Страница:
Получил паспорт. На свою фамилию. Без ограничений...
Десятки людей прятали Павла, и десятки людей, на буровых, в партии Ильи Полянского, пригревшего позднее и писателя-отступника, о чем разговор впереди, знали о Пашиной любви.
А вот о продолжении -- услыхала уж вся Печора, от Нарьян-Мара до Вуктыльского промысла и до Воркуты, а вскоре весть перелетела и за Уральский хребет, к тюменским нефтяникам...
Перевез он Таю летом, а зимой случился этот рейс с бревнами...
Павел ехал один, на буровые, прицеп на повороте занесло, бревна развалились. Паша полез под прицеп, с топориком, поправлять их, хлысты , зашуршали, обрушились, сбили с ног, и огромный, в обхват, комель намертво придавил руку.
Зима на Печоре -- разбойник. Мороз был за пятьдесят. Высвободиться не удалось, как ни бился. А на накатанном зимнике -- ни души. Почувствовал часа через три: деревенеет и уж начинает, как во сне, видеть Таю, море, милицейские сапоги, которые топчут его намертво; пересилил подступившую одурь, нащупал негнувшимися пальцами топор, изловчился и -- отрубил руку. Затянул культю проволокой, а как добрался до людей, сам почти не помнит...
"Ухожу от тебя, -- говорил Тае в больнице, -- а ведь не имею права... Сам бы подох -- дело личное, а тут... не имею права... Тогда и размахнулся... Ох, ожгло!.."
Управляющий Заболотный чего только в своей каторжной жизни не перевидал, а такого не помнил. И как сказали "через не могу", подумал о Паше Власьеве...
Паша Власьев, как всегда, в дверь вошел боком, от робости или неприязни к начальственным кабинетам, кто знает? Заиндевелый, огненно-красный с мороза, в ватнике и армейской или, скорее, лагерной шапке, облезлой, истертой, с незавязанными торчавшими ушами. Шапку снял, но на вешалку не повесил, а прикрыл ею обрубок левой руки, обмотанной шерстяным лоскутом.
Заболотный вылез из-за стола, положил руку на Пашино плечо, усадил, сам приткнулся в кресле напротив, с краю кожаной подушки, убрав под кресло толстые ноги в белых собачьих унтах.
-- Знаешь, Паша, с чего начинает день Косыгин?
-- Ну?
-- Не слыхал?
-- Ну?!
-- Так знаешь или нет?
-- Не знаю и знать не хочу!
-- Ох, и лют мороз! -- Заболотный встал, подошел к сейфу, отпер его. -И это весна, называется. -- Достал из сейфа дорогой коньяк, который хранился там на случай московских гостей. Налил Павлу стакан. -- Согрейся, Паша!
-- Выпью, -- прохрипел Павел! -- Только вначале -- зачем звали. Хочу понять на трезвую голову...
-- Так вот, Паша... Косыгин начинает день со звонка нашему министру: "Какой дебет газа за сутки?" Если меньше установленного, отключают заводы, города... Такая жизнь, Паша... А у нас?.. Буровые готовы, газ рвется, топим тундру... Сумасшедший дом!.. Понимаешь, компрессоры не подвезли. Только поступили. С завода. На четыре месяца позднее... Надо закинуть, а?.. И солярки на промысле дня на три, -- заторопился он, так как при слове "компрессор" жесткое, продубленное всеми полярными ветрами лицо Павла ожесточилось. -- Петля, Павел Тимофеевич!
-- Значит, к огню огонь везти... К горючему горючее... Допланировались, умники, -- Паша усмехнулся недобро.
Заболотный принялся объяснять многословно, что дизеля-де остались с того времени, когда газ был только в мечтах, потому так и сложилось: газ хлещет. На факел жгут. А дизеля -- на привозной солярке. Котлы -- на солярке. Даже баня на солярке.
"Задницей мозговали", -- подумал Павел, который все это знал, но, бережливый человек, простить не мог. Пробасил, придерживая культю:
-- Я свое отъездил.
...Просил управляющий редко. Это все знали. И от кресла его не оторвешь: сердит ли, доволен ли, всегда оставался там, позади своей чернильницы, отлитой вроде буровой.
А тут вышел. Выдавил:
-- Доведешь колонну, премия -- месячный оклад.
Павел молчал, сбычившись.
-- Всем шоферам премия, -- управляющий повел шеей, словно его душило.
Павел встал и молча двинулся к двери.
-- Губишь ты Илюшу Полянского, Паша... -- прохрипел вслед ему управляющий, задыхаясь от приступа астмы.
Павел остановился у двери, оглянулся недоверчиво.
-- Полянского промысел открывать должны. Его детище, Паша. В пятилетний план включен, Косыгин на съезде докладывал, а... компрессора нет... Гору поднял Илюша твой, а от соломинки переломится: зимник вот-вот поплывет.
Паша медленно вернулся к столу. Спросил хмуро:
-- Не темнишь, управляющий?
Заболотный торопливо показал телеграмму.
Паша кинул телеграмму на стол, у дверей оглянулся:
-- Когда выезжать-от?..
Павел Власьев надел свою старую спецовку -- для длинных рейсов. Год не носил. Черный подпаленный кожух и ушанку, измятую, лоснящуюся; на валенки -глубокие, в обтяжку, галоши из красной резины, лагерные самоделки... Легкие и удачливые. В них все удавалось...
Отобрал шоферов, которым вместе с ним закрывать проклятый зимник. Идти последним рейсом. Не идти -- плыть.
И теперь ждал команды, сидя на подножке своего "МАЗа". Попыхивал самокруткой, горбясь, уставясь на грязный снег. Порыжелые валенки с разрезами под коленками торчали на согнутых ногах несгибаемо, как парадные ботфорты. Думал о Полянском: чем конь больше везет, тем на него больше взваливают.
Поглядывал на дощатые ворота, откуда должны были дать сигнал -двигаться, нет ли?
Главное, Печору проскочить. С переправы радиограммы тревожные: "Продержимся три дня", "Продержимся два дня..."
К Павлу бежал, размахивая радиограммой, парнишка -- дежурный механик, "выхлопной", как зовут в гараже: у ворот его место, у "выхлопа".
Еще не легче. "На Печоре продольная трещина". Пропускают грузы до двадцати тонн.
-- Зря онучи сушили, -- весело затараторил механик.
-- Выхлопной! -- оборвал его Павел и обеспокоенно оглядел колонну. Колонна растянулась на километр. Конца не видно. За бугром. Урчат на малых оборотах зеленые ракетоносцы "Ураганы".
Павел только что принял их из армии. Звери-машины. На каждой по два дизеля, по две кабины, разнесенные по краям. Вроде очков мотоциклетных. Чтоб шоферы существовали автономно. Они, похоже, и существовали вполне автономно, рыжий вологодский Сашок, который сиял за стеклами, а в другой кабине, поодаль, полнолицый угреватый Степа Шарафутдинов, из крымских татар, застрявший в Ухте, вместе с отцом. Глядит мрачно, недобро.
Отъезд затягивался, и шоферы вывалились из кабин размяться. Собрались кучками. Зовут Сашка. Показывают руками, сбегай за бутылкой. Сашок прижал к стеклу оранжевый от веснушек нос со смешной нашлепинкой на самом кончике. Нашлепинка Сашка черна от шоферских пальцев: кто ни проходил сегодня мимо парня, не мог удержаться -- "нажимал звонок". Сашок умолил перед рейсом перевести его с продовольственного пикапа на огромный "Ураган", "вторым пилотом", как он выразился.
Поняв, что зовут его, Сашок выпрыгнул из высокой, зализанной, как на вертолете, кабины, низкорослый, щупленький, в унтах из собачьего меха и ободранном танкистском шлеме, сползшем на ухо. Побежал к ребятам, не в силах скрыть своей детской радости.
-- На маленькой трю-трюх, -- счастливым тенорком воскликнул он. -Всего боишься. Каждого самосвала. А этот ревет, медвежатина, ничего не страшно. Увидят тебя, к кювету жмутся. Большой я!
-- Сашок, и хлеба захвати! -- крикнул дед Никифор из своей машины. В последний рейс шел дед Никифор, на пенсию готовился. Тосковал, а может, просто подсчитывал, сколько ему выйдет монет за этот "плавательный" рейс.
Потрепал Сашка по плечу: услужливый малец. Добрый... Поглядел на Павла: "Как там?"
Взгляд Павла колючий, едкий. Шоферы окрестили его "зимником". Вовсе не потому, что вся судьба Павла с зимником переплелась. За крутой, зимний характер. "Скажет, как подморозит".
Павел, хоть и расслышал про бутылку, а не сказал ничего. Взяв прутик, чертил на рыхлом снегу, прикидывал, сколько будет весить "Ураган" с грузом. Вот этот, скажем, первый...
Сам "Ураган" -- 20 тонн. Трайлер с приспособлениями -- 18 тонн. Груз на трайлере -- компрессор -- 32 тонны. Провел черту, сложил. Получилось -- 70 тонн.
А лед, значит, держит двадцать...
Павел выматерился задумчиво, сказал себе, что, в крайнем случае, сгрузят у Печоры. До лета, когда баржи пробьются...
"Ох, петля Илюше..."
Сломал огромными пальцами прутик, не зная, говорить ли ребятам, что лед не держит? Расхолаживать... "До Печоры еще триста километров. Доехать надо".
Протрещал вертолет, разведывавший зимник: нет ли где аварий, пробок? Его проводили взглядами: "Что привез?" Из вертолета прорезала белесое небо зеленая ракета.
Павел захлопнул дверцу просторной, нагретой солнцем кабины, потрогал самодельный протез из жести -- вроде конуса, который укрепил болтами на руле. Вставил в конус культю. Проверил тормоза. Поморгала сверху синяя, из пластмассы, птичка, подарок сынка; он укрепил птичку у зеркальца, вставив в нее сигнальную лампочку тормозов. "Ну, с Богом..."
Вдоль зимника слепили желтым огнем апрельские сугробы. Квелые, а выше кабин. Воды хватит.
Колеи чем дальше, тем хуже. До мерзлоты, что ли, пробиты?..
Как ни тащились, все равно пришлось ждать. Цистерны отстали. Наконец показались. Два десятка цистерн. Бренчат, торопятся. Сразу видать, чужая контора. Слабаки! И расписаны, как на Красную площадь собрались. На парад. "Газопровод "Сияние Севера". "Прорвемся к Вуктылу..."
"Во, сами себя задурили. Пока не напишут резолюцию, хоть на бумаге, хоть на бочке, не верят. Своим рукам не верят... -- Усмехнулся умиротворенно. -- Тоже и партийным жрать надо. Пускай..."
Все рассчитали. Кроме гололеда... Тягач Голядкина дергал трайлер взбешенно, мотор взвывал, словно на последних вздохах. Ушам больно.
Павел выпрыгнул из своей машины, шел впереди, сбоку, глядя на тягач почти с жалостью. Так в леспромхозе лошадей жалел, когда их заставляли хлысты из трясин вытягивать.
Он-то знал: из ремонта двигатель; черный дым из выхлопного патрубка: насос расстарался. Захлебывается мотор.
Ч-черт! Засвистал мотор, что ли? Чуть засвистал. Грохот, а в нем посторонний звук. Присвист?
"Пробило прокладку?.. Не дай Бог!"
-- Сто-ой! -- Павел побежал к тягачу, скользя тяжелыми набухшими валенками, подставил руку к выхлопной трубе, торчавшей из-под кабины, ощутил на ладони капельки воды. "Так и есть..."
А скатился Голядкин с горы, и вовсе запарил патрубок. Как чайник закипел. Издали видать...
А как раз самое опасное место: "Волчья пасть".
Года три назад тут... было дело. До конца жизни не забыть...
Забуксовал тогда у кустов. Страшно забуксовал, задергался, и -- не успел оглядеться -- чмокнуло болото, сомкнулось над головой. И -- свет погас. Ни зги не видно. Кинуло грудью на руль. Машина нырнула в подтаявшую трясину, как пловец в воду: головой вперед.
Хотел откинуться от руля. Не тут-то было.
Мотор заглох, и, помнил, стало тихо-тихо, слышалось лишь бульканье: видно, где-то засочилось, забило. Стало сыро.
"Как в могиле".
Ветровое стекло задел рукой, цело. Сырое только. И то спасибо. А то, пока разроют, грязью раздавит. Одна мысль осталась: "Скоро они?" Где-то шуршали, позванивая, лопаты. Переступил валенками, в кабине зачавкало. Видать, прибывало споро.
Забрался на подушку с ногами. Отжался от руля. Как Гагарин в состоянии невесомости. Окарач.
До сиденья уж дошли тогда болотные хляби. Уперся головой в верх кабины, привстал, счастье, валенки, высокие да толстые, держали, -- отец свалял, когда пропавший сынок объявился.
А сверху звенели лопаты. Кое-как отбросали буро-желтую жижу от бокового стекла. Опустил затекшее стекло, выглянул в окно, шесть рук подхватили, вытянули.
"Да, было дело... Как бы и сейчас не загреметь... Теперь не бездетный".
Впереди буксовал "Ковровец" Голядкина. Страшно забуксовал... Счастье, вывел его на глаза, перед собой.
Павел снова выскочил из кабины в грязь:
-- Глуши!
Пересел на паривший голядкинский "Ковровец". Скользнул взглядом по своим валенкам, в болотной жиже по колено; не сдержался, выпалил:
-- Чума-Голядкин! Иди на мой!..
Вернулся, отвинтил свой протез. Перенес на "Ковровец".
Голядкинская кабина фотографиями оклеена. Из журналов красавицы. Нагишом, да в срамных позах. Вроде на старте стоит, на коленках, бежать собралась в чем мать родила... Ладно, в их колонне партийный один дед Никифор, ему что в портах красавица, что без портов, а то бы звону на всю Печору... "Неосторожный Голядкин -- неуемная душа..."
Голядкин был его болью, его слабостью. Как меньшой брат.
Привел его в колонну дед Никифор. Землячок мой, сказал, потолкуй, Паша... А там как знаешь...
-- Садись, Кинешма, -- Павел пододвинул Голядкину табуретку и, чего в своей жизни не видывал, а тут как раскрыл рот, так и не закрывал...
Шоферил Голядкин на стройках. В Кинешме, Костроме, Саратове. По Волге... Бродяжил: квартиры не было. Семь лет кормили "завтраками", наконец, выделили двухкомнатную, ордер выписали, а... въехал в нее сынок председателя горсовета: как раз с женой развелся... Голядкин туда-сюда. Чиновники глаза прячут или смеются, а мать глаза утирает: "С сильным не борись, с богатым не судись..." Что делать?.. Как-то читал вечером "Известия", видит снимок, дверь с петель сорвана и стрелкой показано, куда отлетела. Далеко отлетела... И пояснение: в Нью-Йорке какая-то "Лига защиты евреев" подорвала дверь компании Аэрофлота...
-- Тю! -- вырвалось у Голядкина... -- "Защита евреев..." А русских кто защищать будет?..
То, что произошло затем, взбудоражило, с год назад, всю Кинешму, а потом покатилось вниз по матушке по Волге. А если на Волге говорят, то и до Печоры докатится...
Кто-то, рассказывали по буровым да партиям, позвонил в горком партии, прокричал в трубку:
-- Убегайте! Через три минуты здание взлетит на воздух! Быстро!!!
Все выскочили, как ошалелые. Бумаги, пальто -- все бросили. Только первого секретаря не было. В Москву уехал, на съезд партии, где и остался: услыхал новость, сразу у него и инсульт и инфаркт. Жидкий был...
Через три минуты, и в самом деле, ухнуло. Когда дым развеялся, увидели, что горком стоит. Только дверь отлетела. Точно, как в Нью-Йорке. По газетной стрелке...
Город, конечно, оцепили, вызвали саперов. Те вошли со своими щупами в горком, ничего не нашли, а им: "Искать!"... Армейские уехали, вызвали других саперов, из внутренних войск... Те сутки бились, пока кто-то не позвонил в горком, не прокричал весело:
-- Если и дальше будете распределять квартиры по блату, то и сам горком взлетит. Без милосердия...
По этому слову и разыскали Голядкина. "Милосердие..." Голядкинское словечко. Никто его больше не произносит. По всей Волге. Забылось...
Хотели парня тут же взять -- Москва запретила. Рабочие горкомы не взрывают. Вообще никакого взрыва не было. Все это обывательские слухи. Так и квалифицировать... Кого-то даже из партии исключили, выдавал себя за очевидца, дурак!.. Тогда Голядкину стали "клеить" чужое убийство. Нераскрытое. Однако сразу не взяли... Ушел Голядкин, ночью, по льду Волги...
Услыхал Павел об этом, дух перехватило. "Почерк тот же... Одна, видать, банда..." Взял Голядкина к себе, от всех уберег... И потом долго думал об этом... "Власть у нас, как болото. Заглотнет мигом. Чмок, и нет человека. Опоры, надежды -- никакой. Страшное болото. Чаруса..."
И главное, почерк один. Что в Сочи, что в Кинешме... Чего стесняться в своем отечестве...
Ноги обо что-то ударились. Печурка дополнительная. Из фары сделал Голядкин. "Одно слово, русский умелец!.. И горком взорвет, и в тундре согреется..."
Поглядел перед собой, сбоку. Даже прутики не торчат из-под снега. "Болота, страшные болота... Чмокнет, и все..."
Страшно ревут дизеля. А колеса едва проворачиваются в вязкой приболоти.
Плывут машины. Одна за другой. Кого танковый тягач подтянет, кого "Ураганы". Этим хоть бы что. Звери.
С "Волчьей пасти" тормозить бесполезно. Только Павел умел. Прицеп занесло. Выкрутил в сторону занесенного трайлера. Потом в другую... Так и спустился к ручью -- змейкой...
Девяносто километров шли двое суток. Речек, речушек форсировали -считать устали.
Казалось, не будет конца склизкой желтоватой приболоти. Примороженной топи, на которую ступишь -- страх берет. Трясины без дна. До самого Баренцева моря они. Весь Север, почитай, как блюдо с грязью. И, поди ж ты, газ как раз под этим блюдом. Отыскал Полянский.
Хлебают газовики полной ложкой. И с шоферами делятся.
К ночи припуржило. Дорогу не схватило морозцем, лишь занесло. Белое страшное болото.
Перед самой кабиной лес. Точно заросла дорога. А телеграфный столб дорогу перебежал, как заяц-беляк.
"Все. Уснешь".
Вывалился из кабины, натер снегом лицо, и снова как свеженький.
Никто не роптал. Будто обычный это рейс. Как всегда. Только дед Никифор вздохнул тяжело:
-- Рвемся на промысел, будто там в снегу поллитровка зарыта.
Павел усмехнулся устало. Старик, известно, как пригреется, так философствует. Удержу нет. В отеле "Факел", где впервые с ним познакомился, ему, бывало, чекушку подносили. Чтоб высказался, куда идем и где сядем...
-- ...Человек, гляжу, чистый ребенок. Вылез из трясины, не утоп -счастливый. Трайлером не придавило -- счастливый. Из тюряги вырвался -счастливый. Россия, скажу тебе, -- страна счастия... Все, как один, счастливые... -- Но и сам он, судя по его добродушному ворчанию, испытывал почти удовлетворение. До Печоры, считай, дотащились. Полдела сделано...
Никифор смахнул с газетки в ладонь хлебные крошки, кинул в рот и мгновенно заснул.
"Покемарили" шоферы в кабинах часика два, и вперед. Ждать нельзя: вот-вот тронется Печора.
Теперь все вверх и вверх. Повороты с подъемом. Пятьдесят два слепых поворота до промысла. Давно подсчитаны. Ночью, вроде, лучше. Фары видны. Качаются навстречь. Перемигнулись, и дальше.
...Ночью и погиб Сашок.
Перед самым рассветом вернул его Павел на "Ураган". На полчасика подремать. Из-за поворота выскочил лесовоз. Без огней. Увидел колонну, к обочине прижался. Лесины торчали в разные стороны. Растрясло.
Сашок дремал в левой кабине. Работал Степа Шарафутдинов, в правой. Один рулил Шарафутдинов. Почти всю дорогу. Измучился без смены: Сашок-то на "Колхиде" больных подменял. А погодка... Мокреть. Снег с дождем.
Фары "Урагана" били красным светом. И круто откинувшаяся лесина тоже была красновато-светлой.
Шарафутдинов объехал лесовозку стороной, учен уж! А нижнего, торчком, бревна не заметил. Бревно пробило левую кабину до мотора; смяло Сашка.
Решили хоронить Сашка на обратном пути.
На Степу Шарафутдинова смотреть было страшно. Ушел в фургон, к слесарям, плачет навзрыд. Дружками были. В тундру ходили вдвоем. На охоту, вроде. А больше -- о жизни поговорить. Вдали от чужого уха.
За руль "Урагана" пришлось сесть Павлу. Так и пошел вперед "Ураган", ревя, звеня прицепом, с пробитой, развороченной, словно снарядом, левой кабиной, в которой лежал у задней стенки погибший водитель. Веселый Сашок.
...Лежневка началась -- Печора близко. Видать, и тут страшенное болото, трясина.
У самого берега зимник оборвался, вильнул вбок, как отпрянувший зверь. Похоже, утопили одну-две машины и, ничего не попишешь, отвернули. Это бывает. Размолотят основной зимник -- плетут вокруг него петли.
Скоро спуск. Зачастили разбитые разметанные бревна. Как после обстрела. Гуцулы проложили дорогу, плотогоны, бревно клали, скрепляли железными скобами, проволокой. По всем правилам. Да, видать, сколько ни мости, трайлер пройдет -- разворотит лежневку страшнее снаряда.
Пришлось остановиться, собрать бревна, кое-как скрепить. И -- дальше.
Наконец, спустились к Печоре. Затормозил Павел, сошел покурить, болезненно морщась: "Сашок-Сашок!"... Оглядел подкатывающие цистерны. Как из боя вышли. Бамперов почти ни у кого. Ни спереди, ни сзади. С мясом вырваны. Половина машин без крыльев. Чернеют запалыми боками.
На вагончике дорожного мастера, у самого спуска, горит паровозный прожектор, и в его желтоватом свете угадываются очертания гигантского табора на колесах. Чего тут только нет! И бульдозеры, и экскаваторы, и вагончики с надписью "Мингазстрой", и спецмашины для буровых, и бензовозки.
Все в инее. Белым-бело. Экскаваторы с поднятыми стрелами, точно белые руки, простертые к небу. В мольбе. Свистит ледяной печорский ветер. Моли -не моли...
Голядкин огляделся и присвистнул:
-- Машин пятьсот нагнали, как в Ташкенте...
-- Там земля разверзлась, -- отозвался из темноты дед Никифор. -- А тут что? Кто трясет? Заболотного бы сюда. Да посадить на переднюю машину. С пастушьим рожком. Вот я им врежу когда-никогда на партсобрании... -- И он выматерился с ожесточением.
На дорожном мастере -- башлык до бровей. Рот прикрыт концами башлыка. Мастер поднял глаза на Павла Власьева и сказал сорванным голосом, почти прокричал:
-- Не пущу! -- Достал из кармана брезентового плаща замызганный справочник, ткнул пальцем в графу: -- Вот, здесь, толщина льда... так? А тут допустимый вес...
Павел Власьев молчал, и дорожный мастер, не предвидя ничего хорошего, кинулся в свою будку, схватил трубку радиотелефона. -- Але! Але!!! -прохрипело оттуда. Радиотелефон молчал. -- Але! -- простонали в будке. -Але-э-э!..
Дорожный мастер выглянул снова, хлопнув дощатой дверью.
-- Айда-те к Печоре! -- пробасил Павел.
-- Или я ее не видел?!
-- Ну!
Вернувшись к будке, мастер поднялся к крыше по приставной лесенке, повернул паровозный прожектор в сторону реки. Осветил развороченную, с торчавшими бревнами, лежневку, крутой бревенчатый спуск.
Переправа на реке горбом. Нарастили лед, побросав на него лесин, хворосту, сучьев. Сверху заморозили. Искрится лед под желтым лучом прожектора.
Пошли, скользя и взмахивая руками, к широким, в обломках льда, лункам. Мастер опустил в ближнюю железный щуп. Полметра лед, всего-навсего. Да и то лишь на переправе.
-- Тончает лед. Тает час от часу...
Павел не ответил, глядел с тоской на скрытый во тьме противоположный берег. До него метров триста...
Вдали светляком горел, а то вдруг вздымался вверх, как атомный гриб, газовый факел. Конденсат горел. Чистый бензин... День и ночь горел...
Ох, повидал их!.. Где копоть, как в Ухте, где чистое голубоватое пламя. Рев, свист. Давление-то пластовое. Атмосфер 270... Пламя от трубы отрывается метра на три...
Говорят, американцы подсчитали: в минуту сгорает 20 долларов... Богато живем!..
Усмехнулся Паша и почувствовал: не может глаз оторвать от дальнего, бесновавшегося в ночи факела...
Давно, когда Руси угрожала опасность, сторожевые посты на вышках, в горах, зажигали факелы, и так, цепочкой огней, от огня к огню, бежала, говорят, по Руси весть о смертельной опасности -- Мамай идет! Чингис наступает!
А сейчас, движешься поездом вдоль городов и шахт, лежишь ли полярной ночью возле Чебьюшки, что вьется по Ухте, подъезжаешь ли, как нынче, к Вуктылу, горят над городами и промыслами газовые, нефтяные, конденсатные факелы; по всей Руси горят. Красный, черный, тревожащий огонь, от города к городу, от завода к заводу оповещает о смертельной опасности. Злее Мамая. Коварнее Чингиса. Разруха идет. Бесхозяйственность...
Самую землю сжигают. Российскую землю. Без пользы людям.
"Что они делают, когда в Москве планы составляют -- кино смотрят?! Скважину -- бурить, а трубопровода -- не строить... Гады!.. Вот судить кого народным судом...
Павел потоптался и двинулся обратно, накинув на голову капюшон. Молча. О чем тут разговаривать?!
"Ураганы" с грузом чернели в ночи, как доисторические чудища. Дорожный мастер стоял перед ними, оглядывая горбящиеся чудища, похоже, с суеверным страхом. Увидя Павла Власьева, прохрипел свое:
-- Не пущу!
Пока Власьев ругался с ним, рассвело. При свете утра как-то яснее стало -- мастер прав.
Конденсат, на той стороне, горел жирно. Черные клубы, не торопясь, расходились. Видать, гореть ему и гореть...
Павел обошел раненую колонну, прослюнявил цигарку, принял решение. Трайлеры с грузом от "Ураганов" отцепить. И пристроить к буксирам полегче. К "Татрам" и "Ковровскому" битюгу. Прикинул теперь общий вес.
..."Пятьдесят две тонны, однако..." Меньше, как ни мудрил, никак не получалось.
-- Не пущу! -- хрипел мастер, ежась в своем черном, поблескивающем, точно в нефти, кожухе. -- Мне в тюрьму садиться недосуг. У меня семь ртов.
Павел снова попросил показать книжечку по переправам. Мастер тут же вынул ее, замусоленную шоферскими пальцами, растеребленную.
Полистал Павел, прутиком по снегу почертил. Похоже, лед сможет выдержать пятьдесят две тонны. Но с бо-ольшущим риском...
-- Надо ехать, -- сказал Павел.
-- Надо, так надо, -- вздохнул Голядкин.
-- Дураков нет! -- вскинулся вдруг дед Никифор. -- Лед держит двадцать тонн, а у нас... Я на смерть не подряжался.
Павел поглядел на него, сказал негромко:
-- Кто не желает, может, конечно, перейти пешком. А их машины перегоним...
-- На чужом х.. в рай?! -- вспылил огромный парень с черным отмороженным носом, "советский северный черкес", как он себя называл: видно, родился в Ухте, в лагере... -- Как все, так и мы...
-- Ты за нас не расписывайся! -- Голос деда Никифора сорвался фальцетом. -- Ты молодой! У тебя я.. свежие! Ты и лезь в Печору! Крестись! А я крещеный!
Все промолчали, не понравилось деду Никифору это молчание. Он воскликнул в сердцах о том, что тревожило всех:
-- Мой "Урал" пройдет. Пускай. И "Татры". У кого все оси ведущие, протрясутся. Если не пойдут ко дну... А -- бензовозки?! -- снова вскричал он пронзительно. -- Все подъемы-спуски на буксире их волочили. А тут как? Буксировать? Поезд в сто тонн, значит... Не выгребут они... понятно? Спуск крутой, да с поворотом. Собьются, как овцы на бугре. И юзом. Кверху тормашками. Остальное огонь долижет. Дурацкое дело не хитрое! Должон вас предупредить...
Десятки людей прятали Павла, и десятки людей, на буровых, в партии Ильи Полянского, пригревшего позднее и писателя-отступника, о чем разговор впереди, знали о Пашиной любви.
А вот о продолжении -- услыхала уж вся Печора, от Нарьян-Мара до Вуктыльского промысла и до Воркуты, а вскоре весть перелетела и за Уральский хребет, к тюменским нефтяникам...
Перевез он Таю летом, а зимой случился этот рейс с бревнами...
Павел ехал один, на буровые, прицеп на повороте занесло, бревна развалились. Паша полез под прицеп, с топориком, поправлять их, хлысты , зашуршали, обрушились, сбили с ног, и огромный, в обхват, комель намертво придавил руку.
Зима на Печоре -- разбойник. Мороз был за пятьдесят. Высвободиться не удалось, как ни бился. А на накатанном зимнике -- ни души. Почувствовал часа через три: деревенеет и уж начинает, как во сне, видеть Таю, море, милицейские сапоги, которые топчут его намертво; пересилил подступившую одурь, нащупал негнувшимися пальцами топор, изловчился и -- отрубил руку. Затянул культю проволокой, а как добрался до людей, сам почти не помнит...
"Ухожу от тебя, -- говорил Тае в больнице, -- а ведь не имею права... Сам бы подох -- дело личное, а тут... не имею права... Тогда и размахнулся... Ох, ожгло!.."
Управляющий Заболотный чего только в своей каторжной жизни не перевидал, а такого не помнил. И как сказали "через не могу", подумал о Паше Власьеве...
Паша Власьев, как всегда, в дверь вошел боком, от робости или неприязни к начальственным кабинетам, кто знает? Заиндевелый, огненно-красный с мороза, в ватнике и армейской или, скорее, лагерной шапке, облезлой, истертой, с незавязанными торчавшими ушами. Шапку снял, но на вешалку не повесил, а прикрыл ею обрубок левой руки, обмотанной шерстяным лоскутом.
Заболотный вылез из-за стола, положил руку на Пашино плечо, усадил, сам приткнулся в кресле напротив, с краю кожаной подушки, убрав под кресло толстые ноги в белых собачьих унтах.
-- Знаешь, Паша, с чего начинает день Косыгин?
-- Ну?
-- Не слыхал?
-- Ну?!
-- Так знаешь или нет?
-- Не знаю и знать не хочу!
-- Ох, и лют мороз! -- Заболотный встал, подошел к сейфу, отпер его. -И это весна, называется. -- Достал из сейфа дорогой коньяк, который хранился там на случай московских гостей. Налил Павлу стакан. -- Согрейся, Паша!
-- Выпью, -- прохрипел Павел! -- Только вначале -- зачем звали. Хочу понять на трезвую голову...
-- Так вот, Паша... Косыгин начинает день со звонка нашему министру: "Какой дебет газа за сутки?" Если меньше установленного, отключают заводы, города... Такая жизнь, Паша... А у нас?.. Буровые готовы, газ рвется, топим тундру... Сумасшедший дом!.. Понимаешь, компрессоры не подвезли. Только поступили. С завода. На четыре месяца позднее... Надо закинуть, а?.. И солярки на промысле дня на три, -- заторопился он, так как при слове "компрессор" жесткое, продубленное всеми полярными ветрами лицо Павла ожесточилось. -- Петля, Павел Тимофеевич!
-- Значит, к огню огонь везти... К горючему горючее... Допланировались, умники, -- Паша усмехнулся недобро.
Заболотный принялся объяснять многословно, что дизеля-де остались с того времени, когда газ был только в мечтах, потому так и сложилось: газ хлещет. На факел жгут. А дизеля -- на привозной солярке. Котлы -- на солярке. Даже баня на солярке.
"Задницей мозговали", -- подумал Павел, который все это знал, но, бережливый человек, простить не мог. Пробасил, придерживая культю:
-- Я свое отъездил.
...Просил управляющий редко. Это все знали. И от кресла его не оторвешь: сердит ли, доволен ли, всегда оставался там, позади своей чернильницы, отлитой вроде буровой.
А тут вышел. Выдавил:
-- Доведешь колонну, премия -- месячный оклад.
Павел молчал, сбычившись.
-- Всем шоферам премия, -- управляющий повел шеей, словно его душило.
Павел встал и молча двинулся к двери.
-- Губишь ты Илюшу Полянского, Паша... -- прохрипел вслед ему управляющий, задыхаясь от приступа астмы.
Павел остановился у двери, оглянулся недоверчиво.
-- Полянского промысел открывать должны. Его детище, Паша. В пятилетний план включен, Косыгин на съезде докладывал, а... компрессора нет... Гору поднял Илюша твой, а от соломинки переломится: зимник вот-вот поплывет.
Паша медленно вернулся к столу. Спросил хмуро:
-- Не темнишь, управляющий?
Заболотный торопливо показал телеграмму.
Паша кинул телеграмму на стол, у дверей оглянулся:
-- Когда выезжать-от?..
Павел Власьев надел свою старую спецовку -- для длинных рейсов. Год не носил. Черный подпаленный кожух и ушанку, измятую, лоснящуюся; на валенки -глубокие, в обтяжку, галоши из красной резины, лагерные самоделки... Легкие и удачливые. В них все удавалось...
Отобрал шоферов, которым вместе с ним закрывать проклятый зимник. Идти последним рейсом. Не идти -- плыть.
И теперь ждал команды, сидя на подножке своего "МАЗа". Попыхивал самокруткой, горбясь, уставясь на грязный снег. Порыжелые валенки с разрезами под коленками торчали на согнутых ногах несгибаемо, как парадные ботфорты. Думал о Полянском: чем конь больше везет, тем на него больше взваливают.
Поглядывал на дощатые ворота, откуда должны были дать сигнал -двигаться, нет ли?
Главное, Печору проскочить. С переправы радиограммы тревожные: "Продержимся три дня", "Продержимся два дня..."
К Павлу бежал, размахивая радиограммой, парнишка -- дежурный механик, "выхлопной", как зовут в гараже: у ворот его место, у "выхлопа".
Еще не легче. "На Печоре продольная трещина". Пропускают грузы до двадцати тонн.
-- Зря онучи сушили, -- весело затараторил механик.
-- Выхлопной! -- оборвал его Павел и обеспокоенно оглядел колонну. Колонна растянулась на километр. Конца не видно. За бугром. Урчат на малых оборотах зеленые ракетоносцы "Ураганы".
Павел только что принял их из армии. Звери-машины. На каждой по два дизеля, по две кабины, разнесенные по краям. Вроде очков мотоциклетных. Чтоб шоферы существовали автономно. Они, похоже, и существовали вполне автономно, рыжий вологодский Сашок, который сиял за стеклами, а в другой кабине, поодаль, полнолицый угреватый Степа Шарафутдинов, из крымских татар, застрявший в Ухте, вместе с отцом. Глядит мрачно, недобро.
Отъезд затягивался, и шоферы вывалились из кабин размяться. Собрались кучками. Зовут Сашка. Показывают руками, сбегай за бутылкой. Сашок прижал к стеклу оранжевый от веснушек нос со смешной нашлепинкой на самом кончике. Нашлепинка Сашка черна от шоферских пальцев: кто ни проходил сегодня мимо парня, не мог удержаться -- "нажимал звонок". Сашок умолил перед рейсом перевести его с продовольственного пикапа на огромный "Ураган", "вторым пилотом", как он выразился.
Поняв, что зовут его, Сашок выпрыгнул из высокой, зализанной, как на вертолете, кабины, низкорослый, щупленький, в унтах из собачьего меха и ободранном танкистском шлеме, сползшем на ухо. Побежал к ребятам, не в силах скрыть своей детской радости.
-- На маленькой трю-трюх, -- счастливым тенорком воскликнул он. -Всего боишься. Каждого самосвала. А этот ревет, медвежатина, ничего не страшно. Увидят тебя, к кювету жмутся. Большой я!
-- Сашок, и хлеба захвати! -- крикнул дед Никифор из своей машины. В последний рейс шел дед Никифор, на пенсию готовился. Тосковал, а может, просто подсчитывал, сколько ему выйдет монет за этот "плавательный" рейс.
Потрепал Сашка по плечу: услужливый малец. Добрый... Поглядел на Павла: "Как там?"
Взгляд Павла колючий, едкий. Шоферы окрестили его "зимником". Вовсе не потому, что вся судьба Павла с зимником переплелась. За крутой, зимний характер. "Скажет, как подморозит".
Павел, хоть и расслышал про бутылку, а не сказал ничего. Взяв прутик, чертил на рыхлом снегу, прикидывал, сколько будет весить "Ураган" с грузом. Вот этот, скажем, первый...
Сам "Ураган" -- 20 тонн. Трайлер с приспособлениями -- 18 тонн. Груз на трайлере -- компрессор -- 32 тонны. Провел черту, сложил. Получилось -- 70 тонн.
А лед, значит, держит двадцать...
Павел выматерился задумчиво, сказал себе, что, в крайнем случае, сгрузят у Печоры. До лета, когда баржи пробьются...
"Ох, петля Илюше..."
Сломал огромными пальцами прутик, не зная, говорить ли ребятам, что лед не держит? Расхолаживать... "До Печоры еще триста километров. Доехать надо".
Протрещал вертолет, разведывавший зимник: нет ли где аварий, пробок? Его проводили взглядами: "Что привез?" Из вертолета прорезала белесое небо зеленая ракета.
Павел захлопнул дверцу просторной, нагретой солнцем кабины, потрогал самодельный протез из жести -- вроде конуса, который укрепил болтами на руле. Вставил в конус культю. Проверил тормоза. Поморгала сверху синяя, из пластмассы, птичка, подарок сынка; он укрепил птичку у зеркальца, вставив в нее сигнальную лампочку тормозов. "Ну, с Богом..."
Вдоль зимника слепили желтым огнем апрельские сугробы. Квелые, а выше кабин. Воды хватит.
Колеи чем дальше, тем хуже. До мерзлоты, что ли, пробиты?..
Как ни тащились, все равно пришлось ждать. Цистерны отстали. Наконец показались. Два десятка цистерн. Бренчат, торопятся. Сразу видать, чужая контора. Слабаки! И расписаны, как на Красную площадь собрались. На парад. "Газопровод "Сияние Севера". "Прорвемся к Вуктылу..."
"Во, сами себя задурили. Пока не напишут резолюцию, хоть на бумаге, хоть на бочке, не верят. Своим рукам не верят... -- Усмехнулся умиротворенно. -- Тоже и партийным жрать надо. Пускай..."
Все рассчитали. Кроме гололеда... Тягач Голядкина дергал трайлер взбешенно, мотор взвывал, словно на последних вздохах. Ушам больно.
Павел выпрыгнул из своей машины, шел впереди, сбоку, глядя на тягач почти с жалостью. Так в леспромхозе лошадей жалел, когда их заставляли хлысты из трясин вытягивать.
Он-то знал: из ремонта двигатель; черный дым из выхлопного патрубка: насос расстарался. Захлебывается мотор.
Ч-черт! Засвистал мотор, что ли? Чуть засвистал. Грохот, а в нем посторонний звук. Присвист?
"Пробило прокладку?.. Не дай Бог!"
-- Сто-ой! -- Павел побежал к тягачу, скользя тяжелыми набухшими валенками, подставил руку к выхлопной трубе, торчавшей из-под кабины, ощутил на ладони капельки воды. "Так и есть..."
А скатился Голядкин с горы, и вовсе запарил патрубок. Как чайник закипел. Издали видать...
А как раз самое опасное место: "Волчья пасть".
Года три назад тут... было дело. До конца жизни не забыть...
Забуксовал тогда у кустов. Страшно забуксовал, задергался, и -- не успел оглядеться -- чмокнуло болото, сомкнулось над головой. И -- свет погас. Ни зги не видно. Кинуло грудью на руль. Машина нырнула в подтаявшую трясину, как пловец в воду: головой вперед.
Хотел откинуться от руля. Не тут-то было.
Мотор заглох, и, помнил, стало тихо-тихо, слышалось лишь бульканье: видно, где-то засочилось, забило. Стало сыро.
"Как в могиле".
Ветровое стекло задел рукой, цело. Сырое только. И то спасибо. А то, пока разроют, грязью раздавит. Одна мысль осталась: "Скоро они?" Где-то шуршали, позванивая, лопаты. Переступил валенками, в кабине зачавкало. Видать, прибывало споро.
Забрался на подушку с ногами. Отжался от руля. Как Гагарин в состоянии невесомости. Окарач.
До сиденья уж дошли тогда болотные хляби. Уперся головой в верх кабины, привстал, счастье, валенки, высокие да толстые, держали, -- отец свалял, когда пропавший сынок объявился.
А сверху звенели лопаты. Кое-как отбросали буро-желтую жижу от бокового стекла. Опустил затекшее стекло, выглянул в окно, шесть рук подхватили, вытянули.
"Да, было дело... Как бы и сейчас не загреметь... Теперь не бездетный".
Впереди буксовал "Ковровец" Голядкина. Страшно забуксовал... Счастье, вывел его на глаза, перед собой.
Павел снова выскочил из кабины в грязь:
-- Глуши!
Пересел на паривший голядкинский "Ковровец". Скользнул взглядом по своим валенкам, в болотной жиже по колено; не сдержался, выпалил:
-- Чума-Голядкин! Иди на мой!..
Вернулся, отвинтил свой протез. Перенес на "Ковровец".
Голядкинская кабина фотографиями оклеена. Из журналов красавицы. Нагишом, да в срамных позах. Вроде на старте стоит, на коленках, бежать собралась в чем мать родила... Ладно, в их колонне партийный один дед Никифор, ему что в портах красавица, что без портов, а то бы звону на всю Печору... "Неосторожный Голядкин -- неуемная душа..."
Голядкин был его болью, его слабостью. Как меньшой брат.
Привел его в колонну дед Никифор. Землячок мой, сказал, потолкуй, Паша... А там как знаешь...
-- Садись, Кинешма, -- Павел пододвинул Голядкину табуретку и, чего в своей жизни не видывал, а тут как раскрыл рот, так и не закрывал...
Шоферил Голядкин на стройках. В Кинешме, Костроме, Саратове. По Волге... Бродяжил: квартиры не было. Семь лет кормили "завтраками", наконец, выделили двухкомнатную, ордер выписали, а... въехал в нее сынок председателя горсовета: как раз с женой развелся... Голядкин туда-сюда. Чиновники глаза прячут или смеются, а мать глаза утирает: "С сильным не борись, с богатым не судись..." Что делать?.. Как-то читал вечером "Известия", видит снимок, дверь с петель сорвана и стрелкой показано, куда отлетела. Далеко отлетела... И пояснение: в Нью-Йорке какая-то "Лига защиты евреев" подорвала дверь компании Аэрофлота...
-- Тю! -- вырвалось у Голядкина... -- "Защита евреев..." А русских кто защищать будет?..
То, что произошло затем, взбудоражило, с год назад, всю Кинешму, а потом покатилось вниз по матушке по Волге. А если на Волге говорят, то и до Печоры докатится...
Кто-то, рассказывали по буровым да партиям, позвонил в горком партии, прокричал в трубку:
-- Убегайте! Через три минуты здание взлетит на воздух! Быстро!!!
Все выскочили, как ошалелые. Бумаги, пальто -- все бросили. Только первого секретаря не было. В Москву уехал, на съезд партии, где и остался: услыхал новость, сразу у него и инсульт и инфаркт. Жидкий был...
Через три минуты, и в самом деле, ухнуло. Когда дым развеялся, увидели, что горком стоит. Только дверь отлетела. Точно, как в Нью-Йорке. По газетной стрелке...
Город, конечно, оцепили, вызвали саперов. Те вошли со своими щупами в горком, ничего не нашли, а им: "Искать!"... Армейские уехали, вызвали других саперов, из внутренних войск... Те сутки бились, пока кто-то не позвонил в горком, не прокричал весело:
-- Если и дальше будете распределять квартиры по блату, то и сам горком взлетит. Без милосердия...
По этому слову и разыскали Голядкина. "Милосердие..." Голядкинское словечко. Никто его больше не произносит. По всей Волге. Забылось...
Хотели парня тут же взять -- Москва запретила. Рабочие горкомы не взрывают. Вообще никакого взрыва не было. Все это обывательские слухи. Так и квалифицировать... Кого-то даже из партии исключили, выдавал себя за очевидца, дурак!.. Тогда Голядкину стали "клеить" чужое убийство. Нераскрытое. Однако сразу не взяли... Ушел Голядкин, ночью, по льду Волги...
Услыхал Павел об этом, дух перехватило. "Почерк тот же... Одна, видать, банда..." Взял Голядкина к себе, от всех уберег... И потом долго думал об этом... "Власть у нас, как болото. Заглотнет мигом. Чмок, и нет человека. Опоры, надежды -- никакой. Страшное болото. Чаруса..."
И главное, почерк один. Что в Сочи, что в Кинешме... Чего стесняться в своем отечестве...
Ноги обо что-то ударились. Печурка дополнительная. Из фары сделал Голядкин. "Одно слово, русский умелец!.. И горком взорвет, и в тундре согреется..."
Поглядел перед собой, сбоку. Даже прутики не торчат из-под снега. "Болота, страшные болота... Чмокнет, и все..."
Страшно ревут дизеля. А колеса едва проворачиваются в вязкой приболоти.
Плывут машины. Одна за другой. Кого танковый тягач подтянет, кого "Ураганы". Этим хоть бы что. Звери.
С "Волчьей пасти" тормозить бесполезно. Только Павел умел. Прицеп занесло. Выкрутил в сторону занесенного трайлера. Потом в другую... Так и спустился к ручью -- змейкой...
Девяносто километров шли двое суток. Речек, речушек форсировали -считать устали.
Казалось, не будет конца склизкой желтоватой приболоти. Примороженной топи, на которую ступишь -- страх берет. Трясины без дна. До самого Баренцева моря они. Весь Север, почитай, как блюдо с грязью. И, поди ж ты, газ как раз под этим блюдом. Отыскал Полянский.
Хлебают газовики полной ложкой. И с шоферами делятся.
К ночи припуржило. Дорогу не схватило морозцем, лишь занесло. Белое страшное болото.
Перед самой кабиной лес. Точно заросла дорога. А телеграфный столб дорогу перебежал, как заяц-беляк.
"Все. Уснешь".
Вывалился из кабины, натер снегом лицо, и снова как свеженький.
Никто не роптал. Будто обычный это рейс. Как всегда. Только дед Никифор вздохнул тяжело:
-- Рвемся на промысел, будто там в снегу поллитровка зарыта.
Павел усмехнулся устало. Старик, известно, как пригреется, так философствует. Удержу нет. В отеле "Факел", где впервые с ним познакомился, ему, бывало, чекушку подносили. Чтоб высказался, куда идем и где сядем...
-- ...Человек, гляжу, чистый ребенок. Вылез из трясины, не утоп -счастливый. Трайлером не придавило -- счастливый. Из тюряги вырвался -счастливый. Россия, скажу тебе, -- страна счастия... Все, как один, счастливые... -- Но и сам он, судя по его добродушному ворчанию, испытывал почти удовлетворение. До Печоры, считай, дотащились. Полдела сделано...
Никифор смахнул с газетки в ладонь хлебные крошки, кинул в рот и мгновенно заснул.
"Покемарили" шоферы в кабинах часика два, и вперед. Ждать нельзя: вот-вот тронется Печора.
Теперь все вверх и вверх. Повороты с подъемом. Пятьдесят два слепых поворота до промысла. Давно подсчитаны. Ночью, вроде, лучше. Фары видны. Качаются навстречь. Перемигнулись, и дальше.
...Ночью и погиб Сашок.
Перед самым рассветом вернул его Павел на "Ураган". На полчасика подремать. Из-за поворота выскочил лесовоз. Без огней. Увидел колонну, к обочине прижался. Лесины торчали в разные стороны. Растрясло.
Сашок дремал в левой кабине. Работал Степа Шарафутдинов, в правой. Один рулил Шарафутдинов. Почти всю дорогу. Измучился без смены: Сашок-то на "Колхиде" больных подменял. А погодка... Мокреть. Снег с дождем.
Фары "Урагана" били красным светом. И круто откинувшаяся лесина тоже была красновато-светлой.
Шарафутдинов объехал лесовозку стороной, учен уж! А нижнего, торчком, бревна не заметил. Бревно пробило левую кабину до мотора; смяло Сашка.
Решили хоронить Сашка на обратном пути.
На Степу Шарафутдинова смотреть было страшно. Ушел в фургон, к слесарям, плачет навзрыд. Дружками были. В тундру ходили вдвоем. На охоту, вроде. А больше -- о жизни поговорить. Вдали от чужого уха.
За руль "Урагана" пришлось сесть Павлу. Так и пошел вперед "Ураган", ревя, звеня прицепом, с пробитой, развороченной, словно снарядом, левой кабиной, в которой лежал у задней стенки погибший водитель. Веселый Сашок.
...Лежневка началась -- Печора близко. Видать, и тут страшенное болото, трясина.
У самого берега зимник оборвался, вильнул вбок, как отпрянувший зверь. Похоже, утопили одну-две машины и, ничего не попишешь, отвернули. Это бывает. Размолотят основной зимник -- плетут вокруг него петли.
Скоро спуск. Зачастили разбитые разметанные бревна. Как после обстрела. Гуцулы проложили дорогу, плотогоны, бревно клали, скрепляли железными скобами, проволокой. По всем правилам. Да, видать, сколько ни мости, трайлер пройдет -- разворотит лежневку страшнее снаряда.
Пришлось остановиться, собрать бревна, кое-как скрепить. И -- дальше.
Наконец, спустились к Печоре. Затормозил Павел, сошел покурить, болезненно морщась: "Сашок-Сашок!"... Оглядел подкатывающие цистерны. Как из боя вышли. Бамперов почти ни у кого. Ни спереди, ни сзади. С мясом вырваны. Половина машин без крыльев. Чернеют запалыми боками.
На вагончике дорожного мастера, у самого спуска, горит паровозный прожектор, и в его желтоватом свете угадываются очертания гигантского табора на колесах. Чего тут только нет! И бульдозеры, и экскаваторы, и вагончики с надписью "Мингазстрой", и спецмашины для буровых, и бензовозки.
Все в инее. Белым-бело. Экскаваторы с поднятыми стрелами, точно белые руки, простертые к небу. В мольбе. Свистит ледяной печорский ветер. Моли -не моли...
Голядкин огляделся и присвистнул:
-- Машин пятьсот нагнали, как в Ташкенте...
-- Там земля разверзлась, -- отозвался из темноты дед Никифор. -- А тут что? Кто трясет? Заболотного бы сюда. Да посадить на переднюю машину. С пастушьим рожком. Вот я им врежу когда-никогда на партсобрании... -- И он выматерился с ожесточением.
На дорожном мастере -- башлык до бровей. Рот прикрыт концами башлыка. Мастер поднял глаза на Павла Власьева и сказал сорванным голосом, почти прокричал:
-- Не пущу! -- Достал из кармана брезентового плаща замызганный справочник, ткнул пальцем в графу: -- Вот, здесь, толщина льда... так? А тут допустимый вес...
Павел Власьев молчал, и дорожный мастер, не предвидя ничего хорошего, кинулся в свою будку, схватил трубку радиотелефона. -- Але! Але!!! -прохрипело оттуда. Радиотелефон молчал. -- Але! -- простонали в будке. -Але-э-э!..
Дорожный мастер выглянул снова, хлопнув дощатой дверью.
-- Айда-те к Печоре! -- пробасил Павел.
-- Или я ее не видел?!
-- Ну!
Вернувшись к будке, мастер поднялся к крыше по приставной лесенке, повернул паровозный прожектор в сторону реки. Осветил развороченную, с торчавшими бревнами, лежневку, крутой бревенчатый спуск.
Переправа на реке горбом. Нарастили лед, побросав на него лесин, хворосту, сучьев. Сверху заморозили. Искрится лед под желтым лучом прожектора.
Пошли, скользя и взмахивая руками, к широким, в обломках льда, лункам. Мастер опустил в ближнюю железный щуп. Полметра лед, всего-навсего. Да и то лишь на переправе.
-- Тончает лед. Тает час от часу...
Павел не ответил, глядел с тоской на скрытый во тьме противоположный берег. До него метров триста...
Вдали светляком горел, а то вдруг вздымался вверх, как атомный гриб, газовый факел. Конденсат горел. Чистый бензин... День и ночь горел...
Ох, повидал их!.. Где копоть, как в Ухте, где чистое голубоватое пламя. Рев, свист. Давление-то пластовое. Атмосфер 270... Пламя от трубы отрывается метра на три...
Говорят, американцы подсчитали: в минуту сгорает 20 долларов... Богато живем!..
Усмехнулся Паша и почувствовал: не может глаз оторвать от дальнего, бесновавшегося в ночи факела...
Давно, когда Руси угрожала опасность, сторожевые посты на вышках, в горах, зажигали факелы, и так, цепочкой огней, от огня к огню, бежала, говорят, по Руси весть о смертельной опасности -- Мамай идет! Чингис наступает!
А сейчас, движешься поездом вдоль городов и шахт, лежишь ли полярной ночью возле Чебьюшки, что вьется по Ухте, подъезжаешь ли, как нынче, к Вуктылу, горят над городами и промыслами газовые, нефтяные, конденсатные факелы; по всей Руси горят. Красный, черный, тревожащий огонь, от города к городу, от завода к заводу оповещает о смертельной опасности. Злее Мамая. Коварнее Чингиса. Разруха идет. Бесхозяйственность...
Самую землю сжигают. Российскую землю. Без пользы людям.
"Что они делают, когда в Москве планы составляют -- кино смотрят?! Скважину -- бурить, а трубопровода -- не строить... Гады!.. Вот судить кого народным судом...
Павел потоптался и двинулся обратно, накинув на голову капюшон. Молча. О чем тут разговаривать?!
"Ураганы" с грузом чернели в ночи, как доисторические чудища. Дорожный мастер стоял перед ними, оглядывая горбящиеся чудища, похоже, с суеверным страхом. Увидя Павла Власьева, прохрипел свое:
-- Не пущу!
Пока Власьев ругался с ним, рассвело. При свете утра как-то яснее стало -- мастер прав.
Конденсат, на той стороне, горел жирно. Черные клубы, не торопясь, расходились. Видать, гореть ему и гореть...
Павел обошел раненую колонну, прослюнявил цигарку, принял решение. Трайлеры с грузом от "Ураганов" отцепить. И пристроить к буксирам полегче. К "Татрам" и "Ковровскому" битюгу. Прикинул теперь общий вес.
..."Пятьдесят две тонны, однако..." Меньше, как ни мудрил, никак не получалось.
-- Не пущу! -- хрипел мастер, ежась в своем черном, поблескивающем, точно в нефти, кожухе. -- Мне в тюрьму садиться недосуг. У меня семь ртов.
Павел снова попросил показать книжечку по переправам. Мастер тут же вынул ее, замусоленную шоферскими пальцами, растеребленную.
Полистал Павел, прутиком по снегу почертил. Похоже, лед сможет выдержать пятьдесят две тонны. Но с бо-ольшущим риском...
-- Надо ехать, -- сказал Павел.
-- Надо, так надо, -- вздохнул Голядкин.
-- Дураков нет! -- вскинулся вдруг дед Никифор. -- Лед держит двадцать тонн, а у нас... Я на смерть не подряжался.
Павел поглядел на него, сказал негромко:
-- Кто не желает, может, конечно, перейти пешком. А их машины перегоним...
-- На чужом х.. в рай?! -- вспылил огромный парень с черным отмороженным носом, "советский северный черкес", как он себя называл: видно, родился в Ухте, в лагере... -- Как все, так и мы...
-- Ты за нас не расписывайся! -- Голос деда Никифора сорвался фальцетом. -- Ты молодой! У тебя я.. свежие! Ты и лезь в Печору! Крестись! А я крещеный!
Все промолчали, не понравилось деду Никифору это молчание. Он воскликнул в сердцах о том, что тревожило всех:
-- Мой "Урал" пройдет. Пускай. И "Татры". У кого все оси ведущие, протрясутся. Если не пойдут ко дну... А -- бензовозки?! -- снова вскричал он пронзительно. -- Все подъемы-спуски на буксире их волочили. А тут как? Буксировать? Поезд в сто тонн, значит... Не выгребут они... понятно? Спуск крутой, да с поворотом. Собьются, как овцы на бугре. И юзом. Кверху тормашками. Остальное огонь долижет. Дурацкое дело не хитрое! Должон вас предупредить...