Страница:
Но до этого желанного мига было еще далеко. Сейчас перед ним лежал древний Тоболеск, Тобольск. Когда еще судьба занесет на его почтенные улицы! Стало быть, не теряя драгоценного времени, следует поглядеть на них поближе.
Он поправил фуражку, ребром ладони привычно проверил, по центру ли, не сдвинулся ли, придавая легкомысленный вид, лакированный козырек? Отер платком лицо и зашагал к кремлю.
Что он знал о Тобольске? Наверное, не более, чем любой просвещенный человек его возраста, его времени, не числивший себя ни историком, ни географом в строгом смысле этих понятий. В Казани о Тобольске упоминали частенько как о первом главном городе Сибири, который, однако, спел свою лебединую песню. Доводилось читать ему и книгу Петра Андреевича Словцова – «Прогулки вокруг Тобольска в 1830 году». «Небольшой свой сноп хочу украдкой положить в большую скирду сведений о Сибири», – скромно писал автор, растапливая душу читателя жаром преданности холодному краю.
Чьи имена могли подсказать, навеять эти улочки, поросшие крапивой и лебедой? Город хирел, экономически отторгнутый от больших путей, приходил в запустение; могло ли это не сказаться на его памяти… Его ли упрекать в том, что никакого упоминания о дорогом для Крылова имени здесь не встретилось? Он имел в виду Дмитрия Ивановича Менделеева, великого химика современности, родившегося в Тобольске. Впрочем, о чем это он?.. О каких памятных знаках вопрошает? И кого? Наивно. Труды ученого – вот его единственная надежда на память.
Сказывали, здесь же «тобольский Россини», ссыльный музыкант Алябьев написал «Прощание с соловьем на севере»… Слушая ее на званом вечере у одного их казанских профессоров, Крылов растрогался и долго не мог забыть об этой удивительно чистой мелодии. Может быть, город хранит память об этом музыканте?
Каменный Тобольск не спеша выступал навстречу, являя узоры деревянных кокошников, белые стены церквей, тишину и яркую зелень церковных оград. Крылов долго стоял, задрав голову, смотрел на купола Софии белокаменной. Что ни говори, а храм – это всегда главное украшение в архитектуре, центр всего ансамбля. Об этом хорошо знали зодчие в предбывшие времена…
А вот и знаменитый угличский колокол – Карноухий! Девятнадцатипудовый молчальник. За то, что не предотвратил гибель малолетнего царевича Дмитрия, не возвестил о беде, по приказу Бориса Годунова колокол был наказан плетьми, с него срезали одну петлю-«ухо» и сослали в Тобольск.
«Как похожи цари, – подумал Крылов. – Борис Годунов повелел бить плетьми «Карноухого», а персидский царь Ксеркс приказал сечь море бичами во время своего неудачного похода на Грецию. А Кир и вовсе уничтожил реку Диалу, прорыв от нее каналы в пустыню. За то, что в ней утонул его любимый конь…»
Крылов обошел рентереи, шведские палаты. Вот еще одна мета истории – пленные шведы. А ведь именно они открыли здесь первую за Уралом школу, способствовали просвещению края…
Он шел дальше. Кремль закончился, начались деревянные постройки, дома, обшитые плахами, серые, покосившиеся… Куда он идет, что ищет?
– Послушай-ка, любезный, а кладбище-то городское где у вас расположено? – спросил Крылов у какого-то мужичка, угревшегося на скамеечке возле дома.
– А недалече, – неопределенно махнул тот искривленной увечной рукой, недоумевая, как можно не знать, где находится Завальное кладбище.
– Кто ж там похоронен? – задал еще вопрос Крылов, желая вызвать на разговор тоболяка.
– Всякии, – ответил тот и снова умолк.
– Ну, спасибо. Значит, прямо идти?
– Прямо, прямо, – подтвердил мужик. – Там ишшо дерева будут. Вот за имя.
Крылов пошел в указанном направлении, не особенно полагаясь на точность маршрута. Но вскоре убедился, что тоболяк не обманул: под горкой явились и дерева, а за ними погост.
Тихо-то как… Вот и могилы тех, о ком хотелось бы в первую очередь знать здесь. Тяжелые плиты с именами усопших декабристов – Кюхельбекера, Барятинского, Александра Муравьева, Вольфа, Краснокутского, Башмакова, Семенова. Шумят листвой березы, молчалив старый вяз, изъеденный трещинами. Асфальтос времени плотно лежит на полувековом прошлом. Как горячо спорили и спорят о них студенческие поколения! Молодежь, которую до сих пор продувает сквознячком с Сенатской площади, волнует трагический облик декабристов, их историческое стояние против царских палат, сибирское заточение…
Крылова же более всего восхищало иное – научная и просветительская деятельность этих людей. Он считал их прежде всего учеными. В этом душой с ними роднился.
Он прочел все, что можно было отыскать об этой стороне жизни декабристов, изредка, под чужими именами публиковавших свои научные статьи и наблюдения. Дворяне, аристократы, они увлеченно занимались огородничеством, цветоводством, садоводством. Вольф успешно ботанизировал, собирал образцы минералов. Шаховский с Якушкиным были отличными специалистами в ботанике, географии, метеорологии… Декабристы организовали в Чите в Петровском заводе первый вольный сибирский университет, где шли серьезные занятия по математике, истории, языкам, литературе. Правда, это столь необычное учебное заведение скоро запретили. Декабристы ратовали за открытие сибирского университета, который спустя полвека начинает сейчас свою жизнь в Томске…
«Сибирь необычайно роднит с собою», – в один голос писали узники Ледяной страны, испытывая к этой земле не слепую ненависть, а любовь. Удивительное время и удивительные люди. Они были из тех, кто не стонал, не жаловался, а налегал на весла.
А какими они являли себя педагогами и воспитателями! Крылов вспомнил о Михаиле Андреевиче Зензинове (о нем рассказывал ему Николай Мартьянов). Зензинов умер в Нерчинске в 1873 году. Этого человека в ботаническом мире знали многие. Малограмотный купец, он достиг высот просвещенности с помощью декабристов. Он был их учеником – и это оставило след на всю его жизнь. Зензинов прекрасно знал забайкальскую Сибирь, увлекался ботаникой, медициной. Переписывался со многими российскими и зарубежными естествоиспытателями, посылал им семена даурской флоры. У себя в Нерчинске Зензинов создавал ботаническое заведение, в котором росли дыни, арбузы и… ананасы. И что самое любопытное, помогал декабристу Завалишину выращивать ананасы в Чите! Дал бы господь несколько жизней – Зензинов всю Сибирь покрыл бы ананасниками! Так верил он в могущество человеческих рук…
Крылов долго сидел на верхней скамеечке недалеко от последнего приюта невольных сибиряков, аристократов, чья судьба вошла в самое сердце русского народа.
Работать, работать, работать… Уж коли они, с кандалами, были великими тружениками, ему – с вольными-то руками! – сам Бог велел служить Отчизне втройне…
И – едва не споткнулся о стеклянные глаза городового.
С подозрительностью и вниманием, достойными лучшего применения, тобольский страж порядка оглядел незнакомца и потребовал паспорт.
Настроение Крылова померкло. Песня перестала звучать.
Он бы так и простился с древним сибирским городом в дурном расположении духа, если бы не набрел случайно на великолепную кедровую рощу. Настоящий кедро-сад. Восемнадцатилетние прямоствольные подростки уверенно вскинули выше человеческого роста хорошо охвоенные вершины, похожие на зеленые булавы. В них уже угадывалась богатырская стать будущих лесных исполинов, красота такая, «что не можно глаз отвесть».
Тобольск одарил ботаника Крылова еще одним открытием, над которым ему предстояло на досуге хорошенько поразмыслить. В той же кедровой роще он встретил сосну… с кедровой ветвью. Не поверил своим глазам: кедровые шишки на обыкновенной сосне! Ветвь шла из рассеченного сука. Возможно, в эту расселину и попал кедровый орех: белка ли обронила, или тонкоклювая птичка-ореховка сунула… А что если это человек талантливо догадался соединить сосну и кедр?!
Пленительная тайна возникла вдруг перед Крыловым, и ему захотелось проникнуть в нее. «Вот прибудем на место, все устроится, – и тогда…» – подумал он. Его давно тянуло заняться опытами по скрещиванию растений. Порой желание было таким сильным, что он искренне сожалел о том, что решил стать флористом широкого круга, а не садоводом-естествоиспытателем. Своими руками сотворить чудо рождения нового сорта, вывести плод, не виданный доселе на земле, – это было бы прекрасно!
Но… Крылов вспоминал о тех белых пятнах на карте растительности, о том, что сотни, тысячи видов, уже в природе имеющихся, никому не известны, а потому не приносят людям пользы, – и решение стать систематиком представилось ему единственно правильным.
Без фундамента сооружения не построить. Без накопления и систематизации знаний не бывает науки. Крылов чувствовал, что судьба его как раз и состоит в том, чтобы трудиться над фундаментом, лишь в мечтах своих предвидя прекрасное и стройное здание законченным.
В Томске
Он поправил фуражку, ребром ладони привычно проверил, по центру ли, не сдвинулся ли, придавая легкомысленный вид, лакированный козырек? Отер платком лицо и зашагал к кремлю.
Что он знал о Тобольске? Наверное, не более, чем любой просвещенный человек его возраста, его времени, не числивший себя ни историком, ни географом в строгом смысле этих понятий. В Казани о Тобольске упоминали частенько как о первом главном городе Сибири, который, однако, спел свою лебединую песню. Доводилось читать ему и книгу Петра Андреевича Словцова – «Прогулки вокруг Тобольска в 1830 году». «Небольшой свой сноп хочу украдкой положить в большую скирду сведений о Сибири», – скромно писал автор, растапливая душу читателя жаром преданности холодному краю.
Чьи имена могли подсказать, навеять эти улочки, поросшие крапивой и лебедой? Город хирел, экономически отторгнутый от больших путей, приходил в запустение; могло ли это не сказаться на его памяти… Его ли упрекать в том, что никакого упоминания о дорогом для Крылова имени здесь не встретилось? Он имел в виду Дмитрия Ивановича Менделеева, великого химика современности, родившегося в Тобольске. Впрочем, о чем это он?.. О каких памятных знаках вопрошает? И кого? Наивно. Труды ученого – вот его единственная надежда на память.
Сказывали, здесь же «тобольский Россини», ссыльный музыкант Алябьев написал «Прощание с соловьем на севере»… Слушая ее на званом вечере у одного их казанских профессоров, Крылов растрогался и долго не мог забыть об этой удивительно чистой мелодии. Может быть, город хранит память об этом музыканте?
Каменный Тобольск не спеша выступал навстречу, являя узоры деревянных кокошников, белые стены церквей, тишину и яркую зелень церковных оград. Крылов долго стоял, задрав голову, смотрел на купола Софии белокаменной. Что ни говори, а храм – это всегда главное украшение в архитектуре, центр всего ансамбля. Об этом хорошо знали зодчие в предбывшие времена…
А вот и знаменитый угличский колокол – Карноухий! Девятнадцатипудовый молчальник. За то, что не предотвратил гибель малолетнего царевича Дмитрия, не возвестил о беде, по приказу Бориса Годунова колокол был наказан плетьми, с него срезали одну петлю-«ухо» и сослали в Тобольск.
«Как похожи цари, – подумал Крылов. – Борис Годунов повелел бить плетьми «Карноухого», а персидский царь Ксеркс приказал сечь море бичами во время своего неудачного похода на Грецию. А Кир и вовсе уничтожил реку Диалу, прорыв от нее каналы в пустыню. За то, что в ней утонул его любимый конь…»
Крылов обошел рентереи, шведские палаты. Вот еще одна мета истории – пленные шведы. А ведь именно они открыли здесь первую за Уралом школу, способствовали просвещению края…
Он шел дальше. Кремль закончился, начались деревянные постройки, дома, обшитые плахами, серые, покосившиеся… Куда он идет, что ищет?
Эти стихи малоизвестного поэта Ивана Никитина он не запоминал специально. Вообще к поэзии относился сдержанно, без особого пыла. Только раз и услышал где-то. Но однажды на студенческой вечеринке кто-то запел их, на мелодию вальса. А через некоторое время обнаружилось, что эти стихи стали любимой песней казанских студентов.
Медленно движется время, —
Веруй, надейся и жди…
Зрей, наше юное племя!
Путь твой широк впереди.
Молнии нас осветили,
Мы на распутье стоим…
Мертвые в мире почили,
Дело настало живым.
Память, память… Ее выпалывают, притаптывают, она же, словно трава-камнеломка, даже сквозь скалу, через горную смолу асфальтос пробивается.
Сеялось семя веками, —
Корни в земле глубоко;
Срубишь леса топорами, —
Зло вырывать нелегко;
Нам его в детстве привили,
Деды сроднилися с ним…
Мертвые в мире почили,
Дело настало живым.
– Послушай-ка, любезный, а кладбище-то городское где у вас расположено? – спросил Крылов у какого-то мужичка, угревшегося на скамеечке возле дома.
– А недалече, – неопределенно махнул тот искривленной увечной рукой, недоумевая, как можно не знать, где находится Завальное кладбище.
– Кто ж там похоронен? – задал еще вопрос Крылов, желая вызвать на разговор тоболяка.
– Всякии, – ответил тот и снова умолк.
– Ну, спасибо. Значит, прямо идти?
– Прямо, прямо, – подтвердил мужик. – Там ишшо дерева будут. Вот за имя.
Крылов пошел в указанном направлении, не особенно полагаясь на точность маршрута. Но вскоре убедился, что тоболяк не обманул: под горкой явились и дерева, а за ними погост.
Тихо-то как… Вот и могилы тех, о ком хотелось бы в первую очередь знать здесь. Тяжелые плиты с именами усопших декабристов – Кюхельбекера, Барятинского, Александра Муравьева, Вольфа, Краснокутского, Башмакова, Семенова. Шумят листвой березы, молчалив старый вяз, изъеденный трещинами. Асфальтос времени плотно лежит на полувековом прошлом. Как горячо спорили и спорят о них студенческие поколения! Молодежь, которую до сих пор продувает сквознячком с Сенатской площади, волнует трагический облик декабристов, их историческое стояние против царских палат, сибирское заточение…
Крылова же более всего восхищало иное – научная и просветительская деятельность этих людей. Он считал их прежде всего учеными. В этом душой с ними роднился.
Он прочел все, что можно было отыскать об этой стороне жизни декабристов, изредка, под чужими именами публиковавших свои научные статьи и наблюдения. Дворяне, аристократы, они увлеченно занимались огородничеством, цветоводством, садоводством. Вольф успешно ботанизировал, собирал образцы минералов. Шаховский с Якушкиным были отличными специалистами в ботанике, географии, метеорологии… Декабристы организовали в Чите в Петровском заводе первый вольный сибирский университет, где шли серьезные занятия по математике, истории, языкам, литературе. Правда, это столь необычное учебное заведение скоро запретили. Декабристы ратовали за открытие сибирского университета, который спустя полвека начинает сейчас свою жизнь в Томске…
«Сибирь необычайно роднит с собою», – в один голос писали узники Ледяной страны, испытывая к этой земле не слепую ненависть, а любовь. Удивительное время и удивительные люди. Они были из тех, кто не стонал, не жаловался, а налегал на весла.
А какими они являли себя педагогами и воспитателями! Крылов вспомнил о Михаиле Андреевиче Зензинове (о нем рассказывал ему Николай Мартьянов). Зензинов умер в Нерчинске в 1873 году. Этого человека в ботаническом мире знали многие. Малограмотный купец, он достиг высот просвещенности с помощью декабристов. Он был их учеником – и это оставило след на всю его жизнь. Зензинов прекрасно знал забайкальскую Сибирь, увлекался ботаникой, медициной. Переписывался со многими российскими и зарубежными естествоиспытателями, посылал им семена даурской флоры. У себя в Нерчинске Зензинов создавал ботаническое заведение, в котором росли дыни, арбузы и… ананасы. И что самое любопытное, помогал декабристу Завалишину выращивать ананасы в Чите! Дал бы господь несколько жизней – Зензинов всю Сибирь покрыл бы ананасниками! Так верил он в могущество человеческих рук…
Крылов долго сидел на верхней скамеечке недалеко от последнего приюта невольных сибиряков, аристократов, чья судьба вошла в самое сердце русского народа.
Работать, работать, работать… Уж коли они, с кандалами, были великими тружениками, ему – с вольными-то руками! – сам Бог велел служить Отчизне втройне…
Странное дело – песня звучала в нем так отчетливо, явственно, будто кто-то другой, посторонний, талантливый и молодой, пел вместо него.
Стыд, кто бессмысленно тужит,
Листья зашепчут – он нем.
Слава, кто истине служит,
Истине жертвует всем!
Поздно глаза мы открыли,
Дружно на труд поспешим…
Мертвые в мире почили,
Дело настало живым.
Он так и пошел с Завального – взволнованный, ощущая ритмичное вздымание в душе стихотворных волн.
Рыхлая почва готова,
Сейте, покуда весна:
Доброго дела и слова
Не пропадут семена.
Где мы и как их добыли —
Внукам отчет отдадим.
Мертвые в мире почили,
Дело настало живым.
И – едва не споткнулся о стеклянные глаза городового.
С подозрительностью и вниманием, достойными лучшего применения, тобольский страж порядка оглядел незнакомца и потребовал паспорт.
Настроение Крылова померкло. Песня перестала звучать.
Он бы так и простился с древним сибирским городом в дурном расположении духа, если бы не набрел случайно на великолепную кедровую рощу. Настоящий кедро-сад. Восемнадцатилетние прямоствольные подростки уверенно вскинули выше человеческого роста хорошо охвоенные вершины, похожие на зеленые булавы. В них уже угадывалась богатырская стать будущих лесных исполинов, красота такая, «что не можно глаз отвесть».
Тобольск одарил ботаника Крылова еще одним открытием, над которым ему предстояло на досуге хорошенько поразмыслить. В той же кедровой роще он встретил сосну… с кедровой ветвью. Не поверил своим глазам: кедровые шишки на обыкновенной сосне! Ветвь шла из рассеченного сука. Возможно, в эту расселину и попал кедровый орех: белка ли обронила, или тонкоклювая птичка-ореховка сунула… А что если это человек талантливо догадался соединить сосну и кедр?!
Пленительная тайна возникла вдруг перед Крыловым, и ему захотелось проникнуть в нее. «Вот прибудем на место, все устроится, – и тогда…» – подумал он. Его давно тянуло заняться опытами по скрещиванию растений. Порой желание было таким сильным, что он искренне сожалел о том, что решил стать флористом широкого круга, а не садоводом-естествоиспытателем. Своими руками сотворить чудо рождения нового сорта, вывести плод, не виданный доселе на земле, – это было бы прекрасно!
Но… Крылов вспоминал о тех белых пятнах на карте растительности, о том, что сотни, тысячи видов, уже в природе имеющихся, никому не известны, а потому не приносят людям пользы, – и решение стать систематиком представилось ему единственно правильным.
Без фундамента сооружения не построить. Без накопления и систематизации знаний не бывает науки. Крылов чувствовал, что судьба его как раз и состоит в том, чтобы трудиться над фундаментом, лишь в мечтах своих предвидя прекрасное и стройное здание законченным.
В Томске
Четвертые сутки почти без остановок – рейс был срочный, а не по усмотрению – двигался по Оби пароход «Фурор».
Беспредельность мутной желтой воды, далеко раздвинутые берега «русской Амазонки», отсутствие признаков человеческого жилья создавали впечатляющую картину. Казалось, ей не будет конца, и это ощущение пространства, поглощающего все и вся, вызывало чувство отрешенности ото всего мира. Не верилось, что где-то есть города, шумная жизнь, тихие речушки и ручейки. Мощный облик сильной сибирячки, разлившейся во все стороны, вытеснил все иные представления и пейзажи.
Изредка на отдаленном берегу, как во сне, возникала безымянная деревня-починок. Один-два, от силы пять домов, так и не ставшие настоящей деревней. Кому придет охота селиться в эдакой пустынности? Еще реже встречался чум, покрытый березовой корой, бедное жилище сибирского инородца. Всюду виднелись следы большой воды: затопленные низины, островки осин, несмотря на свою долговязость, почти по пояс погруженных в воду, размытый, обсыпавшийся противоположный берег.
Где-то в сумерках взгляду пассажиров, подавленных прозаическим однообразием пути, предстало видение – белая церковь на островке, едва ли не посередине реки. Обские волны переливались в разбитые узкие оконца, точили стены, били в углы. Течением принесло сюда обломки досок, щепу, коряги и прочий речной мусор. Было непонятно, как и для чего возник на этом месте божий храм, кем брошен и что с ним станется позже…
Пассажиры долго оглядывались на затопленную церквушку. В эти минуты на обеих палубах было по-особому тихо.
И только зрелище каравана плотов, сплавлявшихся вниз по течению, отвлекло внимание от грустного зрелища. Собственно, даже не сами плоты показались необычными, а лошади на плотах. Они стояли по три-четыре на каждом, спокойно жевали траву, встряхивали мордами, звенели уздечками – словно в ночном на лугу пребывали, а не во власти водной стихии. Видать, эти сугубо сухопутные существа были привычными рекоходами. Плотогоны, или, как говорят на Оби, плауки, отогнав древесину в уговоренное место, обычно возвращаются домой верхом, вот лошади и привыкли: в одну сторону – рекой, в другую – по берегу.
Крылов смотрел на реку, облокотившись о перила, пытался понять незнакомую и скрытую силу, заключенную в воде. Отчего, право же, так влечет к себе движение воды? Завораживает, не отпускает…
«Жизнь человека постепенна. Она как бы вытекает, скользит из одного состояния в другое. Так неприметно растет трава, затем жолкнет и вянет: сама по себе, без вмешательства косы-литовки. Отчего же любит человек всевозможные рубежи, скачки, вехи? Новый год, дни рождений, месяцы, часы… Географические границы, условные и прочие линии и черты, – размышлял Крылов, стоя в штурвальной рубке у смотрового окна. – Вот и я соблазнился любезным предложением капитана воочию рассмотреть границу двух рек. Будто возможна она, водяная?»
– Извольте не отвлекаться, – предупредил капитан и приказал снизить ход.
Усы по бокам носовой части парохода опали, пена перестала вспухать, и судно медленно заскользило по воде.
Сверху, из рубки, было хорошо видно, как широко и могуче катила Обь свои желтые глинистые воды. И вдруг – вода пропадала, словно уходила внутрь земли, в гигантский колодец! Изломистая, неровная, но отчетливо видимая полоса темной, почти черной воды заступала путь Оби, преграждала ее движение.
Это было воистину удивительное, захватывающее зрелище! Крылов не верил своим глазам: впервые в жизни он видел водяную границу. Отчего сие происходит?
– Очень простая разгадка, любезный Порфирий Никитич, – насладившись удивлением гостя, охотно принялся объяснять капитан. – Обь, как вы изволили заметить, сильная река. Обва – «снежная вода». Так зовут ее здешние люди. А ложе у нее песчаное да глинистое, отчего вода и засорена. А Тома, или, как ее по-современному кличут, Томь, – другого характера. Поспокойней. Поуже. И вода в ней чистейшая. Но по сравнению с обской кажется черной. Вот ведь что поразительно: чистейшая, а кажется черной!
– Да, действительно, две реки, два характера.
Капитан, воодушевленный этим замечанием, принялся рассказывать все, что знал, что накопил в плаваниях по сибирским рекам. О том, как трудны здесь переходы: капитаны ходят почти вслепую, сносных лоций не имеется. Как бесчинствуют местные корсары, из озорства сбивают бакены, топят лодки, норовят в бок садануть или корму прошибить. Глаз да глаз нужен.
Он любил свое дело. Оторви от реки, от парохода – тотчас и погибнет. К весне так изнудится, что и не узнать; худющий, словно медведь-шатун, и такой же злой. Ну, а когда уж река вскроется – живет!
Не единожды вмерзал со своими суденышками. Он ведь не сразу на этот двухпалубный красавец попал; приходилось и лодководцем служить, и плотогонничать, и завознями командовать.
Одинок-с. Так и не решился обзавестись семейством в силу неспокойствия своей натуры. В свободное время грешит собирательством – очень любит всякие сказы, бывальщины. Уж изрядную тетрадочку накопил. Вот и все, что составляет его жизненное счастье.
Крылов посмотрел на «человека в мундире» с запоздалым раскаянием: не встречай людей по одежке; вот тебе и наука…
– Как-то на Енисее пришлось мне с одним шаманом на зимовье жить, – продолжал капитан. – Из кетов шаман. Это сибирский такой местный народец – кеты. Охотники, рыболовы – словом, таежные люди, темные. Но этот Какемпту был, доложу я вам, образованнейший для своего племени человек! О Пушкине слыхал… спрашиваю, откуда слыхал-то? Говорит: духи-лунги сообщили. Хитрец… Меня Нучьжой звал, русским, то есть. Правда, перевод по-ихнему не того-с… «Господин с соплями». Дескать, на морозе «тает». Но об этом я уж потом проведал, а пока жили, не знал. Нучьжа так Нучьжа, мне все едино, лишь бы зиму перемолчать, баржу с мануфактурой укараулить. Между прочим, Какемпту сильно помог мне, в его владениях товар целехонек сохранился.
Капитан замолчал, поглощенный управлением парохода, и заговорил опять, когда крутой изгиб реки благополучно остался позади.
– Так о чем это я? Ну да, о шамане… Вот он сказывал, что и его народец жил на Томи, потом на север откочевал, подальше от русских нучьж с «огненными языками». С ружьями, значит. Шаман говорил, что они эту речку Томь называли Темной рекой. За цвет. На севере есть красные, железистые, коричневые – те, что из болот идут. Томь на особицу. Темная. И город стал по ее имени называться.
– Темноводск, значит?
– Выходит, так, – согласился капитан. – А вам известно, как томичей дразнят?
– Помилуйте, откуда же? Я ведь впервые – и по этим рекам, и в город, – ответил Крылов, приготавливаясь услышать от собеседника еще что-нибудь занятное.
– О томичах старая слава нехорошая шла. Де, пьяницы, воры, распутники да урывай-алтынники. Это, говорят, в древности было. А уж потом, позже, томичей аленичами стали звать. Либо моксунники да бакланы, либо аленичи. А сейчас гужеедами дразнят. Томские мужики – гужееды. Извозом промышляют, значит.
– Любопытно.
– Есть прибаска такая… Когда Томским городом управляли еще коменданты, а не губернаторы, приехал новый комендант. Жители послали к нему своих лучших людей бить челом. «Челом бьем твоей чести, кормилец!» – «Здравствуйте. Ну, как у вас дела-то ведутся?» – «Как, батюшка, ведутся? Известно как. Все таперича по страху божескому делается». – «А кто у вас старше всех?» – «Старше-то? А вот Корнил Корнилович, что за Ушайкой живет, ему, почитай, за сто лет». – «Да я не о том! Кого вы слушаетесь?» – «А-а… Слушаем, батюшка, по праздникам Миканора Стахиича, он хоша и слепой, а презнатно на скрипице играет». – «Эх, какие вы… Мне надо знать, кого вы боитесь?» – «Ну, это бык поповский, кормилец, такой бодун, что страсть». – «Да вы меня не понимаете, любезные! Я спрашиваю, кто у вас выше всех?» – «О, это Алена из-за озера. Она подит-кось с сажень будет ростом». Комендант рассердился и прогнал их: «Вон, аленичи, вон пошли от меня!».
Капитан рассмеялся – так забавно, в лицах, на голоса передал капитан речь увертливых, себе на уме томских мужичков, дурачивших напыщенного коменданта.
– Моксунники да бакланы – оттого, что на Томи моксуна да водяной птицы баклана много было, – закончил капитан.
– Что же сейчас, господин капитан, по-вашему, представляет Томский город?
Капитан задумался. Долго искал подходящее емкое слово, которым можно было бы обрисовать город.
– Купеческий картузище, – сказал наконец. – Запойный торгаш – вот что такое Томск ныне!
– Ну-у, – недоверчиво протянул Крылов. – Я слыхал иное… Что там и просвещенные люди есть.
– Не спорю, – ответил капитан и упрямо склонил голову. – Только их, как и везде, немного. А цилиндров, да котелков, да картузов – тьма. В Томске все торгуют. И всем. Перевалка – не город. Постоялый двор. Да вы и сами ужо увидите.
Капитан задумался. Крылов не стал более докучать вопросами, и какое-то время они оба молча глядели в окно, на реку.
Темная река – Тома-Томь оказалась живописной приятной дорогой. Сновали суденышки, трубными кликами переговаривались пароходы, по берегам то и дело возникали поселения. Пароход дважды подходил к самым большим поселкам, и на пристанях шла бойкая торговля овощами, ягодами, грибами, прошлогодними кедровыми орехами; там же, у пристаней, высились поленницы березовых чурбашек, заготовленных для паровой тяги.
Незаметно длилось время, и вот уже капитан угадал городские скотобойни, указующие на то, что город близок.
– Слава богу, приехали благополучно, – капитан снял фуражку и набожно перекрестился. – Не сели на мель, не порвались на карче, не потеряли баржу с переселенцами, и котел не взорвался…
Это походило на молитву.
За скотобойнями потянулись захламленные корой и щепой лесные склады, грузовые пристани, и только потом пароход, дав длинный и два коротких гудка, резко сбавил скорость и начал сворачивать влево, словно принюхивался к берегу, ища место для остановки.
– Отдать носовую! – зычно и торжественно скомандовал через рупор капитан. – Отдать кормовую!
На палубах поднялась суета. У сходен образовалась толчея, пробка; обнаружилось множество детей, они пищали и хныкали, зажатые взрослыми.
– Ну, прощайте, господин пароходный доктор, – подал руку капитан. – Не поминайте лихом. Дай вам Бог хорошо устроиться на новом месте.
– Спасибо. Прощайте и вы. Душевно рад был познакомиться, – ответил Крылов.
Капитан приложил руку к козырьку форменной фуражки, отдавая честь.
И снова легкая грусть омрачила неизбежное расставание. Такова уж натура Крылова; оседлый, любящий постоянство во всем, он избрал для себя кочевую жизнь и от этого часто страдал. В кочевой жизни встречались и уходили интересные люди, менялись пейзажи, города, и этот привкус временности отравлял многие радостные и полезные впечатления.
– Барин!..
Крылов обернулся на зов скорее инстинктивно, чем из-за того, что узнал голос.
Пытаясь противостоять толпе, к нему пробиралась недавняя пациентка. Растрепались бесовы косы, вот-вот упадет платок… Девушка предпринимала отчаянные усилия, чтобы высвободиться из беспорядочного скопления пассажиров, запрудивших нижнюю палубу, но людское течение уносило ее все дальше и дальше.
Крылов снял фуражку и издали помахал, прощаясь. Лицо девушки осветилось радостной улыбкой – словно маячок зажегся в сумерках, – она закивала головой, что-то крикнула еще…
Хоть так, да попрощался с бедной красавицей «пароходный доктор». А мальчонку, из уха которого тащил кедровый орех, он даже не увидел напоследок. Видимо, утащила его за руку малоумная мать, не дала проститься. Иначе он нашел бы Крылова. Обязательно. Ведь не отходил в последние дни, как нитка за иголкой следовал… Сядет Крылов на прогулочной палубе книжку почитать – и он тут как тут. Примостится возле трапа, ножичком, подаренным ему Крыловым, какую-нибудь щепочку строгает, стружки в подол рубахи собирает да поглядывает на «дохтура» смышлеными глазами…
Мысленно пожелал и ему Крылов удачи и счастья. Потверже надвинул на лоб фуражку и, когда пришел его черед, двинулся по шатким сходням на берег.
Сошедших с парохода встречала небольшая, но чрезвычайно подвижная и плотная толпа бойких агентов. Не угодно ли посредничество? По сходным условиям – на кирпичеделательный завод господина Пичугина! А чем хуже винокуренное производство? Для своих работников хозяин отпускает ведро спирта за один рубль с гривенником. Пей не хочу, гуляй, пока теща в девках… Может, кто интересуется оптовыми закупками? Тогда пожалте на биржу… Коней! Кому коней?
К Крылову подскочил верткий кузнечик в котелке, при жиденьких усиках над манерными, как у барышни, губками.
– Не жалаете ли в нумера? Меблированные, с оркестрионом. Полный домашний пансион! Хозяйка… м-м-м… От рубля до трех-с…
– В месяц?
– В сутки-с, – захихикал кузнечик, давая понять, что и он не чуждается юмора.
– Нет, благодарю, не нужно. У меня есть квартира, – отказался Крылов, поразившись дороговизне жилищных услуг.
Отчаянно поторговавшись, Пономарев сумел сговорить несколько ломовых подвод томских гужеедов по тридцать копеек. И хотя рядом то же самое предлагали извозчики за двадцать копеек – в любой конец, с ветерком! – Крылов не стал вмешиваться в горячие действия Ивана Петровича и вместе с Габитовым принялся устанавливать и закреплять веревками драгоценный груз на сговоренный транспорт. Слава Богу, последний переход… Так скорей же, скорей…
Даже самому себе Крылов не признавался, что устал, вымотался за время пути, может быть, не столько физически, сколько нравственно. Хотелось прекратить наконец это движение в неизвестность, остановиться, перевести дух.
И все-таки, несмотря на усталость, он с любопытством и даже с некоторым возбуждением всматривался в облик нового для него города, который отныне должен был стать родным.
Оставив по левую руку красивую Богоявленскую церковь и небольшую часовню Иверской Иконы Божьей Матери, о которой возница тут же и рассказал, что построена она давно, четверть века назад, что такая же есть еще только в Москве, а больше нигде, и что зовут ее духовными воротами Томска, потому что когда кто уезжает и кто приезжает, ставят здесь по обычаю свечу – перед дальней дорогой или по прибытии, и что «барину тоже-ть так сделать надобно, и тогда томское дело его будет успешно».
Обоз очутился на площади, где стоял длинный фасонистый биржевой корпус. Суета мелких торговых сошек возле этого добротного здания с белыми колоннами превращалась в солидную купеческую круговерть. У биржевого корпуса стояли обозы с хорошо упакованным товаром; добрые лошади, способные к дальним дорогам, уткнулись мордами в торбы с овсом; переговаривались мужики, приказчики, купцы. Сюда же, к бирже, повезли ящики с книгами для университета. Крылов проводил их взглядом и зашагал дальше.
Беспредельность мутной желтой воды, далеко раздвинутые берега «русской Амазонки», отсутствие признаков человеческого жилья создавали впечатляющую картину. Казалось, ей не будет конца, и это ощущение пространства, поглощающего все и вся, вызывало чувство отрешенности ото всего мира. Не верилось, что где-то есть города, шумная жизнь, тихие речушки и ручейки. Мощный облик сильной сибирячки, разлившейся во все стороны, вытеснил все иные представления и пейзажи.
Изредка на отдаленном берегу, как во сне, возникала безымянная деревня-починок. Один-два, от силы пять домов, так и не ставшие настоящей деревней. Кому придет охота селиться в эдакой пустынности? Еще реже встречался чум, покрытый березовой корой, бедное жилище сибирского инородца. Всюду виднелись следы большой воды: затопленные низины, островки осин, несмотря на свою долговязость, почти по пояс погруженных в воду, размытый, обсыпавшийся противоположный берег.
Где-то в сумерках взгляду пассажиров, подавленных прозаическим однообразием пути, предстало видение – белая церковь на островке, едва ли не посередине реки. Обские волны переливались в разбитые узкие оконца, точили стены, били в углы. Течением принесло сюда обломки досок, щепу, коряги и прочий речной мусор. Было непонятно, как и для чего возник на этом месте божий храм, кем брошен и что с ним станется позже…
Пассажиры долго оглядывались на затопленную церквушку. В эти минуты на обеих палубах было по-особому тихо.
И только зрелище каравана плотов, сплавлявшихся вниз по течению, отвлекло внимание от грустного зрелища. Собственно, даже не сами плоты показались необычными, а лошади на плотах. Они стояли по три-четыре на каждом, спокойно жевали траву, встряхивали мордами, звенели уздечками – словно в ночном на лугу пребывали, а не во власти водной стихии. Видать, эти сугубо сухопутные существа были привычными рекоходами. Плотогоны, или, как говорят на Оби, плауки, отогнав древесину в уговоренное место, обычно возвращаются домой верхом, вот лошади и привыкли: в одну сторону – рекой, в другую – по берегу.
Крылов смотрел на реку, облокотившись о перила, пытался понять незнакомую и скрытую силу, заключенную в воде. Отчего, право же, так влечет к себе движение воды? Завораживает, не отпускает…
«Жизнь человека постепенна. Она как бы вытекает, скользит из одного состояния в другое. Так неприметно растет трава, затем жолкнет и вянет: сама по себе, без вмешательства косы-литовки. Отчего же любит человек всевозможные рубежи, скачки, вехи? Новый год, дни рождений, месяцы, часы… Географические границы, условные и прочие линии и черты, – размышлял Крылов, стоя в штурвальной рубке у смотрового окна. – Вот и я соблазнился любезным предложением капитана воочию рассмотреть границу двух рек. Будто возможна она, водяная?»
– Извольте не отвлекаться, – предупредил капитан и приказал снизить ход.
Усы по бокам носовой части парохода опали, пена перестала вспухать, и судно медленно заскользило по воде.
Сверху, из рубки, было хорошо видно, как широко и могуче катила Обь свои желтые глинистые воды. И вдруг – вода пропадала, словно уходила внутрь земли, в гигантский колодец! Изломистая, неровная, но отчетливо видимая полоса темной, почти черной воды заступала путь Оби, преграждала ее движение.
Это было воистину удивительное, захватывающее зрелище! Крылов не верил своим глазам: впервые в жизни он видел водяную границу. Отчего сие происходит?
– Очень простая разгадка, любезный Порфирий Никитич, – насладившись удивлением гостя, охотно принялся объяснять капитан. – Обь, как вы изволили заметить, сильная река. Обва – «снежная вода». Так зовут ее здешние люди. А ложе у нее песчаное да глинистое, отчего вода и засорена. А Тома, или, как ее по-современному кличут, Томь, – другого характера. Поспокойней. Поуже. И вода в ней чистейшая. Но по сравнению с обской кажется черной. Вот ведь что поразительно: чистейшая, а кажется черной!
– Да, действительно, две реки, два характера.
Капитан, воодушевленный этим замечанием, принялся рассказывать все, что знал, что накопил в плаваниях по сибирским рекам. О том, как трудны здесь переходы: капитаны ходят почти вслепую, сносных лоций не имеется. Как бесчинствуют местные корсары, из озорства сбивают бакены, топят лодки, норовят в бок садануть или корму прошибить. Глаз да глаз нужен.
Он любил свое дело. Оторви от реки, от парохода – тотчас и погибнет. К весне так изнудится, что и не узнать; худющий, словно медведь-шатун, и такой же злой. Ну, а когда уж река вскроется – живет!
Не единожды вмерзал со своими суденышками. Он ведь не сразу на этот двухпалубный красавец попал; приходилось и лодководцем служить, и плотогонничать, и завознями командовать.
Одинок-с. Так и не решился обзавестись семейством в силу неспокойствия своей натуры. В свободное время грешит собирательством – очень любит всякие сказы, бывальщины. Уж изрядную тетрадочку накопил. Вот и все, что составляет его жизненное счастье.
Крылов посмотрел на «человека в мундире» с запоздалым раскаянием: не встречай людей по одежке; вот тебе и наука…
– Как-то на Енисее пришлось мне с одним шаманом на зимовье жить, – продолжал капитан. – Из кетов шаман. Это сибирский такой местный народец – кеты. Охотники, рыболовы – словом, таежные люди, темные. Но этот Какемпту был, доложу я вам, образованнейший для своего племени человек! О Пушкине слыхал… спрашиваю, откуда слыхал-то? Говорит: духи-лунги сообщили. Хитрец… Меня Нучьжой звал, русским, то есть. Правда, перевод по-ихнему не того-с… «Господин с соплями». Дескать, на морозе «тает». Но об этом я уж потом проведал, а пока жили, не знал. Нучьжа так Нучьжа, мне все едино, лишь бы зиму перемолчать, баржу с мануфактурой укараулить. Между прочим, Какемпту сильно помог мне, в его владениях товар целехонек сохранился.
Капитан замолчал, поглощенный управлением парохода, и заговорил опять, когда крутой изгиб реки благополучно остался позади.
– Так о чем это я? Ну да, о шамане… Вот он сказывал, что и его народец жил на Томи, потом на север откочевал, подальше от русских нучьж с «огненными языками». С ружьями, значит. Шаман говорил, что они эту речку Томь называли Темной рекой. За цвет. На севере есть красные, железистые, коричневые – те, что из болот идут. Томь на особицу. Темная. И город стал по ее имени называться.
– Темноводск, значит?
– Выходит, так, – согласился капитан. – А вам известно, как томичей дразнят?
– Помилуйте, откуда же? Я ведь впервые – и по этим рекам, и в город, – ответил Крылов, приготавливаясь услышать от собеседника еще что-нибудь занятное.
– О томичах старая слава нехорошая шла. Де, пьяницы, воры, распутники да урывай-алтынники. Это, говорят, в древности было. А уж потом, позже, томичей аленичами стали звать. Либо моксунники да бакланы, либо аленичи. А сейчас гужеедами дразнят. Томские мужики – гужееды. Извозом промышляют, значит.
– Любопытно.
– Есть прибаска такая… Когда Томским городом управляли еще коменданты, а не губернаторы, приехал новый комендант. Жители послали к нему своих лучших людей бить челом. «Челом бьем твоей чести, кормилец!» – «Здравствуйте. Ну, как у вас дела-то ведутся?» – «Как, батюшка, ведутся? Известно как. Все таперича по страху божескому делается». – «А кто у вас старше всех?» – «Старше-то? А вот Корнил Корнилович, что за Ушайкой живет, ему, почитай, за сто лет». – «Да я не о том! Кого вы слушаетесь?» – «А-а… Слушаем, батюшка, по праздникам Миканора Стахиича, он хоша и слепой, а презнатно на скрипице играет». – «Эх, какие вы… Мне надо знать, кого вы боитесь?» – «Ну, это бык поповский, кормилец, такой бодун, что страсть». – «Да вы меня не понимаете, любезные! Я спрашиваю, кто у вас выше всех?» – «О, это Алена из-за озера. Она подит-кось с сажень будет ростом». Комендант рассердился и прогнал их: «Вон, аленичи, вон пошли от меня!».
Капитан рассмеялся – так забавно, в лицах, на голоса передал капитан речь увертливых, себе на уме томских мужичков, дурачивших напыщенного коменданта.
– Моксунники да бакланы – оттого, что на Томи моксуна да водяной птицы баклана много было, – закончил капитан.
– Что же сейчас, господин капитан, по-вашему, представляет Томский город?
Капитан задумался. Долго искал подходящее емкое слово, которым можно было бы обрисовать город.
– Купеческий картузище, – сказал наконец. – Запойный торгаш – вот что такое Томск ныне!
– Ну-у, – недоверчиво протянул Крылов. – Я слыхал иное… Что там и просвещенные люди есть.
– Не спорю, – ответил капитан и упрямо склонил голову. – Только их, как и везде, немного. А цилиндров, да котелков, да картузов – тьма. В Томске все торгуют. И всем. Перевалка – не город. Постоялый двор. Да вы и сами ужо увидите.
Капитан задумался. Крылов не стал более докучать вопросами, и какое-то время они оба молча глядели в окно, на реку.
Темная река – Тома-Томь оказалась живописной приятной дорогой. Сновали суденышки, трубными кликами переговаривались пароходы, по берегам то и дело возникали поселения. Пароход дважды подходил к самым большим поселкам, и на пристанях шла бойкая торговля овощами, ягодами, грибами, прошлогодними кедровыми орехами; там же, у пристаней, высились поленницы березовых чурбашек, заготовленных для паровой тяги.
Незаметно длилось время, и вот уже капитан угадал городские скотобойни, указующие на то, что город близок.
– Слава богу, приехали благополучно, – капитан снял фуражку и набожно перекрестился. – Не сели на мель, не порвались на карче, не потеряли баржу с переселенцами, и котел не взорвался…
Это походило на молитву.
За скотобойнями потянулись захламленные корой и щепой лесные склады, грузовые пристани, и только потом пароход, дав длинный и два коротких гудка, резко сбавил скорость и начал сворачивать влево, словно принюхивался к берегу, ища место для остановки.
– Отдать носовую! – зычно и торжественно скомандовал через рупор капитан. – Отдать кормовую!
На палубах поднялась суета. У сходен образовалась толчея, пробка; обнаружилось множество детей, они пищали и хныкали, зажатые взрослыми.
– Ну, прощайте, господин пароходный доктор, – подал руку капитан. – Не поминайте лихом. Дай вам Бог хорошо устроиться на новом месте.
– Спасибо. Прощайте и вы. Душевно рад был познакомиться, – ответил Крылов.
Капитан приложил руку к козырьку форменной фуражки, отдавая честь.
И снова легкая грусть омрачила неизбежное расставание. Такова уж натура Крылова; оседлый, любящий постоянство во всем, он избрал для себя кочевую жизнь и от этого часто страдал. В кочевой жизни встречались и уходили интересные люди, менялись пейзажи, города, и этот привкус временности отравлял многие радостные и полезные впечатления.
– Барин!..
Крылов обернулся на зов скорее инстинктивно, чем из-за того, что узнал голос.
Пытаясь противостоять толпе, к нему пробиралась недавняя пациентка. Растрепались бесовы косы, вот-вот упадет платок… Девушка предпринимала отчаянные усилия, чтобы высвободиться из беспорядочного скопления пассажиров, запрудивших нижнюю палубу, но людское течение уносило ее все дальше и дальше.
Крылов снял фуражку и издали помахал, прощаясь. Лицо девушки осветилось радостной улыбкой – словно маячок зажегся в сумерках, – она закивала головой, что-то крикнула еще…
Хоть так, да попрощался с бедной красавицей «пароходный доктор». А мальчонку, из уха которого тащил кедровый орех, он даже не увидел напоследок. Видимо, утащила его за руку малоумная мать, не дала проститься. Иначе он нашел бы Крылова. Обязательно. Ведь не отходил в последние дни, как нитка за иголкой следовал… Сядет Крылов на прогулочной палубе книжку почитать – и он тут как тут. Примостится возле трапа, ножичком, подаренным ему Крыловым, какую-нибудь щепочку строгает, стружки в подол рубахи собирает да поглядывает на «дохтура» смышлеными глазами…
Мысленно пожелал и ему Крылов удачи и счастья. Потверже надвинул на лоб фуражку и, когда пришел его черед, двинулся по шатким сходням на берег.
Сошедших с парохода встречала небольшая, но чрезвычайно подвижная и плотная толпа бойких агентов. Не угодно ли посредничество? По сходным условиям – на кирпичеделательный завод господина Пичугина! А чем хуже винокуренное производство? Для своих работников хозяин отпускает ведро спирта за один рубль с гривенником. Пей не хочу, гуляй, пока теща в девках… Может, кто интересуется оптовыми закупками? Тогда пожалте на биржу… Коней! Кому коней?
К Крылову подскочил верткий кузнечик в котелке, при жиденьких усиках над манерными, как у барышни, губками.
– Не жалаете ли в нумера? Меблированные, с оркестрионом. Полный домашний пансион! Хозяйка… м-м-м… От рубля до трех-с…
– В месяц?
– В сутки-с, – захихикал кузнечик, давая понять, что и он не чуждается юмора.
– Нет, благодарю, не нужно. У меня есть квартира, – отказался Крылов, поразившись дороговизне жилищных услуг.
Отчаянно поторговавшись, Пономарев сумел сговорить несколько ломовых подвод томских гужеедов по тридцать копеек. И хотя рядом то же самое предлагали извозчики за двадцать копеек – в любой конец, с ветерком! – Крылов не стал вмешиваться в горячие действия Ивана Петровича и вместе с Габитовым принялся устанавливать и закреплять веревками драгоценный груз на сговоренный транспорт. Слава Богу, последний переход… Так скорей же, скорей…
Даже самому себе Крылов не признавался, что устал, вымотался за время пути, может быть, не столько физически, сколько нравственно. Хотелось прекратить наконец это движение в неизвестность, остановиться, перевести дух.
И все-таки, несмотря на усталость, он с любопытством и даже с некоторым возбуждением всматривался в облик нового для него города, который отныне должен был стать родным.
Оставив по левую руку красивую Богоявленскую церковь и небольшую часовню Иверской Иконы Божьей Матери, о которой возница тут же и рассказал, что построена она давно, четверть века назад, что такая же есть еще только в Москве, а больше нигде, и что зовут ее духовными воротами Томска, потому что когда кто уезжает и кто приезжает, ставят здесь по обычаю свечу – перед дальней дорогой или по прибытии, и что «барину тоже-ть так сделать надобно, и тогда томское дело его будет успешно».
Обоз очутился на площади, где стоял длинный фасонистый биржевой корпус. Суета мелких торговых сошек возле этого добротного здания с белыми колоннами превращалась в солидную купеческую круговерть. У биржевого корпуса стояли обозы с хорошо упакованным товаром; добрые лошади, способные к дальним дорогам, уткнулись мордами в торбы с овсом; переговаривались мужики, приказчики, купцы. Сюда же, к бирже, повезли ящики с книгами для университета. Крылов проводил их взглядом и зашагал дальше.