То был храбрый Массарео, разрушавший другую тартану.
— Клянусь всеми Святыми рая! — воскликнул юноша, — это выстрелы!
Хитано слушал спокойно, между тем, как Бентек продолжал свои прерывистые поуне... поуне!.. и свои торопливые кривлянья. Фазильо, застегнув наскоро перевязь своей сабли, вложил за нее кинжал и пистолеты. Нога его уже была на первой ступени лестницы, ведущей на верхнюю палубу, как Хитано, по-прежнему восседающий на мягком диване, закричал ему:
— Выпьем, любезный Фазильо, и поговорим о Монхе и о приступе к монастырю Санта-Магдалины.
— Пить... разговаривать... в это время? — спросил Фазильо, смешавшись и выпуская из рук шнурок из красного шелка, служащий пособием при подъеме на лестницу.
Хитано пристально посмотрел на Бентека и сделал движение, значение которого старый негр понял совершенно, ибо в два прыжка исчез.
— Да, мой милый, пить в это время. Ты, Фазильо, как молодая и нетерпеливая канкрома, которая, не различая невинного крика альционы от злобного крика тарака, разжимает когти и точит свой клюв, чтобы приготовиться к воображаемой битве.
— Как!..
— Прислушайся внимательнее к пальбе, и ты заметишь, что на нее не отвечают; когда бы ты не был тут, когда бы этот адский левант не принудил тебя покинуть бедную сестру моей тартаны, которая, размачтованная, плавает теперь по воле волн, как опустелое гнездо водореза; если бы ты не был тут, саго mio, говорю я, то я не остался бы раскинутым на этой софе, ибо я страшился бы за тебя. Итак, умерь свое рвение, Фазильо, это, вероятно, какой-нибудь погибающий корабль просит помощи. Но мне нет до этого нужды, Фазильо; что я сделал для тебя вчера, того не сделал бы и не сделаю никогда ни для кого на свете.
— Я вам вторично обязан жизнью, командир; без вас, без волны, бросившей меня на ваш путь, я был бы поглощен вместе с несчастным ботом, в который я кинулся, удаляясь от моей тартаны.
— Бедное дитя! Ты маневрировал, однако, с редким искусством, когда отвлекал эту тяжелую береговую стражу от мыса Toppe, между тем как я выгружал контрабанду постриженника. — Худая ночь была для него, Фазильо; вольно же ему было богохульствовать...
— Бог его и наказал, — прибавил он, смеясь и осушая свой бокал.
— Душой моей матери! Ваша вторая тартана, командир, шла как дорада: какая легкость! В стакане воды она могла бы дать рей! Увы! что осталось теперь от этого уютного, красивого корабля? Ничего... кроме нескольких досок, сломанных или прибитых к утесам.
— Так я подоспел в самую пору, Фазильо?
— О, Боже мой! Командир, я был тогда без грот-мачты, бушприта; три четверти из моего экипажа были снесены волнами, и мои помпы не выкачивали более воды; увы! мне надлежало оставить судно, которое, может быть, теперь уже на дне.
В эту минуту пальба раздалась столь явственно, что Хитано устремился на палубу, преследуемый Фазильо.
Ночь была совершенно темна, и окаянный, находясь под ветром у люгера Массарео, стрелявшего с противоположной стороны, мог приблизиться незамеченным; блеск выстрелов освещал только корпус корабля, по которому стреляли.
Окаянный, проплыв еще немного, велел погасить огни и лег в дрейф на полружейного выстрела от береговой стражи, которая палила, палила, и экипаж которой сбился в кучу на сетке. Явственно слышны были голос Яго и командование храброго Массарео.
— Клянусь небом! Эти собаки топят кузов другой тартаны, — воскликнул Фазильо, понизив голос и указывая Хитано на останки бедного судна, освещаемые каждым залпом и начинавшие погружаться. — Разобьем их, командир, разобьем!
— Тише, дитя мое, — отвечал окаянный и повел Фазильо в свою каюту, куда также приказал прийти и Бентеку.
Известно, что после мужественной экспедиции Яго, против судна, не имевшего никакого другого защитника, кроме невинного быка, — известно, что возвратясь на борт, знаменитый лейтенант «Раки Св. Иосифа» убедил капитана Массарео потопить тартану, надеясь через это загладить следы своей лжи.
Его звонкий и крикливый голос особенно отличался на испанском люгере.
— Ну же, смелей! — говорил он. — Бог правосуден, и с помощью его и моею, мы скоро избавимся от этого дьявола Хитано.
— Как, Яго! — спросил добродушный Массарео. — Вы точно уверены, что окаянный в числе мертвых?
— Куда же ему деваться, капитан? В такую погоду, кажется, не спасешься вплавь с утопающего судна. Но послушайте, я хотел порадовать вас, — сказал Яго, видя, что тартана заметно погружалась в воду. — Я наверное знаю, что окаянный в числе раненых; ибо я сам его скрутил и связал.
— Ты? — спросил Массарео, с видом более нежели сомнительным.
— Да, я! — отвечал Яго с непонятной дерзостью.
— Яго, если ты можешь мне дать какое-нибудь доказательство сказанного тобой, то клянусь перстом Сан-Бернарда, таможня и губернатор Кадикса дадут тебе более пиастров, чем тебе будет нужно для вооружения доброго трехмачтовика чтобы путешествовать в Мексику.
— Доказательство, капитан? Что же это за страшный вой, происходящий оттуда... слышите... говорит ли обыкновенный человек таким голосом? Кто же это может быть другой, как не окаянный?
То был все еще несчастный бык, который, предчувствуя близкий конец, мычанием своим наводил ужас.
— Точно, Яго, — подхватил капитан, трясясь от ужаса. — Ни вы, ни я не будем призывать на помощь подобным образом.
— И если бы вы видели проклятого, — возразил Яго, — когда я ему всадил две пули в бок; если бы вы видели это чудовище, как оно билось! Семью Скорбями Богородицы! Кровь его была черна как деготь, и так крепко пахла серой, что Бендито думал, что жгут фитили в трюме.
— Пресвятая Дева, помилуй нас! — сказал добрый Массарео, завлеченный до крайности любопытством. — Но зачем же вы так долго медлили с объявлением нам этих подробностей?
Так как залп раздался в то же время, как излился вопрос капитана, то Яго сделал вид, будто не слыхал его, и продолжал с непоколебимым бесстыдством:
— Я еще вижу перед собой, капитан, этого разбойника в его красной одежде, с мертвыми головами, вышитыми серебром! Росту он... восьми футов и нескольких вершков; плечи... плечи у него широкие, как люгерная корма, и притом красная борода, красные волосы, огненные глаза, а зубы, то есть, клыки, как у кабана лесов Гальзарских! Что касается ног его, на них были раздвоенные копыта, как у моего барана Пелиеко!
Массарео восхвалял Бога, крестясь, что его волей они могли освободить страну от подобного изверга.
В эту минуту тартана с треском погрузилась в воду при радостных восклицаниях экипажа береговой стражи, и густота мрака, доселе по временам рассееваемая долгой канонадой, казалось, еще увеличилась: море было почти спокойно; только тихий ветерок веял с юга.
— Наконец, — вскричал капитан, — мы избавлены от него через предстательство Богородицы и неустрашимость Яго, которая может считаться истинным чудом! Но да будет воля Божья во всех делах наших. На колени, дети мои! Поблагодарим Небо за сие свидетельство его милосердия к верующим и гнева к проклятым.
— Аминь! — сказал экипаж, становясь на колени; и все хором воспели благодарственный молебен, что составило весьма приятную гармонию. Воздух был тяжел, ночь темна, и в двух шагах ничего нельзя было видеть.
По окончании первого стиха наступила тишина, глубокая тишина. Массарео начал один:
— Милосердный Бог, бдящий над своими чадами и защищающий их от Сатаны... — Он не мог продолжать более.
Он, Яго и весь экипаж остались окаменелыми на палубе, с устремленными, помертвевшими глазами и в ужасной неподвижности.
— По чести... я думаю...
Вы знаете, что море было весьма покойно, ночь мрачна... все было мрачно. И что же?
Обширный круг красного и яркого света, мгновенно зажегся над водой; море, отражая этот пылающий блеск, покатило огненные волны, воздух вспыхнул, и вершины утесов Toppe озарились багровым сиянием, как бы жестокий пожар охватил все поморье.
Это блестящее воздушное явление было пересечено вдоль и поперек длинными пламенными бороздами, которые сверкали тысячью искр, свертывались снопами или ниспадали дождем золота, лазури и света. То были мириады горящих метеоров, которые, шипя, выбрасывали частую и быструю молнию ослепительной белизны.
И посреди этого огненного озера виднелся Хитано с его тартаной!
То был сам Хитано, окруженный своими неграми, безобразные лица которых уподоблялись бронзовым маскам, раскаленным в огне.
Хитано находился на палубе своего судна, в черной одежде, в своем черном токе с белым пером, со сложенными накрест руками, и верхом на своей лошадке, покрытой богатым пурпурным чепраком, грива которой, переплетенная золотыми снурками, опускаясь вниз, потрясала бантиками из кристаллов и дорогих каменьев, которые были связаны серебряными лентами.
Возле окаянного, опершись на шею Искара, стоял Фазильо, одетый также в черное платье и державший в руке длинный вороненый карабин; за ним Бентек и его черные, выстроенные в две линии, безмолвно окружали пушки, и легкий беловатый дым, поднимавшийся на равных расстояниях, показывал, что фитили были зажжены и орудия заряжены.
Ничто на свете не могло быть поразительнее этого зрелища, имевшего вид сатанинского явления, ибо глубокая тишина в экипаже окаянного, его неподвижность, это черное судно со своими свернутыми парусами, со своими тщательно сложенными снастями, казавшееся в глазах испанцев, которые не знали, что Хитано имел две тартаны, выплывшим со дна бездны среди волн света и лучей пламени, в ту самую минуту как они полагали его погибшим навсегда; это спокойное и холодное выражение лица окаянного, чей взгляд имел в себе нечто сверхъестественное, все это должно было привести в ужас несчастного Массарео и его подчиненных, которые видели в этом пиротехническом приключении одно только торжество Сатаны.
Голос окаянного загремел, и весь экипаж люгера, стоявший на коленях и как бы околдованный этим чудным зрелищем, бросился ниц на палубу.
— Ну, что! — сказал Хитано. — Ну, что, храбрый береговой страж, ты видишь, что ни огонь, ни вода не берет меня, и что каждое твое ядро исправило одно из повреждений моего судна. Ради Сатаны! скажи, приятель, захочешь ли вперед преследовать Хитано, будешь ли верить еще, что такие жалкие твари, как ты и твой экипаж, могут остановить бег того, кто противится дыханиям бурь и воле твоего Бога?..
Никто из экипажа люгера не отважился отвечать на эту дерзкую выходку.
— Но, сверкающим зрачком Молоха! вы не хотите отвечать? Так пусть этот капитан, так искусно починивший мою тартану, пусть этот мужественный капитан встанет, или я разобью это суденышко. В этом даю вам честное слово! И уверяю вас, приятели, что вы не сыщите, подобно мне, на дне океана услужливых демонов с огненными крыльями, которые, выйдя из пропастей пылающей лавы, где они волнуются, возьмут ваш люгер на свои широкие спины, чтобы вынести его на поверхность волн! Ибо свет, который вы видите, друзья, есть не что иное, как отблеск от их крыльев, расширенных ими на минуту. Еще раз! Встань, капитан, или я открою по твоему судну такой огонь, которого ни святая вода, ни заклятия не погасят, клянусь тебе!
Все испанцы разом вздрогнули, как от электрического удара, но ни один из них не приподнялся.
— Ногтем Вельзевула! То, без сомнения, должен быть он, сей герой в синем платье с золотым эполетом, который прячет свою голову за коронаду, и неподвижен, как мертвая рыба. Любезный Фазильо, потрепли ему немного эту ногу, которая осталась на виду, ибо храбрец увивается, как змея, около этого лафета.
Фазильо спустил курок своего длинного карабина, и капитан Массарео, резким движением, произведенным болью от раны, очутился почти сидящим на палубе с устремленными на Хитано потухшими глазами, которые смотрели, ничего не видя.
Пуля, пущенная Фазильо, раздробила ему ногу.
— Скажи гончим псам таможни и Кадикскому губернатору, что я мог тебя уничтожить и сжечь твое судно, и что я этого не сделал. Посмотри на меня хорошенько, сюда! — прибавил Хитано, уперев указательный палец в середину своего широкого и открытого лба. — Смотри сюда пристальнее, чтобы ты помнил об окаянном и его милости; но чтобы завтра ты не принял все это за сон, так вот что тебе докажет о существенности твоего видения. Прощай, храбрец!
В то же время он взял фитиль из рук Бентека и подошел к пушке. Выстрел грянул, ядро засвистело, разбило фок-мачту сторожевого люгера, выбило часть переднего шхафута, убило двух и ранило трех человек.
Едва выстрел раздался, как обширный круг света, среди которого появился Хитано, погас как бы очарованием, и глубокая темнота, занявшая место этого ослепительного блеска, сделалась еще непроницаемее; ничего больше нельзя было различить, ни малейшего шума не стало слышно...
— Ну, Фазильо, что ты скажешь о моем мщении? — спросил Хитано у своего юного товарища, когда они уже далеко отошли от люгера, благодаря длинным веслам тартаны, тщательно обернутым, так что таинственный способ, каким исчез Хитано, мог быть сочтен испанцами за новое чудо.
— О вашем мщении, командир, о вашем мщении! Как же вы поступили бы с вашими друзьями? Оставить этих негодных!.. Пресвятая Дева! Если бы вы знали, как я мучился, видя бедную тартану, распадающуюся на части под выстрелами этих трусов!
— Ты ребенок, caro mio, если бы я потопил этих негодяев и их люгер, кто бы об этом знал? Их почли бы погибшими от шквала, и завтра два другие люгера отправились бы снова за мной. Завтра, Фазильо, ни бриг, ни фрегат, ни корабль не дерзнут на это: так велик был страх, внушенный мной береговой страже. Я пощадил дюжину трусов, зато охладил отважность десяти тысячам храбрых, потому что в твоей благословенной стране сражаются храбро против людей, но еще боятся дьявола. Ваши монахи это знают хорошо, и для того они грозят именем Бога, как я пугаю Сатаной. Вот еще одна роль, Фазильо.
Фазильо ничего не отвечал, но спросил Хитано, что он намерен теперь предпринять.
— Разумеется, мой милый, нам не надо думать о контрабанде; нам остался один путь: предложить наши услуги инсургентам южной Америки; но до отъезда туда, я хочу еще раз увидеть Монху. Страх твоих соотечественников будет продолжителен, Фазильо, поэтому наше удаление может совершено быть во всякое время безопасно и скрытно. Итак, поговорим о монастыре Святой Магдалины.
— Поговорим, командир.
Они говорили, и долго.
Что касается Массарео и его экипажа, то они ждали дня в том же положении, то есть носами на палубе, и когда солнце уже было очень высоко, тогда только они осмелились приподнять головы; но так как в эту ужасную ночь они не управляли судном, то и были брошены на берег Кониля, против башни, служившей маяком.
Тогда эти несчастные, бледные и изнеможденные, насилу привстав, посмотрели друг на друга с остатком испуга, и одним прыжком выскочили на берег, убегая со всех ног, как будто Хитано гнался по следам.
Найдя пристанище в Копиле, они начали рассказывать пространно об адском чуде, и это происшествие, уже увеличенное ими, выходя из уст Конильских и окрестных крестьян, так преобразовалось, что это уже была не тартана, а огромный корабль, наполненный легионами демонов с огненными крыльями, изрыгавших пламя и имевших своей главой Хитано, — или, лучше сказать, самого Сатану, как утвердительно называли его в лавке цирюльника, — который поднялся из глубины океана в то самое время, как тартана погрузилась в воду под выстрелами береговой стражи; словом, то было повествование, достойное занять место в Собрании романсов (El Romancero), но которое, при всей своей нелепости, долго занимало умы прибрежных жителей и увеличило до крайности ужас, внушаемый именем окаянного.
ГЛАВА XI
О! Как я люблю летнюю тихую ночь Испании, с ее небом, прозрачно-голубым, подобным небу ясных дней во Франции, и ее луну, блестящую ярче, нежели их солнце! Ибо тогда все таинственно, все безмолвно, все увеличивается в сумраке, тогда легкое трепетание радужного крыла ночной бабочки, шорох цветка, сорванного со своего стебля и упавшего на сухие листья, шелест ветвей, колеблемых воздухом, звучней отзываются в вашем внимательном и тревожном слухе, нежели выстрелы из пушек, гремящих в день сражения, нежели радостные крики целого народа в день торжества.
Посмотрите на монастырь Святой Магдалины: теперь, когда солнце не золотит его более своими лучами, сколь торжественно он возвышается со своими черными и высокими стенами, со своими резными портиками! Как хороши его тяжелые башни, его длинные, запустелые галереи облегают рамами темную зелень древних дубов! Как эти огромные тени разительно выдают беловатое и яркое сияние, которое освещает стены, серебрит свинцовую кровлю и блестящий шпиль колокольни.
Все было тихо, можно было различить полет бабочки от полета пчелы.
Постойте! Слышите ли сильное биение воспламененного сердца и прерывистые вздохи? Не слышите ли даже, как мягкий и свежий дерн шелестит, склоняясь под легким бременем, придавляющим его?
Подойдите украдкой за эту жимолость, окружающую пальму своими пурпурными гирляндами... Посмотрите... Праведный Боже! Это Монха! Это Хитано!
Бледный и слабый луч луны играл на сей прелестной чете. Цыган сидел у ног девицы; его локти были на коленях молодой особы, он улыбался с любовью этому ангельскому личику и уступал детским прихотям Монхи, которая то закрывала его возвышенное и широкое чело, то открывала его, отбрасывая его густые волосы.
— Ангел моей жизни, — сказала, наконец, Розита, — я желала бы умереть так, в твоих объятиях, чтобы взоры мои устремлены были на твои взоры, чтобы руки мои были в твоих руках!
— Нет, моя милая, в таком положении я хотел бы жить вечно, — отвечал Хитано.
— О! Да, жить так вечно, ибо жить, значит находиться подле тебя, жить — любить тебя... И потому в каждой вечерней молитве я прошу у Пресвятой покровительства любви нашей, caro mio!
— Она покровительствует ей, мой ангел, смотри: все нам улыбается.
— Однако помнишь ли ты эту грозу? Боже! Как я ужаснулась, видя тебя, перелезавшего через стену при блеске молний, когда ты возвращался к своей шлюпке! Небо было все в огне, Пресвятая Дева! И после я заметила по ранам на руках твоих, что ты принужден был хвататься за острые утесы, дабы не быть увлеченным яростными волнами.
И трепещущая от воспоминаний о миновавшей опасности, она крепко охватила его обеими руками, как бы желая спасти от неминуемой гибели.
— Ты помнишь? Скажи.
— Нет, мой ангел, я только помню поцелуй, данный мне тобой при прощании.
— Помнишь ли травлю волов? Тот день, в который я увидела тебя в долине перед обителью? О! Как билось мое сердце, когда я поняла по твоим знакам, что ты узнал меня, и когда я услыхала твой голос под моим окном! И потом, — сказала она, понизив голос, — когда ты на стреле перебросил в этот сад шелковую лестницу? Как дрожала моя рука, привязывая ее к этой пальме.
— Моя рука также дрожала, Розита.
— Ты помнишь?.. Но зачем говоришь о прошедшем, о мой милый! Настоящее принадлежит нам, настоящее наше, и его восторги, и его упоительное наслаждение, и его пламенная нега, и его сладостное томление... Так... когда я останусь одна, когда в жаркой бессоннице грудь моя взволнуется, глаза зальются слезами, тогда... будет время призывать воспоминания.
И голова ее склонилась на голову Хитано, и уста их соединились.
— О! Пойдем, — сказал он, тихо ее приподнимая, — пойдем гулять под эти древние померанцы, дышать благоуханием их... Вот видишь, Розита, я твой кавалер, эта мрачная аллея будет для нас Мадридское Прадо; пойдем, моя возлюбленная, охвати твоей рукой мою руку, опусти длинные кружева мантильи на твои светлые очи и посмотри на эти блестящие экипажи, на эти великолепные ливреи. А этот древний монастырь будет театром... Войдем в театр: там все блещет золотом, кристаллами и освещением. Вот Король, вот Королева и их двор, ослепляющий драгоценными камнями; все встают, кланяются. Ты входишь в свою ложу в одежде белой как грудь твоя, цветок пурпурный как уста твои вплетен в твои волосы... Все встают... Встают для тебя, Розита, как для Королевы всей Испании, говоря: «Как она прекрасна!»
И, улыбаясь, он посмотрел на юную деву и уловил мелькнувшую мысль тщеславия на ее кротком и целомудренном челе.
— О! Мне дороже древний монастырь и твоя любовь, — возразила она; и так как она подходила к нему, то ее нога задела за обросший мхом камень; она оступилась.
— Что это, моя милая? — спросил Хитано.
— Могила! — сказала молодая девушка, останавливая его, когда он хотел ступить на эту священную землю; она перекрестилась.
— Как! Могила, здесь, в монастырском саду? Я полагал, что христиане погребают своих мертвых только в земле освященной, разве эта освящена?
— Нет! Пресвятая Дева! Ибо поговаривают тихо, очень тихо у нас в монастыре, будто бы это могила Пепы, которая когда-то осмелилась бежать из этой святой обители, но ее настигли на Севильской дороге; ее любовник был убит, защищая свою милую, а она...
— Ну, что же? А она, мой ангел?
— О! Она была отведена в монастырскую тюрьму, где умерла тысячью смертями. Три года, друг мой, она переносила казни, лежа на острых камнях без сна, без успокоения, претерпевая ежедневно побои и питаясь самой скудной пищей, в которую бросали гадов, дабы освободить ее еще в сей юдоли от плотских помыслов и очистить ее душу от преступления, как говорила игуменья.
— Итак, клянусь золотым кругом солнца! — вскричал Цыган, — если нас застанут?..
И он смотрел с беспокойством на юную деву, ибо сей вопрос сорвался, так сказать, невольно с его языка, и почувствовал все, что подобная мысль могла иметь в себе для нее ужасного.
— Я умерла бы, как Пепа, — отвечала девушка, улыбаясь со страстным выражением любви и самоотвержения, — подобно ей, я умерла бы за своего любезного. О! Я это знала, я об этом думала.
— Как! Эта жестокая участь...
— В тысячу раз менее ужасна, нежели один день, проведенный без тебя, без слов: «Я обожаю тебя...» — пролепетала она сквозь зубы, судорожно стиснутые, и опускаясь с трепетом к ногам его...
— Ты этого хочешь? Прощай! — сказала она с глубоким вздохом.
— Да, прощай, мой ангел, нам должно расстаться. Видишь, уже мрак ночи рассеивается, звезды бледнеют, и этот красноватый свет возвещает приближение зари. Еще раз прощай, моя Розита.
— Еще один поцелуй... один... последний, душа моей жизни!
И солнце позолотило уже верхушки высоких монастырских башен, а этот последний поцелуй еще длился.
Наконец Хитано вырвался из рук, сжимавших его с любовью, достиг шелковой лестницы и поднялся по ней с привычной легкостью.
Монха, сидевшая у подножия пальмы, следовала беспокойным и восхищенным взором за всеми его движениями.
— До вечера, — говорила она, — до вечера, мой друг, мое сердце.
Цыган, достигнув последней ступени, оглянулся в последний раз, чтобы улыбнуться Розите, и хотел уже перенести ногу через стену, как вдруг лестница оборвалась, быстро скользнула вдоль стены и Хитано, окровавленный, изувеченный, с разбитым черепом упал к ногам Розиты. Без сомнения шнурки, на которых держалась лестница, снаружи были подрезаны.
— Мне изменили! — вскричал цыган, и его глаза обратились на деву, которая стояла на коленях, со сложенными руками, бледная, неподвижная, с помертвевшим взором, с приостановленным дыханием.
— Розита, Розита, постарайся оттащить меня за эти померанцы прежде, чем появится день, ибо я не могу приподняться. О! Я сильно страдаю.
У несчастного была раздроблена нога, и кости пробились сквозь кожу.
— Розита, любовь моя, моя Розита, помоги мне, — повторял он слабым голосом.
Розита испустила громкий и прерывистый хохот, глаза ее страшно выкатились, но она не трогалась с места.
— Ад! Неужели несчастная с ума сошла? — вскричал Хитано и хотел взять руку молодой девушки, но это движение исторгло у него пронзительный крик.
Излом причинял ему сильную боль, кровь текла из ноги.
Вдруг, около ворот сада послышался шум, сначала глухой и смешанный.
— Розита, Розита, твой обожатель тебя о том просит, спасайся, по крайней мере, сама спасайся, — говорил цыган раздирающим душу голосом.
Она по-прежнему стояла неподвижно перед ним на коленях.
Шум приближался и становился явственнее; он с усилием пополз к густому кусту жимолости, который мог скрыть его от всех взоров.
Перетерпев неслыханные страдания, он успел туда вползти.
Вдруг монастырские ворота отворяются, и толпа монастырских монахов наполняет сад, испуская дикий вой.
— Смерть окаянному! Смерть окаянному! — закричали со всех сторон.
Хитано подполз как змея под кусты алоэ. Толпа подошла к стене, к пальме, и там нашла девушку, все еще неподвижную, стоявшую на коленях, со сложенными руками.
Эти буйные крики вывели ее из забытья, в которое она была погружена, она опустила глаза, увидела свежую кровь и улыбнулась. Но ее губы были так судорожно сжаты, что улыбка эта была ужасна.
Толпа содрогнулась, перекрестилась и онемела.
Тогда дева, подав окружающим знак рукой, пошла на коленях по кровавым следам, оставленным Хитано на песке.
Все шли в безмолвии, пораженные ужасом; они приблизились, наконец, к кустарнику, скрывавшему Хитано.
Там Монха остановилась на минуту, чтобы развести густые и лоснистые листья алоэ, пробралась сквозь чащу, доползла до проклятого, испустила отчаянный крик и упала подле него... мертвою...
— Клянусь всеми Святыми рая! — воскликнул юноша, — это выстрелы!
Хитано слушал спокойно, между тем, как Бентек продолжал свои прерывистые поуне... поуне!.. и свои торопливые кривлянья. Фазильо, застегнув наскоро перевязь своей сабли, вложил за нее кинжал и пистолеты. Нога его уже была на первой ступени лестницы, ведущей на верхнюю палубу, как Хитано, по-прежнему восседающий на мягком диване, закричал ему:
— Выпьем, любезный Фазильо, и поговорим о Монхе и о приступе к монастырю Санта-Магдалины.
— Пить... разговаривать... в это время? — спросил Фазильо, смешавшись и выпуская из рук шнурок из красного шелка, служащий пособием при подъеме на лестницу.
Хитано пристально посмотрел на Бентека и сделал движение, значение которого старый негр понял совершенно, ибо в два прыжка исчез.
— Да, мой милый, пить в это время. Ты, Фазильо, как молодая и нетерпеливая канкрома, которая, не различая невинного крика альционы от злобного крика тарака, разжимает когти и точит свой клюв, чтобы приготовиться к воображаемой битве.
— Как!..
— Прислушайся внимательнее к пальбе, и ты заметишь, что на нее не отвечают; когда бы ты не был тут, когда бы этот адский левант не принудил тебя покинуть бедную сестру моей тартаны, которая, размачтованная, плавает теперь по воле волн, как опустелое гнездо водореза; если бы ты не был тут, саго mio, говорю я, то я не остался бы раскинутым на этой софе, ибо я страшился бы за тебя. Итак, умерь свое рвение, Фазильо, это, вероятно, какой-нибудь погибающий корабль просит помощи. Но мне нет до этого нужды, Фазильо; что я сделал для тебя вчера, того не сделал бы и не сделаю никогда ни для кого на свете.
— Я вам вторично обязан жизнью, командир; без вас, без волны, бросившей меня на ваш путь, я был бы поглощен вместе с несчастным ботом, в который я кинулся, удаляясь от моей тартаны.
— Бедное дитя! Ты маневрировал, однако, с редким искусством, когда отвлекал эту тяжелую береговую стражу от мыса Toppe, между тем как я выгружал контрабанду постриженника. — Худая ночь была для него, Фазильо; вольно же ему было богохульствовать...
— Бог его и наказал, — прибавил он, смеясь и осушая свой бокал.
— Душой моей матери! Ваша вторая тартана, командир, шла как дорада: какая легкость! В стакане воды она могла бы дать рей! Увы! что осталось теперь от этого уютного, красивого корабля? Ничего... кроме нескольких досок, сломанных или прибитых к утесам.
— Так я подоспел в самую пору, Фазильо?
— О, Боже мой! Командир, я был тогда без грот-мачты, бушприта; три четверти из моего экипажа были снесены волнами, и мои помпы не выкачивали более воды; увы! мне надлежало оставить судно, которое, может быть, теперь уже на дне.
В эту минуту пальба раздалась столь явственно, что Хитано устремился на палубу, преследуемый Фазильо.
Ночь была совершенно темна, и окаянный, находясь под ветром у люгера Массарео, стрелявшего с противоположной стороны, мог приблизиться незамеченным; блеск выстрелов освещал только корпус корабля, по которому стреляли.
Окаянный, проплыв еще немного, велел погасить огни и лег в дрейф на полружейного выстрела от береговой стражи, которая палила, палила, и экипаж которой сбился в кучу на сетке. Явственно слышны были голос Яго и командование храброго Массарео.
— Клянусь небом! Эти собаки топят кузов другой тартаны, — воскликнул Фазильо, понизив голос и указывая Хитано на останки бедного судна, освещаемые каждым залпом и начинавшие погружаться. — Разобьем их, командир, разобьем!
— Тише, дитя мое, — отвечал окаянный и повел Фазильо в свою каюту, куда также приказал прийти и Бентеку.
Известно, что после мужественной экспедиции Яго, против судна, не имевшего никакого другого защитника, кроме невинного быка, — известно, что возвратясь на борт, знаменитый лейтенант «Раки Св. Иосифа» убедил капитана Массарео потопить тартану, надеясь через это загладить следы своей лжи.
Его звонкий и крикливый голос особенно отличался на испанском люгере.
— Ну же, смелей! — говорил он. — Бог правосуден, и с помощью его и моею, мы скоро избавимся от этого дьявола Хитано.
— Как, Яго! — спросил добродушный Массарео. — Вы точно уверены, что окаянный в числе мертвых?
— Куда же ему деваться, капитан? В такую погоду, кажется, не спасешься вплавь с утопающего судна. Но послушайте, я хотел порадовать вас, — сказал Яго, видя, что тартана заметно погружалась в воду. — Я наверное знаю, что окаянный в числе раненых; ибо я сам его скрутил и связал.
— Ты? — спросил Массарео, с видом более нежели сомнительным.
— Да, я! — отвечал Яго с непонятной дерзостью.
— Яго, если ты можешь мне дать какое-нибудь доказательство сказанного тобой, то клянусь перстом Сан-Бернарда, таможня и губернатор Кадикса дадут тебе более пиастров, чем тебе будет нужно для вооружения доброго трехмачтовика чтобы путешествовать в Мексику.
— Доказательство, капитан? Что же это за страшный вой, происходящий оттуда... слышите... говорит ли обыкновенный человек таким голосом? Кто же это может быть другой, как не окаянный?
То был все еще несчастный бык, который, предчувствуя близкий конец, мычанием своим наводил ужас.
— Точно, Яго, — подхватил капитан, трясясь от ужаса. — Ни вы, ни я не будем призывать на помощь подобным образом.
— И если бы вы видели проклятого, — возразил Яго, — когда я ему всадил две пули в бок; если бы вы видели это чудовище, как оно билось! Семью Скорбями Богородицы! Кровь его была черна как деготь, и так крепко пахла серой, что Бендито думал, что жгут фитили в трюме.
— Пресвятая Дева, помилуй нас! — сказал добрый Массарео, завлеченный до крайности любопытством. — Но зачем же вы так долго медлили с объявлением нам этих подробностей?
Так как залп раздался в то же время, как излился вопрос капитана, то Яго сделал вид, будто не слыхал его, и продолжал с непоколебимым бесстыдством:
— Я еще вижу перед собой, капитан, этого разбойника в его красной одежде, с мертвыми головами, вышитыми серебром! Росту он... восьми футов и нескольких вершков; плечи... плечи у него широкие, как люгерная корма, и притом красная борода, красные волосы, огненные глаза, а зубы, то есть, клыки, как у кабана лесов Гальзарских! Что касается ног его, на них были раздвоенные копыта, как у моего барана Пелиеко!
Массарео восхвалял Бога, крестясь, что его волей они могли освободить страну от подобного изверга.
В эту минуту тартана с треском погрузилась в воду при радостных восклицаниях экипажа береговой стражи, и густота мрака, доселе по временам рассееваемая долгой канонадой, казалось, еще увеличилась: море было почти спокойно; только тихий ветерок веял с юга.
— Наконец, — вскричал капитан, — мы избавлены от него через предстательство Богородицы и неустрашимость Яго, которая может считаться истинным чудом! Но да будет воля Божья во всех делах наших. На колени, дети мои! Поблагодарим Небо за сие свидетельство его милосердия к верующим и гнева к проклятым.
— Аминь! — сказал экипаж, становясь на колени; и все хором воспели благодарственный молебен, что составило весьма приятную гармонию. Воздух был тяжел, ночь темна, и в двух шагах ничего нельзя было видеть.
По окончании первого стиха наступила тишина, глубокая тишина. Массарео начал один:
— Милосердный Бог, бдящий над своими чадами и защищающий их от Сатаны... — Он не мог продолжать более.
Он, Яго и весь экипаж остались окаменелыми на палубе, с устремленными, помертвевшими глазами и в ужасной неподвижности.
— По чести... я думаю...
Вы знаете, что море было весьма покойно, ночь мрачна... все было мрачно. И что же?
Обширный круг красного и яркого света, мгновенно зажегся над водой; море, отражая этот пылающий блеск, покатило огненные волны, воздух вспыхнул, и вершины утесов Toppe озарились багровым сиянием, как бы жестокий пожар охватил все поморье.
Это блестящее воздушное явление было пересечено вдоль и поперек длинными пламенными бороздами, которые сверкали тысячью искр, свертывались снопами или ниспадали дождем золота, лазури и света. То были мириады горящих метеоров, которые, шипя, выбрасывали частую и быструю молнию ослепительной белизны.
И посреди этого огненного озера виднелся Хитано с его тартаной!
То был сам Хитано, окруженный своими неграми, безобразные лица которых уподоблялись бронзовым маскам, раскаленным в огне.
Хитано находился на палубе своего судна, в черной одежде, в своем черном токе с белым пером, со сложенными накрест руками, и верхом на своей лошадке, покрытой богатым пурпурным чепраком, грива которой, переплетенная золотыми снурками, опускаясь вниз, потрясала бантиками из кристаллов и дорогих каменьев, которые были связаны серебряными лентами.
Возле окаянного, опершись на шею Искара, стоял Фазильо, одетый также в черное платье и державший в руке длинный вороненый карабин; за ним Бентек и его черные, выстроенные в две линии, безмолвно окружали пушки, и легкий беловатый дым, поднимавшийся на равных расстояниях, показывал, что фитили были зажжены и орудия заряжены.
Ничто на свете не могло быть поразительнее этого зрелища, имевшего вид сатанинского явления, ибо глубокая тишина в экипаже окаянного, его неподвижность, это черное судно со своими свернутыми парусами, со своими тщательно сложенными снастями, казавшееся в глазах испанцев, которые не знали, что Хитано имел две тартаны, выплывшим со дна бездны среди волн света и лучей пламени, в ту самую минуту как они полагали его погибшим навсегда; это спокойное и холодное выражение лица окаянного, чей взгляд имел в себе нечто сверхъестественное, все это должно было привести в ужас несчастного Массарео и его подчиненных, которые видели в этом пиротехническом приключении одно только торжество Сатаны.
Голос окаянного загремел, и весь экипаж люгера, стоявший на коленях и как бы околдованный этим чудным зрелищем, бросился ниц на палубу.
— Ну, что! — сказал Хитано. — Ну, что, храбрый береговой страж, ты видишь, что ни огонь, ни вода не берет меня, и что каждое твое ядро исправило одно из повреждений моего судна. Ради Сатаны! скажи, приятель, захочешь ли вперед преследовать Хитано, будешь ли верить еще, что такие жалкие твари, как ты и твой экипаж, могут остановить бег того, кто противится дыханиям бурь и воле твоего Бога?..
Никто из экипажа люгера не отважился отвечать на эту дерзкую выходку.
— Но, сверкающим зрачком Молоха! вы не хотите отвечать? Так пусть этот капитан, так искусно починивший мою тартану, пусть этот мужественный капитан встанет, или я разобью это суденышко. В этом даю вам честное слово! И уверяю вас, приятели, что вы не сыщите, подобно мне, на дне океана услужливых демонов с огненными крыльями, которые, выйдя из пропастей пылающей лавы, где они волнуются, возьмут ваш люгер на свои широкие спины, чтобы вынести его на поверхность волн! Ибо свет, который вы видите, друзья, есть не что иное, как отблеск от их крыльев, расширенных ими на минуту. Еще раз! Встань, капитан, или я открою по твоему судну такой огонь, которого ни святая вода, ни заклятия не погасят, клянусь тебе!
Все испанцы разом вздрогнули, как от электрического удара, но ни один из них не приподнялся.
— Ногтем Вельзевула! То, без сомнения, должен быть он, сей герой в синем платье с золотым эполетом, который прячет свою голову за коронаду, и неподвижен, как мертвая рыба. Любезный Фазильо, потрепли ему немного эту ногу, которая осталась на виду, ибо храбрец увивается, как змея, около этого лафета.
Фазильо спустил курок своего длинного карабина, и капитан Массарео, резким движением, произведенным болью от раны, очутился почти сидящим на палубе с устремленными на Хитано потухшими глазами, которые смотрели, ничего не видя.
Пуля, пущенная Фазильо, раздробила ему ногу.
— Скажи гончим псам таможни и Кадикскому губернатору, что я мог тебя уничтожить и сжечь твое судно, и что я этого не сделал. Посмотри на меня хорошенько, сюда! — прибавил Хитано, уперев указательный палец в середину своего широкого и открытого лба. — Смотри сюда пристальнее, чтобы ты помнил об окаянном и его милости; но чтобы завтра ты не принял все это за сон, так вот что тебе докажет о существенности твоего видения. Прощай, храбрец!
В то же время он взял фитиль из рук Бентека и подошел к пушке. Выстрел грянул, ядро засвистело, разбило фок-мачту сторожевого люгера, выбило часть переднего шхафута, убило двух и ранило трех человек.
Едва выстрел раздался, как обширный круг света, среди которого появился Хитано, погас как бы очарованием, и глубокая темнота, занявшая место этого ослепительного блеска, сделалась еще непроницаемее; ничего больше нельзя было различить, ни малейшего шума не стало слышно...
— Ну, Фазильо, что ты скажешь о моем мщении? — спросил Хитано у своего юного товарища, когда они уже далеко отошли от люгера, благодаря длинным веслам тартаны, тщательно обернутым, так что таинственный способ, каким исчез Хитано, мог быть сочтен испанцами за новое чудо.
— О вашем мщении, командир, о вашем мщении! Как же вы поступили бы с вашими друзьями? Оставить этих негодных!.. Пресвятая Дева! Если бы вы знали, как я мучился, видя бедную тартану, распадающуюся на части под выстрелами этих трусов!
— Ты ребенок, caro mio, если бы я потопил этих негодяев и их люгер, кто бы об этом знал? Их почли бы погибшими от шквала, и завтра два другие люгера отправились бы снова за мной. Завтра, Фазильо, ни бриг, ни фрегат, ни корабль не дерзнут на это: так велик был страх, внушенный мной береговой страже. Я пощадил дюжину трусов, зато охладил отважность десяти тысячам храбрых, потому что в твоей благословенной стране сражаются храбро против людей, но еще боятся дьявола. Ваши монахи это знают хорошо, и для того они грозят именем Бога, как я пугаю Сатаной. Вот еще одна роль, Фазильо.
Фазильо ничего не отвечал, но спросил Хитано, что он намерен теперь предпринять.
— Разумеется, мой милый, нам не надо думать о контрабанде; нам остался один путь: предложить наши услуги инсургентам южной Америки; но до отъезда туда, я хочу еще раз увидеть Монху. Страх твоих соотечественников будет продолжителен, Фазильо, поэтому наше удаление может совершено быть во всякое время безопасно и скрытно. Итак, поговорим о монастыре Святой Магдалины.
— Поговорим, командир.
Они говорили, и долго.
Что касается Массарео и его экипажа, то они ждали дня в том же положении, то есть носами на палубе, и когда солнце уже было очень высоко, тогда только они осмелились приподнять головы; но так как в эту ужасную ночь они не управляли судном, то и были брошены на берег Кониля, против башни, служившей маяком.
Тогда эти несчастные, бледные и изнеможденные, насилу привстав, посмотрели друг на друга с остатком испуга, и одним прыжком выскочили на берег, убегая со всех ног, как будто Хитано гнался по следам.
Найдя пристанище в Копиле, они начали рассказывать пространно об адском чуде, и это происшествие, уже увеличенное ими, выходя из уст Конильских и окрестных крестьян, так преобразовалось, что это уже была не тартана, а огромный корабль, наполненный легионами демонов с огненными крыльями, изрыгавших пламя и имевших своей главой Хитано, — или, лучше сказать, самого Сатану, как утвердительно называли его в лавке цирюльника, — который поднялся из глубины океана в то самое время, как тартана погрузилась в воду под выстрелами береговой стражи; словом, то было повествование, достойное занять место в Собрании романсов (El Romancero), но которое, при всей своей нелепости, долго занимало умы прибрежных жителей и увеличило до крайности ужас, внушаемый именем окаянного.
ГЛАВА XI
Любовь
Je voudrais avoir autant de sens que les belles nuits ont d'etoiles, pour les occuper tous de notre amour; je pense que c'est par la que les anges sont heureux entre toutes les creatures.
Ch. Nodier, Roi de Boheme.
О! Как я люблю летнюю тихую ночь Испании, с ее небом, прозрачно-голубым, подобным небу ясных дней во Франции, и ее луну, блестящую ярче, нежели их солнце! Ибо тогда все таинственно, все безмолвно, все увеличивается в сумраке, тогда легкое трепетание радужного крыла ночной бабочки, шорох цветка, сорванного со своего стебля и упавшего на сухие листья, шелест ветвей, колеблемых воздухом, звучней отзываются в вашем внимательном и тревожном слухе, нежели выстрелы из пушек, гремящих в день сражения, нежели радостные крики целого народа в день торжества.
Посмотрите на монастырь Святой Магдалины: теперь, когда солнце не золотит его более своими лучами, сколь торжественно он возвышается со своими черными и высокими стенами, со своими резными портиками! Как хороши его тяжелые башни, его длинные, запустелые галереи облегают рамами темную зелень древних дубов! Как эти огромные тени разительно выдают беловатое и яркое сияние, которое освещает стены, серебрит свинцовую кровлю и блестящий шпиль колокольни.
Все было тихо, можно было различить полет бабочки от полета пчелы.
Постойте! Слышите ли сильное биение воспламененного сердца и прерывистые вздохи? Не слышите ли даже, как мягкий и свежий дерн шелестит, склоняясь под легким бременем, придавляющим его?
Подойдите украдкой за эту жимолость, окружающую пальму своими пурпурными гирляндами... Посмотрите... Праведный Боже! Это Монха! Это Хитано!
Бледный и слабый луч луны играл на сей прелестной чете. Цыган сидел у ног девицы; его локти были на коленях молодой особы, он улыбался с любовью этому ангельскому личику и уступал детским прихотям Монхи, которая то закрывала его возвышенное и широкое чело, то открывала его, отбрасывая его густые волосы.
— Ангел моей жизни, — сказала, наконец, Розита, — я желала бы умереть так, в твоих объятиях, чтобы взоры мои устремлены были на твои взоры, чтобы руки мои были в твоих руках!
— Нет, моя милая, в таком положении я хотел бы жить вечно, — отвечал Хитано.
— О! Да, жить так вечно, ибо жить, значит находиться подле тебя, жить — любить тебя... И потому в каждой вечерней молитве я прошу у Пресвятой покровительства любви нашей, caro mio!
— Она покровительствует ей, мой ангел, смотри: все нам улыбается.
— Однако помнишь ли ты эту грозу? Боже! Как я ужаснулась, видя тебя, перелезавшего через стену при блеске молний, когда ты возвращался к своей шлюпке! Небо было все в огне, Пресвятая Дева! И после я заметила по ранам на руках твоих, что ты принужден был хвататься за острые утесы, дабы не быть увлеченным яростными волнами.
И трепещущая от воспоминаний о миновавшей опасности, она крепко охватила его обеими руками, как бы желая спасти от неминуемой гибели.
— Ты помнишь? Скажи.
— Нет, мой ангел, я только помню поцелуй, данный мне тобой при прощании.
— Помнишь ли травлю волов? Тот день, в который я увидела тебя в долине перед обителью? О! Как билось мое сердце, когда я поняла по твоим знакам, что ты узнал меня, и когда я услыхала твой голос под моим окном! И потом, — сказала она, понизив голос, — когда ты на стреле перебросил в этот сад шелковую лестницу? Как дрожала моя рука, привязывая ее к этой пальме.
— Моя рука также дрожала, Розита.
— Ты помнишь?.. Но зачем говоришь о прошедшем, о мой милый! Настоящее принадлежит нам, настоящее наше, и его восторги, и его упоительное наслаждение, и его пламенная нега, и его сладостное томление... Так... когда я останусь одна, когда в жаркой бессоннице грудь моя взволнуется, глаза зальются слезами, тогда... будет время призывать воспоминания.
И голова ее склонилась на голову Хитано, и уста их соединились.
— О! Пойдем, — сказал он, тихо ее приподнимая, — пойдем гулять под эти древние померанцы, дышать благоуханием их... Вот видишь, Розита, я твой кавалер, эта мрачная аллея будет для нас Мадридское Прадо; пойдем, моя возлюбленная, охвати твоей рукой мою руку, опусти длинные кружева мантильи на твои светлые очи и посмотри на эти блестящие экипажи, на эти великолепные ливреи. А этот древний монастырь будет театром... Войдем в театр: там все блещет золотом, кристаллами и освещением. Вот Король, вот Королева и их двор, ослепляющий драгоценными камнями; все встают, кланяются. Ты входишь в свою ложу в одежде белой как грудь твоя, цветок пурпурный как уста твои вплетен в твои волосы... Все встают... Встают для тебя, Розита, как для Королевы всей Испании, говоря: «Как она прекрасна!»
И, улыбаясь, он посмотрел на юную деву и уловил мелькнувшую мысль тщеславия на ее кротком и целомудренном челе.
— О! Мне дороже древний монастырь и твоя любовь, — возразила она; и так как она подходила к нему, то ее нога задела за обросший мхом камень; она оступилась.
— Что это, моя милая? — спросил Хитано.
— Могила! — сказала молодая девушка, останавливая его, когда он хотел ступить на эту священную землю; она перекрестилась.
— Как! Могила, здесь, в монастырском саду? Я полагал, что христиане погребают своих мертвых только в земле освященной, разве эта освящена?
— Нет! Пресвятая Дева! Ибо поговаривают тихо, очень тихо у нас в монастыре, будто бы это могила Пепы, которая когда-то осмелилась бежать из этой святой обители, но ее настигли на Севильской дороге; ее любовник был убит, защищая свою милую, а она...
— Ну, что же? А она, мой ангел?
— О! Она была отведена в монастырскую тюрьму, где умерла тысячью смертями. Три года, друг мой, она переносила казни, лежа на острых камнях без сна, без успокоения, претерпевая ежедневно побои и питаясь самой скудной пищей, в которую бросали гадов, дабы освободить ее еще в сей юдоли от плотских помыслов и очистить ее душу от преступления, как говорила игуменья.
— Итак, клянусь золотым кругом солнца! — вскричал Цыган, — если нас застанут?..
И он смотрел с беспокойством на юную деву, ибо сей вопрос сорвался, так сказать, невольно с его языка, и почувствовал все, что подобная мысль могла иметь в себе для нее ужасного.
— Я умерла бы, как Пепа, — отвечала девушка, улыбаясь со страстным выражением любви и самоотвержения, — подобно ей, я умерла бы за своего любезного. О! Я это знала, я об этом думала.
— Как! Эта жестокая участь...
— В тысячу раз менее ужасна, нежели один день, проведенный без тебя, без слов: «Я обожаю тебя...» — пролепетала она сквозь зубы, судорожно стиснутые, и опускаясь с трепетом к ногам его...
— Ты этого хочешь? Прощай! — сказала она с глубоким вздохом.
— Да, прощай, мой ангел, нам должно расстаться. Видишь, уже мрак ночи рассеивается, звезды бледнеют, и этот красноватый свет возвещает приближение зари. Еще раз прощай, моя Розита.
— Еще один поцелуй... один... последний, душа моей жизни!
И солнце позолотило уже верхушки высоких монастырских башен, а этот последний поцелуй еще длился.
Наконец Хитано вырвался из рук, сжимавших его с любовью, достиг шелковой лестницы и поднялся по ней с привычной легкостью.
Монха, сидевшая у подножия пальмы, следовала беспокойным и восхищенным взором за всеми его движениями.
— До вечера, — говорила она, — до вечера, мой друг, мое сердце.
Цыган, достигнув последней ступени, оглянулся в последний раз, чтобы улыбнуться Розите, и хотел уже перенести ногу через стену, как вдруг лестница оборвалась, быстро скользнула вдоль стены и Хитано, окровавленный, изувеченный, с разбитым черепом упал к ногам Розиты. Без сомнения шнурки, на которых держалась лестница, снаружи были подрезаны.
— Мне изменили! — вскричал цыган, и его глаза обратились на деву, которая стояла на коленях, со сложенными руками, бледная, неподвижная, с помертвевшим взором, с приостановленным дыханием.
— Розита, Розита, постарайся оттащить меня за эти померанцы прежде, чем появится день, ибо я не могу приподняться. О! Я сильно страдаю.
У несчастного была раздроблена нога, и кости пробились сквозь кожу.
— Розита, любовь моя, моя Розита, помоги мне, — повторял он слабым голосом.
Розита испустила громкий и прерывистый хохот, глаза ее страшно выкатились, но она не трогалась с места.
— Ад! Неужели несчастная с ума сошла? — вскричал Хитано и хотел взять руку молодой девушки, но это движение исторгло у него пронзительный крик.
Излом причинял ему сильную боль, кровь текла из ноги.
Вдруг, около ворот сада послышался шум, сначала глухой и смешанный.
— Розита, Розита, твой обожатель тебя о том просит, спасайся, по крайней мере, сама спасайся, — говорил цыган раздирающим душу голосом.
Она по-прежнему стояла неподвижно перед ним на коленях.
Шум приближался и становился явственнее; он с усилием пополз к густому кусту жимолости, который мог скрыть его от всех взоров.
Перетерпев неслыханные страдания, он успел туда вползти.
Вдруг монастырские ворота отворяются, и толпа монастырских монахов наполняет сад, испуская дикий вой.
— Смерть окаянному! Смерть окаянному! — закричали со всех сторон.
Хитано подполз как змея под кусты алоэ. Толпа подошла к стене, к пальме, и там нашла девушку, все еще неподвижную, стоявшую на коленях, со сложенными руками.
Эти буйные крики вывели ее из забытья, в которое она была погружена, она опустила глаза, увидела свежую кровь и улыбнулась. Но ее губы были так судорожно сжаты, что улыбка эта была ужасна.
Толпа содрогнулась, перекрестилась и онемела.
Тогда дева, подав окружающим знак рукой, пошла на коленях по кровавым следам, оставленным Хитано на песке.
Все шли в безмолвии, пораженные ужасом; они приблизились, наконец, к кустарнику, скрывавшему Хитано.
Там Монха остановилась на минуту, чтобы развести густые и лоснистые листья алоэ, пробралась сквозь чащу, доползла до проклятого, испустила отчаянный крик и упала подле него... мертвою...