Нет крикливых, краснорожих торговок. Никто не кричит: «Только у нас! Эй, навались, у кого деньги завелись!» Крестьяне из-под полы, озираясь, меняют каравай на пиджак, горсть пшена на зеркало, ведро картошки на граммофон. Одинокая старушка застыла около кучи ржавого хлама.
   Зак остановился рядом с ней:
   — Тише! Выставка пейзажа открывается… Гирш, выкладывай!
   Одно за другим наши «утра» легли в густую грязь Базарной площади. На улице краски засверкали с новой силой.
   — В парижских ресторанах, — сказал Зак, — это называется вернисаж…
   Я отвернулся. Народ шёл мимо нас, и серая пыль садилась на белые берёзки, голубую речку и малиновое солнце.
   Крестьянин в рыжем зипуне подошёл к нам. Он долго разглядывал «выставку».
   — Натуральная ручная работа! — сказал Зак. — Только что рама не золотая. Бери, кум!
   — Хороши!.. — вздохнул крестьянин. Он оглянулся и тихо спросил — А того… чёботов… у вас нема?
   — Чёботов! — усмехнулся Зак. — Ни, чёботов нема. Так без чёботов меньше хлопот, а то ещё мазать, обуваться…
   Крестьянин улыбнулся, махнул рукой, отодвинулся. Подошли две молодицы — в кумачовых платках, в полусапожках, с кошёлкой. Зак оживился:
   — Купляйте, красотки! Имеете картину всеми красками под названием «Летнее утро».
   — А богато просите?
   — Ни! С вашей ручки хоть мешок мучки. А что у вас в кошёлке?. — Та ничого! — А например? — Та мерочка бульбы!
   — А ну сыпь её сюда, сыпь! — Зак подставил корзинку. — Сыпь, кума, не журись!
   Картошка с приятным грохотом покатилась в нашу корзину.
   — Самое главное, — сказал Зак, — это почин. Теперь дело пойдёт!
   Старушка с хламом сердито щурилась на нас:
   — Штоб вас квочка забодала! Штоб вас буря вывернула!..
   Зак отшучивался:
   — Меньше хмурься, бабуся, дальше побачишь!
   …К концу дня мы разделались со всеми нашими «летними утрами». Добыча не влезала в корзинку: пшено, огурцы, картошка, три кочана капусты…
   Зак отвалил мне львиную долю. Я помчался домой, прижимая к груди мешок. Отец открыл дверь.
   — Ша, — сказал он, — министр без портфеля явился!
   Мать сердито спросила:
   — Почему крапивы не принёс, бездельник?
   Я опустил мешок и грохнул изо всех сил капустой:
   — Вот вам крапива!
   Я вывалил картошку на пол:
   — Вот вам духовный и статский портной!
   Стукнул огромным огурцом:
   — Вот вам сапожник Гирш!
   Хватил другим огурцом:
   — Вот вам министр без портфеля!
   Отец с матерью кинулись ко мне, к продуктам… О чём-то заговорили, но я их не стал слушать. Я убежал к учителю.
   А там — пир на весь мир! Дети сидят за столом, посередине, как султан, возвышается Зак. Он гладит Миреле по голове и неторопливо рассуждает:
   — Ничего!.. Война кончится… Все будут сытые, нарядные. И все будут художники с образованием, которые знают перспективу и анатомию…
   Фейга кивает головой, поддакивает и то и дело подбегает к печке, где в громадной кастрюле весело вскипает крупная золотистая бульба.

ПЕРВЫЙ ПОМОЩНИК

   В годы гражданской войны Ефим Зак торговал на базаре «лунными ночами» и «малиновыми восходами». Свой товар он выносил обычно в солнечный день. При этом он говорил мне:
   — Ты, Гиршеле, мой второй помощник!
   — А кто же первый?
   — Первый — это солнце. Обыкновенное местечковое солнце, которое светит нам сквозь базарную пыль и дым лачуг. Оно помогает мне подобрать колер, сдать заказ, показать вещь лицом. Краски, Гиршеле, — это же целая химия!
   Но вот настал день, когда «первый помощник» светил вовсю, а Зак на базар не вышел. И никто не вышел. Город притаился, все спрятались кто куда, потому что ждали белых. Мы сидели в погребе. Наверху стреляли из винтовок, из пулемётов и даже из пушек. Мама причитала:
   — Ой, когда уже перестанут стрелять эти пули!
   А папа шептал:
   — Только тише, только ещё тише!
   Потом стрельба кончилась, где-то заплакала женщина, зазвенело стекло, грянула пьяная песня…
   — Пришли! — вздохнул папа. Мама снова запричитала. А я сказал:
   — Давайте вылезем! Посмотрим, что за белые!
   Мама изо всех сил дёрнула меня за рукав:
   — Сиди, сумасшедший! Разве ты не слышишь, что там делается?!
   Но не век же тут сидеть, в темноте! Потихоньку мы выбрались из погреба. Горячее солнце ударило в глаза. Я долго щурился, мигал, жмурился, потом, улучив минутку, улизнул к Заду.
   На улице было пусто — все ещё прятались. Прижимаясь к заборам, я добрался до Базарной площади. Там хозяйничали белые.
   Какие же это белые! Обыкновенные солдаты, грязные, потные, бородатые, в зелёных штанах и рубахах, с погонами. Только на рукаве у каждого разноцветный уголок: полоска белая, полоска синяя, полоска красная. Я знаю, это царский флаг. Царя уже два года нет, а они всё ещё за него.
   Одни белые поили из брезентовых вёдер худых лошадей, над которыми клубился пар. Другие прикладами ломали ларьки и рундуки, ковырялись штыками в замках, отдирали двери и ставни. Стук прикладов, ржание лошадей, треск, окрики, грохот стояли над площадью.
   Один солдат гнался за курицей. Я сразу узнал её — это была пёстрая несушка Ефима Зака. Она вопила так, как будто её уже резали, и мчалась прямо на меня. Солдат, стуча сапогами, крикнул:
   — Держи, коли хочешь жить!
   Жить мне хотелось. Я растопырил руки, пригнулся и ухватил бедную курицу за хвост. Она так и затрепыхалась. Солдат проткнул её штыком и понёс. Я опрометью бросился к учителю. Он как ни в чём не бывало сидел у окна и писал «лунную ночь».
   — Учитель, белые пришли! Они убили вашу…
   — Кого? — вскочил Зак, впиваясь в меня глазами.
   — Вашу пёструю куру…
   Зак успокоился:
   — Фу, как ты меня напугал! Что значит курица, когда убить человека для них тоже не вопрос.
   — Кругом стреляют, — сказал я, — а вы себе рисуете…
   Зак стал размешивать краску:
   — Однажды, Гиршеле, древние римляне захватили греческий городок Сиракузы. А греческий философ Архимедус задумался и не слышал, что кругом идёт бой. Он чертил себе свои фигуры на песочке…
   Шум за дверью перебил его.
   — Кто там? Фейгеле, ты? — спросил Зак.
   Дверь открылась, и в комнату ввалились двое: один с наганом и с шашкой, наверное офицер, другой с винтовкой, наверное простой солдат. Но оба с погонами и с трёхцветными полосками па рукавах: полоска белая, полоска синяя, полоска красная…
   Я забился в угол. Тот, который с наганом, сказал:
   — Кто тут малярных дел мастер? Хайка, ты?
   Зак ответил не сразу:
   — Хайка — это женское имя. Меня зовут Ефим Зак, живописец вывесок.
   Он поставил свою картину лицом к стене, выпрямился, и солнце скользнуло по его круглому и сейчас бледному лицу.
   Офицер достал из военной сумки бумажку и концом нагана расправил её.
   — К утру изготовишь плакат. Вот рисунок для образца. — Он стал дулом водить по рисунку. — Это наше трёхцветное знамя. Под ним напишешь воззвание: «Все честные люди, идите сражаться под это славное боевое знамя!» Большими буквами надо, понятно? Живей, малярная душа, принимайся за дело!.. Харченко, — обернулся он к солдату, — неси фанеру.
   Солдат втащил четыре листа фанеры. Офицер сказал:
   — Большой сделаешь, на все четыре листа. На площади его поставим. Если к сроку не поспеешь, мы из тебя, господин живописец, кишки выпустим и на штык намотаем!.. Правильно я говорю, Харченко?
   — Так точно, господин прапорщик! — деловито отозвался солдат.
   Они вышли. Я вылез из-за печки. Зак сидел, закрыв лицо руками. Потом он отнял руки и посмотрел в окно на солнце:
   — Ну-с, помощники, за работу!
   Я шёпотом спросил:
   — Учитель, неужели мы будем рисовать этот флаг?
   Зак ничего не ответил.
   Мы молча разобрали фанеру и разложили её на полу, лист к листу. На одном было написано: «Зода, мило, чернило», и мы узнали в нём стенку одного из базарных ларьков. Потом мы развели в ведре мел и широкими флейцами, нагибаясь к полу, загрунтовали все листы. Я спросил:
   — Учитель, а чем кончилось с этим… с философом?
   — С Архимедусом? — Зак махнул рукой. — Они его убили, что ты думаешь! Убить человека — это же для них тоже не вопрос.
   Он взял линейку, начертил на фанере длинное Древко с острым наконечником и принялся старательно закрашивать его ярко-красным цветом.
   — Учитель, неужели вы даёте красное древка под их поганое знамя?
   — Помалкивай! — проворчал Зак. — Мастер всегда должен угодить заказчику.
   Около древка он нарисовал развевающееся знамя и разделил его на три части. Я не утерпел.
   — Я всё-таки не понимаю, почему мы так стараемся?!
   Он рассердился:
   — Или ты будешь молчать как рыба, или ты уберёшься домой!
   Я замолчал. Я уже догадался, почему он так старается. Он просто боится, что его убьют, как того Архимедуса. Учитель между тем закрасил верхнюю полосу на знамени белым. Я взялся было готовить синьку и киноварь. Но Зак забрал у меня горшочек:
   — Я сам! Не думай, что ты уже всё умеешь! Вместо обычного ультрамарина он развёл берлинскую лазурь, долго её размешивал и, закрашивая синюю полосу, сказал:
   — Я, правда, химических академий не кончал, но мой опыт — это же лучшая академия!
   Вот и синяя полоса готова. Зак взялся за красную. Он сделал её чуточку пошире и аккуратно закрасил огненно-яркой киноварью, куда для крепости подбавил краплаку. Плотная краска наглухо закрыла «зоду, мило и чернило». Широкое трёхцветное знамя развевалось теперь па полу мастерской Ефима Зака. Он забрался на стул, посмотрел сверху на работу и, видимо, остался доволен. Потом взялся за шрифт. Жирные и ровные, точно печатные, буквы одна за другой вырастали под его кистью.
   — Завтра, — сказал Зак, когда всё было кончено, — почаще бегай на площадь, любуйся нашим знаменем.
   Утром я побежал на площадь. Наш плакат уже был прибит к верхушке телеграфного столба и сиял, освещенный горячим июльским солнцем. Нарисованное трёхцветное знамя развевалось над разграбленным городом. Напротив, в синагоге, помещался штаб. Часовые у входа глазели на плакат. Я побежал к Заку:
   — Учитель, наше знамя уже на месте.
   — А какое оно?
   — Вы же сами делали — белое, синее и красное.
   — Ладно. После обеда, Гиршеле, ещё сходи. После обеда я снова вышел на площадь, посмотрел на столб — и ужаснулся. Красная полоса сверкала вовсю, ещё сильнее, чем утром. Зато белая и синяя полосы заметно полиняли. Через полминуты я уже был у Зака и, задыхаясь, говорил:
   — Учитель… беда! Надо скорей… исправить… а то…
   — Тише! — сказал Зак. — Кого исправить?
   — Флаг. Он портится. Неправильные краски.
   Зак усмехнулся:
   — Видно, первый помощник не даром кушает хлеб!.. Успокойся, Гиршеле, а главное — молчи, молчи как рыба.
   «Первый помощник» исправно делал своё дело. К вечеру белая и синяя полосы на плакате окончательно выцвели. Я боялся смотреть на столб. И всё-таки меня всё время тянуло на площадь. Но вот наконец настала ночь. Слава богу! Хоть бы она тянулась без конца!
   Я плохо спал. За городом стреляли пулемёты красных. Я часто просыпался и всё думал об одном: «Что будет, когда белые заметят перемену на плакате!»
   И они заметили. Часовые, которые весь день поневоле пялили глаза на плакат, увидели неладное и доложили начальству.
   Утром я, как всегда, направился к Заку. Открывая калитку, я услышал шум в мастерской. Я подкрался к окошку. Тот самый офицер, «заказчик», размахивая револьвером, кричал на Зака:
   — Ты что это, малярная душа! Какие краски поставил? К стенке захотел?
   Зак посмотрел в окно, заметил меня, отвернулся и сказал:
   — Ваше благородие, господин полковник, я извиняюсь, но я же не виноват, что красный цвет — это более прочный цвет!
   — Молчать! За ноги повешу! Закрасить сию минуту!.. Харченко, веди!
   И они повели моего учителя к Базарной площади. Он шёл медленно, держа в одной руке ведёрко с краской, а в другой — длинную лестницу. По обеим сторонам его шагали белые, точно конвой. Мне было жалко учителя, я хотел его позвать, но не решался и тихонько крался сзади.
   На площади была суматоха. К синагоге то и дело подъезжали верховые. Оттуда выносили разные папки, сундуки, ящики и грузили на зелёные повозки. Я взглянул на плакат. От синей и белой полос и следа не осталось. Узкое красное знамя на красном древке темнело над площадью. Зак сказал:
   — Ай-я-яй, какой конфуз получился! Какие сейчас делают плохие краски, кто бы мог подумать! Ведь краски — это же целая химия. А откуда мне знать химию, господин полковник?
   — Сейчас узнаешь химию! — закричал офицер. — Пошевеливайся!.. Харченко, слетай в штаб, узнай, в чём дело.
   Зак долго пристраивал лестницу около столба и стал медленно взбираться по ней, кряхтя на каждой перекладине. Вот он уже наверху. Не спеша он повесил ведёрко на белую, разбитую пулей телеграфную чашечку, окунул в него кисть и стал размешивать краску. Синяя капля упала на землю. Зак посмотрел ей вслед. К офицеру подбежал Харченко, подвёл ему лошадь и что-то сказал. Офицер, ругаясь, сунул револьвер в кобуру, вскочил на коня и поскакал прочь. Харченко за ним. На окраине уже стреляли красные. Я притаился в канаве под мосточком. Другие белые солдаты и офицеры тоже вскакивали на коней и мчались к Варшавской дороге.
   Стрельба становилась всё громче. Уже слышно было, как воют, пролетая, пули. Мне стало очень страшно, я заплакал и, не вылезая из канавы, стал кричать изо всех сил:
   — Учитель, слезайте, слезайте — в вас пуля попадёт!
   — Нет! — закричал он не оглядываясь. — Они же видят, что я около красного знамени! — И он замахал рукой, призывая тех, кого ещё не видел.
   А над его головой, освещая узкое красное знамя и буквы: «Все честные люди, идите сражаться под это славное боевое знамя!» — сверкало горячее июльское солнце — первый помощник моего учителя, живописца вывесок Ефима Зака.

УПОЛЗАГ

   — Для красных, — говорил мой учитель, живописец вывесок Ефим Зак, — я все вывески делаю красным. Больше ничего не придумаешь. Раньше я знал: «Оптик» — это глаз, «Сапожник Блюмберг» — это туфля, «Бакалея Мошковской и сыновья» — это сахарная голова в синей рубашке. А теперь? Что я могу нарисовать к слову УИК? Или вот это… — Он ткнул пальцем в начатую вывеску, — УПОЛЗАГ.
   Я обрадовался:
   — Ой, здесь я знаю, здесь надо, которое уползает. Какую-нибудь змеюку!
   — Новая жизнь, новые слова! — махнул он рукой. — Слова непонятные и жизнь непонятная!.. Натри мне, Гиршеле, киновари для…
   Но тут жена Зака, Фейга, ворвалась в мастерскую и стала прижимать к груди липкие, в тесте пальцы:
   — Ефим, Ефим, что ты сидишь? За тобой уже пришли!
   Мы с Заком кинулись к окну. Высокий красноармеец в очках и в добела выстиранной многими дождями гимнастёрке привязывал коня к столбику, на котором красовалась яркая, как пламя, вывеска: «Художественный салон Е. Зак».
   Завидев нас, он крикнул:
   — А который тут Заков?
   — Это… скорей всего… я! — ответил чуточку побледневший Зак.
   Красноармеец подошёл к окну.
   — Получите… из штаба! — Он снял будёновку, вынул из неё конверт, чернильный карандаш и бумажку, на которую щедро цыкнул: — Распишитесь!
   Потом он сел на коня и поскакал, с восхищением оглядываясь на огненную вывеску «салона».
   Фейга опустилась на топчан. На груди её отпечатались все десять пальцев:
   — Что там, скорей! У меня бьётся сердце! Зак разглядывал письмо:
   — У всех оно бьётся, Фейгеле, и это ничего не значит. Гиршеле, подай очки. Посмотрим. Второе письмо за этот год. Что-то меня стали забрасывать письмами!
   Он осторожно разлепил конверт, стал читать и вдруг рассмеялся. Фейга бросилась к нему. Я схватил письмо, прочитал:
   — «Товарищ Зяк. Просьба к вам явиться в штаб, не откладывая. Комиссар Бубенчик».
   Зак засмеялся, протирая очки:
   — У них сломалось «а». Я уже стал «Зяком».
   Я спросил:
   — А как это может сломаться «А» или «Б»?
   — Это же напечатано на пишущей машинке, — ответил Зак. — Скоро, наверное, и для вывесок придумают такую машинку, которая сама будет печатать любым стилем «мясо», «часовой мастер», «уик» и «уползаг». И мы с тобой, Гиршеле, останемся без работы.
   Он снял заляпанный красками халат, надел пиджак, на котором тоже немало было разноцветных пятен, причесал на лысине три волоска, которые всё равно опять вздыбились, и отправился в штаб.
   Он вернулся не скоро. Фейга напекла миску кукурузных блинов, дети успели их расхватать, я натёр гору киновари, а Зака всё не было.
   Наконец он пришёл и, перешагивая через порог, снял шляпу:
   — Пролетар де ту ле пей, унитеи ву! — Что? Что-о?.. — испугалась Фейга.
   — Ничего! — Он сел к столу, снял пиджак, подхватил холодный блин. — Я пришёл, вижу дверь с надписью: «Комиссар». Написано неважно, чернилами… Ты бы, Гиршеле, это лучше сделал. Ведь каждая буква имеет свой закон построения. Возьмите букву «О». Её надо…
   — Ефим! — перебила Фейга.
   — А-а-а, да. Так я зашёл в ту комнату. И угадай, кого я там встретил? Мусю из Дубравичей! Я говорю: «Мусечка, ты не знаешь, где тут комиссар?» Она говорит: «Знаю». — «Так скажи мне скорей, потому что мне некогда с тобой разговаривать!» А она смеётся: «Придётся, потому что это я, и я вас уже жду. Садитесь!» Я так и сел!
   — Я помню её рождение, — сказала Фейга. — Она была семимесячная… Дальше!
   — Сейчас!.. Дай-ка мне ещё блин!.. Нам предстоит большая работа. По эскизам! Это, Гиршеле, самая солидная, самая настоящая работа. Эскиз — это предварительная…
   — Ефим! — Фейга стукнула вилкой.
   — Да. Она сказала: «Зак, вы должны нам помочь воевать с бароном Врангелем!» Я сказал: «Мусечка, то есть, извиняюсь, товарищ комиссар, стрелять я не люблю. Если выстрелишь и не попадёшь, так нечего было и браться, а если выстрелишь и, не дай бог, попадёшь в человека, так это ещё хуже. Ефим Зак, — сказал я, — человек искусства». Она сказала: «Мы как раз хотим, чтобы человек искусства помог нам». Я сказал…
   — «Я сказал, она сказала»!.. — передразнила Фейга. — Оставь хоть один для мальчика. —Она пододвинула миску поближе ко мне: — Ешь, Гиршеле!
   Зак смутился:
   — «Вы знаете, — спросила она, — что такое агитваг?» Я говорю: «А это случайно не то, что уползаг?» — «Нет, это агитационный вагон. И вы нам должны его расписать. Снаружи! Чтобы каждый, кто увидит этот агитваг, записался в Красную Армию. И надо сделать эскизы. А наверху надо написать…» Сейчас… — Зак достал из кармана бумажку, прочитал: — «Пролетарии всех стран, соединяйтесь! Пролетар де ту ле пен, унитеи ву!»
   Фейга стала убирать со стола:
   — А сколько они дают?
   Зак поднялся, зашагал из угла в угол:
   — Фсйгеле, это же не «Мясо Лейзера Бланка», не «Сапожник Блюмберг»… Это же агитваг! — Он постоял у окна. — Не обидят! Не такие люди!
   — Вагоны красить! — сказала Фейга. — Нет, заказ мне не нравится! — и вышла на кухню.
   Я спросил:
   — А что же надо нарисовать?
   — В том-то и дело! Я её тоже спрашивал: «Что?» Она говорит: «Вы же мастер, вы должны сами придумать». С тем я и ушёл… Давай, Гиршеле, думать.
   И вот мы стали думать. Мы всё время думали. По утрам, когда мы встречались, Зак говорил:
   — Ну как? Что придумал? — Ничего! А вы?.
   — Ещё меньше!
   Он садился на топчан, закуривал:
   — Давай, Гиршеле, рассуждать! Чего хотят красные? Чтобы не было бедных, чтобы все стали богатые…
   — Ага! — подхватил я. — Ой, давайте нарисуем человека и около него много денег! Как будто вот он был бедный и вот он стал богатым…
   — Ты думаешь? Нет, это не совсем то. А если, Гиршеле, нарисовать райский сад, эдем? Значит, жизнь на земле будет, как там. Нарисовать Адама, Еву, ну, кто там ещё был…
   Он стал набрасывать эскиз:
   — Видишь, так вот Адам, здесь Ева, тут яблоки, тут какие-нибудь пальмы… — Он посмотрел на рисунок. — Пойду к Мусс, посоветуюсь. Она же комиссар всё-таки!
   Два часа он пропадал в штабе и вернулся весёлый:
   — Гиршеле, эдем не годится! Она всё объяснила, всю программу. Никакого Адама не было. Слушай! Диктатура пролетариата! Классовая борьба! Дружба народов! Кто не работает, тот не ест! Очень хорошая программа! И надо делать скорей, потому что эшелон ждать не будет. Теперь я знаю: на одной стенке — дружба народов и ту ле пеи, на другой — союз между рабочими и середняцким хозяйством… Даёшь эскизы, Гиршеле!
   Он сел рисовать. Я в меру своих сил помогал ему. Мы торопились. Потом мы аккуратно раскрасили эскизы акварелью и понесли в штаб.
   Муся утвердила их. И мы пошли на вокзал выбирать вагон. Нас провожал тот самый красноармеец, высокий, в очках. Его звали Филат.
   — Ты сделаешь хорошо, товарищ Заков! — говорил он, перешагивая через рельсы. — Я твою руку видел там, на вывеске около вашей хаты. Удалая работа!
   В тупике стоял длинный, необычный вагон.
   — Так называемый международный, — сказал Филат и похожим на пробочник ключом отпер дверь. — Раньше в нём самые миллионщики катались!
   — Классовая борьба! — ответил Зак.
   Мы прошлись по узенькому коридору, посидели на мягких диванах, погляделись в зеркала. Вдруг Зак нахмурился.
   — Окна! — закричал он. — Что я сделаю с окнами? Восемь окон — восемь дырок!
   Но рассуждать было некогда. Филат поторапливал нас. Он принёс много всяких красок, олифу, сиккатив, кисти, стремянку. В роскошном купе мы устроили мастерскую, развели белила и загрунтовали наружные стенки вагона.
   На другой день Зак стал разрисовывать его сообразно с эскизом.
   — Окна, окна! — ворчал он. — Зачем столько окон?
   По соседним путям сновал маленький маневровый паровозик, расталкивая теплушки. Проезжая мимо нас, машинист высовывался из будки и кричал:
   — Эй, художники, быстрее малюйте! Скоро я ваш пульман заберу!
   Зак отвечал со стремянки: — Не гони! Не паровозная машина!
   Он увлёкся работой. Дотемна он стоял у вагона то на лестнице, то на платформе — красил, подправлял, очищал… Мне тоже доставалось. А ночевали мы в купе, на мягких полосатых диванах. Фейга приносила нам еду на станцию. Развязывая узелок с пайковым хлебом и селёдкой, она сердито сопела:
   — Я не могу лазить через ваши рельсы и шпалы. Я же не кондуктор. — Она оглядывала ярко расписанный вагон, качала головой. — Что это за компания?
   — Фейгеле, это же дружба народов! Вот еврей, вот китаец…
   — Ефим, там пришёл этот… за уползагом…
   — Подождёт!.. — отвечал Зак, наскоро съедал липкий хлеб, иногда кукурузный блин, и принимался за кисти. — Теперь, Гиршеле, я хорошо понимаю, чего добиваются красные. Чтобы все — еврей, татарин, какой-нибудь цыган или даже самоед, — чтобы все были равны! Очень хорошая программа! А если барону не нравится, так ему надо утереть нос!
   Иногда по главному пути проходили эшелоны с красноармейцами. Они мчались на юг, на Врангеля.
   Красноармейцы махали нам руками, кричали что-то громко и неразборчиво. В некоторых составах тоже были «агитваги», только не такие, как у нас. Наш был лучше.
   Очкастый Филат приходил каждый день, хвалил: «Аи, добре, аи, ладно получается!»
   Один раз он сказал:
   — Кончайте, художники! Расписывайтесь! Сегодня комиссар придёт! Погрузка будет… Слыхали, белые напирают!
   Зак разволновался:
   — Так надо им дать отпор!.. Гиршеле, эту звёздочку поярче крась, поярче!
    Дотемна Зак стоял у вагона — красил, подправлял, очищал…
    Мне тоже доставалось.
 
   Муся пришла вечером. На ней была кожаная куртка, сапоги, сумка, револьвер. Она быстро шла по платформе, поглядывая на вокзальные часы, которые давно заснули на половине третьего.
   Каждая фигура нарисована в простенке, а руки соединяются под окнами.
   А наверху, вдоль крыши, под выпуклыми словами «Международное общество спальных вагонов», я написал русскими буквами, как на эскизе: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь! Пролстар де ту ле пей, упитеи ву!»
   — Дружба народов! — объяснил Зак, вытирая тряпкой кисть.
   — Очень хорошо! — ответила Муся. Она спрыгнула с платформы, обошла вагон и посмотрела с той стороны.
   Там тоже всё готово.
   Слева нарисован рабочий в синих штанах, в синей рубашке со сборками на груди. На плече у него громадный молот. У ног — груда пёстрого ситца. А сзади — фабричная труба. Много труб, и они страшно дымят.
   А справа, на зелёном поле, крестьянин — с бородой, в панамке, лаптях, в полосатых штанах. На плече у него серп. Около лаптей — пузатые мешки с мукой или зерном. Через всё поле, через красные трубы он протягивает руку рабочим.
   — Союз с середняцким крестьянством! — объяснил Зак. — Ещё не совсем кончено!
   — Нет, очень хорошо! Больше ничего не нужно!
   Муся крепко пожала руку Заку, а потом даже мне:
   — Спасибо, Ефим! Вот записка: получите хлеба, крупы немного, селёдки… Филат, беги в комендатуру, скажи: «Всё готово!» Пусть ведёт на посадку. Оружие раздашь ты. Добровольцев — по особому списку. Литературу — сюда… Вы слышали новости, Ефим?
   Она зашагала по платформе. Филат побежал вперёд. Из вокзальных дверей повалили красноармейцы. Некоторые были в форме, а некоторые — просто так, в своём. Среди них мы узнали знакомых. Вот подручный мясника Лазарь, вот сапожник Блюмберг, которому белые спалили бороду. Все они бежали к пакгаузу — получали оружие.
   Зак позвал:
   — Блюмберг!
   Но сапожник не ответил. Длинный состав подошёл к нашему вагону и легонько толкнул его. Сцепщик накинул кольцо, свистнул. И международный вагон, с которым мы сжились, который стал для нас вторым домом, двинулся на главный путь. На платформе стало светло, просторно и пусто. Зак посмотрел на пакгауз, потом на меня, подёргал свою закапанную бороду и сказал: