2
Первого мая рано утром я вышел на улицу и увидел возле вокзала большой плакат. Это был мой Грицько верхом на коне. Я прошёл немного дальше и снова увидел Грицько. На Павловской площади этих Грицько уже было несколько. Видно, Николенко поработал на совесть — потрудился не покладая рук.Но смотреть на плакат мне было некогда — начинался парад красных частей… И вот я вдруг увидел живого Грицько. Когда все выстроились в одну колонну вдоль площади, я не утерпел и подбежал к нему.
Товарищ Грицько, — сказал я. — Узнаёте? — и показал на плакат.
Кто это? — спросил он.
— Это ж вы!
— Я? Да что ты!.. — Он стал приглядываться к плакату. — Да нет, что ты! Разве ж я такой геройский? — Он улыбнулся. — Да ты шутишь, что ли?
— Да нет, это верно вы, вы! — повторял я.
— С чего ты взял?
— Да это ж я рисовал… Ну… по моему эскизу…
Грицько засмеялся:
— Ну спасибо, коли не шутишь!
Грицько протянул мне руку.
Он протянул мне руку. Рука у него была твёрдая, вся в задубевших мозолях. Я крепко пожал её. Я был ему благодарен не за то, что из-за него стал миллионером, нет! А за то, что из-за него тогда, в то далёкое Первое мая, поверил в себя, в то, что я, простой мальчишка, смогу стать настоящим художником.
Потом была демонстрация. Я шёл вместе со всеми по главной улице и везде на столбах видел огромных Грицько. Если посчитать по всему Харькову, то, наверное, около сотни Грицько в то Первое мая скакали над городом на вороных конях. И под каждым были написаны слова из хорошей песни:
Смело мы в бой пойдём
За власть Советов…
ЛАНДРИН
ВТОРОЙ ЧЕБОТАРСКИЙ
В двадцатом году мы жили в Харькове, на Чеботарской улице, возле вокзала, в переулочке, который назывался Второй Чеботарский въезд.
Второй Чеботарский — это звучало гордо. Что там всякие Сумские, Рымарские и прочие буржуйские улицы! Вот Второй Чеботарский — это да!
Самые смелые мальчишки были со Второго Чеботарского! Самые красивые девчонки жили во Втором Чеботарском! Самые высокие змеи запускались над Вторым Чеботарским! Попробуй в этом кто-нибудь усомниться — он бы узнал, что самые увесистые кулаки во Втором Чеботарском.
Ох, как я там дрался! Никогда не забуду.
В ход пускались не только кулаки, но и палки, камни, вёдра.
Но то утро, с которого я начинаю свой рассказ, было довольно мирным. Мы — папа, мама, десятилетний Тимка, семилетняя Лилька и я — сидели за столом и пили… Чай? Нет, не чай!
На столе стоит пузырёк. В нём бурая тягучая жидкость, на пузырьке наклейка: «Чин-чен-пу».
Что за «чин-чен-пу» — неизвестно. Капнешь этой жидкости в стакан с кипятком, и вода сразу становится жёлтой. Видно, человеку важнее всего цвет. Похоже на чай, вот и ладно. А на вкус это была порядочная гадость.
Кроме «чин-чен-пу», мы в кипяток вливаем ещё одну гадость — раствор сахарина. Если «чин-чен-пу» заменял чай, то сахарин заменял сахар.
Тимка влил две ложки сахарина в свою чашку и вздохнул:
— Вот конфетку бы!
Он был большой любитель сладкого. Он был способен в пять минут уничтожить весь наш месячный паёк леденчиков или карамелек. За ним был нужен глаз да глаз.
— Хоть бы ирисочку! — подхватила Лилька. Но на столе было пусто. Весь наш сладкий паёк был давно съеден.
— Ничего, пейте с сахарином, — сказал папа, — тоже сладко.
Сладко-то сладко, но как-то противно. Однако сидим пьём. Вдруг приоткрылась дверь, и в щёлочке показался хорошо нам знакомый нос нашей хорошей знакомой тёти Муси. Она была нашей землячкой и, кажется, даже дальней родственницей с маминой стороны.
Завидев папу, она заметно смутилась. Она, верно, думала, что он уже ушёл на работу. Но отступать было поздно. Она робко вошла в комнату, шумя чёрным шёлковым платьем, и нараспев сказала:
— Здравствуйте, миленькие, здравствуйте, маленькие!..
— Здрасте, тётя Муся! — ответили мы нестройным хором.
Она была высокая, уже немолодая, лет за пятьдесят, с длинным носом и острым подбородком. На голове у неё была чёрная шаль, сквозь которую просвечивали седые волосы. В руках у неё была мягкая корзинка (кошёлка, по-харьковски), с которой она никогда не расставалась. Папа её недолюбливал. Он говорил, что она занимается разными махинациями на Благовещенском базаре.
Вот почему, как только она вошла, он уткнул свою лысую голову в газету.
— Садитесь, тётя Муся, выпейте горяченького! — сказала мама.
Она налила чашку кипятку, капнула «чин-чен-пу» и хотела было добавить сахарину, но тётя Муся остановила её за локоть:
— Погоди, Верочка, не лей. У меня найдётся кое-что получше! — Она порылась в своей кошёлке и достала горсть ландрину. — Пожалуйста, детки, кушайте, сосите, — сказала она, кладя ландрин на блюдечко.
Вы, наверное, знаете, что такое ландрин. Это разноцветные леденчики. Их можно сосать часами. В детстве, бывало, сосёшь такую штучку, вынешь изо рта, полюбуешься на неё и снова туда же, за щеку…
Недавно я где-то вычитал, что слово «ландрин» пошло от фамилии конфетного мастера господина Ландрина. Он сам варил конфеты, сам завёртывал их в бумажки и сам продавал у ворот женской гимназии в большую перемену.
Но вот однажды он замешкался и не успел завернуть свои изделия в бумажки. Скоро большая перемена, а у него ещё все конфетки голенькие. «Эх, была не была, — подумал он, — понесу их раздетыми, может, кто и возьмёт по дешёвке».
Он побежал с корзиной к гимназии. И что же? Оказалось, что голенькие конфеты пошли гораздо лучше одетых — их брали нарасхват. Они были дешевле и аппетитнее на вид. С той поры господин Ландрин стал выпускать конфеты без бумажек и разбогател на этом деле. А незавёрнутые леденцы стали называться «ландрин».
Но тогда, в Харькове, я этого не знал, а знал только, что с ландрином весьма приятно пить чай.
Не мудрено, что мы все уставились на блюдечко. Лилька протянула было руку, но спохватилась. Без папиного разрешения брать неудобно. Тётя Муся, как бы показывая пример, положила себе в рот большую ландринку и сказала:
— Пошошите, детки, пошошите (из-за ландрина и она стала шепелявить).
Но мы ждали, что скажет папа. Он убрал газету, посмотрел сквозь очки на блюдечко и сказал:
— Спасибо! Мои дети обойдутся без этого, — и снова закрылся газетой.
— Папка, почему? — капризным голосом спросила Лилька.
— Вот так! Пейте с сахарином. А вы, пожалуйста, не обижайтесь и возьмите своё угощение обратно.
Наступило неловкое молчание. Тётя Муся покраснела, поднялась и сказала, по-прежнему шепелявя:
— Напрашно! — Выплюнуть леденец при папе она не решалась. — До швиданья!
Она подхватила леденцы и выплыла из комнаты, сердито шумя своим шёлковым платьем. Мама вышла проводить её. Они на кухне о чём-то стали шептаться. А мы — я, Тимка, Лилька — смотрели то на папу, вернее, на его газету, то на пустое блюдечко, на котором остались какие-то цветные крупинки. Тимка мокрым пальцем собрал их и отправил в рот. Лилька тоже взялась за блюдечко, но там после Тимки, конечно, уж ни синь пороха не осталось.
Когда мама вернулась, папа спросил:
— О чём вы там шушукались с этой спекулянткой?
— Ни о чём! Она хотела нам немножко помочь.
— Никакой помощи от неё! — строго сказал папа. — Знаем мы эту помощь.
— Изверг! — сказала мама. — Ты видишь, как дети хотят чего-нибудь вкусненького.
— Ничего, перехотят… Дети, перетерпите?
— Конечно, папа, перетерпим, — ответил я за всех, как старший, и чаепитие, вернее, «чин-ченпутие», если можно так неуклюже выразиться, продолжалось.
Все молчали. И только Лилька, водя пальцем по пустому блюдечку, сказала:
— Жалко, такие хорошенькие ландринчики, такие синенькие-синенькие, прямо красненькие!.
Второй Чеботарский — это звучало гордо. Что там всякие Сумские, Рымарские и прочие буржуйские улицы! Вот Второй Чеботарский — это да!
Самые смелые мальчишки были со Второго Чеботарского! Самые красивые девчонки жили во Втором Чеботарском! Самые высокие змеи запускались над Вторым Чеботарским! Попробуй в этом кто-нибудь усомниться — он бы узнал, что самые увесистые кулаки во Втором Чеботарском.
Ох, как я там дрался! Никогда не забуду.
В ход пускались не только кулаки, но и палки, камни, вёдра.
Но то утро, с которого я начинаю свой рассказ, было довольно мирным. Мы — папа, мама, десятилетний Тимка, семилетняя Лилька и я — сидели за столом и пили… Чай? Нет, не чай!
На столе стоит пузырёк. В нём бурая тягучая жидкость, на пузырьке наклейка: «Чин-чен-пу».
Что за «чин-чен-пу» — неизвестно. Капнешь этой жидкости в стакан с кипятком, и вода сразу становится жёлтой. Видно, человеку важнее всего цвет. Похоже на чай, вот и ладно. А на вкус это была порядочная гадость.
Кроме «чин-чен-пу», мы в кипяток вливаем ещё одну гадость — раствор сахарина. Если «чин-чен-пу» заменял чай, то сахарин заменял сахар.
Тимка влил две ложки сахарина в свою чашку и вздохнул:
— Вот конфетку бы!
Он был большой любитель сладкого. Он был способен в пять минут уничтожить весь наш месячный паёк леденчиков или карамелек. За ним был нужен глаз да глаз.
— Хоть бы ирисочку! — подхватила Лилька. Но на столе было пусто. Весь наш сладкий паёк был давно съеден.
— Ничего, пейте с сахарином, — сказал папа, — тоже сладко.
Сладко-то сладко, но как-то противно. Однако сидим пьём. Вдруг приоткрылась дверь, и в щёлочке показался хорошо нам знакомый нос нашей хорошей знакомой тёти Муси. Она была нашей землячкой и, кажется, даже дальней родственницей с маминой стороны.
Завидев папу, она заметно смутилась. Она, верно, думала, что он уже ушёл на работу. Но отступать было поздно. Она робко вошла в комнату, шумя чёрным шёлковым платьем, и нараспев сказала:
— Здравствуйте, миленькие, здравствуйте, маленькие!..
— Здрасте, тётя Муся! — ответили мы нестройным хором.
Она была высокая, уже немолодая, лет за пятьдесят, с длинным носом и острым подбородком. На голове у неё была чёрная шаль, сквозь которую просвечивали седые волосы. В руках у неё была мягкая корзинка (кошёлка, по-харьковски), с которой она никогда не расставалась. Папа её недолюбливал. Он говорил, что она занимается разными махинациями на Благовещенском базаре.
Вот почему, как только она вошла, он уткнул свою лысую голову в газету.
— Садитесь, тётя Муся, выпейте горяченького! — сказала мама.
Она налила чашку кипятку, капнула «чин-чен-пу» и хотела было добавить сахарину, но тётя Муся остановила её за локоть:
— Погоди, Верочка, не лей. У меня найдётся кое-что получше! — Она порылась в своей кошёлке и достала горсть ландрину. — Пожалуйста, детки, кушайте, сосите, — сказала она, кладя ландрин на блюдечко.
Вы, наверное, знаете, что такое ландрин. Это разноцветные леденчики. Их можно сосать часами. В детстве, бывало, сосёшь такую штучку, вынешь изо рта, полюбуешься на неё и снова туда же, за щеку…
Недавно я где-то вычитал, что слово «ландрин» пошло от фамилии конфетного мастера господина Ландрина. Он сам варил конфеты, сам завёртывал их в бумажки и сам продавал у ворот женской гимназии в большую перемену.
Но вот однажды он замешкался и не успел завернуть свои изделия в бумажки. Скоро большая перемена, а у него ещё все конфетки голенькие. «Эх, была не была, — подумал он, — понесу их раздетыми, может, кто и возьмёт по дешёвке».
Он побежал с корзиной к гимназии. И что же? Оказалось, что голенькие конфеты пошли гораздо лучше одетых — их брали нарасхват. Они были дешевле и аппетитнее на вид. С той поры господин Ландрин стал выпускать конфеты без бумажек и разбогател на этом деле. А незавёрнутые леденцы стали называться «ландрин».
Но тогда, в Харькове, я этого не знал, а знал только, что с ландрином весьма приятно пить чай.
Не мудрено, что мы все уставились на блюдечко. Лилька протянула было руку, но спохватилась. Без папиного разрешения брать неудобно. Тётя Муся, как бы показывая пример, положила себе в рот большую ландринку и сказала:
— Пошошите, детки, пошошите (из-за ландрина и она стала шепелявить).
Но мы ждали, что скажет папа. Он убрал газету, посмотрел сквозь очки на блюдечко и сказал:
— Спасибо! Мои дети обойдутся без этого, — и снова закрылся газетой.
— Папка, почему? — капризным голосом спросила Лилька.
— Вот так! Пейте с сахарином. А вы, пожалуйста, не обижайтесь и возьмите своё угощение обратно.
Наступило неловкое молчание. Тётя Муся покраснела, поднялась и сказала, по-прежнему шепелявя:
— Напрашно! — Выплюнуть леденец при папе она не решалась. — До швиданья!
Она подхватила леденцы и выплыла из комнаты, сердито шумя своим шёлковым платьем. Мама вышла проводить её. Они на кухне о чём-то стали шептаться. А мы — я, Тимка, Лилька — смотрели то на папу, вернее, на его газету, то на пустое блюдечко, на котором остались какие-то цветные крупинки. Тимка мокрым пальцем собрал их и отправил в рот. Лилька тоже взялась за блюдечко, но там после Тимки, конечно, уж ни синь пороха не осталось.
Когда мама вернулась, папа спросил:
— О чём вы там шушукались с этой спекулянткой?
— Ни о чём! Она хотела нам немножко помочь.
— Никакой помощи от неё! — строго сказал папа. — Знаем мы эту помощь.
— Изверг! — сказала мама. — Ты видишь, как дети хотят чего-нибудь вкусненького.
— Ничего, перехотят… Дети, перетерпите?
— Конечно, папа, перетерпим, — ответил я за всех, как старший, и чаепитие, вернее, «чин-ченпутие», если можно так неуклюже выразиться, продолжалось.
Все молчали. И только Лилька, водя пальцем по пустому блюдечку, сказала:
— Жалко, такие хорошенькие ландринчики, такие синенькие-синенькие, прямо красненькие!.
БОЛЬШАЯ ПЕРЕМЕНА
Как видите, жить тогда было нелегко. Не хватало еды. Народу некогда было пахать, сеять, убирать… Надо было воевать с белогвардейцами, с немцами, с поляками, с французами, с американцами, с японцами и чёрт ещё знает с кем.
Уж очень хотелось буржуям — и нашим и заграничным — снова посадить народу на шею фабрикантов и помещиков. Но народ этого не хотел и изо всех сил отбивался от непрошеных гостей, которые пёрли с юга и севера, запада и востока.
Вот почему было мало муки, сахару, дров. То немногое, что оставалось, надо было в первую очередь дать красноармейцам, детям, больным…
И всё же настроение было хорошее. Все верили в победу, все знали, что после неё снова зазеленеют поля и задымят фабричные трубы. Так оно и вышло!
При всём том считалось, что в Харькове гораздо лучше, чем, скажем, в Москве или Петрограде. Приезжавшие оттуда говорили:
— Позвольте, да тут у вас благодать! У вас вон даже белую булку можно увидеть. А у нас забыли, как она выглядит.
Да, увидеть-то можно было, а вот поди купи! Богатые мужики, кулаки, или, по-харьковски, куркули, у которых ещё водилась белая мучка, продавали её не втридорога, а «встодорога», как настоящие спекулянты.
Тогда вообще было много спекулянтов. С ними боролись. Надо было заставить людей работать.
— Кто не работает, тот не ест. Так учат большевики, — говорил папа, — так учит Ленин.
— Очень правильный лозунг, — говорила мама и обращалась к Тимке: —Тимка, сходи за водой. Кто не работает, тот не ест.
— А я ещё сегодня не ел, — отвечал Тимка и убегал.
И за водой обычно отправлялся я.
…Кто работал, тот получал паёк, правда, небольшой. Папа получал паёк в губнаробразе, где он работал не то инспектором, не то инструктором. Он с гордостью приносил домой каждый месяц немного кукурузной муки, несколько селёдок, кусок липкого мыла, которое почему-то называлось хозяйственным… Мама прикидывала, как бы получше всё это богатство пустить в дело. Иногда она говорила:
— А что, если я этот кусок мыла вынесу на базар, обменяю на масло. Детям маслица бы, а?
Папа вздыхал, теребил свои усы:
— Не стоит, Веринька. Не надо никаких товарообменов, никаких товарообманов… Коммунисту это не к лицу.
Папа никогда не занимался никакими комбинациями. Упорный честный труд — вот его девиз. Он никогда в жизни не менял мыло на сахар или нитки на баранку. Он, по-моему, ни разу даже не был на нашем Благбазе.
В свободную минутку (это случалось только ночью) он писал стихи. Стихи были хорошие, их печатали. Мне запомнились строчки:
Я учился на художника в Харьковском художественном училище. А когда пришла советская власть, училище превратили в Гохупромас, то есть в Государственные художественно-производственные мастерские. Учителя стали называться мастерами, ученики — подмастерьями, классы — мастерскими. Я был подмастерье художника Прохорова. Мой мастер был большой мастер доставать заказы для заработка. Мы с ним написали вывеску для парикмахерской, в которой нас потом полгода бесплатно стригли и брили. Вернее, брили в основном его, потому что у меня бороды тогда ещё и в помине не было.
В другой раз мы расписали кино, куда нас потом долго пускали бесплатно.
В третий раз мы сделали очень красивую, яркую этикетку:
— Завтра… Завтра…
Наконец Прохорову это надоело.
— Ну их, — махнул он рукой, — бисовы спекулянты!
Я рассказал об этом папе. Это было поздно вечером после работы. Папа снял очки и потёр мякотью ладони усталые глаза. Они у него были ярко-синие и прятались под мохнатыми бровями. Редко кому удавалось видеть их светло-синий, холодный и в то же время очень добрый блеск.
— Я тебя, Яша, предупреждаю… Не связывайся ты со всякими тёмными делами, со спекулянтами. Какие могут быть сейчас частные заведения, подумай сам!
Впрочем, ему некогда было заниматься моими делами. Он работал день и ночь. Его товарищи по губнаробразу увидели, что он стойкий, преданный революции человек и хороший работник, и написали об этом в Москву.
И вот однажды папа пришёл домой раньше времени, собрал всех нас вокруг себя и сказал:
— Ну-с, товарищи, нас ожидает большая перемена. Кто угадает какая?
Мы стали гадать. Кто сказал: дадут большой паёк. Кто сказал: дадут большую квартиру. Тимка сказал:
— Я знаю. Мы пойдём в цирк. Все засмеялись, а папа сказал:
— Никто не угадал. Слушайте… Меня вызывают в Москву. Вот! И я буду работать в аппарате ЦК РКП (б).
Он произнёс это очень торжественно. Его синие глаза так и сияли. Мы растерялись:
— Как так?.. Ты уедешь?.. А как же мы?
— А так же и вы, — подхватил папа. — Всё будет в порядке. Как только устроюсь, я вас вызову. И вы тоже поедете в Москву. Ну как?
— Ура! Замечательно! Здорово!..
Мы обрадовались и давай прыгать вокруг папы. Всем хотелось в Москву. Правда, Второй Чеботарский — одно из самых замечательных мест на земле, но Москва — это Москва. Там Ленин, там Кремль, там Третьяковская галерея, Художественный театр… Словом, Москва—это Москва.
Папины сборы были недолгими. Тогда время стояло военное, всё делалось по-походному. Выправил командировку, получил паёк, и марш-марш на вокзал.
Мы, конечно, все провожали папу. Он каждому дал наказ. Тимке велел меньше драться с ребятами во дворе. Лильке велел помогать маме по хозяйству. Маме велел не скучать и не давать нам потачки. Мне он сказал:
— Ну, а ты, Яшук, как старший, будешь заместителем главы семьи, первым маминым советником.
Мы поцеловались, он сел в вагон, и поезд ушёл. А мы пошли домой. Впереди вприпрыжку бежали Тимка с Лилькой, а сзади степенно шли мама и «заместитель главы семьи».
— Тише, Тимка! Не бегать, Лилька! — покрикивал я, совсем как папа, который в эту минуту уже ехал в далёкую Москву, где живёт Ленин и где ЦК РКП (б), о котором он писал в стихах:
Уж очень хотелось буржуям — и нашим и заграничным — снова посадить народу на шею фабрикантов и помещиков. Но народ этого не хотел и изо всех сил отбивался от непрошеных гостей, которые пёрли с юга и севера, запада и востока.
Вот почему было мало муки, сахару, дров. То немногое, что оставалось, надо было в первую очередь дать красноармейцам, детям, больным…
И всё же настроение было хорошее. Все верили в победу, все знали, что после неё снова зазеленеют поля и задымят фабричные трубы. Так оно и вышло!
При всём том считалось, что в Харькове гораздо лучше, чем, скажем, в Москве или Петрограде. Приезжавшие оттуда говорили:
— Позвольте, да тут у вас благодать! У вас вон даже белую булку можно увидеть. А у нас забыли, как она выглядит.
Да, увидеть-то можно было, а вот поди купи! Богатые мужики, кулаки, или, по-харьковски, куркули, у которых ещё водилась белая мучка, продавали её не втридорога, а «встодорога», как настоящие спекулянты.
Тогда вообще было много спекулянтов. С ними боролись. Надо было заставить людей работать.
— Кто не работает, тот не ест. Так учат большевики, — говорил папа, — так учит Ленин.
— Очень правильный лозунг, — говорила мама и обращалась к Тимке: —Тимка, сходи за водой. Кто не работает, тот не ест.
— А я ещё сегодня не ел, — отвечал Тимка и убегал.
И за водой обычно отправлялся я.
…Кто работал, тот получал паёк, правда, небольшой. Папа получал паёк в губнаробразе, где он работал не то инспектором, не то инструктором. Он с гордостью приносил домой каждый месяц немного кукурузной муки, несколько селёдок, кусок липкого мыла, которое почему-то называлось хозяйственным… Мама прикидывала, как бы получше всё это богатство пустить в дело. Иногда она говорила:
— А что, если я этот кусок мыла вынесу на базар, обменяю на масло. Детям маслица бы, а?
Папа вздыхал, теребил свои усы:
— Не стоит, Веринька. Не надо никаких товарообменов, никаких товарообманов… Коммунисту это не к лицу.
Папа никогда не занимался никакими комбинациями. Упорный честный труд — вот его девиз. Он никогда в жизни не менял мыло на сахар или нитки на баранку. Он, по-моему, ни разу даже не был на нашем Благбазе.
В свободную минутку (это случалось только ночью) он писал стихи. Стихи были хорошие, их печатали. Мне запомнились строчки:
Я тоже получал паёк. Ведь я был не просто мальчик, а подмастерье.
Не спать, коммунары! В ночной тишине
Змеёй пробирается враг по дорогам!..
Я учился на художника в Харьковском художественном училище. А когда пришла советская власть, училище превратили в Гохупромас, то есть в Государственные художественно-производственные мастерские. Учителя стали называться мастерами, ученики — подмастерьями, классы — мастерскими. Я был подмастерье художника Прохорова. Мой мастер был большой мастер доставать заказы для заработка. Мы с ним написали вывеску для парикмахерской, в которой нас потом полгода бесплатно стригли и брили. Вернее, брили в основном его, потому что у меня бороды тогда ещё и в помине не было.
В другой раз мы расписали кино, куда нас потом долго пускали бесплатно.
В третий раз мы сделали очень красивую, яркую этикетку:
Кондитерское заведение «Сладость»На жёлтом фоне была нарисована сахарная голова, похожая на гору Казбек. Она очень понравилась заказчику. Но денег за неё он не платил. Сколько Прохоров ни ходил к нему, тот всё говорил:
— Завтра… Завтра…
Наконец Прохорову это надоело.
— Ну их, — махнул он рукой, — бисовы спекулянты!
Я рассказал об этом папе. Это было поздно вечером после работы. Папа снял очки и потёр мякотью ладони усталые глаза. Они у него были ярко-синие и прятались под мохнатыми бровями. Редко кому удавалось видеть их светло-синий, холодный и в то же время очень добрый блеск.
— Я тебя, Яша, предупреждаю… Не связывайся ты со всякими тёмными делами, со спекулянтами. Какие могут быть сейчас частные заведения, подумай сам!
Впрочем, ему некогда было заниматься моими делами. Он работал день и ночь. Его товарищи по губнаробразу увидели, что он стойкий, преданный революции человек и хороший работник, и написали об этом в Москву.
И вот однажды папа пришёл домой раньше времени, собрал всех нас вокруг себя и сказал:
— Ну-с, товарищи, нас ожидает большая перемена. Кто угадает какая?
Мы стали гадать. Кто сказал: дадут большой паёк. Кто сказал: дадут большую квартиру. Тимка сказал:
— Я знаю. Мы пойдём в цирк. Все засмеялись, а папа сказал:
— Никто не угадал. Слушайте… Меня вызывают в Москву. Вот! И я буду работать в аппарате ЦК РКП (б).
Он произнёс это очень торжественно. Его синие глаза так и сияли. Мы растерялись:
— Как так?.. Ты уедешь?.. А как же мы?
— А так же и вы, — подхватил папа. — Всё будет в порядке. Как только устроюсь, я вас вызову. И вы тоже поедете в Москву. Ну как?
— Ура! Замечательно! Здорово!..
Мы обрадовались и давай прыгать вокруг папы. Всем хотелось в Москву. Правда, Второй Чеботарский — одно из самых замечательных мест на земле, но Москва — это Москва. Там Ленин, там Кремль, там Третьяковская галерея, Художественный театр… Словом, Москва—это Москва.
Папины сборы были недолгими. Тогда время стояло военное, всё делалось по-походному. Выправил командировку, получил паёк, и марш-марш на вокзал.
Мы, конечно, все провожали папу. Он каждому дал наказ. Тимке велел меньше драться с ребятами во дворе. Лильке велел помогать маме по хозяйству. Маме велел не скучать и не давать нам потачки. Мне он сказал:
— Ну, а ты, Яшук, как старший, будешь заместителем главы семьи, первым маминым советником.
Мы поцеловались, он сел в вагон, и поезд ушёл. А мы пошли домой. Впереди вприпрыжку бежали Тимка с Лилькой, а сзади степенно шли мама и «заместитель главы семьи».
— Тише, Тимка! Не бегать, Лилька! — покрикивал я, совсем как папа, который в эту минуту уже ехал в далёкую Москву, где живёт Ленин и где ЦК РКП (б), о котором он писал в стихах:
ЦК РКП — пять звуков, пять пальцев,
А вместе — кулак,
Как меч, занесённый
Над сворой тиранов…
ИСКУШЕНИЕ
Без папы дома стало пусто. Мы по привычке ждали его к ужину. Его место за столом никто не занимал. Так прошло дней десять. Однажды во время утреннего «чинченпутия» (как я уже сострил), открылась дверь, и в комнату снова вошла тётя Муся. На сей раз она вошла смело, настежь распахнув обе створки. Она, видно, знала, что папы нет.
— Здрассте, миленькие, здрассте, маленькие! А где же хозяин?
— Уехал, тётя Муся.
— И далеко?
— В Москву, тётя Муся.
— Значит, это правда. — Она сняла с себя шаль, повесила на спинку стула и села на папино место.
Тимка не выдержал:
— Тётя Муся, а это папино место.
— Ох, извините! — Она легко вскочила и пересела на соседний стул. — Извините, я не подумала!
Наконец она устроилась, расположила свои острые локти на клеёнке и стала оглядывать стол, который далеко не ломился от яств. То немногое, что папа смог нам уделить от своего командировочного пайка, уже давно было съедено.
— Я вижу, вы по-прежнему живёте в обрез, — сказала тётя Муся. — Даже странно. Такой солидный работник, и с партийным билетом в кармане, и не может обеспечить семью…
— Ничего! — сказала мама. — Вот наладится всё в стране, тогда станет легче.
— Жди, пока наладится! — Тётя Муся пожала плечами. — Так вот, Верочка, я хочу вам помочь. Ведь мы же всё-таки свои люди. — Она пригнулась к маме и стала говорить шёпотом: — Вы ко мне придёте на фабрику. Я вам дам товар. Вы его продадите на Благбазе… Ну и купите что-нибудь деткам. Такие славные детки, просто приятно смотреть…
Как раз в эту минуту Тимка дёргал Лильку за косы. (Это было его обычное развлечение.) А Лилька щипала его за локоть.
— Тимка, перестань! — крикнул я, совсем как папа.
Мама посмотрела на меня, как бы советуясь со мной взглядом, и сказала:
— Спасибо, тётя Муся, но вы ведь знаете, что он этого не любит. Он ненавидит всякие махинации…
— Какие же это махинации, боже ты мой! — всплеснула руками тётя Муся. — Я вам даю честный товар, вы честно выносите его на базар и честно продаёте. Какая же тут махинация! — Она повернулась так, что стул под ней возмущённо заскрипел.
Ну хорошо, — сказала мама, — допустим, но где я возьму денег заплатить вам за товар?
— Оборотный капитал, хочешь ты сказать. Не надо! Не надо оборотного капитала. Выручишь деньги и вернёшь мне себестоимость. Ну, может быть, с небольшой накидкой на накладные расходы… Боже ты мой, ведь мы свои люди…
Тётя Муся поглядела направо и налево, как бы ища сочувствия. Мама задумалась и приложила указательный палец к щеке. Что-то в этом было очень трогательное. Я часто думал: «Вот вырасту, стану художником, напишу мамин портрет именно в этой позе».
— Ну, Яша, что ты скажешь?
Я не знал, что сказать. Странно было слышать непривычные слова: «оборотный капитал, себестоимость, накладные расходы…» Мне как папиному заместителю надо бы сказать: «Не нужно нам от вас ничего, тётя Муся, наши дети перетерпят». Но уж очень хотелось подкинуть чего-нибудь вкусненького Тимке с Лилькой. Да и сам я тоже ещё не прочь был чем-нибудь полакомиться.
— Знаешь, мама, возьмём на всякий случай адрес фабрики, а мы тут ещё посоветуемся.
— Молодец! Умный мальчик! — закивала седой головой тётя Муся.
Я хотел было взять карандаш, но она замахала руками:
— Не надо! Не надо записывать. Вы и так запомните. «Холодная гора, Панасовка, сто два». И не надо ни у кого спрашивать! Слышите? Там во дворе вы найдёте. Вы подойдёте к фабрике и постучите вот так: раз, а потом два раза. — Она трижды постучала рукой по столу: тук, тук-тук.
Тимке с Лилькой это понравилось. Они вдруг начали барабанить всеми своими кулаками по столу: тук, тук-тук… Туук, тук-тук.
— Тише вы! — прикрикнула мама и повернулась к тёте Мусе. — Ну хорошо, а почему вы сами не можете вынести свой товар на Благбаз?
— Почему? — Тётя Муся вздохнула и стала поправлять на себе складки своего вдовьего платья. — Меня на Благбазе уже приметили, Если меня поймают, могут быть неприятности.
— А если меня поймают? — спросила мама.
— Не поймают! — убеждённо сказала тётя Муся. — А если, не дай бог, поймают, тоже не страшно: жена коммуниста, вызвали в Москву… Нет, нет, тебе нечего боятся! — закончила она, впиваясь своими чёрными выпуклыми глазами в маму.
Мама задумчиво пила свой «чай» с сахарином.
— Ну хорошо, мы подумаем… — сказала она. — Дети, чья очередь убирать со стола?
— Только не моя, — ответил Тимка и улизнул во двор.
Убирать, конечно, досталось мне. А тётя Муся, посидев ещё немного, попрощалась, покивала седой головой, поулыбалась, сказала:
— Значит, я жду, — и вышла из комнаты. Весь вечер мы с мамой советовались, как быть. Дети тоже принимали в этом участие. Конечно, будь папа дома, он бы сразу отрубил: никаких комбинаций! Кто не работает, тот не ест! Но папы не было. Да тут ещё дети стали прыгать, стали скакать, стали стучать кулаками по столу:
— Тук, тук-тук… тук, тук-тук… Пойдём за товаром! Возьмём товар!.. Прыг-прыг-прыг. Тук, тук-тук…
И откуда только у них силы брались при нашем питании? Вот она — молодость!
— Здрассте, миленькие, здрассте, маленькие! А где же хозяин?
— Уехал, тётя Муся.
— И далеко?
— В Москву, тётя Муся.
— Значит, это правда. — Она сняла с себя шаль, повесила на спинку стула и села на папино место.
Тимка не выдержал:
— Тётя Муся, а это папино место.
— Ох, извините! — Она легко вскочила и пересела на соседний стул. — Извините, я не подумала!
Наконец она устроилась, расположила свои острые локти на клеёнке и стала оглядывать стол, который далеко не ломился от яств. То немногое, что папа смог нам уделить от своего командировочного пайка, уже давно было съедено.
— Я вижу, вы по-прежнему живёте в обрез, — сказала тётя Муся. — Даже странно. Такой солидный работник, и с партийным билетом в кармане, и не может обеспечить семью…
— Ничего! — сказала мама. — Вот наладится всё в стране, тогда станет легче.
— Жди, пока наладится! — Тётя Муся пожала плечами. — Так вот, Верочка, я хочу вам помочь. Ведь мы же всё-таки свои люди. — Она пригнулась к маме и стала говорить шёпотом: — Вы ко мне придёте на фабрику. Я вам дам товар. Вы его продадите на Благбазе… Ну и купите что-нибудь деткам. Такие славные детки, просто приятно смотреть…
Как раз в эту минуту Тимка дёргал Лильку за косы. (Это было его обычное развлечение.) А Лилька щипала его за локоть.
— Тимка, перестань! — крикнул я, совсем как папа.
Мама посмотрела на меня, как бы советуясь со мной взглядом, и сказала:
— Спасибо, тётя Муся, но вы ведь знаете, что он этого не любит. Он ненавидит всякие махинации…
— Какие же это махинации, боже ты мой! — всплеснула руками тётя Муся. — Я вам даю честный товар, вы честно выносите его на базар и честно продаёте. Какая же тут махинация! — Она повернулась так, что стул под ней возмущённо заскрипел.
Ну хорошо, — сказала мама, — допустим, но где я возьму денег заплатить вам за товар?
— Оборотный капитал, хочешь ты сказать. Не надо! Не надо оборотного капитала. Выручишь деньги и вернёшь мне себестоимость. Ну, может быть, с небольшой накидкой на накладные расходы… Боже ты мой, ведь мы свои люди…
Тётя Муся поглядела направо и налево, как бы ища сочувствия. Мама задумалась и приложила указательный палец к щеке. Что-то в этом было очень трогательное. Я часто думал: «Вот вырасту, стану художником, напишу мамин портрет именно в этой позе».
— Ну, Яша, что ты скажешь?
Я не знал, что сказать. Странно было слышать непривычные слова: «оборотный капитал, себестоимость, накладные расходы…» Мне как папиному заместителю надо бы сказать: «Не нужно нам от вас ничего, тётя Муся, наши дети перетерпят». Но уж очень хотелось подкинуть чего-нибудь вкусненького Тимке с Лилькой. Да и сам я тоже ещё не прочь был чем-нибудь полакомиться.
— Знаешь, мама, возьмём на всякий случай адрес фабрики, а мы тут ещё посоветуемся.
— Молодец! Умный мальчик! — закивала седой головой тётя Муся.
Я хотел было взять карандаш, но она замахала руками:
— Не надо! Не надо записывать. Вы и так запомните. «Холодная гора, Панасовка, сто два». И не надо ни у кого спрашивать! Слышите? Там во дворе вы найдёте. Вы подойдёте к фабрике и постучите вот так: раз, а потом два раза. — Она трижды постучала рукой по столу: тук, тук-тук.
Тимке с Лилькой это понравилось. Они вдруг начали барабанить всеми своими кулаками по столу: тук, тук-тук… Туук, тук-тук.
— Тише вы! — прикрикнула мама и повернулась к тёте Мусе. — Ну хорошо, а почему вы сами не можете вынести свой товар на Благбаз?
— Почему? — Тётя Муся вздохнула и стала поправлять на себе складки своего вдовьего платья. — Меня на Благбазе уже приметили, Если меня поймают, могут быть неприятности.
— А если меня поймают? — спросила мама.
— Не поймают! — убеждённо сказала тётя Муся. — А если, не дай бог, поймают, тоже не страшно: жена коммуниста, вызвали в Москву… Нет, нет, тебе нечего боятся! — закончила она, впиваясь своими чёрными выпуклыми глазами в маму.
Мама задумчиво пила свой «чай» с сахарином.
— Ну хорошо, мы подумаем… — сказала она. — Дети, чья очередь убирать со стола?
— Только не моя, — ответил Тимка и улизнул во двор.
Убирать, конечно, досталось мне. А тётя Муся, посидев ещё немного, попрощалась, покивала седой головой, поулыбалась, сказала:
— Значит, я жду, — и вышла из комнаты. Весь вечер мы с мамой советовались, как быть. Дети тоже принимали в этом участие. Конечно, будь папа дома, он бы сразу отрубил: никаких комбинаций! Кто не работает, тот не ест! Но папы не было. Да тут ещё дети стали прыгать, стали скакать, стали стучать кулаками по столу:
— Тук, тук-тук… тук, тук-тук… Пойдём за товаром! Возьмём товар!.. Прыг-прыг-прыг. Тук, тук-тук…
И откуда только у них силы брались при нашем питании? Вот она — молодость!
АССОРТИ
Словом, на другой день мы с мамой встали пораньше и, в душе ругая себя и презирая себя, отправились на Холодную гору.
Это за вокзалом. Мы прошли по мосту через пути и стали подниматься по узкой, длинной улице. Мы долго шли мимо покосившихся хат и мазанок. Нас встречали голопузые пацаны на кривых ножках, с огромными животами. Изредка на нас лаяли худые, грустные собаки».
Вот и Панасовка. Где же фабричная труба? Ведь у всякой фабрики должна быть высокая труба, которая растёт прямо из земли, как дерево. Такие высоченные трубы мы тогда рисовали на всех плакатах в нашем Гохупромасе. Спереди рабочий с молотом на плече, а сзади — фабричные трубы с дымом. Чем больше дыма, тем лучше.
Мы дошли до самого конца Панасовки, но никакой трубы не было. За сотым номером тянулся пустырь. Что за чертовщина! Обманула нас, что ли, старая спекулянтка?
В глубине пустыря за лопухами темнел какой-то сарайчик. Над его ржавой крышей курился дымок, как над самоваром.
Мы — туда. Закрыто. Мама подёргала дверь — никакого ответа.
— Постой, мама, — вспомнил я, — надо стучать не так…
Я постучал, как было условлено: тууук, тук-тук. Дверь сразу открылась, и мы очутились в сарайчике.
В темноте я не сразу увидел печь, в которую был вмазан котёл. Возле котла стояла тётя Муся и помешивала в нём шумовкой. Она сейчас смахивала на бабу-ягу, которая у себя в избушке на курьих лапах варит колдовское зелье. Пар из котла клубился вокруг её лица, седые волосы повисли над плитой, пламя двумя точками сверкало в её выпуклых глазах…
— Тише! За вами никто не следил? — спросила она.
— Кажется, никто, — ответила мама, озираясь в полумраке. — И это вся ваша фабрика?
— Ага! — гордо ответила тётя Муся. — Наша с компаньоном. Познакомьтесь. — Она шумовкой показала на низенького, толстого дядьку, который возился возле странной машины, похожей на большую мясорубку. Одной рукой он вталкивал в раструб своей «мясорубки» какое-то липкое зелёное тесто, а другой рукой вертел рукоятку. И пока он вертел, из железного «рта» машинки в лоток сыпались весёлые зелёные ландринки.
— Сейчас я вам отпущу товар, — сказала тётя Муся. — Вам одного цвета или ассорти?
Мы с мамой не знали, что это такое, но нам понравилось это нарядное слово, и мы сказали:
— Ассорти.
— Хорошо!
Тётя Муся оставила шумовку, достала откуда-то высокую чёрную железную банку и стала накладывать в неё горстями зелёные и красные ландринки. Наполнив её доверху, она поставила банку на весы.
Тут немного не тянет до десяти фунтов. Но это неважно. На базаре сойдёт за десять.
Она взяла яркую этикетку, смазала её клеем и пришлёпнула к банке:
— Вот так. С картинкой будут хватать из рук. Это же товар первый сорт! На чистом сахаре!
Я посмотрел на банку — и остолбенел. Ведь это же наша этикетка, которую мы с Прохоровым делали и за которую заказчик не хотел платить. Так вот, оказывается, кто заказчик.
— Тётя Муся, — заволновался я, — ведь эту этикетку вашу я рисовал! Я…
— Это он заказывал, — показала тётя Муся на дядьку. — Мой компаньон. Я в эти дела не вмешиваюсь.
— Слушайте, это я рисовал… Почему вы не платите… а? — обратился я к компаньону.
Компаньон оставил машинку и смерил меня взглядом с ног до головы:
— Молодой человек, я имею дело с художником Прохоровым. А вас я не знаю и не хочу знать.
Он с новой силой стал запихивать тесто в машинку. Казалось, он готов и меня туда запихать и сделать из меня ландрин.
— Идите, — сказала тётя Муся, — только потихоньку… Чтобы никто ничего…
Мы бережно уложили банку в кошёлку, прикрыли её одеялом, словно ребёнка.
— До свиданья.
Тётя Муся открыла дверь:
— До свиданья. Ни пуха вам, ни пера! Десять фунтов, и ни копейки меньше!
Мама взялась за одну ручку кошёлки, я за другую, и мы вышли из «Кондитерского заведения «Сладость» на Малую Панасовку…
Это за вокзалом. Мы прошли по мосту через пути и стали подниматься по узкой, длинной улице. Мы долго шли мимо покосившихся хат и мазанок. Нас встречали голопузые пацаны на кривых ножках, с огромными животами. Изредка на нас лаяли худые, грустные собаки».
Вот и Панасовка. Где же фабричная труба? Ведь у всякой фабрики должна быть высокая труба, которая растёт прямо из земли, как дерево. Такие высоченные трубы мы тогда рисовали на всех плакатах в нашем Гохупромасе. Спереди рабочий с молотом на плече, а сзади — фабричные трубы с дымом. Чем больше дыма, тем лучше.
Мы дошли до самого конца Панасовки, но никакой трубы не было. За сотым номером тянулся пустырь. Что за чертовщина! Обманула нас, что ли, старая спекулянтка?
В глубине пустыря за лопухами темнел какой-то сарайчик. Над его ржавой крышей курился дымок, как над самоваром.
Мы — туда. Закрыто. Мама подёргала дверь — никакого ответа.
— Постой, мама, — вспомнил я, — надо стучать не так…
Я постучал, как было условлено: тууук, тук-тук. Дверь сразу открылась, и мы очутились в сарайчике.
В темноте я не сразу увидел печь, в которую был вмазан котёл. Возле котла стояла тётя Муся и помешивала в нём шумовкой. Она сейчас смахивала на бабу-ягу, которая у себя в избушке на курьих лапах варит колдовское зелье. Пар из котла клубился вокруг её лица, седые волосы повисли над плитой, пламя двумя точками сверкало в её выпуклых глазах…
— Тише! За вами никто не следил? — спросила она.
— Кажется, никто, — ответила мама, озираясь в полумраке. — И это вся ваша фабрика?
— Ага! — гордо ответила тётя Муся. — Наша с компаньоном. Познакомьтесь. — Она шумовкой показала на низенького, толстого дядьку, который возился возле странной машины, похожей на большую мясорубку. Одной рукой он вталкивал в раструб своей «мясорубки» какое-то липкое зелёное тесто, а другой рукой вертел рукоятку. И пока он вертел, из железного «рта» машинки в лоток сыпались весёлые зелёные ландринки.
— Сейчас я вам отпущу товар, — сказала тётя Муся. — Вам одного цвета или ассорти?
Мы с мамой не знали, что это такое, но нам понравилось это нарядное слово, и мы сказали:
— Ассорти.
— Хорошо!
Тётя Муся оставила шумовку, достала откуда-то высокую чёрную железную банку и стала накладывать в неё горстями зелёные и красные ландринки. Наполнив её доверху, она поставила банку на весы.
Тут немного не тянет до десяти фунтов. Но это неважно. На базаре сойдёт за десять.
Она взяла яркую этикетку, смазала её клеем и пришлёпнула к банке:
— Вот так. С картинкой будут хватать из рук. Это же товар первый сорт! На чистом сахаре!
Я посмотрел на банку — и остолбенел. Ведь это же наша этикетка, которую мы с Прохоровым делали и за которую заказчик не хотел платить. Так вот, оказывается, кто заказчик.
— Тётя Муся, — заволновался я, — ведь эту этикетку вашу я рисовал! Я…
— Это он заказывал, — показала тётя Муся на дядьку. — Мой компаньон. Я в эти дела не вмешиваюсь.
— Слушайте, это я рисовал… Почему вы не платите… а? — обратился я к компаньону.
Компаньон оставил машинку и смерил меня взглядом с ног до головы:
— Молодой человек, я имею дело с художником Прохоровым. А вас я не знаю и не хочу знать.
Он с новой силой стал запихивать тесто в машинку. Казалось, он готов и меня туда запихать и сделать из меня ландрин.
— Идите, — сказала тётя Муся, — только потихоньку… Чтобы никто ничего…
Мы бережно уложили банку в кошёлку, прикрыли её одеялом, словно ребёнка.
— До свиданья.
Тётя Муся открыла дверь:
— До свиданья. Ни пуха вам, ни пера! Десять фунтов, и ни копейки меньше!
Мама взялась за одну ручку кошёлки, я за другую, и мы вышли из «Кондитерского заведения «Сладость» на Малую Панасовку…
БЛАГБАЗ
Мы с мамой не знали, куда пойти: пойти ли домой, к детям, или поскорее сбыть товар и купить для тех же детей мяса и маслица.
Решили пойти на базар.
Наш Благовещенский базар славился чуть ли не на всю Украину. Его называли коротко: Благбаз. Раньше, в мирное время, мы с мамой ходили туда каждые два-три дня. Мама с деньгами впереди, а я с кошёлкой, с банкой под сметану и горшком под молоко плёлся сзади.
Пока мама приценивалась и торговалась, я любовался грудами пунцовых помидоров, дородными полосатыми кавунами, кучерявой цветной капустой, пёстрыми лентами молодиц на возах.
Время от времени мама оборачивалась, я подскакивал к ней, и она клала мне в кошёлку либо буйного живого леща, либо пучок ядрёной редиски, либо скрипучий, точно накрахмаленный, капустный вилок с пышными, нарядными оборками…
К концу базарного похода кошёлка разбухала и становилась, как говорится, поперёк себя шире. Она наливалась тяжестью, оттягивала руки. Я взгромождал её на плечо и правой рукой перехватывал через голову за ручки.
— Не тяжело? — спрашивала мама.
— Что ты, мама, ни капельки! — отвечал я из-под кошёлки, кряхтя и обливаясь потом.
Зато как приятно было прийти домой с кошёлкой, набитой всякой всячиной. Приятно было видеть, как Тимка с Лилькой накидываются на неё, принимаются хрустеть тугой морковкой или пупырчатым огурцом, спрашивая с набитым ртом:
— А где яблоки? А почему слив не купили? Но это всё было раньше, до войны. Теперь всё изменилось. На прилавках было пусто. Торговля шла из-под полы. Многие не покупали, а меняли: соль на масло, сахар на сало… Деньги тогда стоили очень дёшево. Мама говорила: — Сколько же мы сможем взять за нашу банку? Эх, забыли спросить у тёти Муси! Будем считать, как сахар. Фунт сахару на рынке пятьдесят миллионов. Значит, десять фунтов — пятьсот миллионов.
Решили пойти на базар.
Наш Благовещенский базар славился чуть ли не на всю Украину. Его называли коротко: Благбаз. Раньше, в мирное время, мы с мамой ходили туда каждые два-три дня. Мама с деньгами впереди, а я с кошёлкой, с банкой под сметану и горшком под молоко плёлся сзади.
Пока мама приценивалась и торговалась, я любовался грудами пунцовых помидоров, дородными полосатыми кавунами, кучерявой цветной капустой, пёстрыми лентами молодиц на возах.
Время от времени мама оборачивалась, я подскакивал к ней, и она клала мне в кошёлку либо буйного живого леща, либо пучок ядрёной редиски, либо скрипучий, точно накрахмаленный, капустный вилок с пышными, нарядными оборками…
К концу базарного похода кошёлка разбухала и становилась, как говорится, поперёк себя шире. Она наливалась тяжестью, оттягивала руки. Я взгромождал её на плечо и правой рукой перехватывал через голову за ручки.
— Не тяжело? — спрашивала мама.
— Что ты, мама, ни капельки! — отвечал я из-под кошёлки, кряхтя и обливаясь потом.
Зато как приятно было прийти домой с кошёлкой, набитой всякой всячиной. Приятно было видеть, как Тимка с Лилькой накидываются на неё, принимаются хрустеть тугой морковкой или пупырчатым огурцом, спрашивая с набитым ртом:
— А где яблоки? А почему слив не купили? Но это всё было раньше, до войны. Теперь всё изменилось. На прилавках было пусто. Торговля шла из-под полы. Многие не покупали, а меняли: соль на масло, сахар на сало… Деньги тогда стоили очень дёшево. Мама говорила: — Сколько же мы сможем взять за нашу банку? Эх, забыли спросить у тёти Муси! Будем считать, как сахар. Фунт сахару на рынке пятьдесят миллионов. Значит, десять фунтов — пятьсот миллионов.