Страница:
Увидев, что я перестал записывать, он спросил улыбчиво, с прежней предупредительностью, что именно меня интересует. Какой аспект строительства? Или, может быть, проблемы будущего? Использование электроэнергии? Судьба леса, уходящего под воду? Таежная Коршуниха, где поставят заводы? Следующая ГЭС по Ангаре на Усть-Цимле, которую они начнут после Братска? Крупнейшая в мире!
Он поворачивался всем своим грузным генеральским телом к папкам, готовый дать самый исчерпывающий, и конечно же, научно обоснованный ответ: на Братской ГЭС -- это я еще в Москве знал -- прессу привечали, и пресса отплачивала сторицей.
-- Видите ли, -- с трудом начал я, почти обвороженный любезной готовностью самого известного в России гидростроителя, который, извинившись перед инженерами, ждущими в приемной, уделил мне столько времени. -- Видите ли, меня интересует вот что... На Братской ГЭС тридцать тысяч рабочих. Текучесть -- десять тысяч в год. За год убегает треть...
Что-то вдруг произошло с барственно-холеным интеллигентным лицом Гиндина. Я не сразу понял, в чем дело. Остались, вроде, и предупредительная улыбка, и мгновенная понятливость, но они словно бы застыли. Так застывает улыбка на лице танцора, выскочившего к зрителям. Безответно-сияющая, балетная, мертвая, она лучится, как бы ни вел себя зритель.
-- С другой стороны, -- я заставляю себя продолжать, чувствуя, что становлюсь неучтивым, -- на вашем строительстве не хватает десяти тысяч ясельных мест. Десять тысяч ясельных мест -- это, по крайней мере, десять тысяч постоянных рабочих: матери, пристроившие своих детей, никуда не уедут. А от вас, главное, ничего не требуется: две трети ваших рабочих -- плотники. Лес дармовой. Тайга. Только кликнуть, ребята-плотники возведут ясли для своих девчат в неурочное время. Задаром... -- Я обстоятельно пересказываю все, что в отчаянии выкрикивал Юра и что оказалось точным: я навел справки. Все, что видел сам или услышал от Хотулева, которого не надо было проверять.
В ответ -- все та же оцепенелая балетная улыбка. Ни слова. Только застучали по письменному столу белые холеные пальцы. Лишь когда я сказал, что за пять дней, проведенных мной в котловане, разбилось насмерть пять человек, на тучном лице главного инженера появилось, на какое-то мгновение, нечто вроде нетерпения.
-- Ну, вам просто не повезло, -- благодушно отпарировал он, не расставаясь с улыбкой. -- Это случается не каждый день... -- И тут же, словно кто-то подстроил, зазвонил телефон, и возбужденный голос прокричал в трубке, что в Коршунихе убило электрика.
По-видимому, мне надо было подняться и выйти. Но передо мной все еще желтели в ужасе огромные глаза Юры, они снились мне ночью, они вопрошали, негодовали, молили; все, что я слышал тут, казалось мне, собралось в них, как в фокусе, и они заставили меня остаться и бестактно спросить, почему на Братской ГЭС в мирное время убивают, как на войне? Откуда такое тупое бесчувствие? К молодым, старым, грудным детям?..
Гиндин откинулся в кресле, глядя на меня с пресыщенным любопытством завсегдатая зоосада, который видел все, что прыгает, снует или скулит в клетках, а если встретит нечто новое, тут же отыскивает ему место в своей богатой умственной картотеке. Даже белые пальцы его перестали постукивать... "А что, собственно, им постукивать? -- мелькнуло у меня. -- Кто я такой? Никита Хрущев, к приезду которого в магазины Братска, на один день, самолетами забрасывали продукты?"
Ни единого факта, высказанного мною здесь, в его кабинете, не напечатает ни одна советская газета. Это он знает точно. Как и я. А если и прорвутся случайно крохи правды, мои или еще чьи-либо, запуск Братской ГЭС спишет все.
Конечно же, он был провидцем, невозмутимый и любезнейший Гиндин, я убедился в этом спустя несколько лет, когда прочитал в "Правде" приветствие советского правительства строителям Братской ГЭС. За приветствием следовал праздничный Указ Президиума Верховного Совета, в котором Гиндина и начальника строительства Наймушина удостоили Золотых Звезд Героев Социалистического Труда.
-- Вот они, герои нашего времени! -- патетически возгласило Московское радио.
Я вышел из кабинета главного инженера под вечер. У деревянных домов разгружались "такси-воронки"; их встречали выбежавшие из домов дети, жены, спрашивали тревожно:
-- Моего видели?.. Как там?..
-- Нормально, -- басовито-устало отвечали ребята в робах, серых от цементной пыли. -- Что твоему сделается, брюхану!.. Жив, однако...
До отлета оставалась ночь. Ледяная прозрачная ночь. Спать я больше не мог. Постучал к Хотулеву. Его не было. Вызвали в котлован: опять что-то стряслось.
Я свернул к рабочему общежитию, к флотским. Сам был флотским, найду с ними общий язык. В дощатой комнате никого не было. На одной из коек валялись ватник, полотенце. Решил подождать.
Присел у стола, накрытого липкой клеенкой, на которую кинули буханку хлеба, ржавую селедку в газетной бумаге со стереотипной "шапкой": "На переднем крае коммунизма...", гору консервных банок. Килька, китовые консервы. И вдруг расслышал за дощатой стеной умоляющий мужской голос. Неустоявшийся голос, то высокий, как у подростка, то вдруг басистый.
Где его слышал?
-- Стеш! Сама видишь, как живем. Что в кессоне. Под давлением, уши от вранья закладывает. Я из-за чьей-то лжи в воздух не поднялся, рассказывал тебе? Отец из-за чьей-то лжи -- в землю врезался... Даже отец ничего не мог сдвинуть. Только честно погибнуть... И Хотуль не может... А? Хотуль?!. Значит, что? Надо жить своим домиком. Как улитки.. Чтобы хоть в твоем домике было все по-честному. По-людски... Я на двоих заработаю? Тю! Запросто! Ты заберешь сынка, будешь с ним... Тю! Да сваришь мне Стеша, похозяйствуешь... Я что? Я ведь не навязываюсь! Я просто видеть не могу, как ты убиваешься. Хочешь, побожусь?.. Ведь это страшней не придумаешь -- из-за голодухи сынка оставить!.. Ну, бери взаймы, отдашь мне когда-нибудь...
За стенкой послышалось приглушенное всхлипывание, и дрожащий женский, почти детский голос, исполненный горечи и отчаянной решимости:
-- Что я, увечная или бесстыдная какая, на шею мужику садиться? Заработаю на дорогу, заберу кровинушку, никто его не отымет. Извиняйте меня, Юрий, если что не так!
-- Стеша! -- всплеснулось тоскливое. -- Разве ж ты не из-за меня бедуешь?..
Я быстро поднялся и вышел, стараясь не скрипеть половицами.
Сел у входа на серый гранитный валун, ежась на ангарском ветру. Где-то шумели падунские пороги. Я вспомнил почему-то, что их скоро не станет, Ангара разольется гигантским озером, и вдруг впервые ощутил не чувство гордости, а -- усталое безразличие.
"Разольется Ангара. Ну и что?.."
Я сидел, цепенея на ветру, пока не услышал чьи-то шаги. Поднял глаза. В дверях нервно потягивал окурок пунцовый Юра, в вязаной лыжной шапочке. На ремне кроличья лапка-ножны для охотничьего ножа. Красная, вызывающе пестрая рубашка завязана на животе узлом. Живот голый. По-модному. "Мальчишка, -раздраженно мелькнуло у меня. -- Что натворил?"
-- Юра! -- окликнул я его, когда он, отшвырнув окурок, собрался уходить. -- Скажи честно. Или вовсе не говори. Почему бедует Стеша?
Я опасался, он пошлет меня матерком. И будет прав...
Юра поднял на меня полные тоски глаза и сказал. Не сказал -- выдохнул:
-- Из-за меня!
Я молчал, и он присел подле на валун, ежась на ветру, как и я.
-- Куда улетать-то? После Братской...
Я молчал недобро.
-- Понимаете, какое дело!.. Каждый год прикатывают сюда тысяч пять-шесть матросов. Со своими старшинами, песнями, привычкой жить сурово... Рады, вырвались на волю... Их на полгода раньше отпускают, кто на Братскую вербуется. С другой стороны, такие, как я, прилетают. Идиоты... Тоже тысяч пять, не менее. На Руси дураков не сеют, не жнут, сами родятся... Заполняют окопы на "переднем крае коммунизма..." Верите, газеты перестал брать в руки. Ровно они отравленные... Зачем тут, скажите, Гиндину девки? Ясли-школы? Морока... Нарожали -- вон. А нет -- подыхайте!.. У того, небось, своих забот -- полон рот...
Мимо нас протрещали мотоциклеты, обдавая сизой вонью. Они крутили по извилистым дорогам, серым от выплеснутого раствора. Хотя мотоциклетки были без колясок, на каждом примостилось не менее трех парней. А на одном устроились четверо. Тот, что помоложе, на плечах. Как в цирке.
-- Надрались, -- мрачно прокомментировал Юра. -- Дороги таежные. Кто-нибудь под откос ухнет. Это как водится...
Я поглядел вслед шатающимся на сиденьях парням и поймал себя на том, что не осуждаю их. Не могу осудить.
А следом катила новая волна гуляющих... Молодые, багровые, налитые водкой лица. Ветер треплет клеш. Блестят надраенные флотские бляхи. Идут шеренгой, обхватив друг друга за плечи и пошатываясь. Горланят сипловатыми голосами старую каторжную песню. Вроде бы весело ребятам, а такая в голосах тощища:
До-олго я тяжкие цепи носи-и-ил,
Долго скрывался в горах Акатуя-а-а!
Кто-то рухнул плашмя, а за ним кеглями посыпались обнявшие друг друга друзьяки. Треть шеренги полегла. Поднялись, с хохотом и бранью, и снова взревели басово и невесело:
Старый товарищ бежать пособи-и-и-ил,
О-ожил я, волю почуя-а-а!..
-- Поб-бродим? -- выдавил я из себя оледенелыми губами. Говорить больше не хотелось.
Юра сошел с дороги, набрал букетик таежных жарков, белянок.
-- Не пахнут! -- огорченно сказал он, поднеся к носу букетик. -- Как вы думаете, такой не стыдно подарить? Получается, не цветы, одна видимость. Проформа.
Мы задержались возле барака с большими, как в столице, стеклами. Над ними надпись, свеженькая, с подтеками: "Магазин самообслуживания".
На меня чуть не налетел растрепанный парень в разодранной рубахе. Промчался вихрем, держа в обеих руках по бутылке вина. За ним выскочила полная женщина в белом халате, крича:
-- Вор! Держите!..
Я не шелохнулся. Юра заметил нарочито-насмешливо, почти зло, когда она возвращалась:
-- Чего, мамаша, раскудахталась? Ведь написано: магазин самообслуживания... -- Добавил сдавленным шепотом: -- Во-ля!
За час до отлета я заглянул в Братский горком партии. Отметить командировку. Задать несколько бесполезных вопросов. Меня принял второй секретарь горкома, лет тридцати, подтянутый, худющий, с желтым малярийным лицом, похожий на демобилизованного по болезни офицера. Он знал все, о чем я ему говорил, знал, наверное, куда более. Прервал меня, вертя в руке карандаш:
-- Я тут ноль без палочки. Распоряжаюсь наглядной агитацией. Видали, белыми камушками выложено: "Слава строителям Братской ГЭС..." Это моя работа. А в остальном... Стройка всесоюзного значения. Министру подчиняется, да ЦК партии. Генеральному... Секретарь обкома, из Иркутска, и тот здесь лишь почетный гость. -- И вдруг сжал кулак так, что сломался карандаш. -Сил нет! Уйду в лагерь! К уголовникам! Замполитом или кем возьмут. Там порядок, точность... А тут?! Звонил вчера. Берут в лагерь, если Братск отпустит.
На аэродром меня поехал провожать помощник секретаря, белобрысый, щербатый вологодский парень, студент-заочник библиотечного института. На прощанье я взял в буфете аэродрома бутылку сибирской "Облепихи". Закуски не было. Те же китовые консервы.
-- Послали меня как-то Наймушину помогать, -- заокал помощник, когда мы с ним чокнулись по второй, и я спросил, почему в Братск везут только кита в собственном соку. -- Делегацию, значит, принимал Наймушин. Не чинясь, сам полез в погреб... Он в коттедже живет, на Дворянской, знаете? Ну, на будущей набережной. Построили там коттеджи для детсадов, а заняли сами... Махнул мне, значит, Наймушин рукой, давай! Я -- за ним. Глянул в погреб, обомлел. По стенам -- окорока, коровья туша, баночки икры, ящики апельсинов. Наймушин ящик мне подал, подмигнул снизу: -- Сводим кое-как концы с концами, а?
К нашему столу подсел эвенк, низкорослый, суетливый, в курточке из протертой оленьей кожи, малицу перешил, что ли? Покосился красными больными глазками на бутылку. Я принес еще одну, разговор стал приятельским:
-- Дела, -- бормотал красноглазый эвенк. Он налил "Облепиху" в тарелку, макал в "Облепиху" хлеб и сосал набухшие ломти, суматошно бормоча: -- Дела! Самолетка есть, погодка нет. Погодка есть, самолетка нет. Погодка есть, самолетка есть, билетка нет. Второй неделя жду, больной мать везу...
Послышался гул, видно, летел наш самолет из Иркутска, и беловолосый помощник, то ли от стакана "Облепихи", то ли от откровенной беседы произнес вдруг слова, которые я вряд ли когда-либо забуду.
-- Хотите все понять? До корня?.. Наймушин и Гиндин всю жизнь строили гигантские электростанции. В Сибири, в Средней Азии. И всю жизнь -- руками заключенных. Теперь вместо НКВД шлют рабочих ЦК ВЛКСМ, Тихоокеанский флот, конторы по найму... Наймушину что НКВД, что ВЛКСМ... Буквы другие. А отношение к рабсиле привычное. Как на пересылке. Не люди. Зэки...
Самолет прошел мимо, гул затих. Предвещание эвенка оправдалось: "Погодка есть, самолетка нет".
Я вернулся назад, в гостиницу. Оставив там вещи, отправился в рабочее общежитие. Мимо меня бежали к Ангаре ребята. За ними двое девчат. Ватники распахнуты. Лица тревожные. Я повернул вслед за ними.
Утонул человек. Очевидцы, перебивая друг друга, рассказывали. Парень какой-то вошел в ледяную воду, не раздеваясь, как раз там, где начинает крутить. Его повертело, понесло к водосбросу и швырнуло со стометровой высоты. Спасательный катер, внизу, тут же рванулся в кипень, повертелся в белом водовороте. Не достал. Тело выкинуло на берег лишь через час. Ангара шутить не любит...
Самоубийца лежал у воды, накрытый с головой брезентом. Кто-то отвернул край брезента. Я задохнулся, словно меня ударили в солнечное сплетение: рыжие волосы Ангара слепила косичками. Только по волосам я его и узнал: лицо было ободрано, видно Юру проволочило по камням, по скалистым диабазовым камням, на которых теперь стоит, на гордость человечеству, Братская ГЭС.
Вернуться наверх!
ОТЕЛЬ "ФАКЕЛ" Стекла в кабинете управляющего "Комигазразведки" багровели. Казалось, город горел. Горящий город был частью пейзажа. Как речушка Чебью или "лежачий небоскреб" -- барак телестудии на горе. Приезжим, встревоженным заревом, объясняли, что это полыхает газовый факел. От нефтеперегонного.
Управляющий Заболотный, тучный гигант-астматик, задерганный, небритый, ждущий пенсии, как избавления, ударил кулаком по подлокотнику кресла, услышав от сидевшего напротив геолога, что выезжать в поле бессмысленно: нет рабочих.
Он был "трагиком", Заболотный, вечный управляющий Коми-трестами.
Давным-давно лагерники, которых гнали сюда эшелонами -- в Воркуту, Одесь, Ухту, поделили всех жителей Коми АССР на "комиков" и "трагиков". Комиками называли аборигенов-оленеводов, коми по национальности, ну, а остальных -- трагиками...
Бывшие трагики знали друг о друге все: Коми была огромным и, в то же время, крошечным миром, в котором все было свое: свои "Комиэлектро" и "Комигазразведка", свой Коми-Ломоносов, сушивший портянки на лекциях в Индустриальном институте, и даже свой Коми-еврей Альпеншток.
Своего управляющего за огромный рост, массивный, как баклажан, нос и лагерную безапелляционность геологи окрестили Коми де Голлем.
Коми де Голль был неисправимым трагиком, слов "нельзя", "не успеем", "нет" для него не существовало. Так же, как и логических доводов.
Он прохромал на своих перебитых ногах к окну (здесь и перебили, в "зоне"), поскреб ногтем по обледенелому стеклу. Бурая, в мохнатом снегу, наледь не поддавалась. Наконец, он "продышал" глазок, поглядел на бесноватый мечущийся огонь, который высветлял белесые облака, как прожектор. И, вздохнув тяжко -- все свои вздохи управляющий объяснял астмой, -- сказал геологу, начальнику партии, который тоже зачем-то припал к "глазку":
-- Нет, говоришь, рабочих?.. Смешно слушать! Тут не Магадан твоей юности, куда везли и везли. В Магадане ты был царем, а здесь... На прошлой неделе была всесоюзная перепись, тебя учли?.. А во-он там учли сто двадцать три жильца. Поезжай и бери!..
-- Там? -- упавшим голосом переспросил Илюша Полянский, начальник несуществующей пока что поисковой партии.
-- А ты что думал, голубь?.. Социализм кто строит? Мы и строим... Ты прибегал ко мне, дух не мог перевести: "Нефтяные пятна на реке, бензин на сапогах". Ты или не ты? Ты писал в Москву, что Коми -- газовый резервуар?.. Море нефти? Теперь и хлебай, голубь. Сам Косыгин подписал триста миллионов на развитие... -- И совсем иным тоном: -- Сорвешь разведку -- пойдешь под суд! Возьми с собой писателя, покажешь ему, -- он усмехнулся, -- покажешь наши боевые кадры...
Прикрыв рот заиндевелым шарфом, задыхаясь от мороза, я оглянулся у машины на дверь Управления Заболотного, возле которой прибили подсвеченный градусник. Градусник был огромным, точно бутафорским. Температура, однако, не бутафорская: минус 53°...
"Волга" управляющего помчала нас куда-то в темень, обледенелые стекла стали черными, но вот опять точно закатом окрасились.
"К факелу, что ли?" -- я удивленно вытянул шею и -- увидел: к факелу.
Запахло сернистой отравой, видно, ветер бил в лоб, но вот дорога вильнула, мы выскочили из сернистого облака и остановились.
Ветер хлестал огромным, как огненный смерч, факелом во все стороны, пламя металось, чадило сернистым дымом, аспидно-черным, различимым даже в темени полярной ночи.
Вокруг метров на шестьдесят не было снега. И травы не было. Желтый выжженный круг. "Как сковородка в аду", мелькнуло у меня, я вздрогнул: на сковородке пошевелились. А вот кто-то приподнялся, услышав рокот мотора, и, пригнувшись, кинулся из круга вон, в черный убийственный мороз.
Я пригляделся... и... различил людей. Они лежали в ватниках, шинелях с наставленными воротниками, прижавшись друг к другу и подобрав под себя ноги в валенках, кирзовых сапогах или расползшихся ботинках, перевязанных проволокой. Подле них валялись стеклянные банки, бутылки, обугленные котелки.
А над ними по-прежнему метался из стороны в сторону, рассыпая искры и обдувая вонью, огромный слепящий факел. Как вечный огонь над могилой...
-- Тут что? -- вырвалось у меня.
Мне никто не ответил. Полянский выскочил вслед за шофером, бросив мне, чтоб я ждал в машине.
-- Тут можно и пулю схлопотать...
"Дворник" со скрипом сдирал с ветрового стекла льдистый снег. Я напряженно и опасливо глядел в белесый прозрачный сегмент, как в смотровую щель танка. Почувствовал вдруг, что коченею в своей дубленке, хотя теплый воздух от печурки тянул по ногам.
"Отель "Факел"...
Я не был в Ухте года четыре. Уезжая из России и прощаясь с фронтовыми друзьями, снова попал в Ухту. Мой друг был в командировке, и я снова заглянул в Управление "Комигазразведки" к старику Заболотному, вечному управляющему, который знал все и про всех...
-- Надо прорваться к Полянскому! -- басили из Москвы. Громко басили, на весь кабинет.
Заболотный нервно повел плечом, которым придерживал телефонную трубку, записывая распоряжение.
-- Не можем прорваться! -- виновато прокричал он.
-- Это не ответ. Из-за газового дефицита отключаем заводы. Вчера давление упало даже в трубопроводе "Сияние Севера". Лихорадит Череповецкий металлургический... Утром Косыгин звонил: "Что происходит?"... Второй раз звонком не отделаемся... Надо прорваться "через не могу"! Людей нет?! Подымай свой отель "Факел" и штурмуй.
Заболотный шумно вздохнул, в груди засипело: чуть понервничает, астма, как черт из коробочки... Недоставало только, чтобы начался приступ. Управляющий посмотрел неприязненно на телефон, на чернильницу с бронзовой буровой вышечкой, которую подарили тресту, когда из скважин Ильи Полянского ударил газовый фонтан; повторив задумчиво-раздраженно: "...отель "Факел", все учел, скотина!.. через не могу... через... здравый смысл... через... через", -- распорядился отыскать Пашу Власьева.
Секретарша с ног сбилась. Телефоны трезвонили. Наконец Пашу нашли на дальней буровой. Заболотный распорядился послать за ним вертолет, хоть погода была нелетной: "Через не могу!.." -- приказал Заболотный начальнику Ухтинского авиаотряда. -- Косыгин звонил... В Москве переговоры с американцами. Продают газ. А тут вдруг падает давление в магистральном трубопроводе... Туман?.. Через не могу... Что?.. Только Паша может "через не могу"?.. Знаю. Так вот его и давай..."
...Паше Власьеву было девятнадцать, когда его выпустили из тюрьмы. Обнял он мать и взял билет до Сочи -- "оклематься..." Прямо с вокзала побежал на пляж и -- наткнулся на девчушку, которая стояла под тентом, легкая, как воробушек на ветру.
Был вечер. Пахло смолистой свежестью, гниющими водорослями, выброшенными на берег штормом.
Все было необычно. И эти острые запахи, и красное солнце. Павел постоял возле девчушки и вдруг спросил грустно:
-- Можно мне подойти?..
Она засмеялась, протянула руку.
-- Тая!.. Какой ты смешной! Кто тебя оболванил?.. Сейчас никто не стрижется, а ты под нуль. Во времена Маяковского это называлось: "Пощечина общественному вкусу..."
-- Должен сказать, -- мрачновато выдавил из себя Паша, -- я только из тюряги. Сидел за драку.
-- Из тюрьмы? -- Она воскликнула почти весело: -- Все мы из тюрьмы. Если бы ты знал, какая у меня дома тюрьма!
Паша не отходил от Таи целую неделю; по утрам, чтобы заработать, разгружал фургоны с продуктами, а затем садился, как верный пес, под ее окна.
Спустя неделю к нему подъехала черная "Волга", из нее выскочили двое в штатском, один произнес резко: "Документы!.." Павел протянул справку об освобождении... Вечером, в той же "Волге", его доставили на вокзал.
-- Чтоб твоего духу не было, -- миролюбиво сказал старший лейтенант, заменив Паше билет. -- Почему?.. Ты еще не разучился вопросы-то задавать?.. Па-че-му?..
Как только залитая асфальтом сочинская платформа осталась позади, Павел спрыгнул с подножки вагона и через полчаса добежал до Таи...
На другой день его взяли прямо на пляже, отстранив кричащую Таю; кинули в дежурную камеру и били до вечера. Дежурный раскровавил ему лицо, устал, его сменил другой.
Распухшего от побоев Павла увезли на аэродром, кинули в первый улетавший почтовый самолет... Через трое суток он вернулся обратно, сел у камня, где встретились с Таей, и она, словно чуяла, нашла его там. Тут только и открылось, почему били: Тая была дочерью полковника Сорокина -начальника сочинского городского отделения милиции... Плача, она рассказывала, как отец топал ногами, ревел в ярости: "Решила стать воровской марухой?! В шалман?! Сам, своими руками задушу!"
Едва она, всхлипывая, досказала все это, появился патруль.
-- Беги! -- закричала она. -- Беги, Павлик!.. Я тебя жду завтра... знаешь, где!..
Спустя двадцать минут были поставлены на ноги вся сочинская милиция, батальон войск КГБ, охранявший правительственные дачи, и даже погранвойска, которым передали приметы уголовника, "намеревающегося совершить преступление"... Все шоссейные дороги, ведущие из Сочи, были блокированы, поезда задерживались для досмотра, аэропорт оцеплен...
По ночному Сочи мчались, ревя сиренами, милицейские машины; гонки продолжались до утра; десятки приезжих загнали в дежурные комнаты. Для проверки.
С утра заперли в комнате и Таю. Отец взял ключи с собой на работу. -Павел поднялся к ней по водосточной трубе. Дежурный заметил его, когда он был уже выше четвертого этажа...
Сперва милиция пыталась взломать дверь, но они с Таей забаррикадировались шкафами; тогда вызвали пожарную машину с огромной раздвижной лестницей... Милиционеров -- штурмовой взвод...
-- Девочка моя плачет: "Не трогайте его", -- рассказывал Павел Заболотному; Заболотный, как вспомнит его рассказ, так начинает задыхаться. -- Папа-полковник кричит из-за двери: "Проститутка!" А она, чистая душа, молчит. Меня тащат, она вцепилась в отца: "Уйдите, это мой муж, да!"... А какой муж, мы раз поцеловались. -- "Негодяи! -- кричит. -- Убийцы!"... Ну, как меня били... Впрочем, обыкновенно били. Сапогами. Ключицу сломали. Теперь уж как меня отпустить?.. В ту ночь в городе женщину убили, а кто -неизвестно. Я самый подходящий кандидат... Судья получил установку... Ну, дальше вы знаете. Встретились с судьей в отеле "Факел"...
Это он знал, Заболотный. И продолжение помнил...
Три года хоронился Паша в тундре, на буровых. У Полянского. А потом взял отпуск и, как ни отговаривали его, купил билет... в Сочи. Ноги принесли его на пляж. Все тут по-прежнему. Крупная галька, облезлая раздевалка, качалки. А Таи нет... Вечером подкрался к ее дому. Там другие живут... Целый месяц ходил на пляж, пока не увидал. Тая сидела на полотняном стульчике. А рядом мальчонка. Годика полтора мальчонке... До вечера не решался подойти, лежал, зарывшись в гальку. Когда увидел, что уходит, оторвал грудь от земли:
-- Тая!
Она кинулась к нему, плача. Оказывается, тогда же выдали замуж. За майора, помощника отца...
-- Увези ты меня! -- простонала. -- Увези! В снега! Во льды! Куда хочешь!..
Уговорились. Он купил два билета на утренний самолет, она вышла из дома, будто на пляж. С коляской и пляжными полотенцами.
Только из Москвы дали телеграмму. Перед самым отлетом: "Улетела к любимому. Не поминайте лихом..."
Из-за жены переселился в Ухту. Не держать же ее на буровых! Тем более, дело об убийстве, которое ему "шили" -- Тая недавно узнала, -- вот уже полгода, как закрыли. Нашли убийцу, а может, на другого списали... Так или иначе, Паша теперь -- свободный человек. Незачем больше прятаться...
Он поворачивался всем своим грузным генеральским телом к папкам, готовый дать самый исчерпывающий, и конечно же, научно обоснованный ответ: на Братской ГЭС -- это я еще в Москве знал -- прессу привечали, и пресса отплачивала сторицей.
-- Видите ли, -- с трудом начал я, почти обвороженный любезной готовностью самого известного в России гидростроителя, который, извинившись перед инженерами, ждущими в приемной, уделил мне столько времени. -- Видите ли, меня интересует вот что... На Братской ГЭС тридцать тысяч рабочих. Текучесть -- десять тысяч в год. За год убегает треть...
Что-то вдруг произошло с барственно-холеным интеллигентным лицом Гиндина. Я не сразу понял, в чем дело. Остались, вроде, и предупредительная улыбка, и мгновенная понятливость, но они словно бы застыли. Так застывает улыбка на лице танцора, выскочившего к зрителям. Безответно-сияющая, балетная, мертвая, она лучится, как бы ни вел себя зритель.
-- С другой стороны, -- я заставляю себя продолжать, чувствуя, что становлюсь неучтивым, -- на вашем строительстве не хватает десяти тысяч ясельных мест. Десять тысяч ясельных мест -- это, по крайней мере, десять тысяч постоянных рабочих: матери, пристроившие своих детей, никуда не уедут. А от вас, главное, ничего не требуется: две трети ваших рабочих -- плотники. Лес дармовой. Тайга. Только кликнуть, ребята-плотники возведут ясли для своих девчат в неурочное время. Задаром... -- Я обстоятельно пересказываю все, что в отчаянии выкрикивал Юра и что оказалось точным: я навел справки. Все, что видел сам или услышал от Хотулева, которого не надо было проверять.
В ответ -- все та же оцепенелая балетная улыбка. Ни слова. Только застучали по письменному столу белые холеные пальцы. Лишь когда я сказал, что за пять дней, проведенных мной в котловане, разбилось насмерть пять человек, на тучном лице главного инженера появилось, на какое-то мгновение, нечто вроде нетерпения.
-- Ну, вам просто не повезло, -- благодушно отпарировал он, не расставаясь с улыбкой. -- Это случается не каждый день... -- И тут же, словно кто-то подстроил, зазвонил телефон, и возбужденный голос прокричал в трубке, что в Коршунихе убило электрика.
По-видимому, мне надо было подняться и выйти. Но передо мной все еще желтели в ужасе огромные глаза Юры, они снились мне ночью, они вопрошали, негодовали, молили; все, что я слышал тут, казалось мне, собралось в них, как в фокусе, и они заставили меня остаться и бестактно спросить, почему на Братской ГЭС в мирное время убивают, как на войне? Откуда такое тупое бесчувствие? К молодым, старым, грудным детям?..
Гиндин откинулся в кресле, глядя на меня с пресыщенным любопытством завсегдатая зоосада, который видел все, что прыгает, снует или скулит в клетках, а если встретит нечто новое, тут же отыскивает ему место в своей богатой умственной картотеке. Даже белые пальцы его перестали постукивать... "А что, собственно, им постукивать? -- мелькнуло у меня. -- Кто я такой? Никита Хрущев, к приезду которого в магазины Братска, на один день, самолетами забрасывали продукты?"
Ни единого факта, высказанного мною здесь, в его кабинете, не напечатает ни одна советская газета. Это он знает точно. Как и я. А если и прорвутся случайно крохи правды, мои или еще чьи-либо, запуск Братской ГЭС спишет все.
Конечно же, он был провидцем, невозмутимый и любезнейший Гиндин, я убедился в этом спустя несколько лет, когда прочитал в "Правде" приветствие советского правительства строителям Братской ГЭС. За приветствием следовал праздничный Указ Президиума Верховного Совета, в котором Гиндина и начальника строительства Наймушина удостоили Золотых Звезд Героев Социалистического Труда.
-- Вот они, герои нашего времени! -- патетически возгласило Московское радио.
Я вышел из кабинета главного инженера под вечер. У деревянных домов разгружались "такси-воронки"; их встречали выбежавшие из домов дети, жены, спрашивали тревожно:
-- Моего видели?.. Как там?..
-- Нормально, -- басовито-устало отвечали ребята в робах, серых от цементной пыли. -- Что твоему сделается, брюхану!.. Жив, однако...
До отлета оставалась ночь. Ледяная прозрачная ночь. Спать я больше не мог. Постучал к Хотулеву. Его не было. Вызвали в котлован: опять что-то стряслось.
Я свернул к рабочему общежитию, к флотским. Сам был флотским, найду с ними общий язык. В дощатой комнате никого не было. На одной из коек валялись ватник, полотенце. Решил подождать.
Присел у стола, накрытого липкой клеенкой, на которую кинули буханку хлеба, ржавую селедку в газетной бумаге со стереотипной "шапкой": "На переднем крае коммунизма...", гору консервных банок. Килька, китовые консервы. И вдруг расслышал за дощатой стеной умоляющий мужской голос. Неустоявшийся голос, то высокий, как у подростка, то вдруг басистый.
Где его слышал?
-- Стеш! Сама видишь, как живем. Что в кессоне. Под давлением, уши от вранья закладывает. Я из-за чьей-то лжи в воздух не поднялся, рассказывал тебе? Отец из-за чьей-то лжи -- в землю врезался... Даже отец ничего не мог сдвинуть. Только честно погибнуть... И Хотуль не может... А? Хотуль?!. Значит, что? Надо жить своим домиком. Как улитки.. Чтобы хоть в твоем домике было все по-честному. По-людски... Я на двоих заработаю? Тю! Запросто! Ты заберешь сынка, будешь с ним... Тю! Да сваришь мне Стеша, похозяйствуешь... Я что? Я ведь не навязываюсь! Я просто видеть не могу, как ты убиваешься. Хочешь, побожусь?.. Ведь это страшней не придумаешь -- из-за голодухи сынка оставить!.. Ну, бери взаймы, отдашь мне когда-нибудь...
За стенкой послышалось приглушенное всхлипывание, и дрожащий женский, почти детский голос, исполненный горечи и отчаянной решимости:
-- Что я, увечная или бесстыдная какая, на шею мужику садиться? Заработаю на дорогу, заберу кровинушку, никто его не отымет. Извиняйте меня, Юрий, если что не так!
-- Стеша! -- всплеснулось тоскливое. -- Разве ж ты не из-за меня бедуешь?..
Я быстро поднялся и вышел, стараясь не скрипеть половицами.
Сел у входа на серый гранитный валун, ежась на ангарском ветру. Где-то шумели падунские пороги. Я вспомнил почему-то, что их скоро не станет, Ангара разольется гигантским озером, и вдруг впервые ощутил не чувство гордости, а -- усталое безразличие.
"Разольется Ангара. Ну и что?.."
Я сидел, цепенея на ветру, пока не услышал чьи-то шаги. Поднял глаза. В дверях нервно потягивал окурок пунцовый Юра, в вязаной лыжной шапочке. На ремне кроличья лапка-ножны для охотничьего ножа. Красная, вызывающе пестрая рубашка завязана на животе узлом. Живот голый. По-модному. "Мальчишка, -раздраженно мелькнуло у меня. -- Что натворил?"
-- Юра! -- окликнул я его, когда он, отшвырнув окурок, собрался уходить. -- Скажи честно. Или вовсе не говори. Почему бедует Стеша?
Я опасался, он пошлет меня матерком. И будет прав...
Юра поднял на меня полные тоски глаза и сказал. Не сказал -- выдохнул:
-- Из-за меня!
Я молчал, и он присел подле на валун, ежась на ветру, как и я.
-- Куда улетать-то? После Братской...
Я молчал недобро.
-- Понимаете, какое дело!.. Каждый год прикатывают сюда тысяч пять-шесть матросов. Со своими старшинами, песнями, привычкой жить сурово... Рады, вырвались на волю... Их на полгода раньше отпускают, кто на Братскую вербуется. С другой стороны, такие, как я, прилетают. Идиоты... Тоже тысяч пять, не менее. На Руси дураков не сеют, не жнут, сами родятся... Заполняют окопы на "переднем крае коммунизма..." Верите, газеты перестал брать в руки. Ровно они отравленные... Зачем тут, скажите, Гиндину девки? Ясли-школы? Морока... Нарожали -- вон. А нет -- подыхайте!.. У того, небось, своих забот -- полон рот...
Мимо нас протрещали мотоциклеты, обдавая сизой вонью. Они крутили по извилистым дорогам, серым от выплеснутого раствора. Хотя мотоциклетки были без колясок, на каждом примостилось не менее трех парней. А на одном устроились четверо. Тот, что помоложе, на плечах. Как в цирке.
-- Надрались, -- мрачно прокомментировал Юра. -- Дороги таежные. Кто-нибудь под откос ухнет. Это как водится...
Я поглядел вслед шатающимся на сиденьях парням и поймал себя на том, что не осуждаю их. Не могу осудить.
А следом катила новая волна гуляющих... Молодые, багровые, налитые водкой лица. Ветер треплет клеш. Блестят надраенные флотские бляхи. Идут шеренгой, обхватив друг друга за плечи и пошатываясь. Горланят сипловатыми голосами старую каторжную песню. Вроде бы весело ребятам, а такая в голосах тощища:
До-олго я тяжкие цепи носи-и-ил,
Долго скрывался в горах Акатуя-а-а!
Кто-то рухнул плашмя, а за ним кеглями посыпались обнявшие друг друга друзьяки. Треть шеренги полегла. Поднялись, с хохотом и бранью, и снова взревели басово и невесело:
Старый товарищ бежать пособи-и-и-ил,
О-ожил я, волю почуя-а-а!..
-- Поб-бродим? -- выдавил я из себя оледенелыми губами. Говорить больше не хотелось.
Юра сошел с дороги, набрал букетик таежных жарков, белянок.
-- Не пахнут! -- огорченно сказал он, поднеся к носу букетик. -- Как вы думаете, такой не стыдно подарить? Получается, не цветы, одна видимость. Проформа.
Мы задержались возле барака с большими, как в столице, стеклами. Над ними надпись, свеженькая, с подтеками: "Магазин самообслуживания".
На меня чуть не налетел растрепанный парень в разодранной рубахе. Промчался вихрем, держа в обеих руках по бутылке вина. За ним выскочила полная женщина в белом халате, крича:
-- Вор! Держите!..
Я не шелохнулся. Юра заметил нарочито-насмешливо, почти зло, когда она возвращалась:
-- Чего, мамаша, раскудахталась? Ведь написано: магазин самообслуживания... -- Добавил сдавленным шепотом: -- Во-ля!
За час до отлета я заглянул в Братский горком партии. Отметить командировку. Задать несколько бесполезных вопросов. Меня принял второй секретарь горкома, лет тридцати, подтянутый, худющий, с желтым малярийным лицом, похожий на демобилизованного по болезни офицера. Он знал все, о чем я ему говорил, знал, наверное, куда более. Прервал меня, вертя в руке карандаш:
-- Я тут ноль без палочки. Распоряжаюсь наглядной агитацией. Видали, белыми камушками выложено: "Слава строителям Братской ГЭС..." Это моя работа. А в остальном... Стройка всесоюзного значения. Министру подчиняется, да ЦК партии. Генеральному... Секретарь обкома, из Иркутска, и тот здесь лишь почетный гость. -- И вдруг сжал кулак так, что сломался карандаш. -Сил нет! Уйду в лагерь! К уголовникам! Замполитом или кем возьмут. Там порядок, точность... А тут?! Звонил вчера. Берут в лагерь, если Братск отпустит.
На аэродром меня поехал провожать помощник секретаря, белобрысый, щербатый вологодский парень, студент-заочник библиотечного института. На прощанье я взял в буфете аэродрома бутылку сибирской "Облепихи". Закуски не было. Те же китовые консервы.
-- Послали меня как-то Наймушину помогать, -- заокал помощник, когда мы с ним чокнулись по второй, и я спросил, почему в Братск везут только кита в собственном соку. -- Делегацию, значит, принимал Наймушин. Не чинясь, сам полез в погреб... Он в коттедже живет, на Дворянской, знаете? Ну, на будущей набережной. Построили там коттеджи для детсадов, а заняли сами... Махнул мне, значит, Наймушин рукой, давай! Я -- за ним. Глянул в погреб, обомлел. По стенам -- окорока, коровья туша, баночки икры, ящики апельсинов. Наймушин ящик мне подал, подмигнул снизу: -- Сводим кое-как концы с концами, а?
К нашему столу подсел эвенк, низкорослый, суетливый, в курточке из протертой оленьей кожи, малицу перешил, что ли? Покосился красными больными глазками на бутылку. Я принес еще одну, разговор стал приятельским:
-- Дела, -- бормотал красноглазый эвенк. Он налил "Облепиху" в тарелку, макал в "Облепиху" хлеб и сосал набухшие ломти, суматошно бормоча: -- Дела! Самолетка есть, погодка нет. Погодка есть, самолетка нет. Погодка есть, самолетка есть, билетка нет. Второй неделя жду, больной мать везу...
Послышался гул, видно, летел наш самолет из Иркутска, и беловолосый помощник, то ли от стакана "Облепихи", то ли от откровенной беседы произнес вдруг слова, которые я вряд ли когда-либо забуду.
-- Хотите все понять? До корня?.. Наймушин и Гиндин всю жизнь строили гигантские электростанции. В Сибири, в Средней Азии. И всю жизнь -- руками заключенных. Теперь вместо НКВД шлют рабочих ЦК ВЛКСМ, Тихоокеанский флот, конторы по найму... Наймушину что НКВД, что ВЛКСМ... Буквы другие. А отношение к рабсиле привычное. Как на пересылке. Не люди. Зэки...
Самолет прошел мимо, гул затих. Предвещание эвенка оправдалось: "Погодка есть, самолетка нет".
Я вернулся назад, в гостиницу. Оставив там вещи, отправился в рабочее общежитие. Мимо меня бежали к Ангаре ребята. За ними двое девчат. Ватники распахнуты. Лица тревожные. Я повернул вслед за ними.
Утонул человек. Очевидцы, перебивая друг друга, рассказывали. Парень какой-то вошел в ледяную воду, не раздеваясь, как раз там, где начинает крутить. Его повертело, понесло к водосбросу и швырнуло со стометровой высоты. Спасательный катер, внизу, тут же рванулся в кипень, повертелся в белом водовороте. Не достал. Тело выкинуло на берег лишь через час. Ангара шутить не любит...
Самоубийца лежал у воды, накрытый с головой брезентом. Кто-то отвернул край брезента. Я задохнулся, словно меня ударили в солнечное сплетение: рыжие волосы Ангара слепила косичками. Только по волосам я его и узнал: лицо было ободрано, видно Юру проволочило по камням, по скалистым диабазовым камням, на которых теперь стоит, на гордость человечеству, Братская ГЭС.
Вернуться наверх!
ОТЕЛЬ "ФАКЕЛ" Стекла в кабинете управляющего "Комигазразведки" багровели. Казалось, город горел. Горящий город был частью пейзажа. Как речушка Чебью или "лежачий небоскреб" -- барак телестудии на горе. Приезжим, встревоженным заревом, объясняли, что это полыхает газовый факел. От нефтеперегонного.
Управляющий Заболотный, тучный гигант-астматик, задерганный, небритый, ждущий пенсии, как избавления, ударил кулаком по подлокотнику кресла, услышав от сидевшего напротив геолога, что выезжать в поле бессмысленно: нет рабочих.
Он был "трагиком", Заболотный, вечный управляющий Коми-трестами.
Давным-давно лагерники, которых гнали сюда эшелонами -- в Воркуту, Одесь, Ухту, поделили всех жителей Коми АССР на "комиков" и "трагиков". Комиками называли аборигенов-оленеводов, коми по национальности, ну, а остальных -- трагиками...
Бывшие трагики знали друг о друге все: Коми была огромным и, в то же время, крошечным миром, в котором все было свое: свои "Комиэлектро" и "Комигазразведка", свой Коми-Ломоносов, сушивший портянки на лекциях в Индустриальном институте, и даже свой Коми-еврей Альпеншток.
Своего управляющего за огромный рост, массивный, как баклажан, нос и лагерную безапелляционность геологи окрестили Коми де Голлем.
Коми де Голль был неисправимым трагиком, слов "нельзя", "не успеем", "нет" для него не существовало. Так же, как и логических доводов.
Он прохромал на своих перебитых ногах к окну (здесь и перебили, в "зоне"), поскреб ногтем по обледенелому стеклу. Бурая, в мохнатом снегу, наледь не поддавалась. Наконец, он "продышал" глазок, поглядел на бесноватый мечущийся огонь, который высветлял белесые облака, как прожектор. И, вздохнув тяжко -- все свои вздохи управляющий объяснял астмой, -- сказал геологу, начальнику партии, который тоже зачем-то припал к "глазку":
-- Нет, говоришь, рабочих?.. Смешно слушать! Тут не Магадан твоей юности, куда везли и везли. В Магадане ты был царем, а здесь... На прошлой неделе была всесоюзная перепись, тебя учли?.. А во-он там учли сто двадцать три жильца. Поезжай и бери!..
-- Там? -- упавшим голосом переспросил Илюша Полянский, начальник несуществующей пока что поисковой партии.
-- А ты что думал, голубь?.. Социализм кто строит? Мы и строим... Ты прибегал ко мне, дух не мог перевести: "Нефтяные пятна на реке, бензин на сапогах". Ты или не ты? Ты писал в Москву, что Коми -- газовый резервуар?.. Море нефти? Теперь и хлебай, голубь. Сам Косыгин подписал триста миллионов на развитие... -- И совсем иным тоном: -- Сорвешь разведку -- пойдешь под суд! Возьми с собой писателя, покажешь ему, -- он усмехнулся, -- покажешь наши боевые кадры...
Прикрыв рот заиндевелым шарфом, задыхаясь от мороза, я оглянулся у машины на дверь Управления Заболотного, возле которой прибили подсвеченный градусник. Градусник был огромным, точно бутафорским. Температура, однако, не бутафорская: минус 53°...
"Волга" управляющего помчала нас куда-то в темень, обледенелые стекла стали черными, но вот опять точно закатом окрасились.
"К факелу, что ли?" -- я удивленно вытянул шею и -- увидел: к факелу.
Запахло сернистой отравой, видно, ветер бил в лоб, но вот дорога вильнула, мы выскочили из сернистого облака и остановились.
Ветер хлестал огромным, как огненный смерч, факелом во все стороны, пламя металось, чадило сернистым дымом, аспидно-черным, различимым даже в темени полярной ночи.
Вокруг метров на шестьдесят не было снега. И травы не было. Желтый выжженный круг. "Как сковородка в аду", мелькнуло у меня, я вздрогнул: на сковородке пошевелились. А вот кто-то приподнялся, услышав рокот мотора, и, пригнувшись, кинулся из круга вон, в черный убийственный мороз.
Я пригляделся... и... различил людей. Они лежали в ватниках, шинелях с наставленными воротниками, прижавшись друг к другу и подобрав под себя ноги в валенках, кирзовых сапогах или расползшихся ботинках, перевязанных проволокой. Подле них валялись стеклянные банки, бутылки, обугленные котелки.
А над ними по-прежнему метался из стороны в сторону, рассыпая искры и обдувая вонью, огромный слепящий факел. Как вечный огонь над могилой...
-- Тут что? -- вырвалось у меня.
Мне никто не ответил. Полянский выскочил вслед за шофером, бросив мне, чтоб я ждал в машине.
-- Тут можно и пулю схлопотать...
"Дворник" со скрипом сдирал с ветрового стекла льдистый снег. Я напряженно и опасливо глядел в белесый прозрачный сегмент, как в смотровую щель танка. Почувствовал вдруг, что коченею в своей дубленке, хотя теплый воздух от печурки тянул по ногам.
"Отель "Факел"...
Я не был в Ухте года четыре. Уезжая из России и прощаясь с фронтовыми друзьями, снова попал в Ухту. Мой друг был в командировке, и я снова заглянул в Управление "Комигазразведки" к старику Заболотному, вечному управляющему, который знал все и про всех...
-- Надо прорваться к Полянскому! -- басили из Москвы. Громко басили, на весь кабинет.
Заболотный нервно повел плечом, которым придерживал телефонную трубку, записывая распоряжение.
-- Не можем прорваться! -- виновато прокричал он.
-- Это не ответ. Из-за газового дефицита отключаем заводы. Вчера давление упало даже в трубопроводе "Сияние Севера". Лихорадит Череповецкий металлургический... Утром Косыгин звонил: "Что происходит?"... Второй раз звонком не отделаемся... Надо прорваться "через не могу"! Людей нет?! Подымай свой отель "Факел" и штурмуй.
Заболотный шумно вздохнул, в груди засипело: чуть понервничает, астма, как черт из коробочки... Недоставало только, чтобы начался приступ. Управляющий посмотрел неприязненно на телефон, на чернильницу с бронзовой буровой вышечкой, которую подарили тресту, когда из скважин Ильи Полянского ударил газовый фонтан; повторив задумчиво-раздраженно: "...отель "Факел", все учел, скотина!.. через не могу... через... здравый смысл... через... через", -- распорядился отыскать Пашу Власьева.
Секретарша с ног сбилась. Телефоны трезвонили. Наконец Пашу нашли на дальней буровой. Заболотный распорядился послать за ним вертолет, хоть погода была нелетной: "Через не могу!.." -- приказал Заболотный начальнику Ухтинского авиаотряда. -- Косыгин звонил... В Москве переговоры с американцами. Продают газ. А тут вдруг падает давление в магистральном трубопроводе... Туман?.. Через не могу... Что?.. Только Паша может "через не могу"?.. Знаю. Так вот его и давай..."
...Паше Власьеву было девятнадцать, когда его выпустили из тюрьмы. Обнял он мать и взял билет до Сочи -- "оклематься..." Прямо с вокзала побежал на пляж и -- наткнулся на девчушку, которая стояла под тентом, легкая, как воробушек на ветру.
Был вечер. Пахло смолистой свежестью, гниющими водорослями, выброшенными на берег штормом.
Все было необычно. И эти острые запахи, и красное солнце. Павел постоял возле девчушки и вдруг спросил грустно:
-- Можно мне подойти?..
Она засмеялась, протянула руку.
-- Тая!.. Какой ты смешной! Кто тебя оболванил?.. Сейчас никто не стрижется, а ты под нуль. Во времена Маяковского это называлось: "Пощечина общественному вкусу..."
-- Должен сказать, -- мрачновато выдавил из себя Паша, -- я только из тюряги. Сидел за драку.
-- Из тюрьмы? -- Она воскликнула почти весело: -- Все мы из тюрьмы. Если бы ты знал, какая у меня дома тюрьма!
Паша не отходил от Таи целую неделю; по утрам, чтобы заработать, разгружал фургоны с продуктами, а затем садился, как верный пес, под ее окна.
Спустя неделю к нему подъехала черная "Волга", из нее выскочили двое в штатском, один произнес резко: "Документы!.." Павел протянул справку об освобождении... Вечером, в той же "Волге", его доставили на вокзал.
-- Чтоб твоего духу не было, -- миролюбиво сказал старший лейтенант, заменив Паше билет. -- Почему?.. Ты еще не разучился вопросы-то задавать?.. Па-че-му?..
Как только залитая асфальтом сочинская платформа осталась позади, Павел спрыгнул с подножки вагона и через полчаса добежал до Таи...
На другой день его взяли прямо на пляже, отстранив кричащую Таю; кинули в дежурную камеру и били до вечера. Дежурный раскровавил ему лицо, устал, его сменил другой.
Распухшего от побоев Павла увезли на аэродром, кинули в первый улетавший почтовый самолет... Через трое суток он вернулся обратно, сел у камня, где встретились с Таей, и она, словно чуяла, нашла его там. Тут только и открылось, почему били: Тая была дочерью полковника Сорокина -начальника сочинского городского отделения милиции... Плача, она рассказывала, как отец топал ногами, ревел в ярости: "Решила стать воровской марухой?! В шалман?! Сам, своими руками задушу!"
Едва она, всхлипывая, досказала все это, появился патруль.
-- Беги! -- закричала она. -- Беги, Павлик!.. Я тебя жду завтра... знаешь, где!..
Спустя двадцать минут были поставлены на ноги вся сочинская милиция, батальон войск КГБ, охранявший правительственные дачи, и даже погранвойска, которым передали приметы уголовника, "намеревающегося совершить преступление"... Все шоссейные дороги, ведущие из Сочи, были блокированы, поезда задерживались для досмотра, аэропорт оцеплен...
По ночному Сочи мчались, ревя сиренами, милицейские машины; гонки продолжались до утра; десятки приезжих загнали в дежурные комнаты. Для проверки.
С утра заперли в комнате и Таю. Отец взял ключи с собой на работу. -Павел поднялся к ней по водосточной трубе. Дежурный заметил его, когда он был уже выше четвертого этажа...
Сперва милиция пыталась взломать дверь, но они с Таей забаррикадировались шкафами; тогда вызвали пожарную машину с огромной раздвижной лестницей... Милиционеров -- штурмовой взвод...
-- Девочка моя плачет: "Не трогайте его", -- рассказывал Павел Заболотному; Заболотный, как вспомнит его рассказ, так начинает задыхаться. -- Папа-полковник кричит из-за двери: "Проститутка!" А она, чистая душа, молчит. Меня тащат, она вцепилась в отца: "Уйдите, это мой муж, да!"... А какой муж, мы раз поцеловались. -- "Негодяи! -- кричит. -- Убийцы!"... Ну, как меня били... Впрочем, обыкновенно били. Сапогами. Ключицу сломали. Теперь уж как меня отпустить?.. В ту ночь в городе женщину убили, а кто -неизвестно. Я самый подходящий кандидат... Судья получил установку... Ну, дальше вы знаете. Встретились с судьей в отеле "Факел"...
Это он знал, Заболотный. И продолжение помнил...
Три года хоронился Паша в тундре, на буровых. У Полянского. А потом взял отпуск и, как ни отговаривали его, купил билет... в Сочи. Ноги принесли его на пляж. Все тут по-прежнему. Крупная галька, облезлая раздевалка, качалки. А Таи нет... Вечером подкрался к ее дому. Там другие живут... Целый месяц ходил на пляж, пока не увидал. Тая сидела на полотняном стульчике. А рядом мальчонка. Годика полтора мальчонке... До вечера не решался подойти, лежал, зарывшись в гальку. Когда увидел, что уходит, оторвал грудь от земли:
-- Тая!
Она кинулась к нему, плача. Оказывается, тогда же выдали замуж. За майора, помощника отца...
-- Увези ты меня! -- простонала. -- Увези! В снега! Во льды! Куда хочешь!..
Уговорились. Он купил два билета на утренний самолет, она вышла из дома, будто на пляж. С коляской и пляжными полотенцами.
Только из Москвы дали телеграмму. Перед самым отлетом: "Улетела к любимому. Не поминайте лихом..."
Из-за жены переселился в Ухту. Не держать же ее на буровых! Тем более, дело об убийстве, которое ему "шили" -- Тая недавно узнала, -- вот уже полгода, как закрыли. Нашли убийцу, а может, на другого списали... Так или иначе, Паша теперь -- свободный человек. Незачем больше прятаться...