— Отступник здесь! Окружите это место и прогоните народ.
— Сдайся, собака, ибо двадцать карабинов наведены на тебя. Прикладывайся, вы! — вскричал начальник береговой стражи.
Курки брякнули.
— Бедное дитя, ты, по крайней мере, не будешь претерпевать их пыток, — сказал Хитано, смотря на Монху, и слеза, которую самая мучительная боль не могла у него исторгнуть, упала на его пылающую щеку.
— Сдайся, отступник! Или я велю стрелять, — повторил начальник.
— Вы храбрецы, друзья, — отвечал Хитано, — оленя почти доконали, а все еще его боитесь! По чести, славная охота.
Он замолчал, на него бросились, связали его, и три дня спустя он находился уже в Кадиксе, в тюрьме Сан-Августа.
Давно уже рыбаки, приметив челнок, крейсировавший ночью под монастырскими стенами, поделились своими подозрениями с Альканом. Посему расставлена была засада в ущельях утесов; начали наблюдать за поступками Хитано; следили за ним. Увидели, как он причалил и перебросил лестницу. Выжидали, когда же заметили по сотрясению веревок, что он возвращался назад, их подрезали снаружи, и произошло то, что вам уже известно.
ГЛАВА XII
В самой середине площади Сан-Жуана подле вала возвышается довольно красивая ротонда с жестяной кровлей, светлой, как купол минарета. Все пространство между ее каменных столпов заделано крепкой железной решеткой, так что это здание представляет собой просторную круглую клетку.
Внутри нее находится прекрасная часовня, обставленная свечами из белого воска, с богатыми костяницами, покрытыми черным сукном, по коему вышиты серебром потоки слез и Адамовы головы; у подножия алтаря с одной стороны стоит открытый и приготовленный простой сосновый гроб; с другой, постель, составленная из трех досок и мешка пепла; наконец, в приделе, отгороженном перилами, находится человек, одетый в красное платье и молящийся усердно с преклоненными коленями. Тот, который сидя на краю постели сгибается под тяжестью своих цепей, есть Хитано; этот гроб — его; человек, который усердно молится с преклоненными коленями — палач.
Хитано был судим, осужден, приговорен к смерти, и, по обыкновению, содержался в Capilla, или Траурной часовне, в продолжение трех дней, предшествовавших его казни.
Этот странный обычай, установленный Инквизицией, состоит в том, чтобы петь осужденному псалтырь во все время пребывания его в Capilla; препятствовать ему спать день и ночь для умерщвления его плоти и души, и дабы он мог размышлять о предстоящем ему дальнем пути; предлагать ему все духовные утешения, какие только могут подать монахи и капуцины!
Приучать его исподволь к мысли о ничтожестве, ставя ему перед глазами гроб, долженствующий принять труп его, и палача, долженствующего освободить его от сей жизни бедствий и треволнений.
Палач оставляется так же в ротонде, но по другой причине: ему надлежит очиститься наперед молитвой, прежде нежели он совершит человекоубийство.
Все шло своим порядком: свечи горели, монахи пели, палач молился и гроб стоял открытый.
Хитано зевал непомерно и ожидал часа своей казни с таким же нетерпением, как человек, которого сильно клонит ко сну, желает лечь в постель.
Между тем, семнадцать часов еще оставалось до казни.
Монахи перестали петь, ибо голос устает; палач привстал, ибо давление помоста на чашки колен весьма ощутимо. Козий мех, наполненный тинтильей, обошел вокруг капуцинов с исполнителем приговора. Должно сказать по справедливости, что этот пил после всех и, так как при этом он был добрее прочих, то просунул мех сквозь загородку и предложил его Хитано.
— Спасибо, брат, — сказал этот последний.
— Божусь Христом! Вы очень брезгливы, — возразил добрый палач, — но я вижу, что вы пренебрегаете мной за мое звание. Послушайте, приятель, ведь надобно же чем-либо жить в свете, а у меня не без тягостей: есть и дряхлая бабушка, и милая жена, и двое детей-малюток с прекрасными белокурыми волосами, со свежими розовыми щечками. А вдобавок...
Хитано прервал его столь быстрым движением, что цепи зазвенели, как будто бы он разорвал их.
— Возможно ли! — сказал окаянный, устремив глаза на прекрасную высокую молодую девушку, которая, вмешавшись в толпу любопытных, приподняла на минуту свой черный шелковый капюшон, делая ему выразительный знак. — Фазильо здесь, Фазильо! — повторял он с величайшим удивлением.
Капуцины с новым жаром начали петь псалмы, человек в красном полукафтане опять принялся за свое очищение, а Хитано впал в прежние думы, ибо рослая молодая девушка исчезла.
Изнуренный усталостью и бессонницей, он, было, задремал, но один кармелит, заметивший это, благоговейно пощекотал ему пером в ноздрях, говоря: «Думай о смерти, брат мой».
Цыган вдруг вскочил и бросил ужасный взгляд на духовного человека.
— Благословляйте лучше меня, сын мой, — сказал последний, — ибо вот преподобный Павло, игумен монастыря Сан-Франциско, идет к вам.
Действительно, дюжий монах входил в предел с опущенными глазами и сложив на груди руки.
— Ave, Maria purissima, mater Dei, — пробормотал он, подвигаясь, и дал знак кармелиту, который удалился, не дожидаясь отповеди.
Монах сел подле Хитано, смотревшего на него со странным выражением презрения и иронии; и, несколько раз вздохнув глубоко, сказал звонким и писклявым голоском, составлявшим странную противоположность с его непомерной тучностью:
— Да спасет вас Небо, сын мой.
— Скажите лучше бес, Отец мой.
— Итак, вы упорствуете в том, чтобы умереть без последнего покаяния?
— Да.
— Подумайте, сын мой, какой вы покроете себя славой, отступясь торжественно от ваших заблуждений и войдя в недра нашей святой церкви.
— На такое короткое время, стоит ли это труда?
— Но вечная жизнь, сын мой?
— Оставьте со мной этот наставительный тон, приятель; вас занимает более всего желание, чтобы я обращен был в христианство монахом вашего Ордена, я понимаю: такое обращение может вам доставить лишнюю сотню исповедников, а это не безделица.
— Небо свидетель, сын мой...
— Окончим, все это становится так скучно, плоско, что вы мне надоедаете. Гей! приятель в красном камзоле, что так скоро вы покидаете ваших новых знакомцев? — закричал Хитано палачу, не желая более отвечать на убеждения честного отца.
Палач проворно прибежал с веселым и радостным лицом.
— Спасибо, поговорим немного, ибо ведь скоро ты, мой добрый приятель, превратишь меня в ничтожество. Славная у тебя должность! Ты делаешь то, что их Бог не мог бы сделать: в назначенный час, минута в минуту, ты гасишь жизнь, как задувают свечу, — сказал Хитано.
— И точно, брат мой, это не более продолжается, — возразил палач улыбаясь.
— Эти люди хотят, чтобы я исповедовался, так я тебя избрал: ты услышить необычайные признания, но нет, ты устрашишься!..
Человек в красном камзоле побледнел. Монах, молчавший до сих пор, встал, вышел и через минуту возвратился с двумя сильными стражами, несшими веревки.
— Братья мои, — сказал он им с кротостью, указывая на Хитано, — этот закоснелый грешник уже слишком достоин сожаления, не допустите его губить более свою душу столь ужасными богохулениями. Закляпите ему рот, дети мои, и да приимет его Небо под свой кров.
Затем он вышел; Хитано закляпили рот, но глаза его покраснели и заблестели как раскаленные угли.
Но так как через два часа он показался довольно спокойным, то с него сняли кляп и больше потому, что некоторые прелестные дамы лучшего Кадикского общества, теснившиеся также вокруг ограды, справедливо заметили, что нельзя хорошо рассмотреть черты лица окаянного за этой негодной медной бляхой, заслонявшей ему нос и рот.
И кляп пал со рта от доводов, столь филантропических.
Но никто не принимал искреннего участия в судьбе Хитано; одни одобряли приговор Юнты, другие обещали себе большое удовольствие в день казни; многие даже осыпали злобными проклятьями цыгана, который довольствовался тем, что всему этому улыбался.
Среди присутствующих находился мужчина высокого роста, сухой и бледный, Севильский Коррехидор, оказавшийся в Кадиксе по причине какой-то тяжбы. Он особенно восставал на несчастного преступника: каждую минуту только и твердя: «Какой головорез!»
— Какое благо для общества, что подобное чудовище наказывается по заслугам своим.
— Я с радостью увижу, как его станут давить!
Казалось, Хитано устал слушать эти ругательства. Он гордо выпрямил свою голову и вскричал звонким голосом:
— Вы не слишком человеколюбивы, сеньор дон Перес.
— Кто сказал мое имя этому бездельнику? — спросил Коррехидор бледный, смущенный и удивленный.
— О! Государь мой, я еще гораздо более знаю: и вашу виллу на берегах Гвадалквивира, и эту прелестную светлицу, обитую Лимскими рогожками, с ее зелеными занавесками и беломраморным бассейном.
— Иисусе! Как этот демон может знать...
— Туда-то в знойные часы дня сеньора Перес приходила искать уединения и прохлады.
— Собака! Не оскверняй почтенного имени. Но, разве нет более законов, нет правосудия? Ты лжешь! Замолчи или я снова прикажу зажать тебе рот, — сказал раздраженный Коррехидор.
Но толпа, начинавшая находить этот разговор крайне занимательным, придвинулась ближе, лишила сеньора дона Переса всякой возможности отойти прочь, и Хитано продолжал:
— Вы говорите, что я лгу, сеньор дон Перес; хотите ли доказательств?
— Замолчишь ли ты, нечестивец!
— Так вот вам. Сеньора прекрасна и молода, темноволоса, с черными как вороново крыло глазами; полна, бела, а ножка у нее, стан, ручка могут свести с ума даже каноника Эскуриальского.
— Дерзкий! Как ты смеешь...
— Наконец, ниже левого плеча маленькое черное пятнышко, приманчивое, пушистое, оттеняет еще разительнее атласное тело ослепительной белизны... Это еще не все!
Коррехидор бесился от злости и не мог найти ни одного слова в ответ на выходки Хитано и на насмешки, коими толпа безжалостно его обременяла. Наконец он вскричал, бросаясь к решетке:
— Этот проклятый цыган узнал это, видно, от какой-нибудь горничной моей жены... или может быть...
— Нет, сеньор Перес, нет, — подхватил Хитано, — я это узнал от капитана корабля, которого вы у себя принимали в Севилле, ибо этот капитан был...
— Договаривай же, разбойник!
— Я сам!.. Ваш ниньо[13] окрещен ли уже, сеньор?
Бешенство Дона Переса дошло до высочайшей степени, он ринулся с ожесточением на решетку, тщетные усилия; Хитано находился в безопасности от его гнева.
— Я подозревал это! И он будет только раз повешен! — вопил злополучный Коррехидор, уцепившись за железные переборки решетки.
Наконец сострадательные друзья отвлекли его, толпа стала мало-помалу расходиться, и при наступлении ночи почти никого уже не было видно около часовни.
— Насилу я освободился от этих любопытных глупцов! — сказал Хитано, когда пробило одиннадцать часов на башне Сан-Франциско. — Но нет, вот опять они, и самого опасного разряда! — вскричал он, увидев приближавшихся к часовне двух священников в черных рясах.
Брат-привратник вышел к ним навстречу.
— Что вам угодно? — спросил он грубо у старшего, ибо известно, какую ненависть питает испанское монашеское сословие к прочему духовенству.
— Выслушать этого христианина, который звал нас, — отвечал важно священник.
— Этого быть не может. Клянусь Святым Иаковом! Он выслал преподобного отца Павла, обойдясь с ним, как с погонщиком мулов.
— Так, стало быть, мы лжем, проклятая собака! — вскричал товарищ пожилого священника, который несмотря на широкую шляпу, надвинутую глубоко на его лицо, казался гораздо его моложе.
Хитано оставался до сих пор хладнокровным зрителем этой сцены, но услышав этот весьма знакомый ему голос, вскричал:
— Негодный кармелит! Впусти этих почтенных священников! Я, сам Хитано, велел их позвать для слушания моего завещания, для моей исповеди. Итак, чего же ты ждешь?
— Ежели вы того хотите, брат мой, — сказал смущенный кармелит, — то пусть войдут, но, клянусь Пресвятой Девой, вы напрасно отвергли посредничество отца Павла, он так близок к Престолу Предвечного! Аминь.
В то время как привратник переходил за ограду, отделявшую его от Хитано, молодой священник бросился на руку цыгана и оросил ее своими слезами.
— Неосторожный! Вы погубите себя, — вскричал его товарищ, став поспешно перед ним, чтобы закрыть его от глаз кармелита, потом, когда этот последний удалился, он подошел к Хитано и сказал ему:
— Мне известны, государь мой, ваши намерения, ваш образ мыслей, ваша воля, я не буду тратить время, оно драгоценно, послушайте. С час тому назад этот молодой человек, единственный, может быть, вам друг на свете, бросился к ногам моим. Он мне обо всем рассказал, о ваших преступлениях и ваших заблуждениях!.. Он просил меня, наконец, доставить ему последнее свидание, для которого готов был всем пожертвовать, и я согласился. Может быть, это слабость, но в торжественные минуты, которые вы переживаете, я полагал, что если вы отвергаете утешения веры, то утешения дружбы, по крайней мере, облегчат ваше жестокое положение. Теперь вам все известно! Когда пробьет полночь, вы должны будете расстаться. Я стану молиться за вас, ибо человек, способный внушить такую привязанность, не должен быть совершенно виновным.
И почтенный святитель преклонил пред алтарем колена.
— Государь мой, — сказал Хитано, — мне очень прискорбно, что моя признательность будет так непродолжительна...
— Час приближается, — возразил священник.
— Увы! правда, — сказал цыган и, обратился к Фазильо (ибо это был точно он), который устремил на него грустный унылый взор. — Итак, Фазильо, сын мой, прощай! Наши планы...
— Командир! Мой бедный командир! — И он плакал.
— Поверь, я о тебе только сожалею в жизни, я любил тебя.
— Я не переживу вас.
— Ребенок! Разве у тебя нет моей тартаны, моих негров! Уезжай отсюда, беги в Америку... ты молод... храбр...
— Нет, я отомщу за вас... здесь!
— Фазильо! Ты исполнишь мои приказания, я тебе это запрещаю.
— Вы будете отомщены! Мое намерение решено, твердо и неизменно, как угрожающая вам смерть, ибо казнь ваша близка! Вы, столь храбрый, столь великий, умрете! Умрете, как презренный человек, — говорил Фазильо тихим голосом, боясь возбудить подозрения привратника, и ломал себе руки.
Хитано провел рукой по своему лбу.
— Довольно, Фазильо, окончим эту сцену, она нестерпима. Прощай! Оставь меня.
— Нет, командир, нет еще!
— Послушай, сын мой, в железном ящичке ты найдешь волосы: это волосы моей бедной сестры. Ты найдешь старый пояс, этот пояс был на моем отце, когда его убили. Сожги их! Остальное принадлежит тебе. Все! Сама даже ладанка, которая дает тебе право над евреем в Тангере, если вздумаешь когда-либо туда возвратиться.
— Но вы... не имея сил спасти вас, видеть ваш последний час, ваши страдания!
— Эх! Фазильо, разве ты забыл, сын мой, наши долгие и тяжкие плавания, опасности, беды, и за все это новые труды? Между тем как завтра, Фазильо, завтра ждет меня покой, истинный покой, и навсегда. Не жалей же обо мне! По тебе только я страдаю. Итак, прощай! Беги из Испании, ступай в иную землю, продай тартану, негров и наслаждайся там покоем, благополучием, да среди своего счастья вспоминай иногда о Цыгане.
Фазильо упал к ногам его.
— Неужели ты думаешь, сын мой, что для меня ужасно кончить жизнь тем, чем бы я должен был начать ее? Если бы в двадцать лет я имел такого друга как ты и такую любовницу, как Розита, то не был бы в Траурной часовне, со мной были бы еще мои мечты, со мной было бы мое семейство, нежные ласки, и потом тихо бы погас я посреди моих внуков. Непостижимая судьба! — И, помолчав немного, он отвязал от своей шеи красный шелковый платок и подал его Фазильо. — Возьми, ты будешь носить его из любви ко мне. Прощай!
— Ах! До самой смерти...
— А теперь... прощай!
Часы на башне Сан-Франциско пробили полночь.
Каждый удар раздирал сердце бедного юноши; при последнем он упал без чувств.
Хитано вскрикнул, священник и кармелит прибежали в одно время.
— Пресвятая Дева! Что сделалось с вашим товарищем? — спросил привратник.
— Ничего: это припадок, причиненный исповедью великого преступника.
— Встаньте, сын мой, опомнитесь, — сказал добрый старец, приподнимая Фазильо.
Этот последний пришел в память, посмотрел вокруг себя и опять кинулся на шею Хитано.
— Какое сострадание! — сказал привратник, — он готов разбиться о цепи этого разбойника.
Священник вырвал его из объятий Хитано почти без чувств.
— Государь мой! — сказал Хитано, — я желал бы видеть вас завтра.
Он остался один, глубоко размышлял целую ночь, и когда звон к заутрени и первое брезжение утра вывели его из задумчивости, он провел рукой по широкому лбу своему и сказал:
— Однако же, нельзя не содрогнуться, стоя перед вратами вечности.
ГЛАВА XIII
Посреди площади Сан-Жуан-де-Диос возвышается лобное место, две лестницы ведут на него; наверху его стоят кресла из простого дерева, прислоненные к длинному шесту; две линии городской стражи простираются по обеим сторонам этого эшафота и образуют длинную цепь, соединяющуюся у дверей Траурной Часовни. Бесчисленные толпы людей наводняют площадь и унизывают окна и кровли окружных домов; городской вал и даже укрепления, защищающие гавань с сухого пути, наполнены множеством народа. — Одиннадцать часов, солнце блестит, и высокий купол Святого Иоанна обозначается на чистом, голубом небе.
Цирюльник Флорес, простолюдину:
— Сделайте одолжение, приятель, пропустите меня вперед: ваш рост позволяет вам видеть через мою голову и, прости меня Господи! эти зрелища, к несчастью, так редки, что христиане должны помогать друг другу на пути спасения.
Простолюдин. Проходите, сударь, да не забудьте меня в ваших молитвах.
Флорес. Санта-Кармен благословит вас, приятель, и вы, верно, не раскаетесь, услужив мне, когда узнаете, что я имею любопытные подробности об отступнике, которого сейчас удавят.
Молодая девушка. Пресвятая Дева! И вы его видели? Какое счастье! Такой милости не добиться нам, бедным людям; в продолжение этих трех суток, проведенных окаянным в каплице, лучшие места у решетки были отданы знатным дамам.
Другая молодая девушка (обвешанная лентами и покрытая румянами и мушками). Поэтому и я знатная дама, ибо я его видела, как вижу мыльную лоханку этого цирюльника с журавлиными ногами и божусь моей угодницей!..
Цирюльник Флорес (гневным напевом). Твоя угодница, голубушка, не вписана в календарь, и если не ошибаюсь, она часто разъезжала по городу с обритой головой, верхом на ослице, лицом к хвосту.
Молодая девушка (выдергивая из-за подвязки нож). Проклятый брадобрей, твое горло, видно, слишком тесно для таких речей; вот я же тебе его расширю.
Махо. Молчи, ты, гей, девка в лентах! Воротись-ка на улицу Дель-Фидео, петь да наигрывать на гитаре и опускать свою занавеску, чтобы бросать цветы в проходящих. Если ты и видела Хитано так близко, то, вероятно, потому, что палач часто помогал тебе отстегивать твою мантилью; а по знакомству, пособил тебе и в этом случае. (Вырывая у нее нож.) Демонио! Не играй же так этой булавкой, ты себя заденешь, да и меня также. Хочешь, я опять ее вложу в твой пояс, душа моя?
Молодая девушка. Нечестивая собака! За меня отомстят, ибо вот отец Хозе.
Капуцин (неся в одной руке фонарь, на котором изображены черти в пламени, а в другой кошелек). Для душ, страждущих в чистилище, братия, подайте, Христа ради. Небо воздаст вам.
Присутствующие почтительно кланяются, преклоняют с сокрушенным сердцем колени и не дают ничего.
Девушка (украшенная лентами). Ave Maria, примите сей реал, отец Хозе, и попросите в ваших молитвах, чтоб этой собаке Махо, при первом его грехе, распороли брюхо. А скажите, отец Хозе, скоро ли вы придете ко мне? У меня чистая циновка, в горшках свежие цветы и есть королевские гаванские цигарки.
Капуцин (проворно отворотясь, кричит громким голосом). Por las almas del purgatorio, Senores!
Молодая девушка. Отец Хозе, отец Хозе, вы, видно, меня позабыли; я и так не пропускаю ни одной обедни, ни одной заутрени.
Флорес. Кажется, друзья мои, что преподобный заведует совестью сеньоры. К счастью, он крепкого здоровья, иначе это была бы тяжкая обязанность!
Молодая девушка. Ах, ты озорник! Больно слышать, господа, такую клевету на духовного человека от оглашенного, от фран-масона!
Множество голосов. Масон! Оглашенный! Где, где масон?
Флорес. Заклинаю тебя грудью твоей матери! Замолчи, девка, не шути таким образом, за это одно, только ведь, избили Переса.
Молодая девушка. Слышите, господа, он знаком был с Пересом, которому, по милости Божьей, надавали больше толчков, чем этот еретик-цирюльник перебрил бород за всю свою жизнь. Посмотрите-ка, у него и зеленая лента на шее; как Святая Дева видит и просвещает меня! Это масон! Отойдите от него прочь, дети, отойдите! (Волнение в народе).
Множество голосов. В море оглашенного! Смерть масону! В море!
Флорес. Клянусь кровью Креста, приятели, что эта лента ничего не значит, и что...
Поселянин (ударяя его). Вот тебе, собака! А! Ты смеешь мешаться в общество христиан!
Другой. Вот тебе еще! Посмотрим, заступятся ли за тебя твои братья, демонио. Зови-ка их на помощь.
Многие голоса. В море! В море!
Молодая девушка. Браво, господа! Пресвятая Дева благословит вас, отнесите его зеленую ленту и голову к алькаду, и вы не будете нуждаться в дублонах и индульгенциях на сей пост.
Флорес (избитый, сдавленный, растерзанный, переходит, так сказать, из рук в руки, до самого вала, орошаемого морем; там, один сильный андалузец его хватает и бросает в воду, вскричав). Прости, Господи! Так умирают масоны, еретики и приверженцы Конституции, враги самодержавной власти!
Толпа. Браво! — Viva el Rey abcoluto!
Моряк. Тише! Тише! Дети мои, вот, кажется, шествие начинает подвигаться. Праведный Боже! Какой прекрасный день для меня.
Крестьянин. Как для вас, так и для всех, господин моряк.
Моряк. Для меня прекраснее, клянусь Святым Иаковом! Я находился на сторожевом судне, которое было за ним в погоне под командой капитана Яго.
Многие голоса. Как, сударь, вы участвовали в этом страшном сражении? Пресвятая Дева! И вы живы!
Моряк. К счастью, дети мои, мы исповедовались накануне, иначе демон утащил бы нас в тартарары.
Крестьянин. Но как же это случилось, сударь? Ведь вы, наконец, говорят, потопили его тартану.
Моряк. Да, приятель, потопили, как ореховую скорлупу, и вдруг, она явилась позади нас, вся в огне, и нагруженная более чем десятью тысячами демонов, извергавших пламя ртом и глазами.
Множество голосов. Пресвятая Дева, помилуй нас!
Моряк. И среди их всех, носился проклятый Хитано, богохульствуя и оскорбляя Небо, Святых рая и господина губернатора!
Толпа. Господи, какой ужас! И что же вас спасло от чудовища?
Моряк. Наш капитан, по счастью, имел бутылку воды, освященной Толедским архиепископом, и как адское судно было от нас близехонько, то мы на него и бросили святую влагу.
Крестьянин. Из пушки, приятель?
Моряк. Нет, братец, выстрел произошел из корабельной аптечки, вы понимаете? И тогда все погасло, как бы очарованием, и тартана снова погрязла в воду при громком реве демонов.
Мещанин. Но, господин моряк, отчего же Хитано допустил взять себя в монастырском саду, если он был одарен этим адским могуществом?
Моряк. Разумеется, от того, что он был в священном месте, в монастыре. Пресвятая Дева! Попирать монастырскую землю, да это окаянному то же, что плавать в святой воде.
Толпа. Справедливо! — Господи, Боже! Это всегда так бывает, — и кто в том сомневается?
Мещанин. Но, господа, выйдя из монастыря на улицу, не мог ли он снова получить свою силу?
Моряк. Но для того, когда надевали на него цепи, сперва порядком их опрыскали святой водой, и сверх того, два монаха, каждую минуту лили ему ее на голову. Зато, Иисусе! надобно было видеть, как его коробило: он едва мог двигаться.
Мещанин. Я думаю, праведный Боже! У несчастного нога была раздроблена.
Женщина. Это была одна только уловка для возбуждения сострадания. Господи! Послушаешь, куда как много он страдал от своей раны.
Мещанин. Воля ваша, приятели, все это мне кажется что-то не очень ясным, и хотя говорят о том монахи, я не верю...
Женщина. Так какой же вы после этого христианин? Вы, еретик, если не верите первым основаниям религии. Санта-Кармен! Вы мне страшны! Пресвятая Дева, помилуй мя! Он не верует!..
Мещанин (вспомнив об участи Флореса и смотря, далеко ли он от вала). Сеньора, я всему верую, я ставлю свечу в тридцать фунтов Богородице Пиларской, я ношу четки, видите.
— Сдайся, собака, ибо двадцать карабинов наведены на тебя. Прикладывайся, вы! — вскричал начальник береговой стражи.
Курки брякнули.
— Бедное дитя, ты, по крайней мере, не будешь претерпевать их пыток, — сказал Хитано, смотря на Монху, и слеза, которую самая мучительная боль не могла у него исторгнуть, упала на его пылающую щеку.
— Сдайся, отступник! Или я велю стрелять, — повторил начальник.
— Вы храбрецы, друзья, — отвечал Хитано, — оленя почти доконали, а все еще его боитесь! По чести, славная охота.
Он замолчал, на него бросились, связали его, и три дня спустя он находился уже в Кадиксе, в тюрьме Сан-Августа.
Давно уже рыбаки, приметив челнок, крейсировавший ночью под монастырскими стенами, поделились своими подозрениями с Альканом. Посему расставлена была засада в ущельях утесов; начали наблюдать за поступками Хитано; следили за ним. Увидели, как он причалил и перебросил лестницу. Выжидали, когда же заметили по сотрясению веревок, что он возвращался назад, их подрезали снаружи, и произошло то, что вам уже известно.
ГЛАВА XII
Траурная часовня
Par ma barette! croyez-vous qu'on soit a son aise sur un edredon de cette etoffe, s'ecria La-Balue, en cherchant a s'alonger dans sa cage de fer.
De Forges-le-Routier, His. du temps de Louis XI.
В самой середине площади Сан-Жуана подле вала возвышается довольно красивая ротонда с жестяной кровлей, светлой, как купол минарета. Все пространство между ее каменных столпов заделано крепкой железной решеткой, так что это здание представляет собой просторную круглую клетку.
Внутри нее находится прекрасная часовня, обставленная свечами из белого воска, с богатыми костяницами, покрытыми черным сукном, по коему вышиты серебром потоки слез и Адамовы головы; у подножия алтаря с одной стороны стоит открытый и приготовленный простой сосновый гроб; с другой, постель, составленная из трех досок и мешка пепла; наконец, в приделе, отгороженном перилами, находится человек, одетый в красное платье и молящийся усердно с преклоненными коленями. Тот, который сидя на краю постели сгибается под тяжестью своих цепей, есть Хитано; этот гроб — его; человек, который усердно молится с преклоненными коленями — палач.
Хитано был судим, осужден, приговорен к смерти, и, по обыкновению, содержался в Capilla, или Траурной часовне, в продолжение трех дней, предшествовавших его казни.
Этот странный обычай, установленный Инквизицией, состоит в том, чтобы петь осужденному псалтырь во все время пребывания его в Capilla; препятствовать ему спать день и ночь для умерщвления его плоти и души, и дабы он мог размышлять о предстоящем ему дальнем пути; предлагать ему все духовные утешения, какие только могут подать монахи и капуцины!
Приучать его исподволь к мысли о ничтожестве, ставя ему перед глазами гроб, долженствующий принять труп его, и палача, долженствующего освободить его от сей жизни бедствий и треволнений.
Палач оставляется так же в ротонде, но по другой причине: ему надлежит очиститься наперед молитвой, прежде нежели он совершит человекоубийство.
Все шло своим порядком: свечи горели, монахи пели, палач молился и гроб стоял открытый.
Хитано зевал непомерно и ожидал часа своей казни с таким же нетерпением, как человек, которого сильно клонит ко сну, желает лечь в постель.
Между тем, семнадцать часов еще оставалось до казни.
Монахи перестали петь, ибо голос устает; палач привстал, ибо давление помоста на чашки колен весьма ощутимо. Козий мех, наполненный тинтильей, обошел вокруг капуцинов с исполнителем приговора. Должно сказать по справедливости, что этот пил после всех и, так как при этом он был добрее прочих, то просунул мех сквозь загородку и предложил его Хитано.
— Спасибо, брат, — сказал этот последний.
— Божусь Христом! Вы очень брезгливы, — возразил добрый палач, — но я вижу, что вы пренебрегаете мной за мое звание. Послушайте, приятель, ведь надобно же чем-либо жить в свете, а у меня не без тягостей: есть и дряхлая бабушка, и милая жена, и двое детей-малюток с прекрасными белокурыми волосами, со свежими розовыми щечками. А вдобавок...
Хитано прервал его столь быстрым движением, что цепи зазвенели, как будто бы он разорвал их.
— Возможно ли! — сказал окаянный, устремив глаза на прекрасную высокую молодую девушку, которая, вмешавшись в толпу любопытных, приподняла на минуту свой черный шелковый капюшон, делая ему выразительный знак. — Фазильо здесь, Фазильо! — повторял он с величайшим удивлением.
Капуцины с новым жаром начали петь псалмы, человек в красном полукафтане опять принялся за свое очищение, а Хитано впал в прежние думы, ибо рослая молодая девушка исчезла.
Изнуренный усталостью и бессонницей, он, было, задремал, но один кармелит, заметивший это, благоговейно пощекотал ему пером в ноздрях, говоря: «Думай о смерти, брат мой».
Цыган вдруг вскочил и бросил ужасный взгляд на духовного человека.
— Благословляйте лучше меня, сын мой, — сказал последний, — ибо вот преподобный Павло, игумен монастыря Сан-Франциско, идет к вам.
Действительно, дюжий монах входил в предел с опущенными глазами и сложив на груди руки.
— Ave, Maria purissima, mater Dei, — пробормотал он, подвигаясь, и дал знак кармелиту, который удалился, не дожидаясь отповеди.
Монах сел подле Хитано, смотревшего на него со странным выражением презрения и иронии; и, несколько раз вздохнув глубоко, сказал звонким и писклявым голоском, составлявшим странную противоположность с его непомерной тучностью:
— Да спасет вас Небо, сын мой.
— Скажите лучше бес, Отец мой.
— Итак, вы упорствуете в том, чтобы умереть без последнего покаяния?
— Да.
— Подумайте, сын мой, какой вы покроете себя славой, отступясь торжественно от ваших заблуждений и войдя в недра нашей святой церкви.
— На такое короткое время, стоит ли это труда?
— Но вечная жизнь, сын мой?
— Оставьте со мной этот наставительный тон, приятель; вас занимает более всего желание, чтобы я обращен был в христианство монахом вашего Ордена, я понимаю: такое обращение может вам доставить лишнюю сотню исповедников, а это не безделица.
— Небо свидетель, сын мой...
— Окончим, все это становится так скучно, плоско, что вы мне надоедаете. Гей! приятель в красном камзоле, что так скоро вы покидаете ваших новых знакомцев? — закричал Хитано палачу, не желая более отвечать на убеждения честного отца.
Палач проворно прибежал с веселым и радостным лицом.
— Спасибо, поговорим немного, ибо ведь скоро ты, мой добрый приятель, превратишь меня в ничтожество. Славная у тебя должность! Ты делаешь то, что их Бог не мог бы сделать: в назначенный час, минута в минуту, ты гасишь жизнь, как задувают свечу, — сказал Хитано.
— И точно, брат мой, это не более продолжается, — возразил палач улыбаясь.
— Эти люди хотят, чтобы я исповедовался, так я тебя избрал: ты услышить необычайные признания, но нет, ты устрашишься!..
Человек в красном камзоле побледнел. Монах, молчавший до сих пор, встал, вышел и через минуту возвратился с двумя сильными стражами, несшими веревки.
— Братья мои, — сказал он им с кротостью, указывая на Хитано, — этот закоснелый грешник уже слишком достоин сожаления, не допустите его губить более свою душу столь ужасными богохулениями. Закляпите ему рот, дети мои, и да приимет его Небо под свой кров.
Затем он вышел; Хитано закляпили рот, но глаза его покраснели и заблестели как раскаленные угли.
Но так как через два часа он показался довольно спокойным, то с него сняли кляп и больше потому, что некоторые прелестные дамы лучшего Кадикского общества, теснившиеся также вокруг ограды, справедливо заметили, что нельзя хорошо рассмотреть черты лица окаянного за этой негодной медной бляхой, заслонявшей ему нос и рот.
И кляп пал со рта от доводов, столь филантропических.
Но никто не принимал искреннего участия в судьбе Хитано; одни одобряли приговор Юнты, другие обещали себе большое удовольствие в день казни; многие даже осыпали злобными проклятьями цыгана, который довольствовался тем, что всему этому улыбался.
Среди присутствующих находился мужчина высокого роста, сухой и бледный, Севильский Коррехидор, оказавшийся в Кадиксе по причине какой-то тяжбы. Он особенно восставал на несчастного преступника: каждую минуту только и твердя: «Какой головорез!»
— Какое благо для общества, что подобное чудовище наказывается по заслугам своим.
— Я с радостью увижу, как его станут давить!
Казалось, Хитано устал слушать эти ругательства. Он гордо выпрямил свою голову и вскричал звонким голосом:
— Вы не слишком человеколюбивы, сеньор дон Перес.
— Кто сказал мое имя этому бездельнику? — спросил Коррехидор бледный, смущенный и удивленный.
— О! Государь мой, я еще гораздо более знаю: и вашу виллу на берегах Гвадалквивира, и эту прелестную светлицу, обитую Лимскими рогожками, с ее зелеными занавесками и беломраморным бассейном.
— Иисусе! Как этот демон может знать...
— Туда-то в знойные часы дня сеньора Перес приходила искать уединения и прохлады.
— Собака! Не оскверняй почтенного имени. Но, разве нет более законов, нет правосудия? Ты лжешь! Замолчи или я снова прикажу зажать тебе рот, — сказал раздраженный Коррехидор.
Но толпа, начинавшая находить этот разговор крайне занимательным, придвинулась ближе, лишила сеньора дона Переса всякой возможности отойти прочь, и Хитано продолжал:
— Вы говорите, что я лгу, сеньор дон Перес; хотите ли доказательств?
— Замолчишь ли ты, нечестивец!
— Так вот вам. Сеньора прекрасна и молода, темноволоса, с черными как вороново крыло глазами; полна, бела, а ножка у нее, стан, ручка могут свести с ума даже каноника Эскуриальского.
— Дерзкий! Как ты смеешь...
— Наконец, ниже левого плеча маленькое черное пятнышко, приманчивое, пушистое, оттеняет еще разительнее атласное тело ослепительной белизны... Это еще не все!
Коррехидор бесился от злости и не мог найти ни одного слова в ответ на выходки Хитано и на насмешки, коими толпа безжалостно его обременяла. Наконец он вскричал, бросаясь к решетке:
— Этот проклятый цыган узнал это, видно, от какой-нибудь горничной моей жены... или может быть...
— Нет, сеньор Перес, нет, — подхватил Хитано, — я это узнал от капитана корабля, которого вы у себя принимали в Севилле, ибо этот капитан был...
— Договаривай же, разбойник!
— Я сам!.. Ваш ниньо[13] окрещен ли уже, сеньор?
Бешенство Дона Переса дошло до высочайшей степени, он ринулся с ожесточением на решетку, тщетные усилия; Хитано находился в безопасности от его гнева.
— Я подозревал это! И он будет только раз повешен! — вопил злополучный Коррехидор, уцепившись за железные переборки решетки.
Наконец сострадательные друзья отвлекли его, толпа стала мало-помалу расходиться, и при наступлении ночи почти никого уже не было видно около часовни.
— Насилу я освободился от этих любопытных глупцов! — сказал Хитано, когда пробило одиннадцать часов на башне Сан-Франциско. — Но нет, вот опять они, и самого опасного разряда! — вскричал он, увидев приближавшихся к часовне двух священников в черных рясах.
Брат-привратник вышел к ним навстречу.
— Что вам угодно? — спросил он грубо у старшего, ибо известно, какую ненависть питает испанское монашеское сословие к прочему духовенству.
— Выслушать этого христианина, который звал нас, — отвечал важно священник.
— Этого быть не может. Клянусь Святым Иаковом! Он выслал преподобного отца Павла, обойдясь с ним, как с погонщиком мулов.
— Так, стало быть, мы лжем, проклятая собака! — вскричал товарищ пожилого священника, который несмотря на широкую шляпу, надвинутую глубоко на его лицо, казался гораздо его моложе.
Хитано оставался до сих пор хладнокровным зрителем этой сцены, но услышав этот весьма знакомый ему голос, вскричал:
— Негодный кармелит! Впусти этих почтенных священников! Я, сам Хитано, велел их позвать для слушания моего завещания, для моей исповеди. Итак, чего же ты ждешь?
— Ежели вы того хотите, брат мой, — сказал смущенный кармелит, — то пусть войдут, но, клянусь Пресвятой Девой, вы напрасно отвергли посредничество отца Павла, он так близок к Престолу Предвечного! Аминь.
В то время как привратник переходил за ограду, отделявшую его от Хитано, молодой священник бросился на руку цыгана и оросил ее своими слезами.
— Неосторожный! Вы погубите себя, — вскричал его товарищ, став поспешно перед ним, чтобы закрыть его от глаз кармелита, потом, когда этот последний удалился, он подошел к Хитано и сказал ему:
— Мне известны, государь мой, ваши намерения, ваш образ мыслей, ваша воля, я не буду тратить время, оно драгоценно, послушайте. С час тому назад этот молодой человек, единственный, может быть, вам друг на свете, бросился к ногам моим. Он мне обо всем рассказал, о ваших преступлениях и ваших заблуждениях!.. Он просил меня, наконец, доставить ему последнее свидание, для которого готов был всем пожертвовать, и я согласился. Может быть, это слабость, но в торжественные минуты, которые вы переживаете, я полагал, что если вы отвергаете утешения веры, то утешения дружбы, по крайней мере, облегчат ваше жестокое положение. Теперь вам все известно! Когда пробьет полночь, вы должны будете расстаться. Я стану молиться за вас, ибо человек, способный внушить такую привязанность, не должен быть совершенно виновным.
И почтенный святитель преклонил пред алтарем колена.
— Государь мой, — сказал Хитано, — мне очень прискорбно, что моя признательность будет так непродолжительна...
— Час приближается, — возразил священник.
— Увы! правда, — сказал цыган и, обратился к Фазильо (ибо это был точно он), который устремил на него грустный унылый взор. — Итак, Фазильо, сын мой, прощай! Наши планы...
— Командир! Мой бедный командир! — И он плакал.
— Поверь, я о тебе только сожалею в жизни, я любил тебя.
— Я не переживу вас.
— Ребенок! Разве у тебя нет моей тартаны, моих негров! Уезжай отсюда, беги в Америку... ты молод... храбр...
— Нет, я отомщу за вас... здесь!
— Фазильо! Ты исполнишь мои приказания, я тебе это запрещаю.
— Вы будете отомщены! Мое намерение решено, твердо и неизменно, как угрожающая вам смерть, ибо казнь ваша близка! Вы, столь храбрый, столь великий, умрете! Умрете, как презренный человек, — говорил Фазильо тихим голосом, боясь возбудить подозрения привратника, и ломал себе руки.
Хитано провел рукой по своему лбу.
— Довольно, Фазильо, окончим эту сцену, она нестерпима. Прощай! Оставь меня.
— Нет, командир, нет еще!
— Послушай, сын мой, в железном ящичке ты найдешь волосы: это волосы моей бедной сестры. Ты найдешь старый пояс, этот пояс был на моем отце, когда его убили. Сожги их! Остальное принадлежит тебе. Все! Сама даже ладанка, которая дает тебе право над евреем в Тангере, если вздумаешь когда-либо туда возвратиться.
— Но вы... не имея сил спасти вас, видеть ваш последний час, ваши страдания!
— Эх! Фазильо, разве ты забыл, сын мой, наши долгие и тяжкие плавания, опасности, беды, и за все это новые труды? Между тем как завтра, Фазильо, завтра ждет меня покой, истинный покой, и навсегда. Не жалей же обо мне! По тебе только я страдаю. Итак, прощай! Беги из Испании, ступай в иную землю, продай тартану, негров и наслаждайся там покоем, благополучием, да среди своего счастья вспоминай иногда о Цыгане.
Фазильо упал к ногам его.
— Неужели ты думаешь, сын мой, что для меня ужасно кончить жизнь тем, чем бы я должен был начать ее? Если бы в двадцать лет я имел такого друга как ты и такую любовницу, как Розита, то не был бы в Траурной часовне, со мной были бы еще мои мечты, со мной было бы мое семейство, нежные ласки, и потом тихо бы погас я посреди моих внуков. Непостижимая судьба! — И, помолчав немного, он отвязал от своей шеи красный шелковый платок и подал его Фазильо. — Возьми, ты будешь носить его из любви ко мне. Прощай!
— Ах! До самой смерти...
— А теперь... прощай!
Часы на башне Сан-Франциско пробили полночь.
Каждый удар раздирал сердце бедного юноши; при последнем он упал без чувств.
Хитано вскрикнул, священник и кармелит прибежали в одно время.
— Пресвятая Дева! Что сделалось с вашим товарищем? — спросил привратник.
— Ничего: это припадок, причиненный исповедью великого преступника.
— Встаньте, сын мой, опомнитесь, — сказал добрый старец, приподнимая Фазильо.
Этот последний пришел в память, посмотрел вокруг себя и опять кинулся на шею Хитано.
— Какое сострадание! — сказал привратник, — он готов разбиться о цепи этого разбойника.
Священник вырвал его из объятий Хитано почти без чувств.
— Государь мой! — сказал Хитано, — я желал бы видеть вас завтра.
Он остался один, глубоко размышлял целую ночь, и когда звон к заутрени и первое брезжение утра вывели его из задумчивости, он провел рукой по широкому лбу своему и сказал:
— Однако же, нельзя не содрогнуться, стоя перед вратами вечности.
ГЛАВА XIII
Кляп (EL GAROTTE)
Pendu, jusqu'a ce que mort s'ensuive.
Il me semble que vous devez bien regretter cette belle vie, lui dis-je, avec l'air du plus grand interet.
J. Janin, l'Ane mort.
Посреди площади Сан-Жуан-де-Диос возвышается лобное место, две лестницы ведут на него; наверху его стоят кресла из простого дерева, прислоненные к длинному шесту; две линии городской стражи простираются по обеим сторонам этого эшафота и образуют длинную цепь, соединяющуюся у дверей Траурной Часовни. Бесчисленные толпы людей наводняют площадь и унизывают окна и кровли окружных домов; городской вал и даже укрепления, защищающие гавань с сухого пути, наполнены множеством народа. — Одиннадцать часов, солнце блестит, и высокий купол Святого Иоанна обозначается на чистом, голубом небе.
Цирюльник Флорес, простолюдину:
— Сделайте одолжение, приятель, пропустите меня вперед: ваш рост позволяет вам видеть через мою голову и, прости меня Господи! эти зрелища, к несчастью, так редки, что христиане должны помогать друг другу на пути спасения.
Простолюдин. Проходите, сударь, да не забудьте меня в ваших молитвах.
Флорес. Санта-Кармен благословит вас, приятель, и вы, верно, не раскаетесь, услужив мне, когда узнаете, что я имею любопытные подробности об отступнике, которого сейчас удавят.
Молодая девушка. Пресвятая Дева! И вы его видели? Какое счастье! Такой милости не добиться нам, бедным людям; в продолжение этих трех суток, проведенных окаянным в каплице, лучшие места у решетки были отданы знатным дамам.
Другая молодая девушка (обвешанная лентами и покрытая румянами и мушками). Поэтому и я знатная дама, ибо я его видела, как вижу мыльную лоханку этого цирюльника с журавлиными ногами и божусь моей угодницей!..
Цирюльник Флорес (гневным напевом). Твоя угодница, голубушка, не вписана в календарь, и если не ошибаюсь, она часто разъезжала по городу с обритой головой, верхом на ослице, лицом к хвосту.
Молодая девушка (выдергивая из-за подвязки нож). Проклятый брадобрей, твое горло, видно, слишком тесно для таких речей; вот я же тебе его расширю.
Махо. Молчи, ты, гей, девка в лентах! Воротись-ка на улицу Дель-Фидео, петь да наигрывать на гитаре и опускать свою занавеску, чтобы бросать цветы в проходящих. Если ты и видела Хитано так близко, то, вероятно, потому, что палач часто помогал тебе отстегивать твою мантилью; а по знакомству, пособил тебе и в этом случае. (Вырывая у нее нож.) Демонио! Не играй же так этой булавкой, ты себя заденешь, да и меня также. Хочешь, я опять ее вложу в твой пояс, душа моя?
Молодая девушка. Нечестивая собака! За меня отомстят, ибо вот отец Хозе.
Капуцин (неся в одной руке фонарь, на котором изображены черти в пламени, а в другой кошелек). Для душ, страждущих в чистилище, братия, подайте, Христа ради. Небо воздаст вам.
Присутствующие почтительно кланяются, преклоняют с сокрушенным сердцем колени и не дают ничего.
Девушка (украшенная лентами). Ave Maria, примите сей реал, отец Хозе, и попросите в ваших молитвах, чтоб этой собаке Махо, при первом его грехе, распороли брюхо. А скажите, отец Хозе, скоро ли вы придете ко мне? У меня чистая циновка, в горшках свежие цветы и есть королевские гаванские цигарки.
Капуцин (проворно отворотясь, кричит громким голосом). Por las almas del purgatorio, Senores!
Молодая девушка. Отец Хозе, отец Хозе, вы, видно, меня позабыли; я и так не пропускаю ни одной обедни, ни одной заутрени.
Флорес. Кажется, друзья мои, что преподобный заведует совестью сеньоры. К счастью, он крепкого здоровья, иначе это была бы тяжкая обязанность!
Молодая девушка. Ах, ты озорник! Больно слышать, господа, такую клевету на духовного человека от оглашенного, от фран-масона!
Множество голосов. Масон! Оглашенный! Где, где масон?
Флорес. Заклинаю тебя грудью твоей матери! Замолчи, девка, не шути таким образом, за это одно, только ведь, избили Переса.
Молодая девушка. Слышите, господа, он знаком был с Пересом, которому, по милости Божьей, надавали больше толчков, чем этот еретик-цирюльник перебрил бород за всю свою жизнь. Посмотрите-ка, у него и зеленая лента на шее; как Святая Дева видит и просвещает меня! Это масон! Отойдите от него прочь, дети, отойдите! (Волнение в народе).
Множество голосов. В море оглашенного! Смерть масону! В море!
Флорес. Клянусь кровью Креста, приятели, что эта лента ничего не значит, и что...
Поселянин (ударяя его). Вот тебе, собака! А! Ты смеешь мешаться в общество христиан!
Другой. Вот тебе еще! Посмотрим, заступятся ли за тебя твои братья, демонио. Зови-ка их на помощь.
Многие голоса. В море! В море!
Молодая девушка. Браво, господа! Пресвятая Дева благословит вас, отнесите его зеленую ленту и голову к алькаду, и вы не будете нуждаться в дублонах и индульгенциях на сей пост.
Флорес (избитый, сдавленный, растерзанный, переходит, так сказать, из рук в руки, до самого вала, орошаемого морем; там, один сильный андалузец его хватает и бросает в воду, вскричав). Прости, Господи! Так умирают масоны, еретики и приверженцы Конституции, враги самодержавной власти!
Толпа. Браво! — Viva el Rey abcoluto!
Моряк. Тише! Тише! Дети мои, вот, кажется, шествие начинает подвигаться. Праведный Боже! Какой прекрасный день для меня.
Крестьянин. Как для вас, так и для всех, господин моряк.
Моряк. Для меня прекраснее, клянусь Святым Иаковом! Я находился на сторожевом судне, которое было за ним в погоне под командой капитана Яго.
Многие голоса. Как, сударь, вы участвовали в этом страшном сражении? Пресвятая Дева! И вы живы!
Моряк. К счастью, дети мои, мы исповедовались накануне, иначе демон утащил бы нас в тартарары.
Крестьянин. Но как же это случилось, сударь? Ведь вы, наконец, говорят, потопили его тартану.
Моряк. Да, приятель, потопили, как ореховую скорлупу, и вдруг, она явилась позади нас, вся в огне, и нагруженная более чем десятью тысячами демонов, извергавших пламя ртом и глазами.
Множество голосов. Пресвятая Дева, помилуй нас!
Моряк. И среди их всех, носился проклятый Хитано, богохульствуя и оскорбляя Небо, Святых рая и господина губернатора!
Толпа. Господи, какой ужас! И что же вас спасло от чудовища?
Моряк. Наш капитан, по счастью, имел бутылку воды, освященной Толедским архиепископом, и как адское судно было от нас близехонько, то мы на него и бросили святую влагу.
Крестьянин. Из пушки, приятель?
Моряк. Нет, братец, выстрел произошел из корабельной аптечки, вы понимаете? И тогда все погасло, как бы очарованием, и тартана снова погрязла в воду при громком реве демонов.
Мещанин. Но, господин моряк, отчего же Хитано допустил взять себя в монастырском саду, если он был одарен этим адским могуществом?
Моряк. Разумеется, от того, что он был в священном месте, в монастыре. Пресвятая Дева! Попирать монастырскую землю, да это окаянному то же, что плавать в святой воде.
Толпа. Справедливо! — Господи, Боже! Это всегда так бывает, — и кто в том сомневается?
Мещанин. Но, господа, выйдя из монастыря на улицу, не мог ли он снова получить свою силу?
Моряк. Но для того, когда надевали на него цепи, сперва порядком их опрыскали святой водой, и сверх того, два монаха, каждую минуту лили ему ее на голову. Зато, Иисусе! надобно было видеть, как его коробило: он едва мог двигаться.
Мещанин. Я думаю, праведный Боже! У несчастного нога была раздроблена.
Женщина. Это была одна только уловка для возбуждения сострадания. Господи! Послушаешь, куда как много он страдал от своей раны.
Мещанин. Воля ваша, приятели, все это мне кажется что-то не очень ясным, и хотя говорят о том монахи, я не верю...
Женщина. Так какой же вы после этого христианин? Вы, еретик, если не верите первым основаниям религии. Санта-Кармен! Вы мне страшны! Пресвятая Дева, помилуй мя! Он не верует!..
Мещанин (вспомнив об участи Флореса и смотря, далеко ли он от вала). Сеньора, я всему верую, я ставлю свечу в тридцать фунтов Богородице Пиларской, я ношу четки, видите.