
Штатный вернулся через неделю, заявил, что я кое-что смягчил, надо им врезать посильнее; и вот типография "Правды" набрала, в тот же день, полосу очередного номера. Страница была составлена из коллективного письма колхозников деревни Гузово Бащкирской АССР, моего материала, торопливого опровержения Башкирского обкома и -- небольшой заметки "От редакции", в которой подтверждалась страшная правда коллективного письма из деревни Гузово...
Когда я поднялся в аппартаменты главного редактора, сырой оттиск завтрашнего номера газеты был уже "завизирован" отделом писем, отделом проверки, ответственным секретарем, цензором, весь угол был расцвечен ответственными карандашами, осталось расписаться лишь главному редактору и, возможно, одним преступлением на Руси, в далеком башкирском углу, стало бы меньше...
Константин Зародов спросил меня о здоровье и здоровье близких, улыбнулся приязненно и, продолжая улыбаться, стал набирать номер белого телефона, который в редакциях называют "вертушкой" и никогда не оставляют без дежурного или охраны.
-- Докладывает Зародов! -- произнес он с четкостью армейского офицера, и я невольно вспомнил парашютиста из деревни Гузово. -- ...Есть у нас один материал... -- И он поведал вкратце о "новой метле" из города Бирска, выскочившей на партийную сцену... -- Есть-есть! Так точно!.. -- отрапортовал Константин Зародов и, положив трубку, повторил услышанное...
-- О Башкирии не рекомендую, -- сказали там. -- Башкирия дала в этом году много хлеба... Выберите, если надо, какой-либо колхоз Свердловской области...
Зародов нажал кнопку. Написал на свеженькой полосе красным карандашом "В АРХИВ"...
Месяца через два я наткнулся во дворе комбината "Правда" на парнишку из отдела писем. Он крикнул мне, что пришло из Гузова письмо -- против меня...
Я тут же поднялся в отдел, и мне показали письмо, написанное чудовищными каракулями, по четыре ошибки в слове.
"...Башкирский мед он понял, думали, поймет и нас, а он такой же шояк...
А внука моего, Салавата, отдали под суд и присудили к восьми годам тюрьмы за то, что сказали, поморил коров..."
Наверное, я сильно изменился в лице, -- паренек из отдела писем порывисто коснулся меня пальцами и произнес успокоительно:
-- Не беспокойтесь. Письмо послали на верхний этаж. Вернулось с резолюцией Главного: "В АРХИВ". Видите, это его рука... Так что все в порядке.
Вернуться наверх!
БРАТСКАЯ ГЭС Юра поднялся в самолет "ИЛ-14" и огляделся: куда приткнуться? Самолет местный, кресла ненумерованные. В хвосте, похоже, монтажники расположились. В черных лоснящихся кожухах, резиновых сапогах. Один в зимней шапке с опущенными ушами, которую не снял даже здесь: чалдон теплу не верит -- ныне тепло, а через полчаса зуб на зуб не попадет. Тайга! Только уселись, тут же повытягивали из своих необъятных карманов бутылку "Облепихи", другую, третью... Разлили в бумажные стаканчики, один протянули Юре, забившемуся в последний ряд, возле туалета.
-- Глотни, паря, чтобы довезли живьем!
Юра пригубил и огляделся, куда поставить.
-- Ты что, паря, иль кореец какой?.. -- удивился чалдон в зимней шапке с опущенными ушами. -- Русский? Тогда не плескай...
-- Н-не могу пить! -- выдавил Юра, чувствуя, как наливаются огнем уши. -- Собака... это... покусала!
Монтажники покачали головами сочувственно. Собака покусала -- дело серьезное.
Юра поднялся к иллюминатору, из которого было видно крыло с полосой гари от выхлопных патрубков, и подумал: почему ляпнул про собаку?.. Вот ведь, о чем болит, о том и...
Едва Юра получил паспорт, сразу отнес заявление в летную школу. Привезли Юру в город Чугуев, под Харьковом, вышел к ним, стриженым, кадровик в синем кителе и сказал, чтобы написали биографии в свободной форме. Юра решил, что в свободной форме -- значит, вроде сочинения на вольную тему. Писал, как было... Что долго жил с дедом в Норильске. Дед работал машинистом, бабка -- стрелочницей, а вся поездная бригада -- зэки. Рос на руках у зэков, которые в нем души не чаяли, поскольку где у зэков свои-то? Письма в лагеря редки, а в письмах -- слезы.
"...Слово "зэки" у иных вызывает неприязнь, опасения, -- завершал свою биографию-сочинение Юра. -- А в нашей семье это слово порождает представление о честных добрых людях. Они, сам видел, люди не падшие, им надо верить. Порой они больше стоят, чем тем, кто на свободе".
Юриных дружков зачислили в летную школу, а Юру, естественно, даже в чугуевский гарнизон не пустили. Сообщили открыткой: мол, мандатная комиссия считает невозможным...
Юра, ошарашенный, потерянный, вернувшись, побрел не домой, а к своей классной руководительнице Надежде Ивановне, рассказал, что произошло...
Надежда Ивановна заплакала. "Выходит, -- сказала, -- я тебя плохо учила, если ты решил, что можно говорить с кем угодно о чем угодно... Это я виновата. Вышел с открытой душой... к собакам".
После того где только Юра ни работал, видел: собаки вокруг. Бешеные псы. Шоферил на стройке: завгар записывал ему липовые ездки, а деньги -себе. Бензин заставлял сливать в канаву. "Не хочешь сливать -- продавай..." В Москве вещи начальству возил на дачу. А писали -- гравий... В другом месте -- с завмастерскими не поделился, тот кулак к Юриному носу: "Убирайся к такой-то матери!.."
На Братскую, твердо решил Юра. Комсомольско-молодежная стройка. Больше некуда...
-- Хотуль! -- закричали со всех сторон самолетной кабины. -- Рули к нам, Хотуль!
Юра привстал, чтобы увидеть Хотуля! Какой он? Оказалось, темнолицый, мужиковатый, медлительный, с усмешинкой. Ватник как у простого работяги. В незавязанной ушанке. Словно это не о нем писали в "Правде"! Сравнивали с былинным богатырем и еще с кем-то...
Хотулев остановился посредине кабины, высматривая свободное место.
-- Хотуль! -- кричали механики. -- Уважь деревню Никитовку!
Хотулев кивнул засаленным кожухам и прошел дальше, к последнему ряду. Приглянулся ему там, видать, огненно-рыжий юнец с желудевыми и огромными, как пятаки, глазами. Вокруг было много озабоченных, пьяно-благодушных, пустых глаз. А эти -- сияли как-то исступленно-встревоженно. Не то восторг в них, не то страх. Ожидание чуда, которого всегда ждут с холодком на спине... Энтузиаст, видать! Хотулев любил энтузиастов. И -- жалел их.
-- К нам? -- утвердительно спросил он, пристегиваясь рядом с юнцом.
-- Ага, на Братскую, -- с готовностью отозвался тот. -- Юрой зовут. Шоферю по белу свету.
Фамилия его была известной. Оказалось, сын летчика-испытателя. "Папин кусок застрял в горле, -- объяснил Юра с нервной веселостью. -- Слишком жирный..."
Хотулев взглянул на него сбоку. Рыжие волосы торчком. Ровно факел. Живет -- горит. Бороденка реденькая, монгольская. Словно кто-то выщипывал, да недощипал. Лет двадцати семи парень. А все еще похож на гривастого, лет семнадцати, школяра. "Недощипанный-от, -- с улыбкой подумал Хотулев. -- Эх, как бы тебя тут не дощипали!.."
-- А чего в летчики не захотел? Как отец.
У Юры кровь от лица отхлынула. Даже губы посинели.
-- Давайте выпьем! -- воскликнул он торопливо. -- У меня коньяк есть. "Ереван". Такого нигде не купишь...
Выпили по чайному стакану.
-- За новую жизнь! -- сказал Юра. -- Всюду. Как у вас, на Братской...
-- Оно конечно, -- не сразу согласился Хотулев. -- Передний край коммунизма... Отец-от где?..
Пришло время привязаться ремнями, Юра пьяно хорохорился: "Что я, собака, привязываться буду..", -- а тут сразу перестал отталкивать ремни, уставился в иллюминатор отрезвело.
С птичьего полета мир кажется аккуратно расчерченным и прибранным. Даже таежные болота -- не такими уж страшными...
Хотулев корил себя за то, что спросил Юру об отце; не зря, правда, спросил, хотел понять, что за энтузиаст недощипанный. Может, пособить надо?.. Эх, да не к месту спросил...
Когда самолет начал опускаться к Братску и высоченные мачтовые сибирские лиственницы, за иллюминатором, кинулись зеленой волной навстречу, Юра, едва не рассказал все, что бывает, говорят лишь другу или случайному пассажиру, с которым больше не встретишься: что отец погиб. Разбился. Только газеты не писали. И все подробности...
Провел ладонью по мокрому лицу с силой, чтоб не выболтать того, что поклялся матери никому не говорить. Никогда. Что отец знал заранее: разобьется. Подошел к нему, Юре, утром, сказал: "Я нынче, может, задержусь. Надолго. Береги маму..." Потом уж друзья отца рассказывали: самолет был недоведенный. Ему еще рано было в воздух. Да приказ был: начать облет к годовщине Октября.
Отец никому не стал поручать, хотя под его началом было двенадцать испытателей. Взлетел сам...
Мать твердила -- ничего не докажешь. Только отшвырнут, как от летной школы. Вымолила обещание молчать. А дал слово -- держись.
Самолет тряхнуло, Юру отбросило вбок, он даже не заметил этого. Глядя на расступавшиеся перед летным полем сосны, Юра произнес вдруг с остервенением, удивившим Хотулева:
-- Тю!.. Собаки! Есть еще незагаженные места! По-нашему здесь будет! По-людски!.. Не так?!.
Колеса ударились о землю, раз, еще раз, кто-то выматерился длинно. За ним другой.
-- Ти-ха! -- прикрикнул Хотулев, и разом притихли матерщинники, протрезвели...
Пассажиры, утомленные болтанкой, детским плачем, пьяными спорами, вывалили на сосновый воздух, навстречу мчались санитарные машины. Они подкатывали к трапу. Выгружали носилки с ранеными. Один выбрался из кабины чуть поодаль. Забелела его нога в гипсе. Раненого повели, поддерживая под локти, к самолету. Он скакал на одной ноге, другая -- толстая, загипсованная -- колыхалась на свежем ветру.
Тут все закричали разом. При слове "Шояк" никто не мог удержаться. Кричали, по сути, одно и то же. На разных языках. Почему держатся за Шояка? Пятый год подряд. Тянут за уши человека, которого ненавидит вся округа? Выгораживают. Против всех идут. Кому он нужен, Шояк?!
Я молчал. Этого я еще не знал. Не понимал. Почему-то лез в голову Тютчев: "Умом Россию не понять, аршином общим не измерить..."
В самом деле, какое-то дьявольское наваждение!
...Шингареева в Гузове не было. Я ждал его вот уж третьи сутки, бродя по лесу, залитому талой водой, режущей глаза, небесно-голубой. Березняк на бугре начал зеленеть. Острые клейкие побеги вот-вот взорвутся.
Никакой Шояк не остановит. Природа...
На что бы я ни смотрел, думал о Салавате, который готов бежать от этого разбоя куда глаза глядят. В религию. В толстовство...
Толстовец Салават! Новое в общественной мысли России...
Господи, а что сделали бы с Толстым, доживи он до атомной цивилизации, коллективизации и "ликвидации, как класс..."
Почему-то вспомнилась недавняя поездка в приволжское село, где по улице брели местные ребята в городских ковбойках, девчата в плащах-болоньях, отбивая чечетку и голося под гармонику:
И-ех, прошла зима,
Настало лето-о-о...
Спасибо партии за ето-о-о!..
Нет, здесь, на севере Башкирии, таких "саратовских страданий" еще не пели. Не до того! Да и приемников не видел. Всюду трансляция: "Труженики колхозных полей, идя навстречу XXII съезду партии..." Самиздат не доходит. Салават даже об Окуджаве не слыхал... Мертвая зона!..
Шояк-Шингарей отыскал меня сам. Ввалился в избу, согнувшись, чтобы не удариться о притолоку; затоптался у дверей, огромно-рыхлый, дерганый, настороженный. Но вовсе не испуганный...
Уселся на лавку, подобрав под нее кирзовые сапоги, в грязи по колено, просипел, вертя самокрутку:
-- Сами... это... видали... На такой работе есть возможность каждый день четыре раза сойти с ума и два раза застрелиться... В войну легче было. С парашютом кидали в тылы врага, а не в пример легче... А куда деваться? Семеро по лавкам. Сам девять...
-- Парашютист, значит?
-- Так точно! Третий краснознаменный парашютно-десантный...
-- Теперь вас сбросили на Гузово?
-- Что?
-- Корма продали? За сколько!
-- Так точно, вывезли. За 60 тысяч... А что делать? Доили государство с войны. -- Он пригнулся вперед, сбычился, уставясь на меня пустовато-светлыми немигающими глазами и частя заемными словами: -- Государство -- не дойная корова... Первая заповедь колхоза -- рассчитайся сполна. Продали корма -рассчитались...
-- Коров погибло на 300 тысяч?
-- Так точно! Как минимум... Ненавидят меня?.. Я сам себя... Это... сказал же! готов два раза в день застрелиться... Так меня и крутит ветром. С сорок первого. Вы точно заметили, сразу видать, откеда человек... Все как в войну. Приземлился, парашют закопал, женился, значит! Теперь по инструкции -- занял круговую оборону... А куда деваться?.. -- И без паузы: -- Спирт потребляете? У нас бураковый, с запашком... Или портвейну прислать? Держим для приезжих. Яички сейчас принесут. И сальца. А то в Гузове недолго и ноги протянуть: ни купить -- ни украсть... "Газик", значит, подадим, как сказали... Две оси ведущие; вездеход...
Когда с рассветом я шел к "газику", навстречу мне бежал Салават. Маленький, как дед, белая рубашка вытащилась из брюк, раздулась за спиной пузырем.
-- Милка полегла! -- крикнул он в отчаянии. -- Предпоследняя... Миланя!.. От лепешки отказалась...
"Газик" тронулся тихо, а Салават все бежал рядом, держась за дверцу, крепясь, чтоб не зарыдать:
-- От ле-эпешки отказалась! От лепе-э-э-э-...
У Бирска свой "витринный" въезд: каменные, с окованными дверями, амбары на реке Белой. Когда-то Белая торговала пшеничкой со всем миром: черноземы за Белой славились, их раздавали за верную службу царю и отечеству, и даже самые беспутные из владельцев, не отличавшие ржи от пшеницы, богатели: не мешали крестьянам ни пахать, ни сеять...
Ныне амбары закрыты. Замки и засовы красны от вековой ржавчины.
По крутому подъему поднялся на базарную площадь, возле которой, в старинном запущенном особняке, расположился райком коммунистической партии.
На самом бугре райком. Далеко видать...
Я люблю останавливаться в таких заштатных сонных городках, где нет бетонных коробок массового строительства, где все, как сто и триста лет назад... Здесь все -- история, обветшалая, живая, и кирпичные стены метровой толщины, монастырские ли, купеческие ли. И даже изгрызанный столб коновязи на базарной площади: к нему и сейчас привязан жеребец с холщовым мешком на морде. Хрупает овсом, перебирает ногами, бьет хвостом по лоснящемуся крупу. Россия, которая еще жила надеждой...
Секретарь Бирского райкома не заставил себя ждать, вышел ко мне, молодцеватый, поджарый, стремительный, как танцор. Пиджак словно сшит в театральном ателье, почти до колен. Мода. Из дорогого сукна "трико ударник". Он вел себя так, словно приехал родной брат.
Усадил родного брата напротив себя и, раскачиваясь на старинном, витого дерева, стуле, потянулся к бухгалтерским счетам, которые лежали перед ним, на письменном столе. Откинув зачем-то костяшку на счетах, сказал с радостным одушевлением:
-- Видели! Пользуясь своей беспартийностью, делают, что хотят!..
Я молчал. Он снова откинул костяшку на счетах.
-- Животноводство! Это дорогого стоит! Подбросили в Гузово шесть тонн проса. -- И отшвырнул на счетах еще шесть костяшек. -- Прибыл я туда. На два дня... -- Снова щелкнул костяшками...
Он щелкал, о чем бы ни говорил. Без всякой нужды. Этот сухой щелк был вроде ритуального ритма там-тама. Убеждал собеседника, какой в Бирске рачительный хозяин?
"А если бы я привез с собой Салавата, он бы и при нем щелкал?"
-- Мне нелегко, в Ленинграде занимался промышленностью, -- заметил он, и я, наконец, вспомнил, откуда мне известно его имя.
Это было нашумевшее дело. О миллионных поборах со спекулянтов, имевших фальшивые фабрики в Грузии и магазин в Ленинграде, как бы государственный... Спекулянтов расстреляли -- "за экономическое вредительство..." Я был убежден, что и секретаря райкома, которого они содержали, осудили. А он вот где, танцор...
-- Второй год в дыре, -- заговорил он как-то весело, видимо, по-своему расценив мое молчание; распорядился принести мне чаю и достал из шкафчика банку с прозрачным, как слеза, медом. -- Башкирский! Пальчики оближете!.. -И, без перехода: -- Обещали осенью вытянуть в Уфу, вторым секретарем обкома. -- Чуть подмигнул, как своему, понимающему с полуслова: -- Второй всегда русак... А я в меру обашкирился. Мешать не буду... Подыми, говорят, только район на ноги...
-- И подвесь на веревках, -- сказал я сквозь зубы.
Он вскочил на ноги, захохотал.
-- Вот-вот! Вы же там были... Как поднять Гузово?.. Чем? Домкратом?..
Я сидел ни жив, ни мертв. Значит, каждое слово, сказанное дедом Салавата, -- правда?!. "Новая метла, -- шептал он мне в углу хаты о бирском секретаре. -- Новая метла завсегда что-нибудь выкинет..."
А дело тут завязалось почище ленинградского!.. Видно, он без афер жить не мог, этот танцор, выскочивший на партийную сцену.
Чтобы "сложилась", в глазах руководителей Башкирии, картина общего счастья, он с каждого хозяйства брал, как татарский хан, ясак... Одни должны были сдать много мяса, другие увеличить надой. Поставить рекорд!.. Хоть одну корову раздоить, чтоб рекорд!.. Гузово тащилось середнячком. Проку от него никакого. Что ж, зато Гузово, продай оно корма, может вернуть государству долги. За все годы... Если колхоз возвращает государству все долги, кому не ясно, что он круто пошел в гору!..
Я вспоминал мерцающий голос деда Салавата под сухой щелк бухгалтерских счетов, который казался мне дальними выстрелами; и впрямь, на реке Белой шел расстрел колхозов наемными "парашютистами", мордастыми физиономиями которых был "украшен" вход в старинный особняк.
И счеты, и фанерная доска почета, перегородившая вход, и канцелярские столы с грудой бумаг были театральной бутафорией, и это особенно остро ощущалось на фоне старинного особняка в стиле ампир, вечного, казалось, как само башкирское Заволжье, усмиренное еще во времена Стеньки Разина, добитое, замордованное после бунтов Пугачева и Салавата Юлаева, в честь которого и окрестили моего нового друга...
Колхозы загоняли, как перекладных лошадей. Лишь бы добраться боярину до заветного кресла!..
Щелкали счеты. Я прихлебывал чай, пытаясь согреться и мучительно думая о том, как он сумел такое скрыть...
Тем более что он и не очень старается скрыть...
Позвонил телефон. Еще раз. Звонил Шингареев. Советовался. Продавать ли соседям два мешка проса. Еще что-то... Похоже, Шояк-Шингарей самостоятельно боялся и шаг ступить. Да и то... По проволоке ступал над бездной...
"Новая метла", судя по его смеху, веселому гостеприимству, откровенности, по правде говоря, озадачившей меня, не боялся ничего.
-- Передвинуть Гузово в республиканской сводке с последнего места -- на третье -- это дорогого стоит... Никто не верил, что мне удастся поднять сей камень... Намажьте медом печенье. Ц-ц-ц... -- Он пощелкал языком. -- С горячим чаем... это пальчики оближешь...
...Я мчался в Уфу, готовый потратить неделю, месяц, полжизни, чтобы свалить этого молодцеватого душегуба в модном костюме "трико ударник"!
Полный решимости, документов о голоде в Гузове, фотографий, свидетельских показаний, я поднялся в Комитет КПСС Башкирской республики, возле которого стояли две черных "Волги" с армейскими антеннами, а постовой так долго проверял мои документы, словно это было не учреждение в глубине России, а государственная граница. Первый секретарь находился в тот день в Москве, на открытии сессии Верховного Совета СССР, и здесь, на всех этажах, царила нервная суматоха. Бегали и девочки, и мужчины с брюшком: оказалось, к отлету Первого не сумели подготовить его речь; представленную он забраковал, и теперь весь аппарат трудился над вторым вариантом, который ожидал на аэродроме в Уфе специальный самолет.
Меня принял Второй, кричащий на кого-то, взмыленный...
Круглая, с редким пушком, голова с закатывающимися на сторону пронзительно-хитрым глазом не оставляла сомнения, с кем я имею дело...
Я уже не раз встречался с армией "вторых". Не знаю когорты циничнее, хитрее, беспринципнее, чем "вторые", -- в вузах, министерствах, обкомах. Они, как никто, умеют стать необходимыми и, в то же время, держаться в тени, а главное, вторые достигли изощренного умения всегда казаться глупее своего начальства. Во всяком случае, не умнее. Ни в коем случае! Это первая заповедь Второго, если он хочет когда-либо стать Первым...
Я рассказал, с чем пришел, и глаз Второго закатился еще глубже, на виду остался лишь белок с кровинкой. Другой глаз опущен, прикрыт дряблым веком в рыжеватых пятнах. Попробуй пойми: о чем думает человек? Качается перед твоим лицом светлый реденький пушок на темечке.
Когда я произнес слово "биоценоз", Второй моргнул дряблыми, в пятнах, веками, словно я выразился непечатным словом. Позвонил, чтоб принесли чаю. "Попробуйте нашего башкирского медку, до-орогой товарищ!" Затем миролюбиво спросил, не заезжал ли товарищ в деревню такую-то. Там новшество. Карусельная доилка. По рекомендованным чертежам, дорогой товарищ!.. Если первое "до-орогой товарищ" прозвучало скукой, почти стоном, то последнее отдавало угрозой. И чтоб не оставалось сомнений;
-- О "каруселях" будут говорить завтра в Кремле, на заседании Верховного Совета Эс Эс Эс Эр. Башкирская А Эс Эс Эр выполнила указание первой...
Я молчал, глядя в тоске на светлый пушок, на новый, с иголочки, костюм-"тройку" из того же партийного сукна "трико ударник" (видно, в Уфе он был дефицитным). И -- бестактно сказал об опухших детях, о запланированном бирским секретарем убийстве села Гузово...
-- А за рекой Белой вы были? -- Он спросил меня с прежней невозмутимостью, словно в моем повествовании не было ничего хоть сколько-нибудь заслуживающего внимания. -- Там есть Герой социалистического труда, который...
...Я выбрел на уфимскую улицу с ощущением, словно с разбега налетел на каменный забор. Голова гудела.
Куда идти? Главнее этого дома в Башкирии не было. Хозяин -- здесь...
Ветер обжигал. Как зимой. Пригнувшись и наставив ворот плаща, двинулся куда глаза глядят, испытывая почти физически чувство человека, которого не просто били, а топтали ногами, потом вышвырнули на улицу и следом плюнули...
Помню, я остановился на перекрестке и произнес, не замечая, что говорю вслух:
-- Салават, что же мы будем делать?..
Я шел, машинально, по привычке горожанина, читая вывески. И вдруг глаза мои остановились на стеклянной табличке: "ПРОКУРОР БАШКИРСКОЙ АССР". Ноги мои свернули к подъезду ранее, чем я что-либо подумал.
Секретарша прокурора, изучив мои документы, нырнула в кабинет, и вот я сижу перед главным прокурором Башкирской республики. Если не ошибаюсь, фамилия его Соболев. В отличие от Второго, республиканский прокурор смотрит на пришельца неотрывно. Пристальным изучающим взглядом профессионального следователя.
Лицо интеллигентное, тонкое, взгляд пытливый, умный...
На лацкане прокурорского пиджака алый флажок депутата Верховного Совета РСФСР, под рукой -- целая колония телефонов. Наверняка он знает, что творится в его бирской епархии. Я не стал доставать ни документы, ни снимки; сказал лишь, что только сейчас из Бирска... И спросил напрямик:
-- Скажите, пожалуйста, вы кого-либо привлекали к ответственности за нарушение демократии?..
Тонкое лицо республиканского прокурора стало, на какой-то миг, напряженно-растерянным, и я "сузил тему":
-- ...За нарушение колхозной демократии?..
-- Как же! Как же! -- ожил покурор. -- Вот, к примеру, мы привлекали к ответственности председателя колхоза, который избил лодочника.. Затем, помнится, судили председателя, который налетел, конный, на двух колхозниц, удиравших с поля на базар. И плетью погнал их обратно. У одной глаз повредил...
Воцарилась гнетущая тишина.
-- А... без рукоприкладства? -- спрашиваю. -- Рукоприкладство -- статья известная... Кстати, Шингареев выбил зубы зоотехнику. Рассек губу...
-- О! Это мы так не оставим...
-- Ну, а если бы не рассек губу?!
Прокурор республики пожимает плечами и, устало вздохнув, тянется к кнопке звонка. Собираются вызванные им юристы, румяные, курчавые, похожие на комсомольских работников. Республиканский прокурор повторяет им мой вопрос.
-- ...Если без нанесения побоев или увечий, -- уточняет он.
-- Не-ет! Никогда не привлекаем! -- восклицает один из них, занимающийся, как выяснилось, пресечением беззаконий в сельском хозяйстве. -- Мы демократией не занимаемся. Не было такого случая. Это -- прерогатива обкома партии.
Республиканский прокурор снова вздохнул устало и подытожил:
-- Демократия -- наше узкое место!..
...В Москве главный редактор "Советской России" Константин Иванович Зародов, едва я вошел в его просторный кабинет, протянул мне бумагу с официальным штампом. Это был документ, присланный из Уфы. В нем сообщалось, что присланный редакцией человек беседовал "не с теми людьми", а сплошь с клеветниками и очернителями, подлинной картины не понял, не разобрался и вообще пошел на поводу у нездоровых элементов...
-- Иногда ответа из Уфы по полгода ждем, а тут, как видишь, сверхоперативно. -- Зародов усмехнулся, потер свою высоколобую голову и спросил: -- Что делать будем?
Я снова пробежал взглядом письмо, подписанное заведующим отделом республиканского обкома партии, которого я и в глаза не видел, и у меня вырвалось в сердцах:
-- Ну и гады!..
Я подробно рассказал Зародову о своей "башкирской экспедиции" и попросил немедля, по моим следам, послать штатного корреспондента "Советской России". Для проверки...
Зародов снова потер свою высоколобую голову и нехотя согласился.
Штатный вернулся через неделю, заявил, что я кое-что смягчил, надо им врезать посильнее; и вот типография "Правды" набрала, в тот же день, полосу очередного номера. Страница была составлена из коллективного письма колхозников деревни Гузово Бащкирской АССР, моего материала, торопливого опровержения Башкирского обкома и -- небольшой заметки "От редакции", в которой подтверждалась страшная правда коллективного письма из деревни Гузово...
Когда я поднялся в аппартаменты главного редактора, сырой оттиск завтрашнего номера газеты был уже "завизирован" отделом писем, отделом проверки, ответственным секретарем, цензором, весь угол был расцвечен ответственными карандашами, осталось расписаться лишь главному редактору и, возможно, одним преступлением на Руси, в далеком башкирском углу, стало бы меньше...
Константин Зародов спросил меня о здоровье и здоровье близких, улыбнулся приязненно и, продолжая улыбаться, стал набирать номер белого телефона, который в редакциях называют "вертушкой" и никогда не оставляют без дежурного или охраны.
-- Докладывает Зародов! -- произнес он с четкостью армейского офицера, и я невольно вспомнил парашютиста из деревни Гузово. -- ...Есть у нас один материал... -- И он поведал вкратце о "новой метле" из города Бирска, выскочившей на партийную сцену... -- Есть-есть! Так точно!.. -- отрапортовал Константин Зародов и, положив трубку, повторил услышанное...
-- О Башкирии не рекомендую, -- сказали там. -- Башкирия дала в этом году много хлеба... Выберите, если надо, какой-либо колхоз Свердловской области...
Зародов нажал кнопку. Написал на свеженькой полосе красным карандашом "В АРХИВ"...
Месяца через два я наткнулся во дворе комбината "Правда" на парнишку из отдела писем. Он крикнул мне, что пришло из Гузова письмо -- против меня...
Я тут же поднялся в отдел, и мне показали письмо, написанное чудовищными каракулями, по четыре ошибки в слове.
"...Башкирский мед он понял, думали, поймет и нас, а он такой же шояк...
А внука моего, Салавата, отдали под суд и присудили к восьми годам тюрьмы за то, что сказали, поморил коров..."
Наверное, я сильно изменился в лице, -- паренек из отдела писем порывисто коснулся меня пальцами и произнес успокоительно:
-- Не беспокойтесь. Письмо послали на верхний этаж. Вернулось с резолюцией Главного: "В АРХИВ". Видите, это его рука... Так что все в порядке.
Вернуться наверх!
БРАТСКАЯ ГЭС Юра поднялся в самолет "ИЛ-14" и огляделся: куда приткнуться? Самолет местный, кресла ненумерованные. В хвосте, похоже, монтажники расположились. В черных лоснящихся кожухах, резиновых сапогах. Один в зимней шапке с опущенными ушами, которую не снял даже здесь: чалдон теплу не верит -- ныне тепло, а через полчаса зуб на зуб не попадет. Тайга! Только уселись, тут же повытягивали из своих необъятных карманов бутылку "Облепихи", другую, третью... Разлили в бумажные стаканчики, один протянули Юре, забившемуся в последний ряд, возле туалета.
-- Глотни, паря, чтобы довезли живьем!
Юра пригубил и огляделся, куда поставить.
-- Ты что, паря, иль кореец какой?.. -- удивился чалдон в зимней шапке с опущенными ушами. -- Русский? Тогда не плескай...
-- Н-не могу пить! -- выдавил Юра, чувствуя, как наливаются огнем уши. -- Собака... это... покусала!
Монтажники покачали головами сочувственно. Собака покусала -- дело серьезное.
Юра поднялся к иллюминатору, из которого было видно крыло с полосой гари от выхлопных патрубков, и подумал: почему ляпнул про собаку?.. Вот ведь, о чем болит, о том и...
Едва Юра получил паспорт, сразу отнес заявление в летную школу. Привезли Юру в город Чугуев, под Харьковом, вышел к ним, стриженым, кадровик в синем кителе и сказал, чтобы написали биографии в свободной форме. Юра решил, что в свободной форме -- значит, вроде сочинения на вольную тему. Писал, как было... Что долго жил с дедом в Норильске. Дед работал машинистом, бабка -- стрелочницей, а вся поездная бригада -- зэки. Рос на руках у зэков, которые в нем души не чаяли, поскольку где у зэков свои-то? Письма в лагеря редки, а в письмах -- слезы.
"...Слово "зэки" у иных вызывает неприязнь, опасения, -- завершал свою биографию-сочинение Юра. -- А в нашей семье это слово порождает представление о честных добрых людях. Они, сам видел, люди не падшие, им надо верить. Порой они больше стоят, чем тем, кто на свободе".
Юриных дружков зачислили в летную школу, а Юру, естественно, даже в чугуевский гарнизон не пустили. Сообщили открыткой: мол, мандатная комиссия считает невозможным...
Юра, ошарашенный, потерянный, вернувшись, побрел не домой, а к своей классной руководительнице Надежде Ивановне, рассказал, что произошло...
Надежда Ивановна заплакала. "Выходит, -- сказала, -- я тебя плохо учила, если ты решил, что можно говорить с кем угодно о чем угодно... Это я виновата. Вышел с открытой душой... к собакам".
После того где только Юра ни работал, видел: собаки вокруг. Бешеные псы. Шоферил на стройке: завгар записывал ему липовые ездки, а деньги -себе. Бензин заставлял сливать в канаву. "Не хочешь сливать -- продавай..." В Москве вещи начальству возил на дачу. А писали -- гравий... В другом месте -- с завмастерскими не поделился, тот кулак к Юриному носу: "Убирайся к такой-то матери!.."
На Братскую, твердо решил Юра. Комсомольско-молодежная стройка. Больше некуда...
-- Хотуль! -- закричали со всех сторон самолетной кабины. -- Рули к нам, Хотуль!
Юра привстал, чтобы увидеть Хотуля! Какой он? Оказалось, темнолицый, мужиковатый, медлительный, с усмешинкой. Ватник как у простого работяги. В незавязанной ушанке. Словно это не о нем писали в "Правде"! Сравнивали с былинным богатырем и еще с кем-то...
Хотулев остановился посредине кабины, высматривая свободное место.
-- Хотуль! -- кричали механики. -- Уважь деревню Никитовку!
Хотулев кивнул засаленным кожухам и прошел дальше, к последнему ряду. Приглянулся ему там, видать, огненно-рыжий юнец с желудевыми и огромными, как пятаки, глазами. Вокруг было много озабоченных, пьяно-благодушных, пустых глаз. А эти -- сияли как-то исступленно-встревоженно. Не то восторг в них, не то страх. Ожидание чуда, которого всегда ждут с холодком на спине... Энтузиаст, видать! Хотулев любил энтузиастов. И -- жалел их.
-- К нам? -- утвердительно спросил он, пристегиваясь рядом с юнцом.
-- Ага, на Братскую, -- с готовностью отозвался тот. -- Юрой зовут. Шоферю по белу свету.
Фамилия его была известной. Оказалось, сын летчика-испытателя. "Папин кусок застрял в горле, -- объяснил Юра с нервной веселостью. -- Слишком жирный..."
Хотулев взглянул на него сбоку. Рыжие волосы торчком. Ровно факел. Живет -- горит. Бороденка реденькая, монгольская. Словно кто-то выщипывал, да недощипал. Лет двадцати семи парень. А все еще похож на гривастого, лет семнадцати, школяра. "Недощипанный-от, -- с улыбкой подумал Хотулев. -- Эх, как бы тебя тут не дощипали!.."
-- А чего в летчики не захотел? Как отец.
У Юры кровь от лица отхлынула. Даже губы посинели.
-- Давайте выпьем! -- воскликнул он торопливо. -- У меня коньяк есть. "Ереван". Такого нигде не купишь...
Выпили по чайному стакану.
-- За новую жизнь! -- сказал Юра. -- Всюду. Как у вас, на Братской...
-- Оно конечно, -- не сразу согласился Хотулев. -- Передний край коммунизма... Отец-от где?..
Пришло время привязаться ремнями, Юра пьяно хорохорился: "Что я, собака, привязываться буду..", -- а тут сразу перестал отталкивать ремни, уставился в иллюминатор отрезвело.
С птичьего полета мир кажется аккуратно расчерченным и прибранным. Даже таежные болота -- не такими уж страшными...
Хотулев корил себя за то, что спросил Юру об отце; не зря, правда, спросил, хотел понять, что за энтузиаст недощипанный. Может, пособить надо?.. Эх, да не к месту спросил...
Когда самолет начал опускаться к Братску и высоченные мачтовые сибирские лиственницы, за иллюминатором, кинулись зеленой волной навстречу, Юра, едва не рассказал все, что бывает, говорят лишь другу или случайному пассажиру, с которым больше не встретишься: что отец погиб. Разбился. Только газеты не писали. И все подробности...
Провел ладонью по мокрому лицу с силой, чтоб не выболтать того, что поклялся матери никому не говорить. Никогда. Что отец знал заранее: разобьется. Подошел к нему, Юре, утром, сказал: "Я нынче, может, задержусь. Надолго. Береги маму..." Потом уж друзья отца рассказывали: самолет был недоведенный. Ему еще рано было в воздух. Да приказ был: начать облет к годовщине Октября.
Отец никому не стал поручать, хотя под его началом было двенадцать испытателей. Взлетел сам...
Мать твердила -- ничего не докажешь. Только отшвырнут, как от летной школы. Вымолила обещание молчать. А дал слово -- держись.
Самолет тряхнуло, Юру отбросило вбок, он даже не заметил этого. Глядя на расступавшиеся перед летным полем сосны, Юра произнес вдруг с остервенением, удивившим Хотулева:
-- Тю!.. Собаки! Есть еще незагаженные места! По-нашему здесь будет! По-людски!.. Не так?!.
Колеса ударились о землю, раз, еще раз, кто-то выматерился длинно. За ним другой.
-- Ти-ха! -- прикрикнул Хотулев, и разом притихли матерщинники, протрезвели...
Пассажиры, утомленные болтанкой, детским плачем, пьяными спорами, вывалили на сосновый воздух, навстречу мчались санитарные машины. Они подкатывали к трапу. Выгружали носилки с ранеными. Один выбрался из кабины чуть поодаль. Забелела его нога в гипсе. Раненого повели, поддерживая под локти, к самолету. Он скакал на одной ноге, другая -- толстая, загипсованная -- колыхалась на свежем ветру.