Господин Дюран был внезапно прерван среди своих духовных и мирских забот, Грен де Селем, упавшим как бомба, в груду семи умирающих и одиннадцати мертвых.
   — Мешать мне, что ли ты пришел сюда, собака? — сказал доктор и юнга получил пощечину, могущую сшибить носорога.
   — Нет, господин Дюран, напротив, наверху спрашивают зарядов, ибо все вышли при последнем залпе; между тем, как английский корвет все еще держится; он теперь гладок как плашкоут, но такой производит огонь, что небу жарко... Ах! И к тому же у меня отстрелен палец пулей, — посмотрите господин Дюран.
   — Не хочешь ли ты, чтоб я терял время, осматривая твою царапину, оборвыш негодный!
   — Благодарю, господин Дюран; выходит, что лучше быть так, нежели без руки, — сказал Грен де Сель, обертывая наскоро остаток своего пальца паклею. — Но, смотрите, — прибавил он, — вот пациент к вам прибыл, господин доктор.
   То был один раненый, которого спускали в трюм, но так как он был худо привязан, то упал и умер на рострах.
   — Еще один вылечен, — сказал Дюран, который был погружен в размышление, чем можно заменить недостаток в ядрах.
   — Черт возьми! Разве что станут юнгами заряжать коронады, тогда можно будет вести ответный огонь по англичанину, — вскричал Дюран, выходя поспешно на палубу.
   Грен де Сель пошел за ним, не зная еще, была ли мысль, объявленная констапелем, употребить его вместо снаряда, одна только шутка или нет. Но, верный своей системе утешения, он сказал про себя: — Все же я скорее соглашусь на это, нежели быть повешенным англичанами.

ГЛАВА XII
Битва (продолжение)

   Silence! tout est fait, tout retombe a l'abime.
   L'ecume des hauts mats a recouvert la cime.
Victor Hugo, Navarin.

   — Ну, что же? Ядер! или нас потопят как собак! — закричал Кернок констапелю Дюрану, лишь только последний показался на палубе.
   — Ни одного, — сказал скрежеща зубами доктор.
   — Чтоб тысячи миллионов чертей побрали бриг! И нечем, совершенно нечем принять англичан, которые хотят нас абордировать! Смотри!.. видишь...
   Сказав это, Кернок толкнул Дюрана на бортовую сеть, которая разорвалась на куски. Действительно, корвет, несмотря на то, что имел жестокие повреждения, шел фордевинд на бриг под клочком своего фока, между тем как «Копчик», потерявший почти все свои паруса, и управляемый только посредством своего кливера и бизани, не мог избежать абордажа, на который покушались превосходящие числом англичане.
   — Ни ядра! Ни ядра! — кричал Кернок в страшном исступлении.
   И пират, задыхаясь от бешенства, разбил на куски один из компасов, возле которого находился.
   Но вдруг, как пораженный внезапной мыслью, закричал, ревя от радости:
   — Пиастры!.. Боже мой! ребята, пиастры!.. набьем ими наши орудия по горло; эта картечь стоит всякой другой. Англичане желают монет, они получат их, да еще и горячих, которые, выходя из наших пушек, будут скорее походить на бронзовые слитки, нежели на добрые испанские гурды. Пиастры наверх!.. Пиастры!
   Эта мысли одушевила экипаж. Господин Дюран бросился в трюм, и вскоре были выкачены три бочки серебра, около ста пятидесяти ливров.
   — Смерть англичанам! — закричали остальные, бывшие в состоянии сражаться, девятнадцать пиратов, черные от пороха и дыма, и обнаженные до пояса, чтобы свободнее можно было действовать.
   И какая-то дикая и упоительная радость оживила их.
   — Собаки англичане не станут петь, что мы скупы, — сказал один, — ибо такой картечи весьма достаточно, чтобы заплатить цирюльнику, который будет перевязывать их раны.
   — Видно, по всему, что мы деремся с дамой. Тьфу, пропасть! Какая вежливость! Серебряные ядра!.. Да мы волочимся за корветом, — сказал другой.
   — Мне бы ничего более было не нужно, как прибавки такого зарядного картуза к моему жалованью; я бы лихо покутил в Сен-Поле, — подхватил третий.
   Действительно, серебро полными горстями бросали в коронады, и наполняли их до краев. Пятьдесят тысяч ефимков было истрачено на это.
   Лишь только все орудия были заряжены, как корвет находился уже возле брига, маневрируя так, чтобы запутать свой бушприт в вантах «Копчика»; но Кернок, искусным движением, спустился под ветер англичанам и оттуда подрейфовал на них.
   На два пистолетных выстрела корвет дал последний залп; ибо он также истощил все свои снаряды; он также сражался мужественно, и показал чудеса храбрости в продолжение двух часов этой отчаянной битвы.
   К несчастью, англичане не смогли прицелиться верно, и весь залп пролетел над судном корсара, не причинив ему ни малейшего вреда.
   Один матрос брига выстрелил, не дождавшись приказания.
   — Сумасброд! — вскричал Кернок, и пират, пораженный ударом интрекеля, покатился к его ногам.
   — Ни под каким видом, — продолжал он, — не сметь стрелять прежде, чем мы сойдемся борт с бортом; в ту минуту, как англичане готовы будут спрыгнуть на нашу палубу, наши пушки плюнут им в рожу, и вы увидите, что это их славно озадачит, будьте в этом уверены.
   В ту самую минуту два корабля сцепились. Все, что оставалось от английского экипажа, было на вантах и шхафутах, с интрекелем в руке, с кинжалом в зубах, в готовности одним прыжком вскочить на палубу брига.
   Глубокое безмолвие на «Копчике»...
   — Away! God-dam, away! Lascars, — кричал английский капитан, прекрасный двадцатипятилетний молодой человек, который, имея обе ноги оторванными, приказал поместить себя в бочку с отрубями, чтобы остановить течение крови и иметь возможность командовать до последней минуты.
   — Away! God-dam! — повторял он.
   — Стреляй, теперь стреляй по англичанам! — завопил Кернок.
   Тогда все англичане устремились на бриг. Двенадцать коронад правой стороны изрыгнули им в лицо градом пиастров со страшным треском.
   — Ура! — воскликнул экипаж брига в один голос.
   Когда густой дым рассеялся, и можно было судить о действии этого залпа, то уже не видно было ни одного англичанина, ни одного... Все попадали в море или на палубу корвета, все были мертвы или жестоко изувечены. За бранными криками последовала могильная, торжественная тишина. И эти восемнадцать человек, оставшиеся в живых, окруженные трупами, одни посреди океана, не могли взирать друг на друга без некоторого ужаса.
   Кернок, сам Кернок устремлял в оцепенении свои взоры на обезображенное туловище английского капитана; ибо серебряная картечь оторвала ему еще одну руку. Его прекрасные белокурые волосы были обагрены кровью, но улыбка оставалась на его устах... Без сомнения от того, что он умер, думая о ней, о ней, которая, заливаясь слезами, наденет на себя длинную траурную одежду, узнав о его славной кончине. Счастливый молодой человек! У него, быть может, также есть и мать для его оплакивания, его, которого она качала младенцем в колыбели. Быть может для него рушилась блестящая будущность, знаменитое имя исчезло с ним. Какие слезы он должен по себе оставить! Сколь много будут сожалеть о нем. Счастливый! Трижды счастливый молодой человек! Как много он обязан пушке Кернока! Одним ядром она создала героя, оплакиваемого в трех королевствах. Какое чудесное изобретение — порох!
   Таков почти должен быть итог размышления Кернока, ибо он остался покойным и смеющимся при виде этого ужасного зрелища.
   Его матросы, напротив, долго осматривались вокруг с каким-то безумным удивлением. Но это первое чувство миновало: беспечный и зверский нрав их снова взял верх и они в один голос закричали: «Ура! Да здравствуют «Копчик» и капитан Кернок!»
   — Ура! Молодцы! — подхватил последний. — Каково! Видите, что у «Копчика» клюв острый, но теперь надобно позаботиться о исправлении наших повреждений. По моему мнению, мы должны находиться у островов Асорских. Ветер крепчает, проворней, дети, очистите палубу. А что касается раненых... что касается раненых, — повторил он задумчиво, ударяя машинально интрекелем по сетке: «Ты, Дюран, отвезешь их на борт корвета», — сказал он поспешно.
   — Для чего? — спросил тот с удивлением.
   — Узнаешь! — отвечал Кернок с мрачным видом, нахмурив густые свои брови.
   Дюран пошел исполнять приказание капитана, бормоча: «Что он хочет с ними делать? Это что-то нечисто...»
   — Юнга, сюда! — закричал Кернок Грену де Селю, который обтирал с грустным видом часы, отказанные ему шкипером Зели; ибо они были все покрыты кровью. Юнга приподнял голову, слезы наполняли его глаза. Он приблизился к грозному капитану, не чувствуя ни малейшего трепета. Одна мысль постоянно занимала его: воспоминание о смерти Зели, к которому он был истинно сильно привязан.
   — Ступай в трюм и скажи жене моей, что она может прийти обнять меня, слышишь? — сказал Кернок.
   — Слушаюсь капитан, — отвечал Грен де Сель, и крупная слеза упала на часы.
   Он тотчас исчез через большой люк, чтобы позвать Мели.
   Кернок с ловкостью взошел на марсы, и осмотрел снасти с чрезвычайным вниманием. Повреждения были многочисленны, но не слишком важны, и он увидел, что с помощью запасных стеньг и рей ему можно будет продолжать путь и достигнуть ближайшей гавани.
   Грен де Сель возвратился на палубу, но один.
   — Ну, что ж! — сказал Кернок, — где же жена моя, дуралей?
   — Капитан... она... она...
   — Ну что она? говори же, собака!
   — Капитан... она в трюме...
   — Я сам знаю. Почему же она не идет, негодный?
   — Ах, капитан... потому... потому что она умерла...
   — Умерла!.. умерла! — сказал Кернок бледнея, и в первый раз лицо его выразило скорбь и тоску.
   — Так, капитан, умерла позади водоема, пораженная ядром, которое вошло под грузовую ватерлинию; и главное то, что тело госпожи, вашей супруги, заложило как раз отверстие, сделанное ядром, иначе бы вода вошла и бриг утонул. Как бы ни было, а госпожа, ваша супруга, спасла «Копчик», и для нее это гораздо лучше, нежели...
   Грен де Сель, опустивший глаза в начале своего рассказа, не в состоянии перенести сверкающего взора Кернока, решился приподнять голову.
   Кернока не было больше перед ним, он находился уже в трюме, и смотрел на Мели без слезинки на глазах, сложив накрест руки и стиснув судорожно кулаки; ибо согласно донесению юнги, голова и часть плеча ее, запертые в отверстии, пробитом ядром, воспрепятствовали течи усилиться.
   Бедная Мели! Даже сама смерть ее была полезна Керноку.
   Пират около двух часов оставался в трюме, подле останков Мели. Там он излил всю свою горечь, ибо когда взошел на палубу, черты его лица являли бесстрастие и холодность. Только незадолго до его возвращения, слышен был болезненный крик, и какая-то бесформенная масса исчезла среди вод. То был труп Мели. В продолжение этого времени, Дюран перевез раненых на английский корвет.
   — Почему же не оставляют нас на бриге? — спрашивали они с настойчивостью почтенного доктора.
   — Я ничего не знаю, друзья мои, может быть для того, что здесь чище воздух, а при опасных ранах, надобно переменить воздух, это известно.
   — Но, господин Дюран, вот с корвета берут для брига все запасные реи и стеньги. Как же мы будем плавать?
   — Может быть, посредством паров, — отвечал Дюран, который не мог удержаться от удовольствия пошутить.
   — Куда?.. Вы уходите, господин Дюран, и вы также, товарищи? Что же! А мы?.. Господин Дюран... господин Дюран!
   Так говорили раненые, имевшие довольно силы для того; чтобы кричать, но не для того, чтобы ходить, видя, что тимерман-хирург-констапель сходит в свой бот и отплывает к бригу с экипажем.
   — Да, по всему видно, что нас для перемены воздуха послали сюда, — сказал один парижанин, у которого была оторвана рука и пуля влепилась в позвонки.
   — Так для чего же нас переместили, парижанин? — спросили многие голоса с беспокойством.
   — Для чего?.. в намерении нас уморить, между тем, как они воспользуются нашей долей добычи. Как это подло! Если б они имели хоть каплю человеколюбия, то сделали бы лучше пролом в трюме, чтобы потопить нас... вместо того, чтобы бросив здесь, довести добрых людей до необходимости пожирать друг друга, подобно акулам. Это будет нечто вроде Коленя, которого я видел на улице Монтабор у господина Франкони, — тут голос его начал ослабевать. — Ибо я слышал от них, что ничего не осталось из съестных припасов на борту корвета, и что отчасти для того чтобы снабдить себя ими он атаковал нас. К тому же прискорбно расставаться с жизнью, когда богат, ведь с моей долей приза я бы чудесно пожил в Париже... Боже! Шомьер, Воксаль, Амбипо... и красавицы! Ах! Да, это прискорбно, так как теперь самая пора приниматься за работу, а я сдохну... Я не чувствую больше моих ног, сердце мое как будто перевернулось... Прощайте, братцы. Вам-то приходится жутко... ибо вы не так-то мягки, мои ягнята... Вас трудно будет раскусить, а чтобы проглотить нужен будет отличный соус...
   Затем язык у него начал путаться так, что невозможно было расслышать ни одного слова. Пять минут спустя он умер. Парижанин предугадал: нельзя передать всех ругательств и проклятий, какими Кернок и остальной экипаж были обременены. Один раненый англичанин, который понимал по-французски, рассказал своим соотечественникам об участи, их ожидавшей. Волнение увеличилось. Каждый богохульствовал на своем языке. То был шум, способный разбудить каноника. Но все эти несчастные были так тяжело ранены, что не имели возможности приподняться, и к тому же не было лодки...
   Многие из них, предвидя всю жестокость участи, какой представлены были их товарищи, прикатывались к разрубам нительсов и падали в море.
   — Исполнено! — сказал Дюран по возвращении своем Керноку.
   — Мы готовы, — отвечал Кернок, — южный ветер крепчает. С этим фоком вместо грота, и брамселями вместо марселей, мы можем пуститься в путь. Тяни правые брасы, и правь на норд-норд-ост.
   — Итак, — сказал Дюран, указывая на разоснащенный корвет, — этих бедняков оставим там?
   — Да, — отвечал Кернок.
   — Это распоряжение однако не совсем ловко.
   — Да! Не ловко!.. Знаешь ли ты, сколько у нас на борту осталось съестных припасов после праздника, данного вам мною, мерзавцы?
   — Нет.
   — Ну! У нас осталось один только бочонок сухарей, три бочки воды и ящик рому, ибо в один день вы размытарили трехмесячный запас.
   — В этом мы столько же виноваты, как и они.
   — Я на... на это плюю, нам может быть, остается еще плыть восемьсот миль, и кормить восемнадцать матросов, о которых прежде всего надобно позаботиться, ибо они в состоянии работать.
   — Но те, которых вы оставляете на корвете, передохнут как собаки, или переедят друг друга, ибо завтра, послезавтра они проголодаются.
   — Я... на это плюю, пусть околевают! По крайней мере, околеют полумертвые, а не мы, которые еще в состоянии травить канат.
   Матросы брига слышали этот разговор, между ними начался ропот.
   — Мы не хотим покинуть наших товарищей, — говорили они.
   Кернок бросил на них орлиный взгляд, взял свой интрекель под мышку, сложил руки за спину, и сказал грозным голосом:
   — Что? вы... не хотите?..
   Все молчали.
   — Я вижу, что вы престранные животные! — вскричал он. — Знайте, канальи, что мы отдалены на восемьсот миль от всякого берега. Что для этого перехода нужно, по крайней мере, две недели и что если мы оставим раненых на борту, то они выпьют всю нашу воду, а пользы принесут нам не более, как весло линейному кораблю.
   — Это правда, — прервал тимерман-хирург-констапель, — никто столько не пьет, сколько раненый, он как пьяница тянет досуха.
   — А когда у нас не станет воды и сухарей, так разве Святой Кернок пошлет вам их? Мы вынуждены будем есть наше мясо и пить нашу кровь, как им приходится теперь — собачий корм. Вам этого видно хочется, мошенники? Напротив же, стараясь править на Байону или Бордо, мы можем еще увидеть Францию, и жить там добрыми гражданами с нашими долями приза, которые будут немаловажны, особенно когда преумножатся их долями... — прибавил Кернок, указывая на раненых, находившихся на корвете.
   Этот убедительный довод победоносно утешил последние упреки совести упрямцев.
   — Одним словом, — сказал Кернок, — этому быть так, потому что я хочу, ясно ли это, а? И первому, кто только пикнет, я заткну рот чашкой моего кинжала. Ну же! Живо! Держи на норд.
   Восемнадцать человек, составлявшие тогда экипаж, повиновались безмолвно, бросили последний взгляд на своих товарищей, своих братьев, которые, при виде удаляющегося брига, испускали ужасные вопли. Ветер свежел, и «Копчик» вскоре находился далеко от места сражения. Но на другой день поднялась сильная буря; огромные горы волн с каждой минутой, казалось, готовы были поглотить бриг, который став в дрейф, уходил от волнения под своим грот-стакселем.
   Наконец после трудного перехода «Копчик» достиг Нанта, вошел в порт, исправил свои повреждения, и, по приказу Кернока, снова пустился в море, чтобы еще раз бросить якорь в заливе Пампульском.
   Там была создана следственная комиссия для освидетельствования законности трофея. Тогда Кернок поклялся всеми своими клятвами, что впредь он будет пришвартовываться в Сен-Томасе, ибо тамошние бакланы-чиновники вздумали ловить рыбу в водах, ему принадлежащих. То были его собственные выражения.

ГЛАВА XIII
Два друга

   Un' ame si rare et exemplaire ne couste-t'elle non plus a tuer qu' un' ame populaire et inutile.
Montaigne, liv. II, en. XIII.

   В Плоньзоке есть трактир «Золотой Якорь» — трактир очень изрядный. У дверей его возвышаются два красивых густолиственных дуба, осеняющих столы из орехового дерева, тщательно навощенные и потому всегда блестящие; и поскольку «Золотой Якорь» находится на большой площади, то перед ним вид самый одушевленный, особенно во время рынка, в прекрасное июльское утро.
   Два добрых товарища, два ценителя этого удобного местоположения, заседали за одним из столов, столь гладких и блестящих. Они говорили о том, о сем, и разговор, по-видимому, продолжался долгое время, ибо порядочное количество пустых бутылок образовало величественную и прозрачную ограду вокруг собеседников.
   Один из них — где-то лет шестидесяти, безобразный, смуглый, весьма коренастый, имел широкие и длинные как луна белые усы, которые выделялись странным образом на его смуглом лице. Он был в голубом, просторном, без вкуса скроенном, кафтане, в широких холстяных панталонах и в ярко-алом с якорями на пуговицах жилете, коротком по его росту, по крайней мере, дюймов на шесть. Наконец, огромный, туго накрахмаленный воротник рубашки стоял торчком гораздо выше ушей этого человека. Сверх того, большие серебряные пряжки блистали на его башмаках, и лакированной кожи шляпа, неловко надетая набекрень, довершали его глупый и щеголеватый наряд, который странно противоречил его пожилым летам. Впрочем, он, казалось, был одет по-праздничному, и этот наряд заметно стеснял его.
   Другой, наружности менее изысканной, очевидно, был его моложе. Суконные камзол и панталоны составляли весь его наряд, и черный галстук, небрежно повязанный, позволял видеть его жилистую шею. Загорелое лицо было открыто и весело.
   — С наступлением дня Святого Сатурнина, — сказал он, ударяя легонько об стол краем своей трубки, чтобы выколотить из нее весь пепел, — с наступлением Святого Сатурнина будет ровно двадцать лет, как «Копчик», — тут он снял свой шерстяной ток с красными и голубыми мушками, — как наш бедный бриг в последний раз бросил якорь в заливе Пампульский, под командой покойного господина Кернока. — И он вздохнул, покачав головой.
   — Как время летит! — подхватил человек с большим воротником, осушив огромный стакан водки. — Мне кажется, будто это было вчера, не правда ли, Грен де Сель? Я все еще между нами называю тебя этим именем[21], потому что ты мне так позволил, другой мой. Гм! гм! Это мне напоминает наши веселые времена. — И старичок начал потихоньку смеяться.
   — Пожалуйста, не церемоньтесь господин Дюран, вы старше меня, вы друг этого бедного господина Кернока. — И он снова вздохнул, подняв глаза к небу.
   — Что же делать, мой милый? Когда приходит последний срок становиться на якорь? — сказал господин Дюран, высасывая с продолжительным свистом каплю вина, оставшуюся на дне давно опорожненного стакана. — Когда курносая повелевает опустить его на дно, то кабельтову необходимо подчиняться. Это я всегда говаривал моим больным, моим конопатчикам, моим канонирам, ибо ты знаешь...
   — Да, да, я знаю, господин Дюран, — отвечал поспешно Грен де Сель, который страшился, чтобы экс-тимерман-хирург-констапель брига «Копчик» снова не принялся, рассказывать о своих тройственных подвигах.
   — Но это выше моих сил; у меня сердце разрывается, когда подумаю, что год тому назад этот бедный господин Кернок был там, на своей мызе[22] Трегерель, и что каждый вечер мы с ним курили из старой трубки.
   — Правда Грен де Сель. Господи Боже! Какой человек! Как он был любим в этом кантоне! Просил ли у него что-нибудь несчастный матрос, — получал тотчас. Наконец, около двадцати лет, как он, удалясь от дел, жил добрым гражданином, и все называли его благодетелем. И какой почтенный вид придавали ему его седые усы и его коричневое платье! Сколь он казался добродушным, когда возил на спине своей внуков старого канонира Керизоэта или когда строил им маленькие кораблики. Только я всегда упрекал этого бедного Кернока за то, что он принял духовное звание.
   — Ах! За то, что стал церковным старостой! Ба! Это было для препровождения времени. Однако признайтесь, что любо было на него смотреть, когда он сидел на своей дубовой скамье в белых перчатках и манжетах в праздничные дни прихода Святого Иоанна.
   — Мне приятнее было его видеть на вахтенной скамье, с интрекелем в руке и пороховницей за плечами, — отвечал экс-тимерман-хирург-констапель, наполняя свой стакан.
   — А на церковном шествии, господин Дюран, когда он разносил просфору и переваливался со своей свечой, которую, не смотря на уроки крылошаника[23], ему всегда хотелось держать, как шпагу. Но особенно огорчало священника то, что капитан Кернок так часто жевал табачный лист, что во время обедни едва не плевал на людей.
   — Огорчало, огорчало!.. Зато он выманил у моего старого товарища для своей пресвитерии двадцать десятин лучшей его земли.
   Тут Грен де Сель вытянул сколько возможно нижнюю губу, моргая глазами, посмотрел на Дюрана с видом самым хитрым, самым злобным, самым лукавым, какой только можно себе представить, и покачал отрицательно головой.
   — Черт возьми! Я это очень хорошо знаю, — повторил Дюран почти обиженный пантомимой прежнего юнги.
   — Ну, ну, не сердитесь, господин Дюран, — подхватил другой, — он сделал этот подарок не священнику.
   Господин Дюран оторопел от удивления; это чувство выразилось в том, что он страшно выпучил глаза, и осушил порядочный стакан вина.
   — Он это подарил, — сказал Грен де Сель, — он подарил племяннице священника. Гм!
   — Ах! Старый забавник, старый забавник! — бормотал Дюран, надрываясь от смеха. — Я не удивляюсь теперь, что он сделался церковным старостой и разносил просфору.
   И он с Грен де Селем предался такой шумной веселости, что собаки, пробегавшие мимо, залаяли на них.
   — Досаднее всего то, — продолжал Грен де Сель, — что все имение господина Кернока обращается в казну, от того, что он не сделал духовного завещания.
   — Когда было о том подумать? И кто мог предвидеть это бедствие?
   — Вы его видели после того... не правда ли, господин Дюран? Ибо я уезжал в это время в Сен-Поль.
   — Как же не видать. Представь, любезный, вдруг мне говорят: «Господин Дюран, в доме господина Кернока пахнет чем-то горелым, чем-то необыкновенным!» Тогда было наверное восемь часов утра, и никто не смел войти к нему в комнату. Такой глупый народ! Я вхожу, вхожу сам, мой друг, и... Ах! Боже мой! Налей-ка мне еще, пожалуйста; всякий раз, как вспомню о том, мне делается дурно.
   Ободрив себя несколько полным глотком рома, он продолжал:
   — Я вошел, и представь себе, что я едва не задохнулся, видя труп нашего бедняжки Кернока, объятый полосой синего пламени, которое пробегало от головы до ног, точно как пламя зажженного рома. Я подошел, стал заливать водой, но увы... он горел еще сильнее, ибо уже почти наполовину поджарился.
   Грен де Сель побледнел.
   — Это удивляет тебя, друг мой; я так ожидал этого, я предсказывал ему это.
   — Предсказывал?!
   — Да. Он пил чересчур много рома, и я всегда говорил ему: «Старый товарищ, ты умрешь от скоропоспешного воспламенения», — сказал важно Дюран, упирая на каждое слово и надувая свои щеки.
   Он хотел сказать: «от скоропостижного воспламенения», как справедливо и решительно определил причину смерти Кернока доктор Кемпер, человек, весьма хорошо знающий свое дело, но за которым послали слишком поздно.
   — И это вас не приводит в трепет, господин Дюран? — спросил Грен де Сель, с прискорбием замечавший, что экс-тимерман-хирург-констапель шел по следам своего покойного капитана.
   — Меня? Это большая разница, любезный; я смешиваю всегда ром с вином, а старый гуляка пил чистый.
   — А, а!.. — отвечал Грен де Сель, не совсем уверенный в воздержанности господина Дюрана.
   — Посмотри, — сказал этот последний, — вот молодец, который умрет в шкуре вора, если не сдерут с него ее с живого.
   И он указал на высокого, сухощавого человека в синем мундире с серебряным шитьем, проходившего по площади.
   — Как бы я желал, чтоб мы были вместе на борту с этим псом Пликом. Он с привязанными руками к вант-трапу, с обнаженной спиной... а я с добрым линьком в руке. Не могу забыть, что наша доля приза, прошедшие через руки этого негодного комиссара, уменьшились в девятнадцать раз. Что вместо полученных мною шестидесяти тысяч франков, на которые живу около двадцати лет, я должен был иметь, по крайней мере, миллион, и что этот бедный Кернок получил всего двести тысяч франков, из всех бочек, приобретенных нами на испанском трехмачтовике!
   — Ба! — подхватил Грен де Сель, — что за беда — больше ли, меньше ли? Я однако был весьма доволен, что мог оставить свое ремесло и был в состоянии из доставшейся мне части купить рыбачье судно для плавания около берегов. При всем том, с тех пор, как я не вижу этого несчастного Кернока, мне будто чего-то не достает.
   — Кстати, — возразил Дюран, — я думаю, что пора уже нам идти на панихиду, которую мы заказали отслужить по старому бедняжке в приходе Святого Иоанна.
   Грен де Сель вынул из кармана серебряные часы как минимум в дюйм толщиной.
   — Ваша правда, господин Дюран, уже десять часов.
   Потом, поднеся ему часы, привязанные тщательно к длинной стальной цепочке, оплетенной черным шнурком, сказал:
   — Посмотрите, узнаете ли вы их?
   — Узнаю ли их!.. Это те самые, которые добрый Зели просил меня отдать тебе в день сражения «Копчика» с корветом! Я еще будто вижу его, протягивающего мне руку и говорящего: — Возьми, это для Грен де Селя. Прощай... друг... не дай промаха.
   — Черт возьми! — сказал старик, растрогавшись, — теперь мысль о том для меня гораздо грустнее, нежели в то время. Бедный Зели! — И голова Дюрана упала на его сухие и морщинистые руки.
   Грен де Сель, казалось, был погружен в горестное воспоминание, смотря на свои часы.
   — От вас следует за пять литров и одну бутылку рома, — сказал трактирщик, подойдя к ним с шапкой в руке, беспокоясь о продолжительном пребывании двух моряков.
   — Вот тебе за все, — сказал Грен де Сель, бросив ему золотую монету.
   И подав руку старому Дюрану, он пошел с ним к часовне святого Иоанна.
   После панихиды, все население кантона Трегерельского, сопровождаемое приходским священником, медленно пошло на кладбище, где покоилось тело любимого ими Кернока.
   Там священник прочитал несколько молитв, которые хором были повторены присутствующими, стоявшими на коленях. Затем все разошлись по домам.
   Дюран и Грен де Сель остались одни.
   И солнце давно исчезло уже за горами Трегерельскими, а два друга сидели еще на могиле Кернока, в безмолвии и задумчивости, закрыв лицо руками.