На них стоял трамвай с непонятным номером. Вместо номера была буква «Б». В трамвае никого не было… Извозчик стоил очень дорого. Мы пошли пешком. Тогда ещё не было ни троллейбусов, ни автобусов, ни такси, ни метро…
   Нам сказали, что Третий Дом Советов на Садово-Каретной, и мы пошли по Садовым. Это была ошибка. Через центр было бы ближе. Нo мы тогда не знали, что Москва так велика.
   Мы шли по Садовым мимо бесконечных палисадников, за которыми стояли домики с закрытыми ставнями. Мы завидовали людям, которые спокойно спали за этими ставнями, а нам вот надо идти, брести куда-то, искать папу в огромной Москве…
   Вот Садово-Черногрязская. Перед ней на площади возвышаются причудливые Красные ворота неизвестно для чего. Кругом ни забора, ни двери. Посреди площади торчат ворота, и всё.
   Вот Садово-Спасская… На ней мрачная Сухарева башня, с острым шпилем и маленькими окошками. Вот Садово-Самотёчная… Вот Садово-Каретная…
   Садовые улицы тянулись огромным кольцом. Мы шли без конца.
   Москва просыпалась. Прогрохотали по булыге ломовые извозчики. Прошли куда-то красноармейцы с винтовками на плечах. Вышли какие-то старухи торговать яблоками. Яблок было много, на каждом углу, и всё антоновка. Нам казалось, что вся Москва пропахла антоновкой.
   Мама купила нам одно огромное яблоко, и мы по очереди грызли его, а Тимка ещё и вне очереди.
   Мы порядком устали. Лиля то и дело останавливалась и чуть было не просилась «на ручки».
   Мама говорила:
   — Что? Я сказала — не ходить!
   Мы садились на лавочки, которые были возле палисадников, потом шли дальше.
   Один раз проехал настоящий грузовой автомобиль. Он как бы стрелял красивым синим дымом, и мы долго смотрели на него.
   Но вот наконец и Третий Дом Советов — огромный старинный дом с колоннами. Мы нашли коменданта. Он посмотрел в толстую книгу и сказал, что Тайц М. Е. живёт в мужском общежитии, корпус «Б». Мама туда постеснялась пойти, и я пошёл один.
   Это была огромная комната на добрую сотню коек. Все ещё спали. Я шёл на цыпочках вдоль кроватей и думал: «Как же я тут найду папу?» Все завёрнуты в одинаковые серые одеяла, многие — с головой.
   Я решил найти папу по очкам. Я знал, что он всегда кладёт рядом с собой на столик очки. Я смотрел на тумбочки. И вот я увидел очки, перевязанные в одном месте чёрной ниткой. Это папины. Значит, спящий рядом человек — папа.
   Я легонько тронул его за плечо. Плечо задвигалось, одеяло откинулось, и я увидел папу. Он близоруко посмотрел на меня, быстро взял очки, надел и ахнул:
   — Яшка?!
   — Ага.
   — Приехали?
   — Ага.
   — А где же все?
   — Здесь… Там на дворе…
   Папа вскочил:
   — Не может быть! Ведь я был на вокзале. Сказали, что поезд придёт только сегодня, что нет дров…
   — А мы, папа, их в пути сами добывали.
   — Не может быть!.. Как же так?.. — повторял папа, торопливо одеваясь.
   Он выбежал во двор, подошёл к маме, к Тимке, к Лильке. Они обнялись. У мамы на глазах выступили слёзы. Тимка схватил папину руку и не выпускал её. А Лилька прижала свою банку к выпяченному животу, встала перед папой и сказала:
   — Вот… Это тебе.
   — Это ещё что? — удивился папа.
   — Тебе… Мы не ели. На! — повторяла Лилька с сияющим лицом.
   Папа недоуменно взял банку, прочитал: «Кондитерское заведение «Сладость» — и посмотрел на маму:
   — Это что за «сладость»? Мама смутилась:
   — Потом объясню. Здесь не место… — Нет, сейчас! — сказал папа.
   Мама ему честно всё рассказала. Папа нахмурился и поставил банку на землю:
   — Не буду я их есть, эти спекулянтские леденцы… Везите обратно!
   Лилька чуть не заплакала:
   — Что ты, папка, мы же для тебя везли! Всю дорогу… не ели… Я несла, мучилась-перемучилась! Папка!..
   Лильку папа очень любил. Он подумал и сказал:
   — Ну ладно, чёрт с вами! Пойдёмте!
   И он повёл нас в столовую общежития пить чай.
   Там уже собралось много народу. Мы сели за длинный, покрытый белой клеёнкой стол. Папа взял банку, взял две глубокие тарелки, высыпал в них ландрин и крикнул:
   — Товарищи, угощайтесь! Буржуйские конфетки. Попробуйте!
   — Буржуйские? — раздались голоса. — Так им и надо! Попробуем.
   Со всех сторон потянулись руки, и через минуту одна тарелка опустела. Вдруг какой-то дядя в майке встал и сказал:
   — А совесть, между прочим, у вас есть, ребята?.. Нечего маленьких обижать!
   Он быстро сделал из газеты большой фунтик, высыпал в него всё из второй тарелки и отдал Лильке:
   — Держи, дочка! Они большие — обойдутся.
   Лилька была рада. Она запихала конфеты в карман своего фартука и потом ела их по одной в день. А в пустой банке стала хранить свои «драгоценности» — фантики, брошечки, бусики, картиночки…
   Так началась наша жизнь в Москве. О ней я, пожалуй, как-нибудь в другой раз расскажу. А сейчас мне хочется только вспомнить один случай и на этом закончить.
   Нам дали квартиру в Четвёртом Доме Советов, на углу Моховой и Воздвиженки. Наши окна выходили на Кремль. Мы каждый день любовались его чудесными куполами, золотой головой Ивана Великого, узорными крестами Успенского собора, каменным кружевом Кутафьей башни. Всё это было очень красиво, особенно по вечерам, когда заходящее где-то сзади солнце играло на всех главах, маковках и куполах.
   Внизу, у Кутафьей башни, день и ночь стояли часовые. Мне очень хотелось в Кремль, но без пропуска часовые не пускали. А детей они пропускали. Часовые, видно, знали, что Ленин очень любит детей, вот они и пропускали их.
   Девочки из нашего Четвёртого Дома Советов каждый день бегали в Кремль погулять. Ведь это очень близко — только площадь перейти. Бегала туда с ними, конечно, и наша Лилька.
   Однажды она взяла с собой нехитрый завтрак того времени — антоновское яблоко и харьковский леденец, кажется, уже из последних, — и отправилась с подружками в Кремль. Мне в окно хорошо было видно, как часовой пропустил их пёструю стайку.
   Вдруг Лилька прибежала обратно — красная, взволнованная, растрёпанная…
   — Что случилось?
   — Я видела, видела! — закричала она.
   — Кого ты видела?
   — Его… Ленина, вот кого! Он к нам подошёл, и я его ландринкой угостила. Вот!..
   — Не может быть!
   — А вот и может! А вот и может!.. — Глаза её сияли, щёки так и горели. — И вот он стал искать у себя в карманах, и здесь, и здесь — везде, и нашёл карандаш и говорит: «Умеешь писать?» И я сказала, что да.
   Мы все окружили её. Мама прибежала из кухни. Тимка прибежал со двора. А папа как раз был дома.
   — Ну дальше, дальше! — зашумели мы на неё.
   — А дальше он мне дал бумажку и говорит: «Ну, напиши что-нибудь». Я не знала что и написала: «Масква». А он переправил на «о», дал мне карандаш и говорит: «На, учись писать»., А я взяла и говорю: «Насовсем?» А он говорит: «Насовсем» — и засмеялся. Вот!..
   И Лилька вынула из расшитого кармана своего фартука маленький, уже много списанный, но остро, красиво отточенный карандаш. Мы стали его вырывать друг у друга. Это был обыкновенный школьный шестигранный карандаш с надписью на бочку «И. Фабер».
   — Осторожно! — волновалась Лилька. — Не пишите! Не пишите! Чтобы не стратился.
   Но мы, конечно, не удержались, и каждый из нас бережно провёл этим карандашиком чёрточку. А Тимка даже две.
   Потом папа сказал:
   — Ну, смотри, Лилька, береги его! И учись писать. Как следует учись! Слышишь?
   — Слышу!
   И счастливая Лилька спрятала карандаш в банку из-под ландрина на память о том далёком времени, когда у нас не было ни метро, ни высотных домов, ни «ЗИЛов», ни Днепрогэсов, ни тракторов, ни радио, ни телевизоров, ни атомной энергии и даже карандаш — простой школьный карандаш — был не нашего производства. Но был тот, кто положил начало всему нашему богатству, — Ленин!
   Вот пока, значит, всё!

ЗОЛОТОЙ ГРОШИК

ПЕРВАЯ КАРТИНКА

   Бабушка часто говорит:
   — Янкеле, выпей молочка! Янкеле, возьми сахарку!
   У бабушки много молока. В двух громадных бидонах она разносит его по богатым квартирам. Где она берёт молоко, Янкеле не знает. Он пьёт молоко, но больше налегает на сахар.
   По утрам он пьёт молоко в кровати. Вот он кричит в стакан:
   — Ещё сахару-у!
   Тик-так! — откликаются ходики, а в стакане гудит: у-у-у!
   Янкеле сбрасывает одеяло. Опять они оставили его одного! Опять она ушла со своими бидонами!
   Он подбегает к запертой двери, садится голышом на пол у порога и плачет:
   — Мама-а!
   Тик-так! — дразнятся ходики, а Ядвига за стеной говорит:
   — Не плачь, Янек. Бабуся прендко пшиде. [1]
   — Она меня заперла…
   — Не бойся, Янек! Смотри, солдаты.
   — Где?
   Слёзы у Янкеле высыхают, он бежит к окну. Верно — солдаты. Они все одинаковые, все одинаково разевают рты и поют с присвистом:
 
Соловей, соловей, пташечка…
 
   А между словами слышно, как стучат сапоги. Эх, раз, эх, два! — будто одна громадная, тяжёлая нога. И тихонько дребезжит стекло в окне.
   Янкеле прижимается к стеклу, прислушивается к пронзительному солдатскому свисту, выпячивает губы и тоже пробует насвистывать:
   — Соловей, фьююю, соловей…
   Солдаты кончились, можно опять поплакать. Вдруг Янкеле замечает городового. Городовой стоит на углу, и пыль после солдат садится возле него на землю, будто она тоже боится его длинной, изогнутой шашки.
   Янкеле быстро натягивает штанишки, допивает молоко без сахара — всё, как умный мальчик, чтобы городовой ничего плохого не подумал — и садится к окну рисовать. Мама, когда уезжала к папе, подарила Янкеле цветные карандаши. (А он всё равно плакал!)
   На той стороне улицы, против окна, стоит большой дом, а на доме красивая вывеска: золотой орёл с двумя головами и буквы. Янкеле знает только две буквы: «А» и «О».
   Он достаёт из коробочки зелёный карандаш и начинает срисовывать орла.
   Ядвига стучит в стенку:
   — Янек, ты не плачешь?
   — Нет. А ты?
   — Я тоже нет.
   Янкеле рисует орла и думает о папином брате Герцке. Он был хороший, он всегда брал с собой Янкеле и Ядвигу на главную улицу, где иллюзион. [2]Ядвига, кутаясь в белый платок, шла около Герцке и тихо говорила:
   — Герценька, коханый [3]мой, пойдёшь со мной в костёл? А то тату не пустит…
   Герцке трогал тросточкой Ядвигин платок:
   — У тебя тату, у меня мама. Что делать? Сердце моё разрывается!.. Янкель, не путайся под ногами!
   А если мимо проходил кто-нибудь чужой, Герцке весело вертел тросточку двумя пальцами:
   — Какой чудный вечер, панна Ядвига! Перейдём на другую лаву. [4]
   А Ядвига отвечала:
   — Ах, бардзо дзенкую, [5]пан Герцке!
   А потом Герцке забрали в солдаты, и никто больше не ходит с Ядвигой и Янкеле на Погулянку и на Замковую гору. Вот почему теперь часто слышно, как за тонкой стеной плачет Ядвига…
   Орёл получился какой-то кривой: одна голова больше, другая меньше. Его надо бы золотым карандашом, но мама не купила.
   Янкеле принимается за буквы. Одна буква похожа на табуретку, другая — на весы без чашек. Янкеле видел такие весы на Рыбном базаре. Бабушка берёт его туда по пятницам. Там летают большие зелёные мухи, и везде — на столах, в бочках, в корзинах, — везде шевелятся скользкие, блестящие рыбы. А толстые, забрызганные чешуёй торговки, размахивая мокрыми руками, кричат:
   — Свеженьки, живеньки!.. Только что из Вилии!.. Мадам, обратите внимание, какая жабра!
   Бабушка долго торгуется, нюхает щуку, раздирает ей жабры, кладёт на место, отходит, возвращается, снова торгуется, пока торговка наконец не схватит щуку и не бросит её в кошёлку:
   — А, нехай по-вашему! Давай гроши!
   Янкеле, помогая себе языком, срисовывает букву за буквой. Потом он приподнимается и смотрит то на вывеску, то на свою картинку. Получается похоже, только на вывеске все буквы одинаковые, а у Янкеле они косые и неровные, будто падают. Зато у него каждая буква другого цвета — все семь карандашей в работе. Вот вернутся папа с мамой, он им покажет свою картинку. Папа посадит его на колени, пощекочет усами и скажет:
   — Аи, Яшкец-молодец!
   За дверью гремят бидоны. В замке звякает ключ. Янкеле вскакивает и, роняя штанишки и карандаши, бежит к двери:
   — Бабушка!
   Бабушка опускает пустые бидоны, ставит на стол кварту [6]и обнимает Янкеле. Он дёргает её за старенькое, облитое молоком платье и старается заплакать:
   — Почему ты меня заперла-а?
   — Золотко, не надо плакать! Бабушка ушла, когда ты ещё спал. Бабушка зато тебе сахарку принесла.
   Янкеле всё-таки пробует всплакнуть. Он жмурится, трёт глаза, хнычет, но ничего не получается. Он засовывает в рот большой кусок сахару и показывает бабушке свою картинку.
   Бабушка ахает и причмокивает языком:
   — Тца, тца! Вы подумайте, какой умник!
   — Нет, бабушка, ты прочитай!
   Бабушка долго смотрит на орла с двумя головами, на синие, жёлтые, зелёные буквы:
   — Бабушка не умеет, золотко! Вот приедет мама, она прочитает.
   — А папа?
   — И папа, конечно. Все прочитают!
   Бабушка принимается мыть бидоны. А Янкеле вешает картинку над кроватью, сосёт сахар и думает: «Скорей бы папа с мамой приехали!»
   Потом они с бабушкой обедали, потом ужинали. Потом бабушка зажгла лампу и села вязать Янкеле чулок. А Янкеле улёгся под своей картинкой. Было тихо, все мухи ушли спать на потолок, только в лампе тихонько шипел керосин да под печкой скреблась мышь. И Янкеле сразу заснул.
   Вдруг шум и яркий свет выкрученного фитиля в лампе разбудили его. Он вскочил:
   — Приехали! Приехали!
   Мама, не раздеваясь, кинулась к нему. Он обхватил её, прижался к маминой холодной щеке.
   — А папа? Где папа?
   Бабушка взяла Янкеле, уложила, покрыла одеялом:
   — Спи, котик, спи, папа завтра приедет.
   Она повернулась к маме:
   — Ну, что сказал суд?
   — Бабушка, — сказала мама, — надо быть стойкой… надо быть крепкой…
   — Да, да, — шепчет бабушка.
   — Вам надо гордиться таким сыном! Как он держался на суде! И вот… всех на семь… лет… в крепость. И всё! И не надо плакать…
   Бабушка роняет спицы на пол и всплёскивает руками:
   — Ой, горе мне! Самого старшего! Самого удачного!
   — Мама, — вдруг кричит Янкеле, — смотри, это я сам написал!
   Он снимает со стены свою картинку и суёт её маме.
   Мама обнимает его. Он вырывается:
   — Нет, ты сначала прочитай, прочитай! Мама медленно читает старательно нарисованные буквы:
   Питейное заведение
   И вдруг две маленькие слезы выкатились из маминых глаз и упали на картинку.
   — Что ты делаешь! — закричал Янкеле. — Что ж я завтра папе покажу?!
   А мамины слёзы всё падают на кривого орла с двумя головами, на красные, синие, зелёные буквы, на первую картинку Янкеле…

ЗОЛОТОЙ ГРОШИК

   Наконец-то Янкеле исполнилось шесть лет! В этот день бабушка поцеловала его крепче, чем всегда, и подарила ему маленькую блестящую денежку — грошик. Янкеле спросил:
   — Он золотой, да?
   Бабушка была глуховата. Она кивнула головой:
   — Да, котик, да!
   Янкеле обрадовался. Он любовался денежкой, дышал на неё и всё думал, как бы получше её истратить.
   А что, если отдать её извозчику Геноху! Тогда можно будет долго кататься на его огромном фаэтоне — спереди, на мягком сиденье, как настоящий пассажир с варшавского поезда.
   Нет, жалко отдавать грошик Геноху. Прокатиться можно и так, сзади, там, где болтается ведро и мелькают страшные, облепленные грязью спицы. Пускай Генох кричит: «Шейгец, слезай!» — пускай хлопает кнутом — всё равно ему Янкеле сверху не достать!
   А что, если отдать грошик Монику Мошковскому! За это, пожалуй, можно попросить его новые башмаки с резинками. Вчера он вышел во двор в этих башмаках и, поминутно нагибаясь, обтирал их рукавом.
   — А я сегодня именинник, — сказал он. — А мне мама рубль дала!.. Приходите, ребята, у нас будет бал, вот!
   Янкеле никогда ещё не бывал на балах и даже не знает, что это такое — бал. И хотя бабушка сказала ему: «Не ходи к ним, Янкеле!» — он всё-таки пошёл, потому что ему очень хотелось увидеть бал.
   Моник, нарядный, приглаженный, встретил его у дверей:
   — Ты?.. Подожди, я сейчас!
   Янкеле долго сидел на кухне, где мыли посуду, где стучали ножи и вилки, а над плитой то и дело взлетал тёплый, вкусный пар. Потом кухарка сказала:
   — Наш Монечка пошутил, а ты ждёшь! Иди, дурачок, а то мне смешно делается.
   Янкеле побрёл домой. Бабушка спросила:
   — Как тебе понравился бал?
   Янкеле сказал только:
   — Бал… бал… Вот!
   Потом заплакал и сразу лёг спать, потому что бабушка ему не раз говорила: «Когда спишь, ничего не чувствуешь».
   Нет, Монику нельзя отдавать денежку. Кому ж всё-таки? Вдруг он услышал знакомое:
   — Свежи-и… пирожны-ы!..
   Это пирожница Хана. Вот кому он завидует! Ей хорошо, ей уже лет двенадцать, а не просто шесть. И у неё большая корзина с пирожными, и она может их есть, когда захочет.
   И Янкеле решил: он отдаст Хане золотой грошик, накупит пирожных и даже бабушку угостит.
   Зажав монетку в кулак, он выбежал за ворота.
   Хана медленно шла серединой улицы. Она вся изогнулась, потому что на плече у неё стояла большая корзина. Издали казалось, будто корзина сама передвигается на худых, босых ногах, будто корзина сама кричит тонким голосом:
   — Свежи-и… пирожны-ы!..
   Янкеле побежал за Ханой:
   — Пирожны-ы… Стой!
   Корзина повернулась, опустилась, и Янкеле увидел покрытое пылью и потом лицо Ханы. Но он смотрел не на Хану, он смотрел в корзину. Ой, сколько ж там пирожных! И длинные, и круглые, и изогнутые, и в бумажках, и без бумажек…
   Хана спросила: — Тебе какое?
   Янкеле не знал, какое выбрать. Он молча разглядывал чудесное богатство Ханы-пирожницы.
   Хана сказала:
   — Замечательный товар! Свеженьки… сахарны…
   Янкеле очнулся. Он стал показывать пальцем:
   — Это и то… Нет, то… Нет, вон то… Много…
   И он протянул Хане-пирожнице золотой грошик. Монетка весело заблестела на её ладони, на которой красными пятнами отпечаталась ручка корзины.
   Вдруг Хана крикнула:
   — Что ты мне голову морочишь!
   Она взмахнула рукой, и грошик, сверкнув, упал в канаву.
   Янкеле растерялся:
   — Он же не такой, Хана, он же золотой!
   — Такой золотой, как ты!
   Она вздохнула, подняла корзину и пошла:
   — Свежи-и… пирожны-ы!..
   Янкеле долго барахтался в канаве, среди мусора и соломы. Но вот грошик нашёлся. Янкеле повеселел, стал его вытирать, и монетка опять засияла.
   «Ну ладно, — подумал Янкеле, — пускай считается не золотой, всё равно я куплю, хоть не целое, хоть кусочек».
   И он снова побежал за Ханой:
   — Дай… кусочек…
   Хана, не оборачиваясь, ответила:
   — Что я, резать буду? Что это тебе, колбаса?
   Но Янкеле не отставал. Ничего, он будет за ней ходить, ходить, ходить, и, когда она устанет, и сядет, и начнёт есть пирожное, тогда он купит у неё на грош.
   Он всё шагал за Ханой. Она переходила на ту сторону улицы, и он переходил на ту сторону улицы. Она постояла у аптеки, и он постоял у аптеки.
   Она кричала:
   — Свеженьки… сдобненьки!.. И ему хотелось кричать: «Свеженьки… сдобненьки!..»
   Она его не видела. А он всё время видел её выцветшее синее платье, изогнутую спину и тёмные пятки — то одну, то другую, то одну, то другую… Солнце печёт. Янкеле выскочил без шапки, он устал, но он всё шагает за вкусной корзиной, точно привязанный, по Виленской улице…
   Но вот улица кончилась. И там, на пустыре, возле речки, Хана остановилась, опустила корзину, зачерпнула воды, умылась и села в тень.
   Янкеле, сжимая грошик, притаился в кустах.
   Хана откинула марлю, которой были покрыты пирожные, порылась в них, достала одно и стала его есть, запивая водой.
   Янкеле шевельнулся: пора, а то она всё съест, и опять ему ничего не достанется.
   Он вышел из-за кустов. Хана испугалась и перестала жевать.
   — Кто это?
   — Это я, — сказал Янкеле, протягивая монетку, — ну всё равно, пусть не золотой, дай маленький…
   — Что, я тебе резать буду? — повторила Хана.
   — А ты от своего…
   И вдруг он увидел, что в руках у неё вовсе не пирожное, а кусок чёрного хлеба — горбушка. Он замолчал и уставился на горбушку, будто никогда не видал. Хана сказала:
   — Иди, иди, покупатель!
   Янкеле поплёлся по дороге. Его обогнал фаэтон Геноха. Спереди, на мягком сиденье, развалился Моник, и Янкеле не стал прицепляться.
   Он пришёл домой и лёг, потому что, когда спишь, ничего не чувствуешь. Во сне кулак его разжался. С лёгким стуком упал и покатился куда-то золотой грошик.

В ПЯТНИЦУ ВЕЧЕРОМ

   Сначала забрали в солдаты дядю Герцке. Потом хотели забрать и дядю Рувима. Но Рувим уехал в Америку, и дома остались только мама, бабушка и Янкеле.
   Бабушка часто вздыхала, жаловалась:
   — Что это за дом без мужчины? Разве это дом?
   Янкеле обижался:
   — А я, бабушка?
   — Ну, ты! Тебе ведь ещё не тринадцать лет! Янкеле с огорчением загибал пальцы: девять, десять, одиннадцать, двенадцать… Долго ещё ему не быть мужчиной в доме!
   А всё-таки он много помогал бабушке по хозяйству, особенно в пятницу. Потом они ждали первой звезды. Если звезда, значит, уже суббота, ничего делать нельзя.
   Бабушка только что вымыла пол и зажигала свечи. Янкеле посыпал сырые половицы опилками. Вдруг раздался сильный стук в дверь. Бабушка открыла, уронила спички и схватилась за косяки. В дверях стоял пристав.
   — Здесь проживает мещанин Гутман Рувим… — Он заглянул в бумагу и с трудом выговорил: — Рувим-Пин-хус Нах-манович?
   Пламя на свечах подскочило. Янкеле забился в угол между комодом и печкой. Бабушка нагнулась за спичками. Она никак не могла их нащупать.
   — Здесь.
   — Ага!
   Загремели шпоры. Пристав вошёл в комнату. Сел, сбросил снег с бороды и поставил шашку между колен. Громадные следы остались на полу, среди опилок.
   — А где он сам пропадает… Ру-вим-Пин-хус Нахмано-вич?
   Бабушка засуетилась:
   — Теперешние дети, господин пристав! Разве они что-нибудь скажут! Вы знаете, где они? Так и я знаю! Они же не слушаются, господин пристав!
   — Мадам Гутман! — закричал пристав. — Вы плохая мать! Таких матерей сажать надо!
   Он схватил с комода субботний подсвечник и поставил ближе к себе на стол. Янкеле замер.
   А пристав достал папиросы «Фру-фру», пригнулся к свечке и закурил. Как будто это обыкновенная спичка!
   Янкеле ужаснулся. В пятницу вечером человек дотронулся до подсвечника! Прикурил от субботней свечи! Янкеле затаил дыхание. А что, если сейчас грянет гром, блеснёт молния и вопьётся приставу в грудь — туда, где болтается шнур и свисток.
   Янкеле съёжился. Пристав стукнул шашкой:
   — Один сын у вас политический преступник, другой уклонился от явки в воинское присутствие!
   — Теперешние дети… — начала бабушка. Но пристав перебил её:
   — Что вы мне толкуете: «Дети, дети»! Тут разговор короткий: или он в двадцать четыре часа явится к воинскому начальнику, или… — он затянулся и выдул дым прямо бабушке в лицо, — вы за него заплатите штраф в размере… — он ещё раз затянулся, — трёхсот рублей!
   — Трёхсот рублей? — шёпотом повторила бабушка и опустилась на сундук. — Трёхсот рублей?! — Она тихонько засмеялась. — Спросите раньше, я когда-нибудь глазами видела трёхсот рублей? Я только издали слыхала, что на свете бывает трёхсот рублей, четырёхсот рублей…
   Пристав схватил с подоконника чернильницу Янкеле, снял фуражку, бросил на пол окурок и стал писать.
   — Что касается описи имущества…
   — Какая у нас имущества? — Бабушка махнула рукой. — Вы же сами видите, господин пристав!
   Пристав почесал вставочкой нос, оглядывая комнату.
   — Ну, стол… подсвечники, комод… — Вдруг он заметил большие блестящие глаза Янкеле. — А там кто прячется?
   — Внучек, — сказала бабушка.
   — Внучек?.. Видите, у вас не так уж мало имущества! — Пристав перечитал бумагу. — А теперь, мадам Гутман, распишитесь.
   Бабушка не шелохнулась:
   — В субботу мы не пишем, господин пристав. Потом я же по-русски неграмотная, господин пристав! А кресты я не буду!
   Пристав повернулся к печке и поманил пальцем:
   — Поди сюда, дезертир!
   Янкеле несмело подошёл к столу.
   — Писать умеешь?
   Янкеле молча мотнул головой.
   — Подпишись!
   «Подпишись»? Янкеле не верил своему счастью. Его просят расписаться, как большого! Он ещё никогда по-настоящему не расписывался.
   Вдруг он вспомнил: ведь сейчас уже суббота, писать нельзя. Он растерянно оглянулся на бабушку. «Ничего, котик, не бойся!»
   Пристав показал толстым пальцем:
   — Здесь!
   Янкеле осторожно взял перо, наполнился гордостью и медленно вывел большими буквами: «ГУТМАНЪ». И от твёрдого знака такой хвостик пустил, как полагается на подписи. Получилось хорошо, даже сам пристав похвалил:
   — Молодец!
   Он забрал свои бумаги, шашку, фуражку и ушёл. Только следы свои оставил на полу…
   Янкеле стал укладываться. Бабушка молча сидела у стола. Янкеле босиком, в одной рубашке подошёл к ней:
   — Бабушка, ты не скучай, я знаю!
   — Что ты знаешь, Янкеле?