Страница:
IX
Человек, который уходит, человек, которого нет больше среди нас, отныне способен на многое. Мы не удивимся, прочитав в газете, что он написал роман века или открыл четвертое измерение. Исчезнувший знакомый может основать город в пустыне или тихо спиться в столице. Хмыкнешь только, узнав его в представителе страны, выступающем по Интервидению, или в биче, чьи ноги в чудовищных башмаках не умещаются на прокрустовом ложе парковой скамейки. Его нет – и он способен на все, вырвавшись из-под гнета наших застывших представлений. Он может умереть и воскреснуть – в отличие от соседа по лестничной клетке.
Но каждый человек – это я сам, это часть меня самого, развившаяся до неузнаваемости, ставшая самостоятельной. Его характер мог бы быть моим характером, он – одна из сторон моего характера, правда, гипертрофированная. Поэтому так трудна борьба до победы: дайте мне в противники другого, совсем другого, и я с ним справлюсь – засекайте время. Но как справиться с самим собой? Я узнаю себя в его обличье, и руки мои опускаются. Я заранее согласен на ничью и на поражение, в сущности, тоже согласен. Ведь это все равно что разбивать зеркала, любые зеркала, которые подвернутся. Увидишь, как блеснуло что-то несамостоятельным, отраженным светом в глухой непрогляди, не иначе – зеркало, – и по нему с размаха.
И только потом, быть может, ясно станет, что не осколки зеркала, а прорубь, та самая, что над омутом, блестит, преломляя острые лучи света.
Вот луч, горячий как кровь, колючий как лед, ударил по зрачкам.
– Свет! Уберите свет! Слышите! – заорал Леха. Но свет не убрали.
Тогда он понял, что это за свет, и двинулся к нему. И очнулся от вопроса, который слишком часто слышал в последнее время:
– Что с тобой? Тебе плохо? Плохо тебе?
– Нет, – медленно и с недоумением ответил Леонид Григорьевич, прислушиваясь к себе. – Мне не плохо. Мне хорошо. А ты кто?
Девочка, юная и большеглазая, резко отпрянула от него, и из-под длинных ресниц брызнули слезы – будто кнопку нажал. Мисюра не узнал, а понял: Марьюшка, и повернулся к ней, и заговорил с ней ласково и успокаивающе, как не мог, не умел говорить тогда, давно, двадцать лет назад. Объяснял, что во сне ему, наверное, действительно стало плохо, может быть, даже сознание потерял и поэтому совершенно не отвечает за свои слова, ее испугавшие. И девочка тоже прижалась к нему и тоже стала шептать что-то успокаивающее. Он слушал и осознавал, какой сегодня день, вспоминая, где он. Стояла осень. Лес уже видел осенние сны, но подарил напоследок октябрь теплой погоды – нежданную милость.
Леха вспомнил все.
Вчера, двадцать лет назад, Марьюшка заявилась к нему в общежитие и после короткого, но бурного объяснения буквально заставила приехать сюда, на копыловскую директорскую дачу. Вспомнил, как шли они в темноту, особенно густую между маленьких чужих дач, шли по большому коллективному саду, чуткому и настороженному, и он еще подумал, что совсем не удивился бы, если б какой-нибудь домик, более нервный, чем другие, прыгнул им на дорогу, перегородил путь и хрипло спросил: «Вам чего здесь надо?» А ему там вовсе ничего и не надо было, ему даже не хотелось ехать вчера на эту дачу, потому что сговорился утром с однокурсниками на рыбалку. А подводить друзей он не любил.
Впрочем, это тот Леха был компанейским, общительным парнем – и кончил смертью от лучевого удара, не найдя покоя даже в смерти. Нынешнего же корчило от обиды в спальном мешке рядом с далекой, любимой когда-то девушкой. «Гад старик, – думал Мисюра разочарованно. – Выбрал же день. Выбрал же, сволочь, ночь. Придумал же, куда и когда».
Голова заболела тонко-тонко под черепом, будто иглой мозг укололи и продолжали колоть.
– А бумага здесь есть? – спросил Мисюра, осторожно высвобождаясь из тонких и нежных рук. – Бумага мне нужна. И что-нибудь чем писать.
– Поищу, – ответила ошеломленная девочка.
Он смотрел на нее, пока она возилась в большой девчачьей, пустяковиной набитой сумке, откуда разлетались шпильки, помада, исписанные конспектами тетрадки. Он смотрел, привыкая к мысли, что это не та Марья, совсем другая. Или он не может узнать ее? Ту, сорокалетнюю, выцветшую, как моль, помнит, камнем на шее висит, пальчики мертвые сцепила – не разожмешь. А девочку из двадцатилетней дали, лицо ее, голос – не вспомнить.
– Ты знаешь, как назло, ни бумаги, ни ручки. Можно обложку от конспекта оторвать, только чем писать будешь?
– Не обижайся, мне придется уйти, – сказал Мисюра решительно. Вылез из спального мешка, сгреб плащ-болонью (тот зашуршал забыто), всунул ноги в новые, не разношенные еще ботинки-корочки.
Когда двадцать лет назад, рассорившись, он уходил с копыловской дачи, Марьюшка молчала как тень, будто голоса лишилась.
– Так надо, маленькая, – сказал Леонид Григорьевич, обнимая девочку за плечи. Пальцы нащупали на рукаве вышитую букву «М». Все-таки это она, Марья, почему-то сразу успокоился Мисюра. Они просто находятся сейчас в самом начале любви, когда все получается и все не получается. Это позднее станет ясно, сложились ли маленькие неприятности в одно большое счастье или мелкие радости потянут за собой крупный-крупный проигрыш. Но проигрывать ему нельзя, он этого не допустит.
Прикрывая калитку, Мисюра оглянулся: девочка смотрела вслед, но как-то мимо.
Мисюра сосредоточенно зашагал по ночной дороге. Ночь сгущалась стремительно. Лес, совсем уже темный, сжимал узкую серую ленту дороги, но темнота была живая, клубящаяся, благородная, как черный бархат, на который кладут бриллианты.
Про машину, которая должна нагнать его на этой дороге, Леха вспомнил раньше, чем увидел свет фар, и заскрежетал зубами от досады, что не нашел на директорской даче канистру с бензином, а была там, наверное, такая канистра, и спички – вот они, коробок в кармане. Ничего не стоило перехватить на пустом шоссе не подозревающий опасности газик, который приближается к нему, пятная черноту дороги светом фар. Раньше надо было думать! Спешил, боялся, как бы не расплескать заемное знание, только и заботясь о том, чтобы добраться до общаги, где ждала его толстая общая тетрадь и хилая наливная ручка конца шестидесятых годов. Спешил, чтобы зафиксировать, сохранить все то, что не имеет права забыть, что относилось не к физике – физика впаяна в него намертво, до полной потери личности, – а из примыкающих областей. Впрочем, всегда ли определишь с достаточной степенью точности, где кончается физика и начинается обычная жизнь? Не важнее ли порой своевременный банкет опередившего свое время открытия? Не больше ли значит иной раз тесть, нежели – научный руководитель?
Машина приближалась. Он мог, конечно, шагнуть в сторону, в кусты, но былая злость трепетала, требуя отмщения. Ах, как бы они горели, голубчики, как бы орали!
И тут впереди рокота мотора застучали-зацокали по асфальту каблучки туфелек.
– Леха! – кричала Марьюшка, спеша за ним и уже догоняя. – Лешенька, подожди!
Он остановился, подождал, поймал ее в обьятия. Машина обогнала их. Сейчас они проедут мимо и никогда больше – Леха знал это точно – не встретятся на его дороге три негодяя, три жадных, недалеких негодяя. А, черт с ними, пусть катят, он себе в этой жизни не принадлежит.
Наверное, читая книгу его памяти, кто-нибудь другой не смог бы разобрать густо замаранные черной тушью строки, но сам-то он знал, что замазывал, что вычеркивал. И даже наоборот, не ровные аккуратные записи обращали на себя внимание, а черные густые прямоугольники, которые били по нервам. Но теперь он все сможет переписать заново.
Он знал, что внесет в первую свою заявку на изобретение и что – во вторую. Знал, через кого следует печатать не написанные еще статьи, кого брать в соавторы, что дать посреднику и сколько – чтобы статья была напечатана вовремя и без искажений. Знал, кто нужнее в качестве научного руководителя на первых порах и кто впоследствии. Страх перед неудачами исчез – тот самый страх, который толкает на нелепости.
О! Сколь просторно и гладко вступление в любимую профессию. Идешь себе, усталости не чуя, и цель впереди ясно видна: пусть далека она, но достижима. Правда, подобно вершине славного Казбека, повисающей в ясные дни заманчиво над землей, видимая цель обычно не торопится приближаться к путнику, и гладкая и широкая дорога чаще всего через недолгое время сменяется каменистыми тропинками с невнятными предупреждающими указателями. Но благо тому, кто пристроится к опытному проводнику либо запасется подробной картой. Тем более – тому, кто сумеет уцепиться за кузов автомобиля или даже оседлать вертолет. Что человеку, летящему на вертолете, крутые склоны и камни на пути? Если знать заранее все тупики и ямы – неужто не обойдете?
Свою цель Мисюра знал четко: он должен стать главным энергетиком страны.
Вся система энергетики должна быть переориентирована. Все необходимые изменения надо заложить в конструкции реакторов еще на уровне проекта. И готовить, готовить инженеров, как готовят часовых – чтобы знали свои обязанности, как часовой знает наизусть устав караульной службы. И снабдить все ГЭС и АС самыми современными приборами, чтобы работали как часы.
А часов электронных еще просто нет в шестидесятых. И правда ведь, не было. Как не было вовсе маленьких-маленьких карманных калькуляторов. Впрочем, эта мелкая прикладнуха так, чепуха. Весь вопрос в уровне. Насколько лучше магнитофон конца восьмидесятых годов своего собрата двадцатилетней давности?
И также в любой области.
В энергетике ему предстоит быть первым. Это непросто, но и не так рискованно, как кажется. На пулеметы нельзя бежать толпой. Тот, кто идет в атаку, чувствуя локоть соседа, обречен. Больше шансов у того, кто бежит отдельно, пригибаясь, падая, вкладывая все свои силы в рывок. И под прицелом снайпера легче бежать первым: больше шансов выжить. Меньше шансов у второго, почти никаких – у третьего. Это было худшей формой самообмана, которую позволяли себе фронтовики – бежать первым. Потому что первому доставались медаль и слава, второму – пуля в плечо, а третьему пуля меж глаз.
В науке теперь в одиночку нельзя. Но он будет первым.
Но каждый человек – это я сам, это часть меня самого, развившаяся до неузнаваемости, ставшая самостоятельной. Его характер мог бы быть моим характером, он – одна из сторон моего характера, правда, гипертрофированная. Поэтому так трудна борьба до победы: дайте мне в противники другого, совсем другого, и я с ним справлюсь – засекайте время. Но как справиться с самим собой? Я узнаю себя в его обличье, и руки мои опускаются. Я заранее согласен на ничью и на поражение, в сущности, тоже согласен. Ведь это все равно что разбивать зеркала, любые зеркала, которые подвернутся. Увидишь, как блеснуло что-то несамостоятельным, отраженным светом в глухой непрогляди, не иначе – зеркало, – и по нему с размаха.
И только потом, быть может, ясно станет, что не осколки зеркала, а прорубь, та самая, что над омутом, блестит, преломляя острые лучи света.
Вот луч, горячий как кровь, колючий как лед, ударил по зрачкам.
– Свет! Уберите свет! Слышите! – заорал Леха. Но свет не убрали.
Тогда он понял, что это за свет, и двинулся к нему. И очнулся от вопроса, который слишком часто слышал в последнее время:
– Что с тобой? Тебе плохо? Плохо тебе?
– Нет, – медленно и с недоумением ответил Леонид Григорьевич, прислушиваясь к себе. – Мне не плохо. Мне хорошо. А ты кто?
Девочка, юная и большеглазая, резко отпрянула от него, и из-под длинных ресниц брызнули слезы – будто кнопку нажал. Мисюра не узнал, а понял: Марьюшка, и повернулся к ней, и заговорил с ней ласково и успокаивающе, как не мог, не умел говорить тогда, давно, двадцать лет назад. Объяснял, что во сне ему, наверное, действительно стало плохо, может быть, даже сознание потерял и поэтому совершенно не отвечает за свои слова, ее испугавшие. И девочка тоже прижалась к нему и тоже стала шептать что-то успокаивающее. Он слушал и осознавал, какой сегодня день, вспоминая, где он. Стояла осень. Лес уже видел осенние сны, но подарил напоследок октябрь теплой погоды – нежданную милость.
Леха вспомнил все.
Вчера, двадцать лет назад, Марьюшка заявилась к нему в общежитие и после короткого, но бурного объяснения буквально заставила приехать сюда, на копыловскую директорскую дачу. Вспомнил, как шли они в темноту, особенно густую между маленьких чужих дач, шли по большому коллективному саду, чуткому и настороженному, и он еще подумал, что совсем не удивился бы, если б какой-нибудь домик, более нервный, чем другие, прыгнул им на дорогу, перегородил путь и хрипло спросил: «Вам чего здесь надо?» А ему там вовсе ничего и не надо было, ему даже не хотелось ехать вчера на эту дачу, потому что сговорился утром с однокурсниками на рыбалку. А подводить друзей он не любил.
Впрочем, это тот Леха был компанейским, общительным парнем – и кончил смертью от лучевого удара, не найдя покоя даже в смерти. Нынешнего же корчило от обиды в спальном мешке рядом с далекой, любимой когда-то девушкой. «Гад старик, – думал Мисюра разочарованно. – Выбрал же день. Выбрал же, сволочь, ночь. Придумал же, куда и когда».
Голова заболела тонко-тонко под черепом, будто иглой мозг укололи и продолжали колоть.
– А бумага здесь есть? – спросил Мисюра, осторожно высвобождаясь из тонких и нежных рук. – Бумага мне нужна. И что-нибудь чем писать.
– Поищу, – ответила ошеломленная девочка.
Он смотрел на нее, пока она возилась в большой девчачьей, пустяковиной набитой сумке, откуда разлетались шпильки, помада, исписанные конспектами тетрадки. Он смотрел, привыкая к мысли, что это не та Марья, совсем другая. Или он не может узнать ее? Ту, сорокалетнюю, выцветшую, как моль, помнит, камнем на шее висит, пальчики мертвые сцепила – не разожмешь. А девочку из двадцатилетней дали, лицо ее, голос – не вспомнить.
– Ты знаешь, как назло, ни бумаги, ни ручки. Можно обложку от конспекта оторвать, только чем писать будешь?
– Не обижайся, мне придется уйти, – сказал Мисюра решительно. Вылез из спального мешка, сгреб плащ-болонью (тот зашуршал забыто), всунул ноги в новые, не разношенные еще ботинки-корочки.
Когда двадцать лет назад, рассорившись, он уходил с копыловской дачи, Марьюшка молчала как тень, будто голоса лишилась.
– Так надо, маленькая, – сказал Леонид Григорьевич, обнимая девочку за плечи. Пальцы нащупали на рукаве вышитую букву «М». Все-таки это она, Марья, почему-то сразу успокоился Мисюра. Они просто находятся сейчас в самом начале любви, когда все получается и все не получается. Это позднее станет ясно, сложились ли маленькие неприятности в одно большое счастье или мелкие радости потянут за собой крупный-крупный проигрыш. Но проигрывать ему нельзя, он этого не допустит.
Прикрывая калитку, Мисюра оглянулся: девочка смотрела вслед, но как-то мимо.
Мисюра сосредоточенно зашагал по ночной дороге. Ночь сгущалась стремительно. Лес, совсем уже темный, сжимал узкую серую ленту дороги, но темнота была живая, клубящаяся, благородная, как черный бархат, на который кладут бриллианты.
Про машину, которая должна нагнать его на этой дороге, Леха вспомнил раньше, чем увидел свет фар, и заскрежетал зубами от досады, что не нашел на директорской даче канистру с бензином, а была там, наверное, такая канистра, и спички – вот они, коробок в кармане. Ничего не стоило перехватить на пустом шоссе не подозревающий опасности газик, который приближается к нему, пятная черноту дороги светом фар. Раньше надо было думать! Спешил, боялся, как бы не расплескать заемное знание, только и заботясь о том, чтобы добраться до общаги, где ждала его толстая общая тетрадь и хилая наливная ручка конца шестидесятых годов. Спешил, чтобы зафиксировать, сохранить все то, что не имеет права забыть, что относилось не к физике – физика впаяна в него намертво, до полной потери личности, – а из примыкающих областей. Впрочем, всегда ли определишь с достаточной степенью точности, где кончается физика и начинается обычная жизнь? Не важнее ли порой своевременный банкет опередившего свое время открытия? Не больше ли значит иной раз тесть, нежели – научный руководитель?
Машина приближалась. Он мог, конечно, шагнуть в сторону, в кусты, но былая злость трепетала, требуя отмщения. Ах, как бы они горели, голубчики, как бы орали!
И тут впереди рокота мотора застучали-зацокали по асфальту каблучки туфелек.
– Леха! – кричала Марьюшка, спеша за ним и уже догоняя. – Лешенька, подожди!
Он остановился, подождал, поймал ее в обьятия. Машина обогнала их. Сейчас они проедут мимо и никогда больше – Леха знал это точно – не встретятся на его дороге три негодяя, три жадных, недалеких негодяя. А, черт с ними, пусть катят, он себе в этой жизни не принадлежит.
Наверное, читая книгу его памяти, кто-нибудь другой не смог бы разобрать густо замаранные черной тушью строки, но сам-то он знал, что замазывал, что вычеркивал. И даже наоборот, не ровные аккуратные записи обращали на себя внимание, а черные густые прямоугольники, которые били по нервам. Но теперь он все сможет переписать заново.
Он знал, что внесет в первую свою заявку на изобретение и что – во вторую. Знал, через кого следует печатать не написанные еще статьи, кого брать в соавторы, что дать посреднику и сколько – чтобы статья была напечатана вовремя и без искажений. Знал, кто нужнее в качестве научного руководителя на первых порах и кто впоследствии. Страх перед неудачами исчез – тот самый страх, который толкает на нелепости.
О! Сколь просторно и гладко вступление в любимую профессию. Идешь себе, усталости не чуя, и цель впереди ясно видна: пусть далека она, но достижима. Правда, подобно вершине славного Казбека, повисающей в ясные дни заманчиво над землей, видимая цель обычно не торопится приближаться к путнику, и гладкая и широкая дорога чаще всего через недолгое время сменяется каменистыми тропинками с невнятными предупреждающими указателями. Но благо тому, кто пристроится к опытному проводнику либо запасется подробной картой. Тем более – тому, кто сумеет уцепиться за кузов автомобиля или даже оседлать вертолет. Что человеку, летящему на вертолете, крутые склоны и камни на пути? Если знать заранее все тупики и ямы – неужто не обойдете?
Свою цель Мисюра знал четко: он должен стать главным энергетиком страны.
Вся система энергетики должна быть переориентирована. Все необходимые изменения надо заложить в конструкции реакторов еще на уровне проекта. И готовить, готовить инженеров, как готовят часовых – чтобы знали свои обязанности, как часовой знает наизусть устав караульной службы. И снабдить все ГЭС и АС самыми современными приборами, чтобы работали как часы.
А часов электронных еще просто нет в шестидесятых. И правда ведь, не было. Как не было вовсе маленьких-маленьких карманных калькуляторов. Впрочем, эта мелкая прикладнуха так, чепуха. Весь вопрос в уровне. Насколько лучше магнитофон конца восьмидесятых годов своего собрата двадцатилетней давности?
И также в любой области.
В энергетике ему предстоит быть первым. Это непросто, но и не так рискованно, как кажется. На пулеметы нельзя бежать толпой. Тот, кто идет в атаку, чувствуя локоть соседа, обречен. Больше шансов у того, кто бежит отдельно, пригибаясь, падая, вкладывая все свои силы в рывок. И под прицелом снайпера легче бежать первым: больше шансов выжить. Меньше шансов у второго, почти никаких – у третьего. Это было худшей формой самообмана, которую позволяли себе фронтовики – бежать первым. Потому что первому доставались медаль и слава, второму – пуля в плечо, а третьему пуля меж глаз.
В науке теперь в одиночку нельзя. Но он будет первым.
X
Представьте себе: человеку вдруг объявляют, что где-то далеко есть место, где жить ему будет легко и радостно. Узнав об этом, человек берется за самую тяжелую работу и целую вечность работает, как проклятый, чтобы заработать на свой (до счастливого места) билет – билет на поезд, самолет или теплоход. Но поезд останавливается в пути, самолет зависает в воздухе и теплоход болтается на рейде. А человеку на все его недоуменные вопросы, сердитые угрозы и униженные просьбы отвечают невнятно, то ли приглашают полюбоваться уникальным по красоте закатом, то ли предлагают путешествовать пешком, то ли даже увещевают самого толкать остановившийся транспорт. И обиженный человек запирается в тесноте своей каюты или купе и демонстративно ждет. Он знает, что в своем праве: у него есть билет, честно заработанный.
Но может и посчастливиться. И вот начинают медленно постукивать колеса, ревет мотор и матросы отдают концы. А последнюю картинку – дорогое лицо в толпе на залитом солнцем причале – замечательно будет припомнить в темном трюме на длинном пути. Да, если б не было расставанья, разве запомнилось бы так отчетливо это лицо? Прощай ты – та. Прощай я – тот. Я мог бы еще, пожалуй, кинуться вниз, назад по косой лесенке, против движения пассажиров – на берег к тебе, к себе. Но как же тогда земля обетованная? И драгоценный, жизнью оплаченный билет?
Так что – простите меня, на берегу.
И ты прости нас, уходящий! И если уж ты окончательно решил уйти, уходи совсем. С концами, чтоб безвозвратно. Еще лучше умри. Подари нам эту теплую горечь, чтобы волна печали захлестнула наши сердца и только хорошее вспоминали мы о тебе. Мы любим хорошо говорить о своих друзьях и знакомых, но живые они редко дают нам право на это.
Кстати, задумывались ли вы, какая в человеке есть масса включателей-выключателей? Как в среднем роботе. Все существование среди людей, в обществе себе подобных в том и заключается, что кто-то нажимает на твои кнопки, включатели-выключатели – и ты действуешь согласно сигналу. Пообещают остров Чунга-Чанга – и будешь стараться заработать на проезд. Скомандуют: вперед! – и ринешься на подвиг. Посочувствуют: ты устал, пора отдохнуть, – и упадешь на землю, и уже не на земле, а в земле, где разместят тебя удобно и навеки, ты надежно останешься один.
Четыре стены. Непрозрачная плоскость потолка.
Могила.
С трудом переставляя ноги, возвратилась Марья в свою комнату-конуру. Села на кровать и даже не задумалась – думать было мучительно, просто села, чтобы устало сидеть. «Чай вскипятить?» – не хватало сил додумать мысль о кипячении чая.
Казалось, голова набита ватой, хлопчатобумажной, нестерильной. И эта вата то сыреет, то сохнет. Но когда вата высыхает, не появляется ощущения легкости, только сухость чувствуешь. А когда намокает, то не охлаждается, потому что намокает горячим и тяжесть мокрой ваты тянет голову вниз.
Марьюшка знала, что надо бы проглотить несколько таблеток и заварить травку, тогда сразу можно было бы подняться и даже ходить. Но зачем ходить или стоять, если так хорошо лежать на полу, если так хорошо, что пол прохладный, – лучше, чем ветер в лицо лыжнику. И коричневость линолуема у щеки лучше, чем голубизна снежных вершин под ногами, а лужица слюны, потихоньку скопившаяся на полу, лучше озер Рица, Балатон и самого большого хранилища пресной воды – Байкала, в последнее время несколько загрязненного.
Из пустоты комнаты Марья увидела перед собой жирную Асину рожу. «Рожа
– значит, рожу», – обрадовалась Марья. Про Леху не вспоминала, вспомнила о сыне. Тяжелым молоком набухла не кормившая младенца грудь, и сладкая эта тяжесть отдалась во всем теле: в руках, не качавших, в чреве, не носившем, в сердце, тычущемся в ребра как слепой щенок. Ссохлась на глазах, словно вытаяла, округлая физиономия Асмодеихи с глазками-пуговками, кожа натянулась, обрисовав длинный череп Ивана Козлова. «Это не ты ли меня им предал?» – догадалась Марья. «Нет, Маша, не я, я бы с радостью, честно сказать, тебя, другого, папу-маму, правду-родину, все на свете – знакомство-то серьезное, такая услуга зачтется», – зачастил Козлов, но Марья не дослушала его, отмахнулась. «Нет, – сказала, – ты тут ни при чем вовсе. Сама об себя потерлась, когда захотела, сама и к ним пошла. Оставайся с богом, Иван, с богом уютнее».
«Непорочное зачатие», – сказала сама себе и засмеялась. Потом захотелось ей открыться отцу, сообщить, что все нормально, что живет с одним парнем со своего курса и замуж за него собирается: «Ты не смотри на меня так, ну прости, только без него я не могу. Ты не волнуйся, пожалуйста, и не нервничай, лучше помоги, он талантливый, надо только устроить его по-доброму, чтобы не пришлось доказывать ему теории на деле, чтобы не самому возиться с железками и не хватать горстями рентгены, и все будет хорошо». Зеленая полынная звезда вспыхнула и закатилась на небе, оставив холодный тающий след. Или, может, это увлекшийся Мисюра воплощает безумные свои теории в то, что можно руками потрогать? В то, что лучше руками не трогать.
Со стороны кажется, что ничем не мог бы пособить гениальному своему зятю в другой отрасли работающий Копылов. Но это только кажется. И вот уже Лехино начальство, полностью оторванные от жизни академики, с интересом поглядывают на молодого ученого и предрекают ему большое будущее. А Марья блещет среди научных жен недюжинными познаниями в искусстве. В академических кругах любят поговорить об искусстве. Хотя, конечно, на первом месте разговоры о модах и о детях. Хорошо, если детей много. Трое детей: две девочки и мальчик. «Лешенька, – шепчет Марья, ловя руками темную пустоту комнаты, – Лешенька!» – как шептала, наверное, дева Мария: «Иешуа!» – над своим неправедно зачатым сыном-богом.
– Да она совсем не в себе, – сказал чей-то, не Асин голос.
– Наверное, заболела, – вынырнула из пучины Марья. «Надо же, – трезво и здраво подумала. – Зимой, в самое холодное время бегала по скользкому навстречу ветру – и ничего».
Было утро. Зареванное, опухшее от ночных слез лицо солнца медленно поднималось с локтей горизонта.
Марья была голодна. Во всяком случае, когда ее кормили, она ела.
– Вам надо поехать с нами, Мария Дмитриевна. Вы совсем больны.
– Нет! – отрицательно и тихо качала головой Марья.
Из мелькания пятен складывалось опять ненавистное теперь лицо Асмодеихи.
– Сейчас ты уедешь с ними и все забудешь. Уедешь и забудешь.
– Ася! Как же я? Не хочу! Я не смогу.
– Все забудешь. Забывать легче, чем хранить. А если напомнит тебе кто-то или пройдешь мимо памятного места случайно, только болью отзовется память, усталостью и желанием не знать.
– Но Леха? И девочки? А сын – я так хочу сына! Сына верните!
«Забудь, забудь», – стучали в висках часы.
Уже в декабре, когда восторжествовала зима, вернулась Марьюшка в свой выставочный зал. Вернее, то, что от нее осталось, – что взять нельзя или никому не понадобилось. Лечили долго и вроде бы подлечили. Не в ЛТП, конечно, в ЛТП только ревнивые мужья у злых жен попадают. И не в психушке
– от нервов лечили, по-благородному. Еще раз собрался с силами организм, какие-то разрушившиеся было связи восстановились в мозгу. С тех пор как исчерпало себя понятие «душа», мозг стал заботить медиков, как никакая другая часть тела.
– Несчастная, конечно, женщина, ни семьи, ни детей, – кивали на нее вахтерши, когда Марья, постукивая мелко каблучками и кутаясь в теплый платок, вела по залу очередные экскурсии пионеров или ветеранов.
– Выпивала она раньше крепко. В газетах как пишут? «Женский алкоголизм». Но теперь – нет, теперь вылечилась, – рассуждали между собой.
– На работу аккуратно ходит. Добросовестная. Странная, правда, да кто без странностей?
И грели чай в старом самоваре. Зима в тот год выпала снежная. Стеклянный куб выставочного зала плыл в метелях, как айсберг. Только чаем и согревались.
Теперь работала Мария Дмитриевна ровно и без напряжения, будто кукла заводная. При определенном тренинге вообще можно проводить стандартную экскурсию с закрытыми глазами. Но художники, особенно молодые, постепенно начинали относиться к ней со все большим уважением, с тем уважением, с каким относился бы человек, упавший в колодец, к хозяйке колодца, давно и навечно в нем живущей.
Правда, с годами стали чаще уставать ноги и болеть глаза. Мария Дмитриевна обычно присаживалась в погожие дни на скамью в негустой аллейке по дороге домой. Сидела, отдыхала, смотрела на проходящих мимо. На чужую жизнь.
Люди спешили, бежали, опаздывали. Иногда возникало в толпе знакомое лицо: то вдруг блеснут на круглых щеках глаза-пуговки, то взмахнет, исчезая, хвостом лукавая чернобурка.
Однажды на скамейку рядом с Марьюшкой села девушка, распахнула настежь сумку, что-то искала, утерянное. Марья замерла на мгновенье, увидев на рукаве выпуклую, цветной гладью вышитую букву «Л», потом позвала как из давнего сна:
– Элка!
Девушка оглянулась:
– Вам чего, тетенька?
– Вы – Элка, да? Из клуба «Радуга»?
– Нет, – улыбнулась, – меня зовут Лариса.
– Извините, – сказала Марьюшка. Голова затрещала, как после вчерашнего, после позавчерашнего, столетнего, двадцативекового. Нутро стянули оскомина и изжога. Наверное, ее отец Копылов когда-то ел кислый виноград без лимита.
– Ничего, – сказала девушка. – Обознались. Бывает.
Не знать никакого клуба «Радуга». Забыть.
Не было ничего. И аварии на атомной станции никогда не было.
Над землей бушевали демократия и прогресс.
Накопившим потенциальную силу исполнителям развязали руки, и они показали, на что способны. Возводились радостно жилые дома, устаревшие на уровне проекта, и заводы, абсурдные на уровне замысла. По выпуску валенок и чугуна страна неуклонно выбивалась на первое место в мире. Тяготели к рекордам по количеству инженеров и врачей, детской смертности и промышленному травматизму. Карта страны была уже сплошь усыпана косыми значками ГЭС и атомных станций, подобно тому как небо усыпано звездами, а звездная сыпь покрывает грудь сифилитика.
Маркс обличал, что при трехстах процентах прибыли нет такого капиталиста, который не рискнул бы, даже под страхом виселицы. Наши ребята рисковали за ту же зарплату. Ради двадцати пяти процентов надбавки сводили леса, ради ста рублей кандидатских разрушали чернозем, за сто пятьдесят докторских благословляли затопление пахотных земель.
На вибрирующих зыбких фундаментах закладывались основы грядущих катастроф.
Все так же гордо реял на мачте флаг, но плюхала вода в трюмах и уже не было семи футов под килем. Крысы бойко бежали с корабля, пренебрегая мостками – просто плюхались в воду и гребли изо всех сил к теплой земле. Им плевали вслед: «Крысой меньше!» И плыли дальше, пролагая по-прежнему курс по звездам и зажигая эти звезды на мачте электрическим способом. С энергетикой – тьфу, тьфу, не сглазить бы! – перебоев не было. Спасибо Мисюре. Все станции работали как часы.
Вот с водой становилось все хуже. У Марьюшки на кухонном кране установили счетчик: следить, сколько воды утекло. Каждый раз, когда открывала она кран, счетчик начинал тикать тревожно. Марьюшку от этого лихорадило.
Всех людей от этого лихорадило. Кое-кто пытался теперь разрушать плотины и на дне бывших водохранилищ выращивать будущие леса. Засевали поля многолетними травами, и выпускали на них последние стада дичающих лошадей. Восстанавливали в лабораторных условиях генотип волка, чтобы лошади не вытаптывали траву на одном месте тупо и бессмысленно, а жили по законам природы, по забытым законам. Но ни один проект по восстановлению воды не дал заметных результатов.
Человечество вступало в новый этап развития, и старая эра на глазах съеживалась, как картинка на полиэтиленовом пакете съеживается от огня.
Но может и посчастливиться. И вот начинают медленно постукивать колеса, ревет мотор и матросы отдают концы. А последнюю картинку – дорогое лицо в толпе на залитом солнцем причале – замечательно будет припомнить в темном трюме на длинном пути. Да, если б не было расставанья, разве запомнилось бы так отчетливо это лицо? Прощай ты – та. Прощай я – тот. Я мог бы еще, пожалуй, кинуться вниз, назад по косой лесенке, против движения пассажиров – на берег к тебе, к себе. Но как же тогда земля обетованная? И драгоценный, жизнью оплаченный билет?
Так что – простите меня, на берегу.
И ты прости нас, уходящий! И если уж ты окончательно решил уйти, уходи совсем. С концами, чтоб безвозвратно. Еще лучше умри. Подари нам эту теплую горечь, чтобы волна печали захлестнула наши сердца и только хорошее вспоминали мы о тебе. Мы любим хорошо говорить о своих друзьях и знакомых, но живые они редко дают нам право на это.
Кстати, задумывались ли вы, какая в человеке есть масса включателей-выключателей? Как в среднем роботе. Все существование среди людей, в обществе себе подобных в том и заключается, что кто-то нажимает на твои кнопки, включатели-выключатели – и ты действуешь согласно сигналу. Пообещают остров Чунга-Чанга – и будешь стараться заработать на проезд. Скомандуют: вперед! – и ринешься на подвиг. Посочувствуют: ты устал, пора отдохнуть, – и упадешь на землю, и уже не на земле, а в земле, где разместят тебя удобно и навеки, ты надежно останешься один.
Четыре стены. Непрозрачная плоскость потолка.
Могила.
С трудом переставляя ноги, возвратилась Марья в свою комнату-конуру. Села на кровать и даже не задумалась – думать было мучительно, просто села, чтобы устало сидеть. «Чай вскипятить?» – не хватало сил додумать мысль о кипячении чая.
Казалось, голова набита ватой, хлопчатобумажной, нестерильной. И эта вата то сыреет, то сохнет. Но когда вата высыхает, не появляется ощущения легкости, только сухость чувствуешь. А когда намокает, то не охлаждается, потому что намокает горячим и тяжесть мокрой ваты тянет голову вниз.
Марьюшка знала, что надо бы проглотить несколько таблеток и заварить травку, тогда сразу можно было бы подняться и даже ходить. Но зачем ходить или стоять, если так хорошо лежать на полу, если так хорошо, что пол прохладный, – лучше, чем ветер в лицо лыжнику. И коричневость линолуема у щеки лучше, чем голубизна снежных вершин под ногами, а лужица слюны, потихоньку скопившаяся на полу, лучше озер Рица, Балатон и самого большого хранилища пресной воды – Байкала, в последнее время несколько загрязненного.
Из пустоты комнаты Марья увидела перед собой жирную Асину рожу. «Рожа
– значит, рожу», – обрадовалась Марья. Про Леху не вспоминала, вспомнила о сыне. Тяжелым молоком набухла не кормившая младенца грудь, и сладкая эта тяжесть отдалась во всем теле: в руках, не качавших, в чреве, не носившем, в сердце, тычущемся в ребра как слепой щенок. Ссохлась на глазах, словно вытаяла, округлая физиономия Асмодеихи с глазками-пуговками, кожа натянулась, обрисовав длинный череп Ивана Козлова. «Это не ты ли меня им предал?» – догадалась Марья. «Нет, Маша, не я, я бы с радостью, честно сказать, тебя, другого, папу-маму, правду-родину, все на свете – знакомство-то серьезное, такая услуга зачтется», – зачастил Козлов, но Марья не дослушала его, отмахнулась. «Нет, – сказала, – ты тут ни при чем вовсе. Сама об себя потерлась, когда захотела, сама и к ним пошла. Оставайся с богом, Иван, с богом уютнее».
«Непорочное зачатие», – сказала сама себе и засмеялась. Потом захотелось ей открыться отцу, сообщить, что все нормально, что живет с одним парнем со своего курса и замуж за него собирается: «Ты не смотри на меня так, ну прости, только без него я не могу. Ты не волнуйся, пожалуйста, и не нервничай, лучше помоги, он талантливый, надо только устроить его по-доброму, чтобы не пришлось доказывать ему теории на деле, чтобы не самому возиться с железками и не хватать горстями рентгены, и все будет хорошо». Зеленая полынная звезда вспыхнула и закатилась на небе, оставив холодный тающий след. Или, может, это увлекшийся Мисюра воплощает безумные свои теории в то, что можно руками потрогать? В то, что лучше руками не трогать.
Со стороны кажется, что ничем не мог бы пособить гениальному своему зятю в другой отрасли работающий Копылов. Но это только кажется. И вот уже Лехино начальство, полностью оторванные от жизни академики, с интересом поглядывают на молодого ученого и предрекают ему большое будущее. А Марья блещет среди научных жен недюжинными познаниями в искусстве. В академических кругах любят поговорить об искусстве. Хотя, конечно, на первом месте разговоры о модах и о детях. Хорошо, если детей много. Трое детей: две девочки и мальчик. «Лешенька, – шепчет Марья, ловя руками темную пустоту комнаты, – Лешенька!» – как шептала, наверное, дева Мария: «Иешуа!» – над своим неправедно зачатым сыном-богом.
– Да она совсем не в себе, – сказал чей-то, не Асин голос.
– Наверное, заболела, – вынырнула из пучины Марья. «Надо же, – трезво и здраво подумала. – Зимой, в самое холодное время бегала по скользкому навстречу ветру – и ничего».
Было утро. Зареванное, опухшее от ночных слез лицо солнца медленно поднималось с локтей горизонта.
Марья была голодна. Во всяком случае, когда ее кормили, она ела.
– Вам надо поехать с нами, Мария Дмитриевна. Вы совсем больны.
– Нет! – отрицательно и тихо качала головой Марья.
Из мелькания пятен складывалось опять ненавистное теперь лицо Асмодеихи.
– Сейчас ты уедешь с ними и все забудешь. Уедешь и забудешь.
– Ася! Как же я? Не хочу! Я не смогу.
– Все забудешь. Забывать легче, чем хранить. А если напомнит тебе кто-то или пройдешь мимо памятного места случайно, только болью отзовется память, усталостью и желанием не знать.
– Но Леха? И девочки? А сын – я так хочу сына! Сына верните!
«Забудь, забудь», – стучали в висках часы.
Уже в декабре, когда восторжествовала зима, вернулась Марьюшка в свой выставочный зал. Вернее, то, что от нее осталось, – что взять нельзя или никому не понадобилось. Лечили долго и вроде бы подлечили. Не в ЛТП, конечно, в ЛТП только ревнивые мужья у злых жен попадают. И не в психушке
– от нервов лечили, по-благородному. Еще раз собрался с силами организм, какие-то разрушившиеся было связи восстановились в мозгу. С тех пор как исчерпало себя понятие «душа», мозг стал заботить медиков, как никакая другая часть тела.
– Несчастная, конечно, женщина, ни семьи, ни детей, – кивали на нее вахтерши, когда Марья, постукивая мелко каблучками и кутаясь в теплый платок, вела по залу очередные экскурсии пионеров или ветеранов.
– Выпивала она раньше крепко. В газетах как пишут? «Женский алкоголизм». Но теперь – нет, теперь вылечилась, – рассуждали между собой.
– На работу аккуратно ходит. Добросовестная. Странная, правда, да кто без странностей?
И грели чай в старом самоваре. Зима в тот год выпала снежная. Стеклянный куб выставочного зала плыл в метелях, как айсберг. Только чаем и согревались.
Теперь работала Мария Дмитриевна ровно и без напряжения, будто кукла заводная. При определенном тренинге вообще можно проводить стандартную экскурсию с закрытыми глазами. Но художники, особенно молодые, постепенно начинали относиться к ней со все большим уважением, с тем уважением, с каким относился бы человек, упавший в колодец, к хозяйке колодца, давно и навечно в нем живущей.
Правда, с годами стали чаще уставать ноги и болеть глаза. Мария Дмитриевна обычно присаживалась в погожие дни на скамью в негустой аллейке по дороге домой. Сидела, отдыхала, смотрела на проходящих мимо. На чужую жизнь.
Люди спешили, бежали, опаздывали. Иногда возникало в толпе знакомое лицо: то вдруг блеснут на круглых щеках глаза-пуговки, то взмахнет, исчезая, хвостом лукавая чернобурка.
Однажды на скамейку рядом с Марьюшкой села девушка, распахнула настежь сумку, что-то искала, утерянное. Марья замерла на мгновенье, увидев на рукаве выпуклую, цветной гладью вышитую букву «Л», потом позвала как из давнего сна:
– Элка!
Девушка оглянулась:
– Вам чего, тетенька?
– Вы – Элка, да? Из клуба «Радуга»?
– Нет, – улыбнулась, – меня зовут Лариса.
– Извините, – сказала Марьюшка. Голова затрещала, как после вчерашнего, после позавчерашнего, столетнего, двадцативекового. Нутро стянули оскомина и изжога. Наверное, ее отец Копылов когда-то ел кислый виноград без лимита.
– Ничего, – сказала девушка. – Обознались. Бывает.
Не знать никакого клуба «Радуга». Забыть.
Не было ничего. И аварии на атомной станции никогда не было.
Над землей бушевали демократия и прогресс.
Накопившим потенциальную силу исполнителям развязали руки, и они показали, на что способны. Возводились радостно жилые дома, устаревшие на уровне проекта, и заводы, абсурдные на уровне замысла. По выпуску валенок и чугуна страна неуклонно выбивалась на первое место в мире. Тяготели к рекордам по количеству инженеров и врачей, детской смертности и промышленному травматизму. Карта страны была уже сплошь усыпана косыми значками ГЭС и атомных станций, подобно тому как небо усыпано звездами, а звездная сыпь покрывает грудь сифилитика.
Маркс обличал, что при трехстах процентах прибыли нет такого капиталиста, который не рискнул бы, даже под страхом виселицы. Наши ребята рисковали за ту же зарплату. Ради двадцати пяти процентов надбавки сводили леса, ради ста рублей кандидатских разрушали чернозем, за сто пятьдесят докторских благословляли затопление пахотных земель.
На вибрирующих зыбких фундаментах закладывались основы грядущих катастроф.
Все так же гордо реял на мачте флаг, но плюхала вода в трюмах и уже не было семи футов под килем. Крысы бойко бежали с корабля, пренебрегая мостками – просто плюхались в воду и гребли изо всех сил к теплой земле. Им плевали вслед: «Крысой меньше!» И плыли дальше, пролагая по-прежнему курс по звездам и зажигая эти звезды на мачте электрическим способом. С энергетикой – тьфу, тьфу, не сглазить бы! – перебоев не было. Спасибо Мисюре. Все станции работали как часы.
Вот с водой становилось все хуже. У Марьюшки на кухонном кране установили счетчик: следить, сколько воды утекло. Каждый раз, когда открывала она кран, счетчик начинал тикать тревожно. Марьюшку от этого лихорадило.
Всех людей от этого лихорадило. Кое-кто пытался теперь разрушать плотины и на дне бывших водохранилищ выращивать будущие леса. Засевали поля многолетними травами, и выпускали на них последние стада дичающих лошадей. Восстанавливали в лабораторных условиях генотип волка, чтобы лошади не вытаптывали траву на одном месте тупо и бессмысленно, а жили по законам природы, по забытым законам. Но ни один проект по восстановлению воды не дал заметных результатов.
Человечество вступало в новый этап развития, и старая эра на глазах съеживалась, как картинка на полиэтиленовом пакете съеживается от огня.
XI
Когда полтора года назад Мисюра вдруг удалился в отставку, ушел в сторону от великого бестолковья окружающего – за белые стены собственной дачи, он-то, никогда не любивший дач, – произошло это на удивление тихо. Обычно отставка крупных чиновников готовится загодя: продумываются почетные варианты, если подобру уходит, или обеспечиваются контрмеры – если со скандалом. Здесь же только передвинулись на один зубец ладно смазанные шестеренки системы-машины, место главного энергетика занял его преемник, заранее им подготовленный, его место – соответственно, и так на всех уровнях. Мисюра передал им дело в великолепном, изменяющемся лишь в частностях порядке. Как акробат в цирке, соорудил он эту пирамиду из странных и не подходящих друг к другу предметов и с громадным трудом многие годы балансировал на ее вершине. А теперь надоело жонглировать мегатоннами и держать палец на кнопке. Он устал.
Но если уходил он тихо, то смерть его, наоборот, прозвучала нетрадиционно громко. Хотя, казалось бы, о чем речь? Умер старый человек, пенсионер, отставной ученый. Ну, поместили бы некролог в ведомственной газетке. За глаза достаточно.
Раньше, наверное, все так бы и произошло.
Когда-то знание было не только запретно, но и строго дифференцированно. Одни получали специальные информационные сборники с грифом «Для служебного пользования» и лимитированные журналы, другие – «Труд» за три копейки и сплетни из очередей. Поэтому крестьянин знал, как пахать землю, но не смог бы внятно объяснить, за что «звезды» Героям. А господа сенаторы сплошь и рядом ничего не слышали о Беловодье – голубой мечте трудящихся масс.
Сейчас же, в век свободной информации, все мы, проживающие под игом сантехника и продавца, надуваемые равно международными комментаторами и добытчиками мумие, одновременно узнаем обо всем. Мир втиснулся в голубой-разноцветный экран, где хохочет над человеком, меняя маски, один и тот же демон, вместе с масками меняющий и имена. То прикинется атомным академиком, то эстрадной певицей. И новости, которые мы от него узнаем, – истина в последней инстанции. Ведь как может не быть истиной то, что знают все?
Поэтому весть о кончине человека, который еще совсем недавно был главным энергетиком страны, разнеслась очень быстро, быстрее темноты, которая летит вслед за оборвавшимся светом. Достаточно было нескольких слов, произнесенных в эфир. До этого многие знали только его имя, встречающееся в прессе, многие слышали о нем что-то, но еще больше было тех, кто впервые услышал сейчас.
Все-таки удалось Мисюре сделать немало, рассуждали вокруг, кто – спеша к остановке транспорта, кто – прихлебывая утренний чай. А какой автомобиль! Такие собирают поштучно, без плебейского вмешательства конвейера. Наверное, из заграничной командировки привез. В таких автомобилях только и разбиваться. Само название фирмы, упомянутое рядом с фамилией, вызовет больше уважения, чем иная жизнь. Нет, не зря смерть Мисюры потеснила с экранов телевизоров очередные известия о пуске новых объектов и видеоклипы, он занял мысли, пусть на минуту, и многие говорят о нем теперь добрые слова.
– А может, его все-таки пришили?
– Да кому он нужен? С управлением не справился, старый хрен, на шофере экономил. Считал, что сам все может, а годы уже не те, реакция не та. Ничего они не могут, старики, сами, без нас, а берут на себя многое. Самоуверенность подводит. Старое, знаешь ли, редко кому руль отдает, пока в пропасть не грохнется.
Но если уходил он тихо, то смерть его, наоборот, прозвучала нетрадиционно громко. Хотя, казалось бы, о чем речь? Умер старый человек, пенсионер, отставной ученый. Ну, поместили бы некролог в ведомственной газетке. За глаза достаточно.
Раньше, наверное, все так бы и произошло.
Когда-то знание было не только запретно, но и строго дифференцированно. Одни получали специальные информационные сборники с грифом «Для служебного пользования» и лимитированные журналы, другие – «Труд» за три копейки и сплетни из очередей. Поэтому крестьянин знал, как пахать землю, но не смог бы внятно объяснить, за что «звезды» Героям. А господа сенаторы сплошь и рядом ничего не слышали о Беловодье – голубой мечте трудящихся масс.
Сейчас же, в век свободной информации, все мы, проживающие под игом сантехника и продавца, надуваемые равно международными комментаторами и добытчиками мумие, одновременно узнаем обо всем. Мир втиснулся в голубой-разноцветный экран, где хохочет над человеком, меняя маски, один и тот же демон, вместе с масками меняющий и имена. То прикинется атомным академиком, то эстрадной певицей. И новости, которые мы от него узнаем, – истина в последней инстанции. Ведь как может не быть истиной то, что знают все?
Поэтому весть о кончине человека, который еще совсем недавно был главным энергетиком страны, разнеслась очень быстро, быстрее темноты, которая летит вслед за оборвавшимся светом. Достаточно было нескольких слов, произнесенных в эфир. До этого многие знали только его имя, встречающееся в прессе, многие слышали о нем что-то, но еще больше было тех, кто впервые услышал сейчас.
Все-таки удалось Мисюре сделать немало, рассуждали вокруг, кто – спеша к остановке транспорта, кто – прихлебывая утренний чай. А какой автомобиль! Такие собирают поштучно, без плебейского вмешательства конвейера. Наверное, из заграничной командировки привез. В таких автомобилях только и разбиваться. Само название фирмы, упомянутое рядом с фамилией, вызовет больше уважения, чем иная жизнь. Нет, не зря смерть Мисюры потеснила с экранов телевизоров очередные известия о пуске новых объектов и видеоклипы, он занял мысли, пусть на минуту, и многие говорят о нем теперь добрые слова.
– А может, его все-таки пришили?
– Да кому он нужен? С управлением не справился, старый хрен, на шофере экономил. Считал, что сам все может, а годы уже не те, реакция не та. Ничего они не могут, старики, сами, без нас, а берут на себя многое. Самоуверенность подводит. Старое, знаешь ли, редко кому руль отдает, пока в пропасть не грохнется.