Как ни готовились спутники Крылова к нападению, а все равно растерялись, замешкались, убоялись грозно вскинутых ножей и дробовиков. Кто знает, как повернулось дело, если бы откатившийся в кусты старик-лёля не сложил ладони горстями одна к другой и не затрубил в них истошно, устрашающе.
   Нападающие замерли, не понимая, откуда берется этот непонятный звук, гулкий, словно глас божий.
   Их замешательством воспользовался Акинфий. Стремительно вскочив на ноги, он боднул одного из обидчиков в живот, другого ожег по лицу кнутовищем, сорвав при этом часть чулка. На него глянули знакомые голубые глаза. Да это же один из овчинниковских парней, подходивших намедни с расспросами!
   – А-а-а! – завопил Акинфий, взвинчивая себя еще больше. – Бе-е-й овчинных!
   Но уже и без его команды возчики махали рогатинами, кольями, стреляли длинными ременными плетями, бежали мимо Крылова, в самую гущу схватки.
   Побежал и Крылов, не замечая, как сами собой сжимаются кулаки, а в горле клокочет гнев. Драться ему прежде не приходилось, но он почувствовал, что сейчас сумеет… Должен суметь… Вон как ловко действует Акинфий. Куда только сонливость его подевалась! Совсем другой человек – огневой, с веселым оскалом рассеченных в схватке губ, ищущий опасности, живущий ею.
   Засмотревшись на него, Крылов упал, больно ударился о придорожный камень. Почувствовал, как пошла носом кровь.
   Первым в бегство обратился синеглазый детина. За ним остальные. Они даже отбиваться не стали, до того перепугала их сорванная с лица сотоварища маска и крик «бей овчинных! Последним закивал пятками толстяк. Его фигура показалась Крылову знакомой. Уж не овчинниковский ли это староста, устраивавший их на постой, совмещает в себе и другую, ночную, профессию?! Ай да скрытник, ай да выборный чин! Догнать бы. Да не так скор был Крылов на ногу, как этот брюхан, нагулявший привычку к грабежам.
   – Это же те, сельские, – тяжело дыша, говорил возчикам Акинфий. – У которых мы ночевали. Я сразу сдогадался.
   – Показалось, – отмахнулся Семен Данилович. – Эвон в какую даль мы отъехали! Нешто они следом попрутся?
   – Еще как попрутся! – хмыкнул парнишка. – Думают, у нас в корзинах добро доброе, что его на любом торге купят. А у нас… Эх, жаль, не за то богатство в глаз получил!
   – Ты язык-то попридержи, милый, – хмуро посоветовал Семен Данилович. – Во всех смыслах. Так оно спокойнее будет. А то ведь ненароком не на тех сказать можно, и получится неудобность… Хозяин к нам со всем уважением…
   Будто почувствовав, что говорят о нем, подошел Крылов. Кровь из носа он остановил, посидев немного с запрокинутой головой. Теперь он вдыхал запах растертой между ладонями мяты.
   – А ты молодец, Акинфий, – похвалил он. – Сейчас и тебя лечить будем.
   – Не я молодец – лёля.
   – О нем и речи нет, он – герой!
   Груз не пострадал. Убедившись в этом, двинулись дальше.
   Воистину загадочен Великий Сибирский тракт. Кого только не явит он на всей своей протяженности, с кем не познакомит… Ведущий свое начало от старательного проекта думного дьяка Андрея Виниуса, ездившего в Сибирь в 1689 году для установления «государевой почты», вымеренный и обставленный верстовыми столбами к началу XVIII века, он издавна жил особой, непокорной, мало кому ведомой жизнью. Узелками вязались на нем селения, ямы, жители которых сначала по принуждению, а потом по своей охоте и укоренившейся привычке занимались ямщиной, извозом. Для таких людей, родившихся и умирающих при дороге, Сибирский тракт был кормильцем и поильцем. Помимо ямщины и товарного извоза всходили постоялые дворы, росли поколения мастеров: шорники, кузнецы, кузовщики, колесники…
   Не стояла на месте, усовершенствовалась и скрытая притрактовая жизнь. Не у ремесла, так у промысла: родилось племя трактовых охотников. Одни угоняли лошадей, другие охотились за купцами, третьи наловчились на ходу срезать тюки с товаром, четвертые именовали себя чаерезами, их интересовали преимущественно туго увязанные, непромокаемые цыбики с китайским чаем, переправляемые в Россию из Кяхты. Пятые совершали и то, и другое, и третье, не гнушаясь порой и убийством. Здесь, на тракте, даже погода считалась хорошей, когда бушевала метель, завывала пурга, ложился плотный туман или вызревали грозовые дожди.
   Крылов вспомнил, как в «Петербургской газете» молодой писатель-юморист Антон Чехов назвал Великий Сибирский тракт «черной оспой», намекая на еще одну, всем известную сторону его существования – кандальную. Чьи только цепи не звенели здесь… Пугачевцы, запорожцы, декабристы, демократы… Много их шло этой дорогой вперемешку с уголовным людом и всякого рода возмущенцами.
   «Да, но и книги, и культура тоже шли в Сибирь этим же путем, – подумал Крылов. – Как все, однако, в мире перемешано. Добро и зло соседствуют рядом, тесно. Овчинниковский староста и студент Григорий Троеглазов живут на одной улице, ходят по одной земле…»
   Возбужденный дорожным происшествием, Крылов долго не мог успокоиться. Полосатые верстовые столбы, изредка возникавшие по обочинам, немые свидетели истории Великой Сибирской дороги, напоминали о том, что пока жив человек, всегда остается впереди некий отрезок пути, который предстоит еще миновать и который неизбежно таит в себе неведомое.

О чем думает река

   Тюмень встретила усталых путников сутолокой, грохотом подвод по булыжным мостовым, брехом северных собак, сопением и шипением дымных труб каких-то заводиков и фабричонок. Беспризорные псы увязались за обозом и сопровождали его до самой пристани хриплым лаем.
   Отвыкший от городского шума, от суеты, Крылов оглушенно смотрел по сторонам, не понимая, отчего это незнакомый город словно вздыбился, исходит в грохоте и криках, куда спешат люди с узелками, корзинами, зачем волокут за руки плачущих детей, сами тоже измученные и дерганые…
   Оказалось, эти люди были переселенцами. И торопились они туда же, куда направлялся и обоз, к пристани, где они должны были сесть на пароход и плыть дальше.
   Крылов знал о великом движении безземельных крестьянских семей из голодающих губерний Поволжья и центральной России. Знал, что движение это – на новые земли – поощряется государственными властями, что само по себе заселение пустующих пространств богатого дикого края есть дело чрезвычайной важности и необходимости. Но видеть вблизи это самое движение ему довелось впервые.
   Из толпы пестро, разномастно и потрепанно одетых людей взгляд выхватывал лица, фигуры… Они врезались в память прочно, казалось бы, навсегда. Угрюмые, пьяные, веселые, бесшабашные, безразличные ко всему лица мужиков. Скорбные лики женщин, облепленных детьми. Темные и сморщенные, как печеная сибирская «яблочка», лица старух, изо всех сил поспешающих за своими детьми и внуками в страхе не потеряться бы, не отстать… Немудрящий, громоздкий скарб: подушки, сундуки, самовары, мешки – все это загораживало дорогу, мешало движению. На всем лежал отпечаток общей беды, которая гнала людей в неизвестность, торопила, заставляла бессмысленно метаться, ронять вещи, кричать на детей, друг на друга, громко призывать господа, сквернословить и плакать… Казалось, никто и ничто не сможет упорядочить эту толпу, понять ее стремления и надежды.
   Но это только казалось. Едва толпа вытекла из многочисленных улиц и переулков на пристань, как обнаружилась и цель, и надежда ее: пароход «Барнаул» какого-то предприимчивого дельца Функе, чье имя красным маслом было выведено над гребными колесами. Как выяснилось позже, это было специальное судно для переселенцев, самое дешевое изо всех, курсировавших на линии Тюмень – Барнаул. К нему-то и рвались обнищавшие, впавшие в разорение из-за многодневной дороги люди, для которых бессмысленное сидение на берегу в ожидании следующего транспорта – без денег, без пищи, без работы – было равносильно гибели. Вот отчего посадка на «Барнаул» походила на сражение, на штурм укрепленной крепости безоружной армией. Крики, толчея, давка, слезы…
   Смотреть на все это было тяжело.
   В висках застучали молоточки. Крылов стиснул руками голову, желая приглушить разраставшуюся боль, и потерянно прислонился к дощатой изгороди, выделявшей территорию пристани из прочего пространства.
   Здесь его и отыскали Пономарев с Габитовым.
   – Порфирий Никитич, голубчик, что с вами? – в тревоге воскликнул Иван Петрович, бросаясь к нему. – Господи, да что же это такое?! Мы с Габитычем уж второй день вас встречаем! Ждем-ждем, а вас все нет… Чего не передумали… Аль на тракте что стряслось? Аль заболели? Слышим – прибыли. Обоз целехонек, возчики растения сгружают у багажной конторы – а вас опять нет! Господи…
   – Погоди, Иван Петрович, – с трудом разлепил горячие веки Крылов. – Я сейчас… Нет ли у тебя попить чего?
   – Сей момент! – обрадованно отозвался Пономарев. – Габитыч, подавай-ка сюда бутыль с квасом! Как чуяло мое сердце, в пристанском буфете запасся.
   Молчаливый Хуснутдин, худой и высокий, словно жердина, темный и лицом, и глазами, и кожей, и стриженой головой, приблизился на зов и протянул зеленую бутыль.
   – Что же ты, братец, пробку-то не ототкнул? – укоризненно прошептал ему Пономарев и зубами вытянул из горлышка бумажный кляп. – Ты, братец, завсегда укупоришь так укупоришь! После тебя хоть щипцами тяни.
   Крылов жадно и крупно глотнул квасу, пахнувшего кислым хлебом и медом. Потом еще… И шумно, как бы освобождаясь от чего-то давящего, тормозящего внутри, выдохнул:
   – Хорошо…
   И улыбнулся ласково, чуть смущенно.
   – Ну, здравствуй, Иван Петрович! – обнял одной рукой родственника, с преданной заботой глядевшего на него. – Ну, будь здрав и ты, Хуснутдин, – другую руку положил на крепкое, неровное, будто нешлифованный камень, плечо рабочего. – А вы все пикируетесь, друзья мои? Все вас мир не берет?
   Скулы Габитова дрогнули, и по серым губам его скользнула короткая белозубая улыбка – только тем и проявил сдержанный татарин свою радость от встречи с хозяином.
   Иван же Петрович сиял и глазами, и очками, и впалыми щеками, и улыбался радостно, и руками всплескивал: слава Господу, вновь они вместе, все преотлично! Он всегда так – и радуется шумно, от души, и тревожится по малейшему пустяку до отчаяния. Одинокий, не цепкий в жизни до беззащитности, старательный и бесполезный в практических делах, он души не чаял в Крылове, верил в него не раздумывая, стоял перед ним во всегдашней готовности повиноваться, спешить куда-то по малейшему его слову, жесту. Таков он, Пономарев, сорокалетний ребенок, всегда нуждающийся в ласке и покровительстве…
   Крылов вздохнул, еще раз притиснул к себе плечи своих помощников и отпустил. Что, право, разрадовались? Ну, встретились, до Тюмени благополучно добрались… Ан впереди еще треть дороги. Как-то они, помощнички, специально высланные вперед, справились с заданием?
   Словно догадавшись о его мыслях, Пономарев шутливо приложил руку к соломенной шляпе, вытянулся во фрунт.
   – Разрешите доложить?
   – Докладывайте.
   – Билеты на пароход компании господ Курбатова и Игнатова приобретены. Второй класс. Багажные квитанции оплачены. Нумера в гостинице забронированы. Отправление же назначено завтрашним числом. Все!
   – Отлично, Иван Петрович, – похвалил Крылов. – Значит, мы поспели вовремя?
   – Вовремя, Порфирий Никитич, вовремя! – так и вспыхнул от похвалы Пономарев. – А я так волновался за вас, так ждал… Прошу пожаловать в гостиницу. Она тут же, на пристани, близенько!
   – Как же груз? – озаботился Крылов, хотя ему до смерти хотелось поскорее умыться, привести себя в порядок, отдохнуть.
   – А Габитов на что? – качнулся вперед татарин, показывая свою готовность проследить за разгрузкой и посторожить корзины.
   – Что ж, пойдем в гостиницу, – согласился Крылов. – Вот только разочтемся с возчиками.
   Прощание с артелью Семена Даниловича состоялось тут же, на пристани. Получив уговоренные деньги, возчики стащили с голов соломенные, валеные шляпы, «курашки», поломанные картузы – и в пояс поклонились хозяину.
   – Не серчай, барин, коли што не эдак, – прогудел Семен Данилович. – Не поминай лихом.
   – Что вы, братцы, – растрогался Крылов. – Что вы такое говорите, Семен Данилович? И поспели к сроку, и поклажа в сохранности… Я вам чрезвычайно благодарен!
   – И мы премного довольны, – степенно ответил в свою очередь старшой. – Будет нужда… мы завсегда…
   – Да, да, конечно! Будьте здравы. И спасибо за службу, – Крылов по очереди пожал мужикам тяжелые, будто свинцом налитые, узластые руки. – Вы уж сильно здесь, в Тюмени, не того… Соблазнов много, поостерегитесь.
   – Да мы, конешно… Нешто не понимаем, барин, – забормотали мужики, хотя по их глазам было видно, что прямо отсюда устремятся они в долгожданный трактир. – Да нам и не можно… Лошадей куда ж…
   Дольше других Крылов задержал в своей ладони узкую, холодную, как лед, руку Акинфия.
   – Прощай, Акинфий. Да помни, что я говорил тебе. Понадоблюсь, ищи меня в Томске, в университете. Кто знает, может, пригожусь?
   – Прощай, барин, – хмурясь отчего-то, пряча глаза, ответил паренек. – В каждой избушке свои поскрыпушки. У тебя своя дорога, у реки – своя, у меня – третья.
   – Так ведь и дороги сходятся, – не согласился Крылов. – Экий ты, право, Акинфий.
   – Каков есть.
   С лёлей пообнимались троекратно, по-русски.
   – Спасибо тебе, отец, за науку, за рассказы твои. Любопытно мне было с тобой, полезно, – сказал Крылов.
   – Дак вить… оно так, – прослезился дедок. – Хороший ты барин, оно и любопытно. Може, не эдак выходило, не прогневайся А мы што, будем жить-поживать, мед-пиво попивать. Наше дело такое, где упал, там и вставай…
   И он раскатился мелким дробным смехом, озаряя напоследок, полюбившегося барина доверчивой пустотой младенчески беззубой улыбки. Таким и запомнился.
   Великий Сибирский тракт свел Крылова с людьми, ставшими за время путешествия близкими. Он же и разъединил их, уступая власть свою другой великой дороге – реке.
   Номер в пристанской гостинице оказался вполне сносным. Даже с видом на Туру.
   Крылов подошел к окну, распахнул. С заречных долин доносилось слабое дыхание сенокоса, затем оно пропало, сменившись душновато-кислой вонью дубленых кож.
   – Закройте окно, Порфирий Никитич, – заботливо посоветовал Пономарев, готовя таз, кувшин, воду и полотенце. – Мы уж с Габитычем узнавали. Здесь как раз напротив кожевенные да овчинно-шубные заводы почитай со всей Тюмени собраны. Так что оно и понятно… Местные сказывают, даже купаться нельзя. Опасно! Накожную болезнь подхватить можно!
   Крылов с сожалением прикрыл створки. Настроение, приподнятое было хорошим видом на реку, поугасло. И отчего же так получается неладно?! Человек и природа никак не могут ужиться друг с другом. Либо она его наказует стихиями, бурями да землетрясениями. Либо он ее изводит под корень… Что с этой бедной Турою станет лет через двадцать-тридцать? И рыба уйдет, и вода погибнет, от ядовитой грязи задохнется…
 
На высях нагорных свобода и воля!
Эфир не отравлен дыханьем могил;
Природа везде совершенна, доколе
С бедою в нее человек не вступил.
 
   Шиллеровские стихи из «Мессинской невесты», запомнившиеся с юности, наполнились вдруг особым смыслом.
   – …Дубленки здешние на всю Сибирь славятся, – спешил избавиться от груза добытых сведений Пономарев. – Тюменцы кожи-то выделанные в Барнаул поставляют. А там наловчились барнаулки шить. Видали, может? Модные нонче полушубочки! Вот приедем в Томской, получите жалование, и вам такую закажем. Модную да теплую.
   – Да, да, Иван Петрович, непременно, – рассеянно ответил Крылов. – Что еще здесь имеется знаменитого?
   – А ковры! – с готовностью откликнулся Пономарев, старательно поливая мимо рук. – Яркие-преяркие! И все цветами, букетами да бутонами по темному полю. Все мальвы да георгины… Мохровые ковры делают, с ворсом. И паласы безворсовые тоже. На паласах узор попроще: олени, кошки, собаки, кони. Но тоже ничего. И главное, екзотично! Чисто по-сибирски. Еще сундуки ладят кованые. Из кожи налима кошельки выделывают…
   – От Маши не было писем? – прерывая падкого на экзотику Пономарева, спросил Крылов.
   – Нет, Порфирий Никитич, не было. Да и не уговаривались ведь. Ужо до Томска потерпите, напишет Машенька. Непременно напишет. Я сестру знаю.
   Крылов склонил голову, подставил под струю воды прокаленную в пыли и на солнце шею. Он тоже знал Машеньку: скупа на письма, не побалует лишней, не обещанной лаской… Ну да и он сам хорош, тоже не Сахар Медович: одну только депешу из Камышлова и отправил жене…
   Струйки воды скатились с плеч, щекоча, потекли под сердце. Мысли о жене всегда вызывали в нем неосознанную тревогу, чувство непонятной виноватости, детское желание спрятаться, будто вот сейчас, сию минуту, скрипнет дверь и войдет Маша, со своим немигающим взглядом, с укоризненно поджатыми бледными губами: «Ах, друг мой, вы опять наплескали на пол…». Он любил жену, сострадал в ее многочисленных недугах и женских слабостях, честно громоздил на свои плечи все, что мог, из их общей семейной ноши – на то он и мужчина! – и… непроизвольно, безотчетно старался пореже думать о ней. Душа человеческая – вечные сумерки, разве углядишь-поймешь все твои движения?
   Пономарев, пребывая в прежнем прекрасном расположении духа, набросил ему на голову походное полотенце, рушник с петухами, подарок Николая Мартьянова, и Крылов с удовольствием зарылся лицом в прохладную чистоту простой жесткой ткани. Иногда вещи, как и люди, сами о том не подозревая, способны утешить, успокоить одним лишь прикосновением.
   – Вот немецкий естествоиспытатель Либих советует измерять степень культурности народа по количеству потребляемого мыла, – разогнался и все никак не мог остановиться Иван Петрович, намолчавшись с Габитовым сверх всякой меры. – А я бы, Порфирий Никитич, иначе предложил. Степень культурности общества исчислять в его отношении к прекрасному. К красоте. К предметам искусства.
   – Каким же образом исчислять-то? – иронически улыбнулся Крылов. – Градусами? Цифрами? Графиками? Словами? Чем?
   – Можно и словами, – упорствовал Иван Петрович. – Слыхивал я, анкетки изобретать стали. Ответил на вопросы – и видно, что ты за индивидуум. Какой степени.
   – Так для анкеток-то надо быть хотя бы мало-мальски грамотным, – с грустью срезал воспарившего родственника Крылов. – А народ наш, вы сами знаете… Эх, любезный Иван Петрович, до анкеток мы еще не скоро дорастем… Уж лучше – мылом, как советует господин Либих…
   Он досадовал на Пономарева, затеявшего никчемный спор, на самого себя, за то, что спор этот все-таки задел, царапнул душу… Молоточки, исчезнувшие было, вновь появились и принялись выстукивать изнутри череп, словно пара дятлов, исследующих пустоты в стволах деревьев. Магнитом потянула к себе кровать, и он более не стал противиться, сказал Пономареву, что хочет спать, и лег.
 
   Проснулся он поздним утром, когда горячее солнечное пятно переместилось со стены на подушку. Поднес к глазам часы и поразился тому, как долго спал. Сказалась многодневная, длительно сдерживаемая усталость.
   Пономарева не было. В комнате было тихо, лишь в коридоре слышалось мерное шорканье веника о ковровую дорожку. В углу номера, за платяным шкафом, оцепенело сохла в дубовом бочонке пожелтевшая пальма. И как это вчера он ее не заметил?
   Пошатываясь, Крылов прошлепал босыми ногами в угол, вылил в закаменелую землю полкувшина воды, припасенной Иваном Петровичем. Долго разминал комки вокруг волосатого стволика. Вспомнился Авиценна… «Пальмовая душа, дабы стать пальмовой, не нуждается в растительной или еще какой-нибудь силе, хотя ее действия суть не что иное, как действия растения. Пальмовая душа является растительной именно потому, что она пальмовая…»
   Мудрено изъяснялся древний ученый. За то, что признавал за растениями право на душу, ему крепко доставалось от церковников. Хотя если взглянуть сейчас, к примеру, вот на эту заморенную «пальмовую душу», то любому станет очевидно, как томится и тоскует она в неуютном гостиничном номере. Жильцы все временные, им не до пальмы, норовят окурки о ствол задавить. Горничные забывчивы…
   Покончив с хлопотами над пальмой, Крылов наконец умылся и сам. Одевался он уже торопливо, чувствуя свою вину перед помощниками, которые сейчас, верно, заняты оформлением груза, поливкой капризных влаголюбивых экзотов.
   Так и оказалось. Вышедши из гостиницы, он не обнаружил возле складов ни одной корзины. Все они благополучно переселились на пароход, в грузовой отсек второй палубы.
   – Полный порядок! – прокричал из каюты Пономарев, просунув в окошечко встрепанную голову. – Идите к нам!
   Двухпалубный пассажирский пароход «Фурор» постепенно заполнялся людьми. В третий класс еще не пускали, и толпа переселенцев, из тех, кто побогаче (билет на этот речной транспорт стоил на полтора рубля дороже против тарифа «Барнаула»), терпеливо дожидалась своего часа.
   – Ну как, Порфирий Никитич, ничего каютка? – спросил довольный собственной расторопностью Пономарев.
   – Вполне, – согласился Крылов. – Только отчего ж двух-местная?
   – А Габитыч в грузовом поедет, подле багажа, – безмятежно ответил Пономарев. – Сам напросился. Там и рогожка сыскалась. И дешевле…
   – Нехорошо, – нахмурился Крылов. – Не в том экономию зришь, Иван Петрович. Ну, да не поправить теперь дело, сам вижу. Так что по очереди будем, на рогожке-с… Первым – ты.
   Лицо у Пономарева вытянулось, как он сам любил выражаться, по шестую пуговицу, но протестовать Иван Петрович не посмел. Только махнул рукой: дескать, делаешь-стараешься, а взамен благодарности – рогожка…
   Прошло более часа. За это время приличная публика – чиновники, дамы, воспитанники духовной семинарии, – запущенная на пароход в первую очередь, и толпа переселенцев, постепенно просочившаяся на судно, имели возможность разместиться согласно своему рангу и положению: в каютах либо на палубах, в грузовых отсеках, в трюме. Пассажирам уж надоело созерцать унылую пристань господ Игнатова и Курбатова, бесплатные переселенческие бараки, гостиницу, контору, склады. Нетерпение охватило всех, как это обычно бывает в последние минуты перед отправлением; оно выражалось в шуме, в криках и возгласах, обращенных к тем, кто оставался на берегу, в усиленной жестикуляции, махании платками, шляпами… Наконец раздались три отвальных гудка, и огромные колеса последнего слова техники, чуда девятнадцатого века медленно, как бы размерзаясь, провернулись. Какое-то время судно не могло отлепиться от пристани, и капитан зычно командовал что-то через переговорные трубы механикам и кочегарам. Но вот берег дрогнул, поплыл в сторону, стал разворачиваться и отдаляться.
   Тура, или, как ее называют местные жители, Городищенская река, словно упрямая норовистая лошадка, для фасону пометалась из стороны в сторону и успокоенно легла торной дорогой.
   На середине реки потянуло ровным сквозняком, словно бы там, впереди, на севере, растворено было огромное, в полнеба окно.
   Пономарев принес суконную накидку, напоминавшую просторный плащ, без рукавов, заставил набросить на плечи и направился было подремать в каюту перед ночлегом на рогожке. Он знал, что теперь Крылов не сойдет вниз до самого вечера, пока не стемнеет, будет следить медленное скольжение берега, рисовать его в дорожном блокноте, беседовать с попутчиками, и самое разумное не мешать ему в этом.
   – Иван Петрович, милейший, не в службу, а… Принеси, пожалуйста, из моего сундучка книгу Фонтанеллы. Она сверху, – попросил Крылов, устраиваясь в плетеном кресле с подлокотниками и козырьком над головой.
   – Фонтанеллу так Фонтанеллу, – с готовностью согласился Пономарев. – Не все ж одни научные опусы читать, надо ж когда и италианцем развлечься…
   Крылов не стал разубеждать добрейшего Ивана Петровича в том, что Фонтанелло не италианец, а француз, и его книга не относится к развлекательной литературе. Он уже давно заметил, сколь велика власть привычки в человеческом мышлении: раз французское – значит, легкомысленное, немецкое же, к примеру, сплошь ученая сухость, а свое, отечественное, русское, и вовсе никуда не годится. Давно ведь сказано: нет пророков в своем отечестве, любая бразилианская свекла – это свекла, а наша, дома выращенная, – бурак-дурак…
   Позади высокой штурвальной рубки уютно, сравнительно тихо. Сквозняк разбивается широким надпалубным сооружением и превращается в приятное свежее дыхание реки. Крылов снял фуражку, чтобы подсушить взопревшие волосы, и с наслаждением погрузился в чтение.
   Сто шестьдесят восемь лет назад – от нынешнего, 1885-го – опубликовано «Описание путешествия в Левант» (на Восток), а все ж волнует современностью мыслей и взглядов. Вот, к примеру, превосходное место…
   «Ботаника не является комнатной наукой, которая может развиваться в покое и тиши кабинетов… Она требует, чтобы бродили по горам, лесам, преодолевали крутые склоны, подвергались опасности на краю пропасти. Степень страстности, которая достаточна для того, чтобы стать ученым другой специальности, недостаточна для того, чтобы стать большим ботаником. И вместе с этой страстью необходимо еще и здоровье, которое позволяло бы предаваться ей, и сила тела, которая соответствовала бы ей…»