Каку выронил из рук топор, Ивонна поправила свой чепец, бросив на мужа сверкающий еще от гнева взгляд.
— Кто это вздумал в такое время нас тревожить? — сказал Каку, приподнялся до узкого оконца и посмотрел.
ГЛАВА II
То был он, то был Кернок, который стучался в дверь! Вот удалый и храбрый молодец, посудите о нем.
Он родился в Плугазне; в пятнадцать лет бежал от своего отца, определился на перевозное судно, и там начал свое морское воспитание. На всем судне не было юнги живее, матроса неустрашимее его; никто не имел взгляда проницательнее для открытия берега, задернутого туманом, никто не закреплял марсель с большим проворством и ловкостью, как он.
И какое сердце! Ронял ли нечаянно офицер свой кошелек, молодой Кернок подбирал его бережно, и его товарищи получали свою долю в находке. Воровал ли он ром у капитана, и все-таки делился со своими задушевными.
А какой нрав! Сколько раз, когда негры, которых перевозили из Африки на Антильские острова, окоченелые от холода и сырости в трюме, не могли добрести до палубы, чтобы подышать чистым воздухом, в продолжение четверти часа, для этого им предоставленного, сколько раз, говорю я, юный Кернок возбуждал теплоту и испарину на их оледенелой коже, ускоряя их шествие ударами линька! И господин Дюран, тимерман-хирург-констапель на бриге справедливо заметил, что ни один из Конгосов, вверенных надзору Кернока, не был подвержен этой сонливости, этому бесчувствию, каким обладали прочие негры. Напротив, его подчиненные при виде грозного линька, приходили всегда в судорожное движение, в нервическое раздражение, как говорил господин Дюран, весьма спасительное.
За это самое время Кернок приобрел вскоре уважение и доверие капитана брига, способного к счастью, ценить столь редкие качества. Этот добрый капитан обратил внимание на молодого матроса, дал ему несколько уроков в теории и при первом случае сделал его своим помощником. Кернок показал себя достойным этого быстрого повышения, своей храбростью и своим искусством, он изобрел между прочим способ укладывать негров в кубрике, столь выгодно, что бриг, вмещавший только двести, мог содержать в себе триста негров, правда немного стеснив их, и прося их ложиться на бок, а не разваливаться на спине, подобно панам. Так говорил Кернок.
С этого дня торгаш неграми предсказал своему любимцу высокую судьбу. Богу известно, исполнилось ли это предсказание!
Несколько лет спустя после того, вечером, как он плыл к берегам Африки, почтенный капитан Кернока, выпив тафии немного больше, чем обычно находился в добром и веселом расположении духа. Сидя на окне и куря свою длинную трубку, он проводил время наблюдая за направлением густых клубов дыма, которые выпускал с важностью, или смотрел пристально на быстрые струи, образуемые ходом корабля, ускоряя мысленно минуту, в которой снова увидит Францию.
Потом с умилением он думал о прекрасных полях Нормандии, где он родился, словно видел опять глазами свою хижину, позолоченную последними лучами солнца, светлый и прохладный ручей, старую яблоньку, и жену, и мать, и троих малолетних детей, которые ожидали его возвращения, вздыхая по прелестным златокрылым птичкам и по разноцветным тканям, которые он привозил им из своих дальних путешествии! Бедняга все это видел, как бы перед собой! Его трубка, которая от времени сделалась черной, подобной крылу альционы, выпала из полуоткрытого его рта. Он этого не заметил, глаза его наполнились слезами, сердце его сильно билось. Мало-помалу усилие его воображения, устремленного на один предмет, также, может быть влияние тафии, придали этому фантастическому видению формы существенности; добрый капитан, в своем упоении, представив себе, что открытое море есть этот смеющийся луг, им оплакиваемый, возымел безумное желание повеселиться на нем. Для этого он придвинулся к краю своего окна и упал в воду.
Другие говорят, что невидимая рука его толкнула и что серебристые струи у корабля были с минуту багровыми.
Как бы то ни было, он утонул.
Бриг тогда находился неподалеку от островов Зеленого Мыса, зыбь была сильна, ветер свежел, и потому рулевой матрос не мог ничего слышать. Но Кернок, пришедший отдать отчет о пути капитану, должен был первый узнать о несчастии, которое может не было ему чуждо.
Кернок имел одно из тех закаленных сердец, недоступных этому суетному чувству, которое слабые люди называют благодарностью или состраданием. Он показался на палубе, и в нем не могли заметить ни малейшего смущения.
— Капитан утонул, — сказал он спокойно подшкиперу, — жаль его, — это был добрый человек. — Тут Кернок присовокупил эпитет, который мы повторять не станем, но который заключил величественным образом надгробное слово покойному.
О! Кернок не любил плодить слова!
Затем обращаясь к кормчему: — Командование кораблем теперь принадлежит мне. Итак, ты изменишь путь. Вместо того, чтобы править на зюйд-ост, держи на норд-вест, ибо мы повернем на другой галс, и возвратимся в Нант или Сен-Мало.
Дело в том, что Кернок напрасно старался отвратить покойного капитана от торга неграми, не из филантропии, нет, но по причине, более важной в глазах рассудительного человека.
— Капитан, — говорил он ему беспрестанно, — ваши торговые сделки приносят вам, при всей возможности, триста на сто; на вашем месте, я бы выручил столько же, и даже больше, не тратя ни копейки. Ваш бриг ходит, как дорада; вооружите его в набег, я отвечаю за экипаж; предоставьте мне это дело, и после каждого приза вы будете слышать песнь Корсара.
Но красноречие Кернока никогда не могло поколебать воли капитана, ибо он очень хорошо знал, что те, кто занимались этим благородным ремеслом, находили рано или поздно, конец, качаясь на ноке реи; за то неумолимый капитан упал нечаянно в море.
Едва Кернок увидел себя хозяином корабля, как возвратился в Нант, чтобы набрать приличный экипаж, вооружить судно, и привести в исполнение свое первейшее желание.
Смотрите, нет ли тут предопределения, лишь только он возвратился во Францию, как тотчас узнает, что Англия объявила ей войну, получает арматорский патент, выходит, атакует купеческий трехмачтовик, и пристает со своей добычей в Сен-Поль Леонский.
Что сказать мне более? Счастье всегда благоприятствовало Керноку, ибо Небо правосудно: он брал многие призы у англичан. Добытое им серебро быстро перешло в трактиры Сен-Поля, и теперь во время приготовления к отплытию вновь в море для битья монеты, как он говорит на своем чистосердечном наречии, мы его видим прибывшим в недра почтенного семейства живодера.
— Ну, черт возьми, отворите же, — повторял он, потрясая могущественно дверью. — Вы там забились, как водорезы в ущелье скалы.
Дверь отворили.
ГЛАВА III
Он вошел, скинул с себя мокрый плащ, с которого струилась дождевая вода, развесил его подле очага, отряхнул свою широкую шляпу из лакированной кожи, и бросился на скамью.
Керноку было около тридцати лет, широкий и плотный стан его обещал силу атлета, смуглое лицо, черные волосы и широкие усы придавали ему вид суровый и дикий. При всем том, он мог бы назваться довольно красивым мужчиной, без чрезвычайной подвижности его густых бровей, которые соединялись или расходились беспрестанно, следуя впечатлениям души его.
Его одежда нисколько не отличалась от одежды простого матроса, только два золотые якоря были вышиты на воротнике его грубого камзола, и широкий кривой кинжал висел на его поясе, на красном шелковом шнурке.
Обитатели хижины рассматривали незнакомца с выражением страха и подозрения и терпеливо ожидали, чтобы этот чудный человек объявил им цель своего посещения.
Но он, казалось, был занят тогда только одним делом: отогреванием, поэтому без церемонии бросал на очаг лежавшие близ него куски дерева, еще окованные железом.
— Собаки, — сказал он сквозь зубы, — это остатки корабля, привлеченного ими и разбитого у берега. Ах! если когда-нибудь «Копчик»...
— Что вам угодно? — сказала Ивонна, раздраженная молчанием незнакомца.
Кернок приподнял голову, презрительно улыбнулся, не сказал ни слова, протянул ноги к огню и, усевшись как можно удобнее, а именно, опершись спиной об стену и положа ноги на тагань разговорился.
— Ты Пень-Ган Каку, не правда ли, дружок? — сказал Кернок, помешивая в горнушке своей палкой, обитой железом с таким удовольствием, как будто он находился у камина наилучшей гостиницы Сен-Поля, — а ты ворожея берегов Пампульских? — прибавил он, посмотрев на Ивонну с вопрошающим видом. Потом с отвращением взглянул на дурака. — Это же чудовище, если вы приведете его на шабаш ведьм, то он, наверное, устрашит там и самого Сатану, впрочем он похож на тебя, старуха, и если бы я выставил эту харю на передней части своего брига, то испуганные макрели не стали бы более играть и прыгать под его носом.
Тут Ивонна сделала гневную ужимку. — Полно, прелестная хозяйка, успокойся, не раскрывай своего клюва, как водорез, готовящийся броситься на стадо сельдей, вот что усмирит тебя, — сказал Кернок, звеня несколькими ефимками, ибо я имею надобность в тебе и в этом господине.
Эта речь, особенно слово господин, были произнесены с видом столь явно насмешливым, что только вид длинного кожаного кошелька, порядочно набитого, и почтение, какое внушали широкие плечи и окованная железом палка Кернока, могли воспрепятствовать достойной чете излить свой гнев, слишком долго удерживаемый.
— Не то чтобы я верил твоему колдовству, — прибавил Кернок. — Прежде, во время моего детства, иное дело, как и всякий, я дрожал на посиделках, слушая о том дивные рассказы, а теперь, прекрасная хозяйка, мне в них столько же нужды, как и в сломанном весле. Но она хотела, чтоб я загадал о моей судьбе до отплытия в море. Итак, посмотрим, готовы ли вы, сударыня?
Слово сударыня, опять заставило поморщиться Ивонну.
— Я не останусь здесь! — закричал Каку, бледный и трепещущий. — Нынче день мертвых. Жена, жена, ты нас погубишь, небесный огонь разразит это жилище!
Он вышел и с гневом захлопнул дверь.
— Какого черта его дергаете? Беги за ним, старая сычовка; ему лучше каждого кормчего острова Батца известно прибрежье, мне будет в нем надобность. Пошла же, проклятая колдунья!
Сказав это, Кернок толкнул ее к дверям.
Но Ивонна, вырвавшись из рук пирата, закричала: — Обижать, что ли, ты пришел сюда тех, которые тебя приняли к себе? Перестань, перестань, или ты ничего от меня не узнаешь.
Кернок с видом беспечности и недоверчивости пожал плечами.
— Скажи же, чего ты желаешь? — воскликнула Ивонна.
— Узнать прошлое и будущее, больше ничего, моя любезная, что так же возможно, как и пройти десять узлов против ветра, — отвечал Кернок, играя шнурком своего кинжала.
— Дай твою руку.
— Вот она, и, могу похвалиться, что никакая другая не сумеет искуснее связать кабалочный строп или нажать спуск каменоброса. Тут-то читаешь ты твою тарабарщину, старая фея? Я этому столько же верю, сколько предсказаниям нашего кормчего, который жег соль с порохом, воображая угадать погоду по цвету пламени. Все это вздор! Я верю только клинку моего кинжала или заряду моего пистолета, когда говорю моему врагу: — Ты умрешь! железо или свинец оправдывают мое предсказание лучше, нежели все...
— Молчать! — сказала Ивонна.
Между тем как Кернок обнаруживал столь свободно свой скептицизм, она изучала линии, какие пересекались на его руке.
Тогда она устремила на него свои серые и проницательные глаза, потом приблизила свой иссохший палец ко лбу Кернока, он содрогнулся, чувствуя ноготь колдуньи, водимый ей по морщинам, рисовавшимся между его бровей.
— Ого! — сказала она, с отвратительной улыбкой, — ого! ты такой силач, ты дрожишь уже?
— Я дрожу, я дрожу. Если ты полагаешь, что можно без омерзения ощущать твои когти на моей коже, то очень ошибаешься. Но будь, вместо твоей черной и вялой кожи, беленькая и пухленькая ручка, ты увидела бы, что Кернок, что... потому... что...
И он лепетал, невольно опустив глаза перед неподвижным и внимательным взглядом ворожеи.
— Молчать! — сказала она опять, и голова ее упала на грудь, ее можно было почесть погруженной в глубокую задумчивость. Иногда только, она потрясаема была каким-то судорожным волнением и слышалось стучание ее зубов. Мелькающий огонь гаснувшего очага освещал один своим красноватым сиянием внутренности этой лачуги, и озаренная огнем, безобразная голова дурачка, который дремал, забившись в угол, казалась поистине страшной. У Ивонны видны только были мантилья и ее длинные седые волосы; на дворе ревела буря. Не знаю, что-то ужасное и адское имела в себе эта картина.
Кернок, сам Кернок ощутил легкий трепет, пробежавший по нему, как электрическая искра, и чувствуя мало-помалу пробуждающееся в себе минувшее детское суеверие, он потерял этот насмешливый, недоверчивый вид, выражавшийся в чертах его лица вначале.
Вскоре холодный пот увлажнил его чело. Машинально он схватился за свой кинжал и вынул его из ножен.
Подобно тем людям, какие желая освободиться от тягостного сна, делают спросони какое-нибудь насильственное движение.
— Черт возьми эту Мели! — крикнул Кернок, — с ее безумными советами, и меня также за то, что имел глупость им следовать! Позволить себя стращать пустяками, которые могут только пугать баб да малых ребят? Нет, черт побери, никогда не будет, чтоб Кернок... Ну же, ведьма, говори проворней, мне надобно ехать. Слышишь ли?
И он сильно стряхнул ее.
Ивонна не отвечала, тело ее последовало движению, данному Керноком. Даже не слышно было сопротивления, какое обыкновенно оказывает одушевленное существо. Она казалась мертвой.
Сердце пирата крепко билось.
— Станешь ли ты говорить? — пробормотал он, сильно приподнял голову Ивонны, опущенную на ее грудь.
Она осталась приподнятой. Но глаза ее были неподвижны и тусклы.
У Кернока волосы на голове стали дыбом, с простертыми вперед руками, с вытянутой шеей, как бы окованный этим мрачным и мертвым взглядом, он прислушивался, едва переводя дух, объятый властью свыше сил своих.
— Кернок, — сказала наконец колдунья слабым и прерывистым голосом, — брось, брось этот кинжал. — И она указала на кинжал, дрожащий в руке Кернока.
— Брось его, говорю тебе, на нем есть кровь, кровь ее и его!
И старуха улыбнулась страшным образом, затем, положив палец на его шею. — Тут ты ее ранил, однако она жива еще. Но это еще не все. А капитан перевозного судна?
Кинжал упал к ногам Кернока; он провел рукой по пылающему челу, и стиснул столь крепко виски свои, что на них остался отпечаток ногтей его. Он едва держался на ногах, и оперся об стену хижины.
Ивонна продолжала:
— Что ты бросил твоего благодетеля в море, поразив его наперед кинжалом, это хорошо! — твоя душа пойдет к Тейсу, но что ты ранил Мели и не убил ее, это худо, ибо для тебя она покинула этот прекрасный край, где произрастают тончайшие ядовитые растения, где змеи играют и свиваются при лунном свете, смешивая свои шипения, где путешественник слышит, бледнея, хриплый крик гиены, завывающий голосом женщины, которую режут; этот чудный край, где красные ехидны наносят язвы, которые убивают, которые сообщают жилам разъедающий яд.
И Ивонна ломала руки, как бы чувствуя вновь свои мучительные судороги.
— Довольно, довольно! — сказал Кернок, чувствовавший что опять начинает костенеть от ужаса.
— Ты поднял железо на твоего благодетеля и твою любовницу, их кровь падет на тебя, конец твой приближается! — Пень-Уэ! — кликнула она, понизив голос.
При этом глухом, могильном голосе, Пень-Уэ, спавший, по-видимому, крепким сном, встал, как бы находясь в припадке лунатизма и поместился на колени своей матери, которая взяв его за руки и, оперев свой лоб об его лоб:
— Пень-Уэ, он спрашивает, сколько долго Тейс насудил ему жить! Именем Тейса, отвечай мне.
Дурачок испустил дикий крик, казалось, подумал немного, отступил шаг назад, и начал ударять по земле лошадиной головой, которую он не покидал.
Сначала он ударил пять раз, потом еще пять, наконец три раза.
— Пять, десять, тринадцать, — сказала его мать, считавшая удары, — тринадцать дней еще жить, слышишь ли? — и, да сможет Тейс кинуть на наш берег твой посинелый и холодный труп, обвитый длинными морскими травами, с тусклыми и раскрытыми очами, с пеной у рта и языком, закушенным зубами! Тринадцать дней! и твоя душа у Тейса!
— А она, она! — сказал Кернок, тяжело дыша в страшном исступлении.
— Она, — продолжала Ивонна, — но ты мне только за себя заплатил. Изволь! я буду великодушна, — она подумала с минуту, положа палец на свой лоб.
— Да, у нее также будут члены вытянуты, лицо раздуто, уста опенены и зубы сжаты. О! вы явите собой славных жениха и невесту, и даруй Тейс, чтобы мне довелось вас узреть, в ноябрьскую ночь, брошенных на черном утесе, который будет вашим брачным ложем, а волны океана — покровом.
Кернок упал без чувств, и два странных хохота раздались в хижине.
Кто-то постучался в дверь.
— Кернок, мой Кернок! — сказал нежный и звучный голос.
Эти слова произвели над Керноком волшебное действие, он открыл глаза и посмотрел вокруг себя с удивлением и ужасом.
— Где я? — сказал он, вставая, — не мечта ли это, мечта страшная, но нет, мой кинжал, этот плащ. Все ясно доказывает ад! проклятая старуха, я сумею...
Старуха и дурачок исчезли.
— Кернок, мой Кернок, отвори же, — повторил сладкозвучный голос.
— Она, — вскричал пират, — она здесь! — и бросился к дверям.
— Пойдем, — сказал он, — пойдем, — и вышел из хижины, с обнаженной головой, блуждающим взором, он быстро повлек ее. Миновав утесы, ограждающие берег, они вскоре вышли на Сен-Польскую дорогу.
ГЛАВА IV
Туман, покрывавший небольшую Пампульскую гавань, рассеялся мало-помалу, и солнце темно-красным шаром явилось среди тусклого и серого неба.
Увенчанный своими огромными черными зданиями и каменными колокольнями, вскоре показался Сен-Поль в легких, неопределенных чертах сквозь пар, поднимавшийся из воды; потом обрисовался явственнее, когда бледные лучи ноябрьского солнца рассеяли тяжелый и влажный утренний воздух.
Направо возвышался остров Кало с его бурунами, мельница и синяя колокольня Плугазнуйская, между тем, как вдали расстилался Трегъерский берег, с чистым золотистым песком, оканчивающийся бесчисленным множеством утесов, уходящих за горизонт.
Красивая бухта Пампульская обыкновенно содержала в себе до шестидесяти барок и несколько судов большого груза.
Посему прекрасный бриг «Копчик» превосходил всей высотой своих марс-стеньг всю стаю люгеров, шлюпов, рыбачьих лодок, лежавших на якорях вокруг него.
Подлинно! бриг «Копчик» — бриг прекрасный!
Можно ли насмотреться на него, когда он стоит прямо и в полном грузу с его стройными, красивыми формами, с его высокими мачтами, склоненными несколько назад, которые придают ему вид столь щеголеватый и морской? Как не удивляться этой чистой и легкой оснастке, этим широким нижним парусам, этим марселям и брамселям, с таким вкусом выкроенным, и этим лиселям, которые миловидно расширяются на боках его, подобно лебединым крыльям, и красивым стакселям, которые, кажется, порхают на конце его бушприта, и ряду его двадцати бронзовых коронад, обозначающихся черным и белым цветами, подобно клеткам шахматной доски!
И никогда благоуханный дым мирры, сжигаемой в золотых курильницах, никогда фиалка с ее бархатистыми листочками, никогда роза и жасмин, дистиллированные в драгоценных хрустальных сосудах, не сравнятся с роскошным запахом, исходящим в парах из трюма «Копчика», какой благовонный вар, какая душистая смола!
Подлинно, истинно, бриг «Копчик» — бриг прекрасный!
И ежели вы удивляетесь, видя его спящим на якорях, что же бы вы сказали, если бы увидели его в погоне за каким-нибудь несчастным купеческим трехмачтовым судном? Нет, никогда бегун, опененный под удилами, не рвался с таким нетерпением, как «Копчик», когда кормчий держал к ветру, вместо того, чтобы идти прямо на преследуемое судно. Никогда Альциона, рассекая воду краем своего крыла, не летела с такой быстротой, как этот прекрасный бриг, когда при свежем ветре, с распущенными марселями и брамселями, он скользил по океану, столь накрененный, что лисель-шпирты его нижних реев подергивали поверхность волн.
Подлинно, истинно, точно, бриг «Копчик» — бриг прекрасный!
И он-то представляется там вашему взору, совершенно черным, стоящим фертоинг.
На нем осталось мало людей: шкипер, шесть матросов, один юнга и только.
Матросы сбились в кучку на вант-трапах или сидели на лафетах коронад.
Шкипер, человек лет около пятидесяти, завернувшись в длинный восточный плащ, ходил взад и вперед по палубе с беспокойным видом, и нарост на его левой щеке своим непомерным движением показывал, что он отчаянно кусал свою табачную жвачку.
А юнга, стоя неподвижно около шкипера с шапкой в руке, казалось, ожидал приказания и смотрел на это горькое предзнаменование с ужасом, беспрестанно возрастающим, ибо жвачка шкипера служила для экипажа родом термометра, показывавшего различные степени расположения его духа, и в тот день, основываясь на точных наблюдениях юнги, неминуемо должна была подняться буря.
— Тысяча миллионов громов! — ругался шкипер, надвинув свой капюшон на глаза. — Какой адский ветер унес его? Где это он? Десять часов, а еще не воротился, и жена его дурища, потащилась за ним среди ночи, черт знает куда... Такой славный ветер! Потерять такой славный ветер! — повторил он в отчаянии, поглядывая на легкую флюгерку, прикрепленную к вантам, и указывавшую на крепкий ветер норд-вест. Надобно быть настолько глупым человеком, который вкладывает палец между канатом и клюз-гатом.
Юнга, заскучав от этого длинного монолога, уже два раза пытался прервать шкипера, но гневный взгляд и чрезвычайная движимость жвачки начальника его удерживали. Наконец, сделав над собой усилие, положа шапку подмышку, вытянув шею и выставив левую ногу вперед, он отважился дернуть шкипера за полу его плаща.
— Господин Зели, — сказал он, — завтрак вас ожидает.
— А! это ты, Гренд де Сель, зачем ты здесь, негодяй, мерзавец, скот, трюмная крыса? Не хочешь ли, чтоб я снял с тебя шкуру, чтоб я сделал твою спину красной, как сырое битое мясо? Ну отвечай же, юнга-неудача!
К этому излиянию ругательств и угроз юнга привык. Он знал о вспыльчивости своего начальника, поэтому сохранял полное спокойствие.
И, скажу вам мимоходом, что если бы я верил переселению душ, то я охотнее согласился бы превратиться на всю мою жизнь в рабочую лошадь, в каторжного, в Монморансийского осла, одушевлять наконец все, что ни есть презрительного, нежели прожить секунду в шкуре юнги.
Мы сказали, что юнга не произнес ни слова, и когда Зели остановился, дабы перевести дух, Грен де Сель решился повторить почтительнее обычного: «Завтрак вас...»
— Ага! завтрак! — закричал шкипер, радуясь случаю излить свое бешенство на кого-нибудь. — Ага! завтрак! Вот тебе, собака.
Эти слова сопровождены были пощечиной и ударом ноги столь сильным, что юнга, стоявший на верху орлопного трапа, быстро скатился по ступеням лестницы и очутился на дне трюма.
Находясь там, юнга встал и сказал, потирая поясницу: — Я это наверное знал, я видел по его жвачке, что он не в духе, — и помолчав немного, Грен де Сель прибавил с видом крайне довольным: — Все же лучше так, нежели упасть на голову.
Затем, утешенный таким философским размышлением, он стал усердно надзирать за приготовленным завтраком для шкипера Зели.
ГЛАВА V
Хотя Зели излил часть своего гнева на Грен де Селя, но все еще продолжал измерять шагами палубу, поднимая время от времени руки и глаза к небу, бормоча некоторые слова, какие невозможно было принять за набожное взывание.
Вдруг, устремив внимательный взор на плотину гавани, он остановился, схватил подзорную трубу, висевшую у нактоузов, и приложил ее к глазу:
— Наконец, наконец, слава Богу! — вскричал Зели. — Вот и он! Да, это точно. Какие взмахи весел, как они гребут! Вперед, сильней, браво, молодцы, спешите, спешите, нам еще можно будет воспользоваться ветром и приливом!
И шкипер Зели, позабыв, что его трудно расслышать за два пушечные выстрела, ободрял голосом и телодвижениями матросов, которые везли к кораблю Кернока и его спутника.
Наконец, шлюпка, на которой они плыли, достигла брига и пристала к правой стороне. Зели подбежал к трапу, сделал сигнал в свисток, означающий присутствие капитана, и со шляпой в руке, приготовился к принятию его.
Кернок с ловкостью взошел на борт брига, и спрыгнул на палубу.
Шкипер был поражен бледностью и изменением в чертах лица его. Обнаженная голова, беспорядок в одежде, ножны, без кинжала висевшие при его поясе, все возвещало что-то необыкновенное. Поэтому Зели не дерзнул упрекнуть своего капитана в долгой отлучке, но с видом почтительного участия подошел к нему.
— Кто это вздумал в такое время нас тревожить? — сказал Каку, приподнялся до узкого оконца и посмотрел.
ГЛАВА II
Кернок
Got callet deusan Armoriq.
To был суровый житель Арморики.
Бретанская Пословица.
То был он, то был Кернок, который стучался в дверь! Вот удалый и храбрый молодец, посудите о нем.
Он родился в Плугазне; в пятнадцать лет бежал от своего отца, определился на перевозное судно, и там начал свое морское воспитание. На всем судне не было юнги живее, матроса неустрашимее его; никто не имел взгляда проницательнее для открытия берега, задернутого туманом, никто не закреплял марсель с большим проворством и ловкостью, как он.
И какое сердце! Ронял ли нечаянно офицер свой кошелек, молодой Кернок подбирал его бережно, и его товарищи получали свою долю в находке. Воровал ли он ром у капитана, и все-таки делился со своими задушевными.
А какой нрав! Сколько раз, когда негры, которых перевозили из Африки на Антильские острова, окоченелые от холода и сырости в трюме, не могли добрести до палубы, чтобы подышать чистым воздухом, в продолжение четверти часа, для этого им предоставленного, сколько раз, говорю я, юный Кернок возбуждал теплоту и испарину на их оледенелой коже, ускоряя их шествие ударами линька! И господин Дюран, тимерман-хирург-констапель на бриге справедливо заметил, что ни один из Конгосов, вверенных надзору Кернока, не был подвержен этой сонливости, этому бесчувствию, каким обладали прочие негры. Напротив, его подчиненные при виде грозного линька, приходили всегда в судорожное движение, в нервическое раздражение, как говорил господин Дюран, весьма спасительное.
За это самое время Кернок приобрел вскоре уважение и доверие капитана брига, способного к счастью, ценить столь редкие качества. Этот добрый капитан обратил внимание на молодого матроса, дал ему несколько уроков в теории и при первом случае сделал его своим помощником. Кернок показал себя достойным этого быстрого повышения, своей храбростью и своим искусством, он изобрел между прочим способ укладывать негров в кубрике, столь выгодно, что бриг, вмещавший только двести, мог содержать в себе триста негров, правда немного стеснив их, и прося их ложиться на бок, а не разваливаться на спине, подобно панам. Так говорил Кернок.
С этого дня торгаш неграми предсказал своему любимцу высокую судьбу. Богу известно, исполнилось ли это предсказание!
Несколько лет спустя после того, вечером, как он плыл к берегам Африки, почтенный капитан Кернока, выпив тафии немного больше, чем обычно находился в добром и веселом расположении духа. Сидя на окне и куря свою длинную трубку, он проводил время наблюдая за направлением густых клубов дыма, которые выпускал с важностью, или смотрел пристально на быстрые струи, образуемые ходом корабля, ускоряя мысленно минуту, в которой снова увидит Францию.
Потом с умилением он думал о прекрасных полях Нормандии, где он родился, словно видел опять глазами свою хижину, позолоченную последними лучами солнца, светлый и прохладный ручей, старую яблоньку, и жену, и мать, и троих малолетних детей, которые ожидали его возвращения, вздыхая по прелестным златокрылым птичкам и по разноцветным тканям, которые он привозил им из своих дальних путешествии! Бедняга все это видел, как бы перед собой! Его трубка, которая от времени сделалась черной, подобной крылу альционы, выпала из полуоткрытого его рта. Он этого не заметил, глаза его наполнились слезами, сердце его сильно билось. Мало-помалу усилие его воображения, устремленного на один предмет, также, может быть влияние тафии, придали этому фантастическому видению формы существенности; добрый капитан, в своем упоении, представив себе, что открытое море есть этот смеющийся луг, им оплакиваемый, возымел безумное желание повеселиться на нем. Для этого он придвинулся к краю своего окна и упал в воду.
Другие говорят, что невидимая рука его толкнула и что серебристые струи у корабля были с минуту багровыми.
Как бы то ни было, он утонул.
Бриг тогда находился неподалеку от островов Зеленого Мыса, зыбь была сильна, ветер свежел, и потому рулевой матрос не мог ничего слышать. Но Кернок, пришедший отдать отчет о пути капитану, должен был первый узнать о несчастии, которое может не было ему чуждо.
Кернок имел одно из тех закаленных сердец, недоступных этому суетному чувству, которое слабые люди называют благодарностью или состраданием. Он показался на палубе, и в нем не могли заметить ни малейшего смущения.
— Капитан утонул, — сказал он спокойно подшкиперу, — жаль его, — это был добрый человек. — Тут Кернок присовокупил эпитет, который мы повторять не станем, но который заключил величественным образом надгробное слово покойному.
О! Кернок не любил плодить слова!
Затем обращаясь к кормчему: — Командование кораблем теперь принадлежит мне. Итак, ты изменишь путь. Вместо того, чтобы править на зюйд-ост, держи на норд-вест, ибо мы повернем на другой галс, и возвратимся в Нант или Сен-Мало.
Дело в том, что Кернок напрасно старался отвратить покойного капитана от торга неграми, не из филантропии, нет, но по причине, более важной в глазах рассудительного человека.
— Капитан, — говорил он ему беспрестанно, — ваши торговые сделки приносят вам, при всей возможности, триста на сто; на вашем месте, я бы выручил столько же, и даже больше, не тратя ни копейки. Ваш бриг ходит, как дорада; вооружите его в набег, я отвечаю за экипаж; предоставьте мне это дело, и после каждого приза вы будете слышать песнь Корсара.
Но красноречие Кернока никогда не могло поколебать воли капитана, ибо он очень хорошо знал, что те, кто занимались этим благородным ремеслом, находили рано или поздно, конец, качаясь на ноке реи; за то неумолимый капитан упал нечаянно в море.
Едва Кернок увидел себя хозяином корабля, как возвратился в Нант, чтобы набрать приличный экипаж, вооружить судно, и привести в исполнение свое первейшее желание.
Смотрите, нет ли тут предопределения, лишь только он возвратился во Францию, как тотчас узнает, что Англия объявила ей войну, получает арматорский патент, выходит, атакует купеческий трехмачтовик, и пристает со своей добычей в Сен-Поль Леонский.
Что сказать мне более? Счастье всегда благоприятствовало Керноку, ибо Небо правосудно: он брал многие призы у англичан. Добытое им серебро быстро перешло в трактиры Сен-Поля, и теперь во время приготовления к отплытию вновь в море для битья монеты, как он говорит на своем чистосердечном наречии, мы его видим прибывшим в недра почтенного семейства живодера.
— Ну, черт возьми, отворите же, — повторял он, потрясая могущественно дверью. — Вы там забились, как водорезы в ущелье скалы.
Дверь отворили.
ГЛАВА III
Ворожба
La sorciere dit au pirate: —
Bon capitaine, en verite,
Non, je ne serai pas ingrate,
Et vous aurez votre beaute.
Victor Hugo, Cromwel.
Он вошел, скинул с себя мокрый плащ, с которого струилась дождевая вода, развесил его подле очага, отряхнул свою широкую шляпу из лакированной кожи, и бросился на скамью.
Керноку было около тридцати лет, широкий и плотный стан его обещал силу атлета, смуглое лицо, черные волосы и широкие усы придавали ему вид суровый и дикий. При всем том, он мог бы назваться довольно красивым мужчиной, без чрезвычайной подвижности его густых бровей, которые соединялись или расходились беспрестанно, следуя впечатлениям души его.
Его одежда нисколько не отличалась от одежды простого матроса, только два золотые якоря были вышиты на воротнике его грубого камзола, и широкий кривой кинжал висел на его поясе, на красном шелковом шнурке.
Обитатели хижины рассматривали незнакомца с выражением страха и подозрения и терпеливо ожидали, чтобы этот чудный человек объявил им цель своего посещения.
Но он, казалось, был занят тогда только одним делом: отогреванием, поэтому без церемонии бросал на очаг лежавшие близ него куски дерева, еще окованные железом.
— Собаки, — сказал он сквозь зубы, — это остатки корабля, привлеченного ими и разбитого у берега. Ах! если когда-нибудь «Копчик»...
— Что вам угодно? — сказала Ивонна, раздраженная молчанием незнакомца.
Кернок приподнял голову, презрительно улыбнулся, не сказал ни слова, протянул ноги к огню и, усевшись как можно удобнее, а именно, опершись спиной об стену и положа ноги на тагань разговорился.
— Ты Пень-Ган Каку, не правда ли, дружок? — сказал Кернок, помешивая в горнушке своей палкой, обитой железом с таким удовольствием, как будто он находился у камина наилучшей гостиницы Сен-Поля, — а ты ворожея берегов Пампульских? — прибавил он, посмотрев на Ивонну с вопрошающим видом. Потом с отвращением взглянул на дурака. — Это же чудовище, если вы приведете его на шабаш ведьм, то он, наверное, устрашит там и самого Сатану, впрочем он похож на тебя, старуха, и если бы я выставил эту харю на передней части своего брига, то испуганные макрели не стали бы более играть и прыгать под его носом.
Тут Ивонна сделала гневную ужимку. — Полно, прелестная хозяйка, успокойся, не раскрывай своего клюва, как водорез, готовящийся броситься на стадо сельдей, вот что усмирит тебя, — сказал Кернок, звеня несколькими ефимками, ибо я имею надобность в тебе и в этом господине.
Эта речь, особенно слово господин, были произнесены с видом столь явно насмешливым, что только вид длинного кожаного кошелька, порядочно набитого, и почтение, какое внушали широкие плечи и окованная железом палка Кернока, могли воспрепятствовать достойной чете излить свой гнев, слишком долго удерживаемый.
— Не то чтобы я верил твоему колдовству, — прибавил Кернок. — Прежде, во время моего детства, иное дело, как и всякий, я дрожал на посиделках, слушая о том дивные рассказы, а теперь, прекрасная хозяйка, мне в них столько же нужды, как и в сломанном весле. Но она хотела, чтоб я загадал о моей судьбе до отплытия в море. Итак, посмотрим, готовы ли вы, сударыня?
Слово сударыня, опять заставило поморщиться Ивонну.
— Я не останусь здесь! — закричал Каку, бледный и трепещущий. — Нынче день мертвых. Жена, жена, ты нас погубишь, небесный огонь разразит это жилище!
Он вышел и с гневом захлопнул дверь.
— Какого черта его дергаете? Беги за ним, старая сычовка; ему лучше каждого кормчего острова Батца известно прибрежье, мне будет в нем надобность. Пошла же, проклятая колдунья!
Сказав это, Кернок толкнул ее к дверям.
Но Ивонна, вырвавшись из рук пирата, закричала: — Обижать, что ли, ты пришел сюда тех, которые тебя приняли к себе? Перестань, перестань, или ты ничего от меня не узнаешь.
Кернок с видом беспечности и недоверчивости пожал плечами.
— Скажи же, чего ты желаешь? — воскликнула Ивонна.
— Узнать прошлое и будущее, больше ничего, моя любезная, что так же возможно, как и пройти десять узлов против ветра, — отвечал Кернок, играя шнурком своего кинжала.
— Дай твою руку.
— Вот она, и, могу похвалиться, что никакая другая не сумеет искуснее связать кабалочный строп или нажать спуск каменоброса. Тут-то читаешь ты твою тарабарщину, старая фея? Я этому столько же верю, сколько предсказаниям нашего кормчего, который жег соль с порохом, воображая угадать погоду по цвету пламени. Все это вздор! Я верю только клинку моего кинжала или заряду моего пистолета, когда говорю моему врагу: — Ты умрешь! железо или свинец оправдывают мое предсказание лучше, нежели все...
— Молчать! — сказала Ивонна.
Между тем как Кернок обнаруживал столь свободно свой скептицизм, она изучала линии, какие пересекались на его руке.
Тогда она устремила на него свои серые и проницательные глаза, потом приблизила свой иссохший палец ко лбу Кернока, он содрогнулся, чувствуя ноготь колдуньи, водимый ей по морщинам, рисовавшимся между его бровей.
— Ого! — сказала она, с отвратительной улыбкой, — ого! ты такой силач, ты дрожишь уже?
— Я дрожу, я дрожу. Если ты полагаешь, что можно без омерзения ощущать твои когти на моей коже, то очень ошибаешься. Но будь, вместо твоей черной и вялой кожи, беленькая и пухленькая ручка, ты увидела бы, что Кернок, что... потому... что...
И он лепетал, невольно опустив глаза перед неподвижным и внимательным взглядом ворожеи.
— Молчать! — сказала она опять, и голова ее упала на грудь, ее можно было почесть погруженной в глубокую задумчивость. Иногда только, она потрясаема была каким-то судорожным волнением и слышалось стучание ее зубов. Мелькающий огонь гаснувшего очага освещал один своим красноватым сиянием внутренности этой лачуги, и озаренная огнем, безобразная голова дурачка, который дремал, забившись в угол, казалась поистине страшной. У Ивонны видны только были мантилья и ее длинные седые волосы; на дворе ревела буря. Не знаю, что-то ужасное и адское имела в себе эта картина.
Кернок, сам Кернок ощутил легкий трепет, пробежавший по нему, как электрическая искра, и чувствуя мало-помалу пробуждающееся в себе минувшее детское суеверие, он потерял этот насмешливый, недоверчивый вид, выражавшийся в чертах его лица вначале.
Вскоре холодный пот увлажнил его чело. Машинально он схватился за свой кинжал и вынул его из ножен.
Подобно тем людям, какие желая освободиться от тягостного сна, делают спросони какое-нибудь насильственное движение.
— Черт возьми эту Мели! — крикнул Кернок, — с ее безумными советами, и меня также за то, что имел глупость им следовать! Позволить себя стращать пустяками, которые могут только пугать баб да малых ребят? Нет, черт побери, никогда не будет, чтоб Кернок... Ну же, ведьма, говори проворней, мне надобно ехать. Слышишь ли?
И он сильно стряхнул ее.
Ивонна не отвечала, тело ее последовало движению, данному Керноком. Даже не слышно было сопротивления, какое обыкновенно оказывает одушевленное существо. Она казалась мертвой.
Сердце пирата крепко билось.
— Станешь ли ты говорить? — пробормотал он, сильно приподнял голову Ивонны, опущенную на ее грудь.
Она осталась приподнятой. Но глаза ее были неподвижны и тусклы.
У Кернока волосы на голове стали дыбом, с простертыми вперед руками, с вытянутой шеей, как бы окованный этим мрачным и мертвым взглядом, он прислушивался, едва переводя дух, объятый властью свыше сил своих.
— Кернок, — сказала наконец колдунья слабым и прерывистым голосом, — брось, брось этот кинжал. — И она указала на кинжал, дрожащий в руке Кернока.
— Брось его, говорю тебе, на нем есть кровь, кровь ее и его!
И старуха улыбнулась страшным образом, затем, положив палец на его шею. — Тут ты ее ранил, однако она жива еще. Но это еще не все. А капитан перевозного судна?
Кинжал упал к ногам Кернока; он провел рукой по пылающему челу, и стиснул столь крепко виски свои, что на них остался отпечаток ногтей его. Он едва держался на ногах, и оперся об стену хижины.
Ивонна продолжала:
— Что ты бросил твоего благодетеля в море, поразив его наперед кинжалом, это хорошо! — твоя душа пойдет к Тейсу, но что ты ранил Мели и не убил ее, это худо, ибо для тебя она покинула этот прекрасный край, где произрастают тончайшие ядовитые растения, где змеи играют и свиваются при лунном свете, смешивая свои шипения, где путешественник слышит, бледнея, хриплый крик гиены, завывающий голосом женщины, которую режут; этот чудный край, где красные ехидны наносят язвы, которые убивают, которые сообщают жилам разъедающий яд.
И Ивонна ломала руки, как бы чувствуя вновь свои мучительные судороги.
— Довольно, довольно! — сказал Кернок, чувствовавший что опять начинает костенеть от ужаса.
— Ты поднял железо на твоего благодетеля и твою любовницу, их кровь падет на тебя, конец твой приближается! — Пень-Уэ! — кликнула она, понизив голос.
При этом глухом, могильном голосе, Пень-Уэ, спавший, по-видимому, крепким сном, встал, как бы находясь в припадке лунатизма и поместился на колени своей матери, которая взяв его за руки и, оперев свой лоб об его лоб:
— Пень-Уэ, он спрашивает, сколько долго Тейс насудил ему жить! Именем Тейса, отвечай мне.
Дурачок испустил дикий крик, казалось, подумал немного, отступил шаг назад, и начал ударять по земле лошадиной головой, которую он не покидал.
Сначала он ударил пять раз, потом еще пять, наконец три раза.
— Пять, десять, тринадцать, — сказала его мать, считавшая удары, — тринадцать дней еще жить, слышишь ли? — и, да сможет Тейс кинуть на наш берег твой посинелый и холодный труп, обвитый длинными морскими травами, с тусклыми и раскрытыми очами, с пеной у рта и языком, закушенным зубами! Тринадцать дней! и твоя душа у Тейса!
— А она, она! — сказал Кернок, тяжело дыша в страшном исступлении.
— Она, — продолжала Ивонна, — но ты мне только за себя заплатил. Изволь! я буду великодушна, — она подумала с минуту, положа палец на свой лоб.
— Да, у нее также будут члены вытянуты, лицо раздуто, уста опенены и зубы сжаты. О! вы явите собой славных жениха и невесту, и даруй Тейс, чтобы мне довелось вас узреть, в ноябрьскую ночь, брошенных на черном утесе, который будет вашим брачным ложем, а волны океана — покровом.
Кернок упал без чувств, и два странных хохота раздались в хижине.
Кто-то постучался в дверь.
— Кернок, мой Кернок! — сказал нежный и звучный голос.
Эти слова произвели над Керноком волшебное действие, он открыл глаза и посмотрел вокруг себя с удивлением и ужасом.
— Где я? — сказал он, вставая, — не мечта ли это, мечта страшная, но нет, мой кинжал, этот плащ. Все ясно доказывает ад! проклятая старуха, я сумею...
Старуха и дурачок исчезли.
— Кернок, мой Кернок, отвори же, — повторил сладкозвучный голос.
— Она, — вскричал пират, — она здесь! — и бросился к дверям.
— Пойдем, — сказал он, — пойдем, — и вышел из хижины, с обнаженной головой, блуждающим взором, он быстро повлек ее. Миновав утесы, ограждающие берег, они вскоре вышли на Сен-Польскую дорогу.
ГЛАВА IV
Бриг «Копчик»
Fameux batiment, allez!
D'puis Letambo jusqu'aux huniers.
Il n'en est pas dans l'arsenal
Qui puisse marcher son egal;
Vent d'bout, il file au mieux
Dix noeuds.
CHANSON DE MATELOT.
Туман, покрывавший небольшую Пампульскую гавань, рассеялся мало-помалу, и солнце темно-красным шаром явилось среди тусклого и серого неба.
Увенчанный своими огромными черными зданиями и каменными колокольнями, вскоре показался Сен-Поль в легких, неопределенных чертах сквозь пар, поднимавшийся из воды; потом обрисовался явственнее, когда бледные лучи ноябрьского солнца рассеяли тяжелый и влажный утренний воздух.
Направо возвышался остров Кало с его бурунами, мельница и синяя колокольня Плугазнуйская, между тем, как вдали расстилался Трегъерский берег, с чистым золотистым песком, оканчивающийся бесчисленным множеством утесов, уходящих за горизонт.
Красивая бухта Пампульская обыкновенно содержала в себе до шестидесяти барок и несколько судов большого груза.
Посему прекрасный бриг «Копчик» превосходил всей высотой своих марс-стеньг всю стаю люгеров, шлюпов, рыбачьих лодок, лежавших на якорях вокруг него.
Подлинно! бриг «Копчик» — бриг прекрасный!
Можно ли насмотреться на него, когда он стоит прямо и в полном грузу с его стройными, красивыми формами, с его высокими мачтами, склоненными несколько назад, которые придают ему вид столь щеголеватый и морской? Как не удивляться этой чистой и легкой оснастке, этим широким нижним парусам, этим марселям и брамселям, с таким вкусом выкроенным, и этим лиселям, которые миловидно расширяются на боках его, подобно лебединым крыльям, и красивым стакселям, которые, кажется, порхают на конце его бушприта, и ряду его двадцати бронзовых коронад, обозначающихся черным и белым цветами, подобно клеткам шахматной доски!
И никогда благоуханный дым мирры, сжигаемой в золотых курильницах, никогда фиалка с ее бархатистыми листочками, никогда роза и жасмин, дистиллированные в драгоценных хрустальных сосудах, не сравнятся с роскошным запахом, исходящим в парах из трюма «Копчика», какой благовонный вар, какая душистая смола!
Подлинно, истинно, бриг «Копчик» — бриг прекрасный!
И ежели вы удивляетесь, видя его спящим на якорях, что же бы вы сказали, если бы увидели его в погоне за каким-нибудь несчастным купеческим трехмачтовым судном? Нет, никогда бегун, опененный под удилами, не рвался с таким нетерпением, как «Копчик», когда кормчий держал к ветру, вместо того, чтобы идти прямо на преследуемое судно. Никогда Альциона, рассекая воду краем своего крыла, не летела с такой быстротой, как этот прекрасный бриг, когда при свежем ветре, с распущенными марселями и брамселями, он скользил по океану, столь накрененный, что лисель-шпирты его нижних реев подергивали поверхность волн.
Подлинно, истинно, точно, бриг «Копчик» — бриг прекрасный!
И он-то представляется там вашему взору, совершенно черным, стоящим фертоинг.
На нем осталось мало людей: шкипер, шесть матросов, один юнга и только.
Матросы сбились в кучку на вант-трапах или сидели на лафетах коронад.
Шкипер, человек лет около пятидесяти, завернувшись в длинный восточный плащ, ходил взад и вперед по палубе с беспокойным видом, и нарост на его левой щеке своим непомерным движением показывал, что он отчаянно кусал свою табачную жвачку.
А юнга, стоя неподвижно около шкипера с шапкой в руке, казалось, ожидал приказания и смотрел на это горькое предзнаменование с ужасом, беспрестанно возрастающим, ибо жвачка шкипера служила для экипажа родом термометра, показывавшего различные степени расположения его духа, и в тот день, основываясь на точных наблюдениях юнги, неминуемо должна была подняться буря.
— Тысяча миллионов громов! — ругался шкипер, надвинув свой капюшон на глаза. — Какой адский ветер унес его? Где это он? Десять часов, а еще не воротился, и жена его дурища, потащилась за ним среди ночи, черт знает куда... Такой славный ветер! Потерять такой славный ветер! — повторил он в отчаянии, поглядывая на легкую флюгерку, прикрепленную к вантам, и указывавшую на крепкий ветер норд-вест. Надобно быть настолько глупым человеком, который вкладывает палец между канатом и клюз-гатом.
Юнга, заскучав от этого длинного монолога, уже два раза пытался прервать шкипера, но гневный взгляд и чрезвычайная движимость жвачки начальника его удерживали. Наконец, сделав над собой усилие, положа шапку подмышку, вытянув шею и выставив левую ногу вперед, он отважился дернуть шкипера за полу его плаща.
— Господин Зели, — сказал он, — завтрак вас ожидает.
— А! это ты, Гренд де Сель, зачем ты здесь, негодяй, мерзавец, скот, трюмная крыса? Не хочешь ли, чтоб я снял с тебя шкуру, чтоб я сделал твою спину красной, как сырое битое мясо? Ну отвечай же, юнга-неудача!
К этому излиянию ругательств и угроз юнга привык. Он знал о вспыльчивости своего начальника, поэтому сохранял полное спокойствие.
И, скажу вам мимоходом, что если бы я верил переселению душ, то я охотнее согласился бы превратиться на всю мою жизнь в рабочую лошадь, в каторжного, в Монморансийского осла, одушевлять наконец все, что ни есть презрительного, нежели прожить секунду в шкуре юнги.
Мы сказали, что юнга не произнес ни слова, и когда Зели остановился, дабы перевести дух, Грен де Сель решился повторить почтительнее обычного: «Завтрак вас...»
— Ага! завтрак! — закричал шкипер, радуясь случаю излить свое бешенство на кого-нибудь. — Ага! завтрак! Вот тебе, собака.
Эти слова сопровождены были пощечиной и ударом ноги столь сильным, что юнга, стоявший на верху орлопного трапа, быстро скатился по ступеням лестницы и очутился на дне трюма.
Находясь там, юнга встал и сказал, потирая поясницу: — Я это наверное знал, я видел по его жвачке, что он не в духе, — и помолчав немного, Грен де Сель прибавил с видом крайне довольным: — Все же лучше так, нежели упасть на голову.
Затем, утешенный таким философским размышлением, он стал усердно надзирать за приготовленным завтраком для шкипера Зели.
ГЛАВА V
Возвращение
Holal d'ou venez-vous, beay sire, la tete nue... la ceinture pendante... quelle paleurl... tudieu... Bami...
WORDS-VOK.
Хотя Зели излил часть своего гнева на Грен де Селя, но все еще продолжал измерять шагами палубу, поднимая время от времени руки и глаза к небу, бормоча некоторые слова, какие невозможно было принять за набожное взывание.
Вдруг, устремив внимательный взор на плотину гавани, он остановился, схватил подзорную трубу, висевшую у нактоузов, и приложил ее к глазу:
— Наконец, наконец, слава Богу! — вскричал Зели. — Вот и он! Да, это точно. Какие взмахи весел, как они гребут! Вперед, сильней, браво, молодцы, спешите, спешите, нам еще можно будет воспользоваться ветром и приливом!
И шкипер Зели, позабыв, что его трудно расслышать за два пушечные выстрела, ободрял голосом и телодвижениями матросов, которые везли к кораблю Кернока и его спутника.
Наконец, шлюпка, на которой они плыли, достигла брига и пристала к правой стороне. Зели подбежал к трапу, сделал сигнал в свисток, означающий присутствие капитана, и со шляпой в руке, приготовился к принятию его.
Кернок с ловкостью взошел на борт брига, и спрыгнул на палубу.
Шкипер был поражен бледностью и изменением в чертах лица его. Обнаженная голова, беспорядок в одежде, ножны, без кинжала висевшие при его поясе, все возвещало что-то необыкновенное. Поэтому Зели не дерзнул упрекнуть своего капитана в долгой отлучке, но с видом почтительного участия подошел к нему.