Слова капитана «о купеческом торгаше-картузище» здесь получили наинагляднейшее подтверждение. Шум. Толчея. Самые невероятные запахи и звуки.
   Обоз медленно продвигался по заполненной народом Базарно-Гостинодворской площади с обилием всевозможных лавок. Рыбные, мясные и обжорные ряды – «Снедь», «Невинное питье» – тянулись через весь рынок. На самом берегу Томи велось какое-то строительство. «Питейное заведение «Славянский базар», – объяснил возница. – Штоб гулять и реку смотреть».
   Бросались в глаза изделия местных щепников – колеса, дуги, телеги-долгуши, сноповозки, сани-одры… Их было много, словно город весь намеревался куда-то переезжать.
   Кожевенные лавки проводили путников кислым звериным запахом, и Миллионная улица, на которую выплескивался перекипевший пестрый рынок, встретила редкими, но добротными кирпичными и деревянными особняками, огромными вывесками, рекламой и прочими знаками торгующих фирм и домов.
   Е.Х. Некрасова уговаривала покупать оружие и охотничьи припасы только у нее. Гостиница «Сибирское подворье» зазывала в дешевые номера с домашним столом и по ценам вне конкуренции. «Антон Эрлангер и Ко» обещал наилучшим образом устроить любую мукомольную мельницу, а также пиво– и мыловаренные заводы; он же рекламировал новинку – керосино-калильную лампу и фонарь своей системы А.Э.К. силой свечения в 120 и выше свечей…
   Сразу же за деревянным мостом развернулось какое-то грандиозное строительство. Из трактира за ним выдиралась залихватская музыка.
   По сю сторону простиралась Конная площадь, переполненная босым людом, конными переводчиками, маклерами и жульем. Старик-лёля говорил, что конный дух помогает при туберкулезе. Если это так, то здесь можно смело устраивать лечебницу – так густ и колоритен был этот дух. Кондитерская Бронислава, с ее терпким запахом ванили и шоколада, дело поправить не могла; казалось, что и в ней пьют кофе тоже лошади.
   День стоял солнечный, марный. В зыбком горячем воздухе плыли кирпичные трубы, затейливые башенки на крышах, окаймленные ажурными чугунными решетками, блестели купола церквей. Их было много, они обступали весь город, прорастая в нем крупными диковинными цветами, куда ни глянь – всюду позолота и голубизна божьих домов… Зрелище было таким ярким, ударяло в глаза роскошеством тонов, чеканностью форм, и если бы не жалкие лачуги, развалюхи, жилища черных людей, лепившиеся повсюду на берегах Ушайки, среди каменных особняков, – этой картиной богатого сибирского «картузища» можно было бы восхититься.
 
Церковь золотом облита.
Пред оборванной толпой…
 
   Крылов догнал последнюю подводу, пошел рядом, придерживаясь за край. Дорога круто взяла вверх, и лошади с напряжением тащили груз, и навстречу им с грохотом, оставляя долго не опадающий шлейф густой пыли, спускались пролетки, линейки, телеги, дроги, раскатившиеся под уклон возы.
   Улица взобралась наконец на террасу, и далее, от Почтамта, вновь пошла ровная дорога. Справа, внизу, выплыла темная татарская мечеть. Через некоторое время началась площадь-пустырь с полувысохшим озерком, над которым возвышалось внушительное здание Троицкого кафедрального собора с обвалившимся куполом. Часть собора была одета в строительные леса, и на них копошились крохотные фигурки людей. Значительно дальше, в глубине пустыря, напоминала о себе немецкая кирха. Рядом с ней – воинские казармы и арестантские роты – двухэтажное здание с решетками. Из солдатской чайной доносился глухой, будто сквозь вату, шум.
   Купола, кресты, колокольни, питейные заведения…
   Вдруг все это, минуту назад блестевшее и игравшее на солнце яркими красками, потускнело, как бы подернулось серым – откуда ни возьмись небо завалила громадная туча. Полоснула молния и сыпанул крупный холодный дождь. Сразу же сделалось неуютно, сумрачно. Земля начала ползти под ногами, залоснились глинистые проплешины, зачавкала, зажевала под сапогами грязь.
   – Н-но!
   Заходили по мокрым лошадиным спинам длинные ремни. Кособочась, продавливая глубокие колеи, телеги со скрипом поворотили к невысоким строгой формы каменным воротам.
   – Приехали! Тпрру… Вот, барин, тебе и университет.
   Крылов уж и сам видел, что университет.
   Белоколонное, исполненное величия и строгой красоты здание будто бы из-под земли выросло, разбросав вокруг себя взрытую почву, останки вырубленных деревьев, неизбежный строительный мусор. Пустырь перед ним не ухожен, редкие деревья и кусты перед корпусом не спасали общего вида, но сама обширная площадь, березовая роща на пологих холмах представляли собой зрелище небезрадостное.
   Въехав в университетскую усадьбу, подводы смешались, часть из них продолжала двигаться по направлению к левому крылу, часть остановилась. Послышались возгласы: «Куда ставить? Барин, распорядись!»
   Но Крылов не знал, как распорядиться. Он вошел с последней подводой, мокрый, грязный, досадуя на внезапный дождь, на то, что с таким тщанием приготовленные с утра на пароходе парадный сюртук и крахмальная белая сорочка со стоячим воротником приобрели жалкий вид, недоумевая наконец, отчего их никто не встречает, не ждет.
   Однако вскоре все разъяснилось: их все-таки ждали. На крыльце появился невысокий седоголовый человек в щеголеватом полудомашнем сюртуке французского покроя, с шейным платком вместо галстука. Он развел руками – как бы от удивления или большой радости, и когда Крылов приблизился, сошел с крыльца и заключил его в объятия.
   – Наконец-то, Порфирий Никитич, дорогой! С прибытием!
   Это был Флоринский, попечитель учебного округа и ректор Томского университета. Волнение его было искренним, и встреча получилась сердечной.
   Смущенно и вместе с тем растроганно смотрел Крылов на человека, столь круто изменившего его судьбу. Безбородый, с густыми седыми усами, с короткой немецкой стрижкой точёна голова, прямоносый, Василий Маркович и впрямь походил на суховатого германца. И лишь по-детски оттопыренные уши да большие грустные глаза несколько нарушали строгость его внешности.
   – Как добрались? Благополучно? Ну и слава богу! – Флоринский отстранился от Крылова и осенил себя крестом; оглядел обоз и спросил озабоченно: – Что, много потерь? Хоть половину довезли?
   – В дороге погибло около десяти растений, – сообщил Крылов. – В одном месте, к прискорбию, перевернулась подвода…
   – Помилуйте! – обрадованно перебил его попечитель. – Всего лишь десять из семи с лишним сотен?! Да вы кудесник, Порфирий Никитич! Одолеть такой путь с таким-то грузом – и почти ничего не потерять…
   «Кудесник» потупил голову, взгляд его уперся в заляпанные сапоги…
   Догадавшись о его чувствах, Василий Маркович дружески сжал его локоть и торопливо сказал:
   – Но все это потом, потом… Сейчас вам нужно отдохнуть, привести себя в порядок, а затем – милости прошу ко мне и… – он сделал несколько торжественный жест в сторону университета, – … и в Сибирский храм наук!
   – Но я не устал…
   – Понимаю, понимаю, – вновь перебил Флоринский. – Не беспокойтесь, Порфирий Никитич, я дам распоряжение, весь груз будет аккуратнейшим образом перенесен во временную пристройку. А вы… Вас проводят в вашу квартиру. Правда, она тоже пока что приспособлена во временном помещении, но мы скоро отстроим дом для ученых сотрудников… Одним словом, располагайтесь! И к семи часам вечера прошу ко мне! Мы с супругой Марией Леонидовной будем рады вас видеть.
 
   Крылов сидел посреди сырого темного сарая на ящике из-под китайского чая и, разложив бумаги на ларе, составлял отчет о командировке – подробное показание своих действий в том, как прибыл, сколь много казенных средств изработал, в каком состоянии доставлен груз.
   На душе было смутно, тревожно. Встретить-то его встретили.
   На чай пригласили. Слова, лестные для слуха, произнесли. А оранжерейка для растений не закончена! Дали вот этот сарай. Сам Крылов готов хоть в землянке ютиться, но цветы, саженцы… Не юг ведь. Через месяц холода грянут, что тогда? Архитектор не обещает быстро дело повести; пришлось даже на поднятых тонах с ним разговор завершить. Господин попечитель руками разводит, на архитектора ссылается. Павел Петрович Наранович же от Крылова бегает. Знающий и любящий свое дело, архитектор вконец измотан строительным недоделом.
   До него здесь Арнольд подвизался. Тот самый, кто построил возле Севастополя храм с крышей, унесенной в море первым же крепким ветром. Наделал ошибок и долгов Арнольд да и был таков из Томска. Им, арнольдам, сибирский университет что зайцу барабан. Несвоя земля – хоть криком изойди, не услышат.
   Крылов понимал сложности достройки университета, жалел Нарановича. Но ему-то что делать?!
   Он почувствовал себя одиноким.
   А в Казани теперь начинают поспевать яблоки – тугие, красные, сочные. Их запах сопровождает всюду, проникает в приотворенное окно ботанического кабинета, на время пережимая стойкий сенный дух травохранилища. Как хорошо, бывало, сидишь усердно в своем уголке – и вдруг с характерным знакомым вздохом открывается дубовая дверь… И входит Сергей Иванович Коржинский. Без пяти минут профессор – дела его идут блестяще, диссертация одобрена. Сергей Иванович, Сережа…
   Красив, статен, движения быстрые, ловкие. Походка уверенного в себе человека и в то же время непринужденно-изящная. Глаза большие, темно-коричневые, как бы вбирающие все в себя. Несмотря на молодость, Коржинский носит пышную гриву под Менделеева. Буйная шелковистая борода и такие же густые усы имеют благородную конфигурацию. Пиджачные пары сшиты всегда по последней моде. Куда уж Крылову с его простоватостью во всем: в одежде, в манерах, в речи, в происхождении – до аристократического облика Коржинского!
   В их троице – Мартьянов, Коржинский, Крылов – общим баловнем был, конечно, он, студент, с юных лет проявивший страстный характер натуралиста, темпераментом увлекавший своих более зрелых по возрасту и жизненному опыту товарищей. Фармацевт Николай Мартьянов и садовник Ботанического сада, провизор с отличием Порфирий Крылов гляделись куда как скромно! Им бы только у рабочих столов затихнуть, закопавшись в книги и травы, или выбрать счастливую минуту и утрепаться в лес, как поддразнивал друзей Коржинский. Эти двое, Крылов и Мартьянов, уже познали вкус черного хлеба самостоятельной работы, свои знания они брали упорным трудом, учась на медные гроши. Впрочем, не в этом дело. Как говорил отрок Акинфий, у каждого своя дорога… В их дружбе вопрос о происхождении и званиях, к счастью, не имел никакого значения.
   – Все корпите? – иронически нахмурит, бывало, расчесанные брови Коржинский. – Экий вы, право, упорный! А погодка… Вы только взгляните!
   Крылов щурит на нежданного пришельца усталые, чуточку близорукие глаза и радостно улыбается навстречу гостю. Он знает, что теперь будет так, как того захочет Коржинский. Они отыщут Мартьянова и все вместе «утрепаются» в лес.
   – Ну, так что? – тормошит Коржинский медлительного Крылова. – Не слышу бодрого утвердительного возгласа.
   – Не могу. Вон сколько листов надо еще обработать…
   Коржинский раздосадованно машет руками и устремляется на поиски Мартьянова. Вдвоем они отбирают у Крылова цейсовскую лупу, отдирают от стола и тащат на экскурсию.
   Сколько жарких споров слышали окрестные поля и леса! О чем только не рассуждали друзья! Особенно много – о Сибири.
   Это волнующее, бесконечно родное слово – Сибирь – частенько срывалось с их уст. То, начитавшись корреспонденций оттуда, из глубинки, вслед за иркутскими журналистами они повторяли: «Сибирь – та же Русь». То, вспомнив статьи Потанина и Ядринцева, горячо бросались в противоположную сторону, и Сибирь представлялась им донельзя своеобычной. «Наш язык груб, наша речь неумела, но мы говорим свое слово. Наша печать – тот же сибирский балаган, отстраиваемый в лесу, а сибирский издатель – тот же простой сельский работник…» Эти слова из газеты «Сибирь» казались им вызовом российскому обывательскому обществу. В них чудился живой отзвук любви к своему краю, «юдоли плача, стенания и скрежета зубовного».
   Особенно волновала их фигура Николая Михайловича Ядринцева, страстного сибирофила, писателя-публициста. Его многочисленные выступления в печати, особенно в защиту Сибирского университета, читали с жадностью. А стихотворение «Пельмень», ходившее в списках, в котором говорилось об огромном вкусном чудо-пельмене, лежавшем «между Уралом и Амуром берегами», знали наизусть.
 
…Но на пире этом званом
Только избранные были,
А сибирские желудки
Почему-то позабыли.
 
   – Вот настоящий интеллигент! – горячо высказывался Коржинский. – За тридцать лет до Ядринцева таким же был Петр Андреевич Словцов. Вся умственная жизнь Сибири! Целое географическое общество! Университет ходячий! То же и Ядринцев для Сибири – даже больше. Защитник ее! А мы? А наши наставники, служители чистой науки?
   – Позволь, позволь, – недовольно сводил к переносице густые брови «взятый за нерв» Мартьянов. – Я не люблю, когда ради полемической перебранки бросают камни в наставников. Нужно говорить конкретно, точно. Что касается Словцова и Ядринцева, то я преклоняюсь перед ними так же, как и перед сибирским Гумбольдтом, Григорием Николаевичем Потаниным. Но я уважаю и ученых, кои великим трудом своим, без открытой публицистичности, увеличивают славу отчизны. Не всем же, в самом деле, в публицисты себя готовить?
   Крылов присоединялся и к той, и к другой стороне. Правда для него была где-то посредине. И слово, и дело, и скромный труд – все благо, если исходят от чистого сердца… Ему тоже казалось, что судьба его должна быть непременно связана с Сибирью. Казалось, что она зовет его.
   И вот он здесь.
   Один, без друзей. Коржинский все еще в Казани. Ждет официального вызова от Флоринского. А Мартьянов давно в Минусинске. Его слово не разошлось с делом. Окончил Казанский университет, работает провизором и… собирает музейные редкости. Уроженец западных губерний России, он выбрал Сибирь и верно ей служит; деятельный, безотказный, сделался любимцем жителей сурового края. В 1877 году Николай организовал Минусинский музей и уже в первый год имел три с половиной тысячи предметов. Сейчас, в 1885-м, их уже двадцать две тысячи! Это ли не чудо? Первый в Сибири образцовый научный склад! Свои каталоги, книги начал выпускать. Вот каким образом решил давний студенческий спор фармацевт Мартьянов.
   Друзья, друзья… Как сладостна дружба, как печально одиночество.
   «Коль скоро мы не в состоянии переустроить мир по справедливости, надо творить малые добрые дела», – говорил Николай Мартьянов.
   Правильно говорил.
   …Он расцепил руки. Встал. Еще раз окинул взглядом мрачноватый барак. Ну, что ж, далекие друзья, вы напомнили о себе вовремя. Спасибо. Всколыхнули душу. Наверное, и вам не понравился бы этот сарай. «Неэстетично», – осудил бы Коржинский, но не медля отправился бы сменить крахмальную манишку и новенькую пиджачную пару на рабочий сюртук. А Мартьянов молча принялся бы расставлять горшочки с оранжерейными растениями.
   Крылов даже усмехнулся, найдя в чем «подкусить» себя: тебе, Порфирий, легче – не нужно менять крахмальную манишку, ты всю жизнь ходишь в рабочем сюртуке.
   Настроение понемногу начало выравниваться. Главное – соорудить железную печь. Дрова найдутся, как же не быть дровам в Сибири-то? Стало быть, первые холода можно выдержать.
   А вторые?
   На этот вопрос Крылов не рискнул ответить. Придвинул ближе черниленку, лист бумаги и решительно приказал себе сосредоточиться. Поскорее покончить с бумажным прядевом, делом непривлекательным и для него тягостным. Да заняться трудом настоящим: разборкой привезенного гербария, подготовкой к осенним посадкам.
   Последнее особенно заботило Крылова. Поскольку он, приват-доцент, принят был в университет на должность ученого садовника, то, стало быть, с него взыщется прежде всего за работы садовые, озеленительные.
   Вчерашнего дня он смотрел университетское место. Оно показалось ему живописным, очень пригодным для ботанического сада. Были здесь березовая рощица, тенистые овраги, открытые склоны, самой природой предназначенные для разбивки парка, болотце и даже озерко. Нравилось и то, что все это, в том числе будущий парк, о котором Крылов думал уже как о безотлагательном деле, обрамляла легкая решетка-ограда. Посаженная на высокую дамбу-насыпь – чтобы с улицы вода и грязь не затекали, – скрепленная столбиками из кирпича, она смотрелась просто великолепно. Крылов заметил: в Томске любят высокие глухие заборы, массивные, с большими кольцами ворота, навесы от крыльца до стаек и конюшень. Иногда украшают их резьбой, иногда красят и даже белят. На их фоне университетская ограда выглядела ажурным кружевом. Сквозь нее хорошо просматривался сам корпус университета (бесспорно красивейшее здание!). Будет виден и парк. Какой? – зависит от его садовника.
   Не нарушить бы только первозданную красоту, не исковеркать бездумными начинаниями. Эвон сколько подстриженных чопорных парков «на аглицкий лад» украшает ныне российские города! В Сибири должно быть что-то иное, под стать здешней природе.
   Многое предстояло Крылову совершить здесь, а посему не было нужды откладывать на потом ни одно из тех начинаний, которые он задумывал сейчас. Хотя, как в народе говорят, дело середкой крепко. Но и без начала оно не сдвинется с места…

Первое августа

   С перевозом через Томь Крылову повезло: одна-разъединственная лодка на левом берегу словно бы именно его и дожидалась.
   – Припозднился, барин? – ласково спросил остроголовый старичонка, высоконький, сухонький, без бровей и ресниц, но с длинной пшеничной бородой, прикрывающей выступ горба на правой стороне груди; точь-в-точь полевой дух, младший братишка леших да водяных, о которых рассказывали успенские ребятишки.
   – Это верно, припозднился, – ответил Крылов, радуясь, что с перевозом так славно уладилось. – Старицу пришлось обходить. Много времени потерял.
   – Да уж так, с отселева прямой дороги нет. Курьи да петли, да протоки. Речка здеся как хошь гуляет, низина, – согласился «полевой дух», проворно выпутывая толстую веревку из чернотала. – Садись, барин, а я отпехнуся.
   Он дождался, когда пассажир усядется на скамеечке, груз свой непонятный – торбочку на широких ремнях да плоскую, будто книжица, коробку – разместит в сухом месте, и только потом легко, по-молодому оттолкнул плоскодонку и впрыгнул на корму. Течение подхватило вертлявую лодчонку, и оба берега – высокий и низкий – зашевелились, поползли в стороны.
   – Ноне перевоз на Томи не то-о-т, – заговорил доверчиво старик, усердно махая короткими лопастистыми греблами. – Раньше, бывалоче, выехают купцы в заречье гулять… Шумота, гармонии на все ряды тянут, девки, будто от щекотки, заливаются! Вечером факела позажгут, по воде плотики с кострами пущают… Красота. Антирес.
   По рублю за лодку давывали. А теперь што? Сенопокосники да рыболовы. Да ваш брат, одинокие. Ну, татары на базар когда… Скучно.
   Опершись локтями на ботанизирку-папку, Крылов задумчиво глядел на прозрачную воду, на приближающийся сизо-зеленый уступ Лагерного сада. Во все времена старики упрямо твердят: не то ноне, не так… И не понимают, что тоскуют не о сегодняшних переменах, но о своей молодости, когда все вокруг действительно было другим, более ярким, звучным, веселым. Странная, хрупкая, словно белый мох-ягель, пора юности… Знакомый Крылову врач-психиатр так и говорил: «Прошел, миновал благополучно юность, проживет человек и дальше. Жизнь ломает не человека, а его молодость. И если сломана молодость, загублена и сама жизнь».
   Вспомнились Акинфий и девушка с бесовыми косами. Где-то они сейчас? По какому острию бредут? Ощущение трагической судьбы этих молодых людей, волею случая знакомых Крылову, нет-нет да и посещало его. Скрытая страсть одного и необыкновенная красота другой ставили в особо опасные условия их обоих. Как-то выдержат они…
   – Берегись, барин, – предупредил старик, и лодка тупо уткнулась в каменистый берег.
   Крылов вылез из неустойчивого суденышка, отдал полтинник. Обрадованный щедрой платой, перевозчик поклонился в пояс – борода мазнула по мокрой гальке.
   – Удачливой тебе дороги, барин!
   Взобравшись по тропе наверх, Крылов немного постоял на обрыве, провожая взглядом закатное солнце.
   Хороши, по-своему необыкновенны подгородные места вокруг Томска! Холмы, неглубокие впадины, прозрачно-светлые речушки и крохотные озерки, разнопородный лес, неожиданные наплывы черно-зеленых, похожих на кучевые облака, кедровников, невестины хороводы белого дерева – березы, алые пятна рябиновых и калиновых зарослей – все это складывалось в картину яркую и неповторимую.
   В первые дни Крылов ходил оглушенный этим великолепием и простором. Ему не хотелось возвращаться в пыльный и шумный город. Но дело, ради которого он бродил в этих живописных окрестностях, напоминало о себе разбухшей ботанизиркой да вот этой, холщовой своедельной торбочкой, набитой растениями. Собранное богатство необходимо было срочно рассортировать, привести в порядок, дабы не превратить научную коллекцию в никому не нужные пучки ломкого сена. И он торопился в город, домой.
   Первые же экскурсии дали свыше трехсот видов туземной флоры, никем дотоле не описанной. Как ботаник Крылов был счастлив. Несколько видов зверобоя, горечавка полулежачая, щитовник, борщевик, сладкая трава, дикий чеснок-черемшан, заросли иван-чая, кандыка, брусники, кермека Гмелина, кровохлебки, изобилие ягодников, рябины, черемухи, хмеля… Знакомые и незнакомые виды растений будоражили воображение, хотелось сразу, немедленно собрать их в огромный букет, рассмотреть, понять, выделить полезные человеку… Световой день, который летом в Сибири длится значительно дольше, чем в Европейском Зауралье, пролетал, как единый миг.
   Крылов поправил на плече увесистую торбу, подтянул потуже матерчатые завязки на походной папке и, с сожалением покидая берег Томи, зашагал между берез Лагерного сада к Симоновской улице, по которой пролегала самая короткая дорога к университету.
   С заречной стороны, подгоняемая бойким ветром, наползала темная туча. Она шла низко и как бы нехотя, примериваясь, где бы опустошиться. Первые капли, крупные и редкие, пробили сатиновую рубаху Крылова, заставили убыстрить шаг. Ливень, из тех, которые как из ведра, настиг его недалеко от кирпичных сараев, за Тюремным переулком. Решив немного переждать, Крылов вошел в один из них.
   Остановился у дверей. Потер глаза, привыкая к сумраку рабочего помещения.
   То, что он увидел, поразило его, поначалу показалось нереальной, ненастоящей картиной. В глубине сарая медленно, в непонятном ритме и угрюмом молчании топтали глину босыми жилистыми ногами полуголые, оборванные мужчины. Здесь же, у их ног, такие же испитые горем и нуждой женщины вручную делали кирпичи. Тоже молчаливые, раньше времени состарившиеся дети таскали сырые издельица, похожие на маленькие гробики, куда-то дальше, в конец длинного приземистого строения.
   Знобящий дух сырой глины. Тусклый свет из незастекленных прорезей у самой крыши. Сквозняки. Монотонная работа.
   На Крылова никто внимания не обратил. Ни на секунду не оборвался трудовой ритм, и только где-то в глубине сарая возникла невнятная протяжная песня, такая же унылая, как сам труд, как лица работников.
 
На кресте сидит вольна пташечка,
Вольна пташечка, разсоловьюшка,
Далеко глядит, на сине море…
 
   Мальчуган лет восьми, пронося мимо ведро с известью, хрипло бросил:
   – Бойся!
   Крылов посторонился. На душе сделалось стыдно, тоскливо, будто он сам лично виновен был в этой адовой картине натужного труда, в хриплом говоре ребенка-мужчины, в нищете и грязи…
   Ему доводилось бывать на кирпичных заводах – с вагонетками, с лошадьми, большими печами для обжига; в Томске работало несколько подобных фабричонок, и труд на них был не из чистых. Но о существовании вот таких сараев с примитивной ручной выделкой кирпича, с такими ужасными условиями – он даже не подозревал. Вот, значит, из чего выстроен белый университетский корпус… Как не стоять ему в веках, коль скреплен он детским потом и слезами…
   Не выдержав растущего в душе натяжения, мучаясь без вины виноватый, он вышагнул из сарая и, не обращая внимания на хлеставший дождь, ожесточенно меся грязь, двинулся к дому.
   В университетскую ограду пришел до нитки промокший, потеряв где-то по дороге походную свою кепочку. И только здесь заметил, что картонная ботанизирка раскисла до основания, и многие растения для засушивания не годятся. Зареченская экскурсия почти вся пошла прахом.
   Не заходя домой, Крылов пошел в дровяник и долго, до изнурения, рубил дрова…
   …Пономарев с трудом отобрал у него топор.
   – Это же форменное истязание! Разве ж так можно? Мы с Габитычем с ног сбились, стол накрыли, господин попечитель обещался быть, а вы дрова заготовляете! Как прикажете вас понимать? Фанфаронство али капрыз?
   – Фанфаронство, – опомнился Крылов; в самом деле, сегодня ж первое августа, день его рождения, тридцать пять лет стукнуло… – Ты, как всегда, прав, как всегда, в точку, любезный Иван Петрович. Ладно, каюсь. Веди меня…