– Кто здесь! Стой, черт тебя возьми, не то я буду стрелять!..
   Ошеломленный Ванюшка замер на одном месте. Послышалось шуршанье спичечной коробки. Вспыхнул огонек.
   Мелькнуло испуганное свирепое лицо земского начальника.
   – А-а, каналья! Попался! Я тебе покажу! Ты у меня узнаешь, где раки зимуют.
   Ванюшка сделал отчаянный прыжок, пытаясь увернуться от могучих рук земского начальника, ловивших его впотьмах…
   Бац! Бац! Одна рука крепко держит за шиворот голубую рубаху с помпадуровым галстуком, другая, сжавшись в кулак, дважды въехала в Ванюшкину физиономию.
   – Нет, голубчик, теперь не уйдешь!
   И, продолжая наколачивать своего пленника, спотыкаясь и кряхтя, он поволок его вверх по лестнице.
   Ванюшка молча упирался, медленно подвигался вперед и отчаянно брыкался ногами.

III

   Ступеньки трещали, каблуки звонко щелкали, и спавшей наверху супруге земского начальника почудилось, будто какая-то взбесившаяся лошадь лезет к ней по лестнице. Барыня зажгла свечку и, испуганно крестясь, сидела на кровати. Дверь в спальню с треском распахнулась.
   – Машенька! Вот, рекомендую! – тяжело отдуваясь, торжествовал земский начальник.
   Он поставил Ванюшку перед изумленной барыней, продолжая держать его за шиворот и изредка потряхивая.
   – А хорош молодец? Возвращаюсь от лесничего, смотрю, ворота настежь. Подлые девки со своими балами совсем одурели, ни за чем не смотрят. Завтра всех к черту. Поднимаюсь по лестнице… здравствуйте! Лезет, голубчик! Я его подстерег, дал немножко спуститься, да цап за шиворот. У меня не отвертишься.
   – Да ты осторожней, Коленька, может быть, у него нож, – плаксиво затянула супруга.
   Ванюшка, с перетянутым горлом, молчал, тяжело дыша, и только широко раскрывал рот, как рыба, которую лишили родной стихии.
   – Да ведь я… – попробовал было он, но тяжелый кулак, въехав ему под самый глаз, снова отнял у него дар слова.
   – Молчать! – заревел земский начальник. – Еще разговаривать! Благодари бога, что я полицию не зову. Другой бы сгноил тебя в остроге. Марш отсюда! Чтоб духу твоего не было. И товарищам своим скажи, чтоб дорогу ко мне забыли.
   И он снова собственноручно сволок Ванюшку с лестницы, вытурил на улицу и запер ворота на засов.
   Оставшись один, Ванюшка пустился бежать без оглядки и только в конце улицы немножко опомнился и огляделся. Пиджак был разорван, из носу лила кровь, лицо горело и ныло. Ванюшка потер нос снегом и захныкал:
   – И чего он взбесился, черт окаянный! Что человек не в ту дверь попал, так его по морде лупить? Нет, это, брат, тоже не показано! За это, брат, тоже ответить можно. Закона такого нету, чтоб народ зря калечить.
   Но, вспомнив, что все равно теперь на вечеринку не попадешь – ворота заперты, да и в таком виде куда уж тут, Ванюшка снова захныкал и, грустно опустив голову, побрел домой.

IV

   Двери отворила заспанная и сердитая Агафья.
   – Что! Готово! Воротился! У него мать помирает, а он по балам, как лошадь, ржет. У матери поясницу ломит, а ему хоть бы что! Другой бы хоть колбасы кусок с гостей-то принес бы. Нате, мол, вам, мамаша, покушайте. Отец-то, покойник, бывало… – Она зажгла лампочку и, взглянув сыну в лицо, даже присела от изумления.
   – Батюшки-светы! Родители вы мои долгоногие! Да кто же это тебя так? Тут уж, видно, не один, тут трое либо четверо работало! Эко тебя качает. Ну, и нахлестался! Да скажи хоть слово.
   Но Ванюшка молча стянул с себя сапоги и, не раздеваясь, лег в постель.
   На другой день он проснулся поздно. В печке трещали дрова, Агафья стучала ножом, а косоротая баба, разносившая по городу булки и сплетни, оживленно что-то рассказывала. Ванюшка, не вставая, стал прислушиваться.
   – Они, видишь, девки-то, как пошли на вечерину, ворота-то, стало быть, и не заперли. Под вечерину-то у Картонихи комнату нанимали, земский-то в доме и не позволил.
   – Ч-черт! – чуть не вскрикнул Ванюшка.
   – Ну, стало быть, разбойнику-то это и на руку. Он наверх-то пролез, все до чистика обобрал, только, значит, барыню собрался резать, а сам-то тут как тут!
   «Ишь ты, – думает Ванюшка. – Это, видно, уж после меня кто-нибудь залез!»
   – Господи помилуй! – шепчет Агафья. – И какой ноне отчаянный народ пошел!
   – Ну, земский его колошматил, колошматил, однако тот вырвался и убежал.
   – Уж верно, их где-нибудь целая шайка, запрятавшись, была. Один не пойдет, – додумалась Агафья.
   – Земский Егорку-кучера и Таньку обоих вон выгнал. Ну, да ей что! Ее вчера за солдата Марковкина просватали…
   Со стороны кровати послышался тихий вой.
   – Это что же? – удивилась торговка.
   – Ванюшка с перепою, – хладнокровно ответила Агафья.
   – Разве уж так напился?
   – И-и! И не видывала никогда таких пьяных. Что ни спросишь, молчит. Покойник муж, бывало, на четвереньках домой придет, а за словом в карман не полезет.
   – А ты бы его керосинцем бы помазала.
   – Нешто полегчает от керосину-то?
   – Еще как! Старуха, Аннушкина мать, что у головихи в няньках, все керосином лечится. Не нахвалится. Как, говорит, натрусь да отхлебну маненько, так меня всю как огнем запалит. Прямо терпенья нет. Всякую боль отшибает. Ничего уж тут не почувствуешь. На Рождестве ее головиха чуть вон не выгнала за керосин-то. Потерлась это она (простудившись была) и сидит в кухне на печке. А головиха все ходит да принюхивается. Вошла в кухню, ну и поняла, в чем дело. Ругалась, ругалась! Вы меня, говорит, подлые, под кнуты подведете, я еще через вас Сибири нанюхаюсь. Упадет, говорит, на старуху спичка, ее как синь-порох взорвет. А я отвечай. Зверь – головиха-то.
   – И как ему всю рожу разделали, – с плохо скрытой материнской гордостью говорит Агафья. – Это уж никто, как солдат. Я сразу солдатову руку узнала. Губища – во! Прямо до полу свисла. Под глазом сивоподтек!
   – Поди, по Таньке-то реветь будет, – не без злорадства вставляет торговка, Агафья иронически фыркает:
   – Очень нужно! Важное кушанье Танька-то ваша! Персона! Только и умеет, что господские тарелки лизать. Мой парень захочет жениться, так лучше найдет. Эдакий парень – ягода наливная!

V

   За дверью, со стороны хозяйских комнат, послышался треск и какое-то глухое рычанье.
   – Это у вас что же? – любопытствует торговка.
   – Это барин чудит, – спокойно объясняет Агафья. – Верно, вчера у лесничего в карты проигрался. Он всегда так, как проиграется. Потому перед барыней ему стыдно, вот он и оказывает себя.
   Рычание приблизилось, сделалось похожим на хриплый лай. Наконец дверь распахнулась, и на пороге показалась озверелая, всклоченная фигура хозяина дома.
   – Послать ко мне Ваньку-дармоеда, – залаял он, – я ему покажу, как лошадь без овса оставлять!
   Тррах – дверь захлопнулась, и вскочившая Агафья лопочет в пустое пространство:
   – Ванюшка хворый лежит!.. Точно так-с! Он за водой ушедши!.. Точно так-с! Сейчас его кликну.
   Ванюшка испуганно натягивает сапоги, не попадая в них ногами.
   – Господи! – ахает торговка. – Личико-то! Личико-то. Харю-то евонную посмотри!
   Ванюшка ринулся во двор.
   – Ишь, каким козырем, – ворчала вслед ему Агафья. – На мать и не взглянул. Другой бы земляной поклон сделал. Простите, мол, маменька, что вы меня свиньей на свет родили.
   Дверь с треском отворилась, и Ванюшка неестественно скоро вбежал в кухню. Он растерянно оглядывался запухшими глазами и растирал рукой затылок.
   – Хым! Хым, – хмыкал он, – на старые-то дрожжи! Очень мне нужно твое место. Я местов сколько угодно найду. Не дорожусь.
   – Мати Пресвятая Богородица! – заголосила Агафья. – Прогнал его барин, пьяницу, лежебоку-дармоедину! Куда ж я с ним теперь… За что же он тебя выгнал-то?
   – Да, грит, зачем по балам шляюсь и зачем морду изувечил. На козлы, грит, страм посадить, – гнусит Ванюшка, тупо смотря в землю.
   Торговка радостно волнуется и суетится, как репортер на пожаре.
   – Так зачем же ты дал эдак себя наколотить? – допытывается она. – Нешто можно столько человек на одного? Али уж очень выпивши был на вечеринке-то?

VI

   Ванюшка вдруг быстро-быстро захлопал глазами и, низко оттянув углы распяленного рта, жалобно всхлипнул:
   – И нигде я не был… И на вечеринке не был…
   – Господи! Наваждение египетское! Так с кем же ты дрался-то?
   – И ни с кем не дрался… На земского напоролся!..
   – Молчи! – строго цыкнула Агафья. – За эдакие слова знаешь куда?! Что тебе земский – тын аль частокол? Как ты на него напороться мог, дурак ты урожденный.
   И она уже занесла было свою карающую длань, но торговка властно остановила ее и, указав на Ванюшку, многозначительно постукала себя пальцем по лбу.
   – Ишь ты, – опешила Агафья. – Отец-то покойничек тоже пивал. Только к нему все больше эти, с хвостиками, приходили. А земский нет. Земским его не морочило.
   – Вот что, парень, – с деловым тоном начала торговка. – Ты ляг себе да отлежись. Вон матка тебя керосинцем потрет. А уж я твое дело улажу. В ножки поклонишься. Да мне не нужно, я ведь не гонюсь. Без места, стало, не останешься. Земчиха меня сегодня просила, муж-то ейный Егорку-то из-за вора с кучеров прогнал, так вот, значит, не найду ли я ей парня, чтоб за лошадью умел ходить. Я-то ведь еще не знала, что тебя выгонят. А вот теперь пойду да и предоставлю, что ты, мол, желаешь.
   Успокоившийся было Ванюшка вдруг дико взвыл и, выпучив в ужасе подбитые синяками глаза, вскочил на ноги.
   Бабы шарахнулись в сторону и, подталкивая друг друга, вылетели во двор.
   – Не! Тут керосин не поможет, – озабоченно разводя руками, решила торговка. – Беги, матушка, к головихе, у ейной старухи четверговая соль, дай ему с хлебцем понюхать.
   Агафья охала и чесала локти.
   – Пойтить рассказать, – задумчиво прошептала торговка и, повертев головой, как ворона на подоконнике, пустилась вдоль улицы.

Даровой конь

   Николай Иваныч Уткин, маленький акцизный чиновник маленького уездного городка, купил рублевый билет в губернаторшину лотерею и выиграл лошадь.
   Ни он сам, ни окружающие не верили такому счастью. Долго проверяли билет, удивлялись, ахали. В конце концов отдали лошадь Уткину.
   Когда первые восторги поулеглись, Уткин призадумался.
   «Куда я ее дену? – думал он. – Квартира у меня казенная, при складе, в одну комнату, да кухня. Сарайчик для дров махонький, на три вязанки. Конь же животное нежное, не на улице же его держать».
   Приятели посоветовали попросить у начальства квартирных денег.
   – Откажись от казенной. Найми хоть похуже, да с сарайчиком. А отказывать станут – скажи, что, мол, семейные обстоятельства, гм… приращение семейства.
   Начальство согласилось. Деньги выдали. Нанял Уткин квартиру и поставил лошадь в сарай. Квартира стоила дорого, лошадь ела много, и Уткин стал наводить экономию – бросил курить.
   – Чудесный у вас конь, Николай Иваныч, – сказал соседний лавочник. – Беспременно у вас этого коня сведут.
   Уткин забеспокоился. Купил особый замок к сараю. Заинтересовалось и высшее начальство Николая Иваныча.
   – Эге, Уткин! Да вы вот какой! У вас теперь и лошадь своя! А кто же у вас кучером? Сами, что ли, хе-хе-хе!
   Уткин смутился.
   – Что вы, помилуйте-с. Ко мне сегодня вечером обещал прийти один парень. Все вот его и дожидался. Знаете, всякому доверить опасно.
   Уткин нанял парня и перестал завтракать.
   Голодный, бежал он на службу, а лавочник здоровался и ласково спрашивал:
   – Не свели еще лошадку-то? Ну, сведут еще, сведут! На все свой час, свое время.
   А начальство продолжало интересоваться:
   – Вы что же никогда не ездите на вашей лошадке?
   – Она еще не объезжена. Очень дикая.
   – Неужели? А губернаторша на ней, кажется, воду возила. Странно! Только знаете, голубчик, вы не думайте продать ее. Потом, со временем, это, конечно, можно будет. Но теперь ни в коем случае! Губернаторша знает, что она у вас, и очень этим интересуется. Я сам слышал. «Я, говорит, от души рада, что осчастливила этого бедного человека, и мне отрадно, что он так полюбил моего Колдуна». Теперь понимаете?
   Уткин понимал и, бросив обедать, ограничился чаем с ситником.
   Лошадь ела очень много. Уткин боялся ее и в сарай не заглядывал. «Еще лягнет, жирная скотина. С нее не спросишь».
   Но гордился перед всеми по-прежнему.
   – Не понимаю, как может человек, при известном достатке, конечно, обходиться без собственных лошадей. Конечно, дорого. Но зато удобство!
   Перестал покупать сахар.
   Как-то зашли во двор два парня в картузах, попросили позволения конька посмотреть, а если продадут, так и купить. Уткин выгнал их и долго кричал вслед, что ему за эту лошадь давно тысячу рублей давали, да он и слышать не хочет.
   Слышал все это соседний лавочник и неодобрительно качал головой.
   – И напрасно, вы их только пуще разжигаете. Сами понимаете, какие это покупатели!
   – А какие?
   – А такие, что воры. Конокрады. Пришли высмотреть, а ночью и слямзят.
   Затревожился Уткин. Пошел на службу, даже ситника не поел. Встретился знакомый телеграфист. Узнал, потужил и обещал помочь.
   – Я, – говорит, – такой аппарат поставлю, что как, значит, кто в конюшню влезет, так звон-трезвон по всему дому пойдет.
   Пришел телеграфист после обеда, работал весь вечер, приладил все и ушел. Ровно через полчаса затрещали звонки.
   Уткин ринулся во двор. Один идти оробел. Убьют еще.
   Кинулся в клетушку, растолкал парня Ильюшку. А звонок все трещал да трещал. Подошли к сараю. Смотрят – замок на месте. Осмелели, открыли дверь. Темно. Лошадь жует. Осмотрели пол.
   – Ска-тина! – крикнул Уткин. – Это она ногой наступила на проволоки. Ишь жует. Хоть бы ночью-то не ела. У нас, у людей, хоть какой будь богатый человек, а уж круглые сутки не позволит себе есть. Свинство. Прямо не лошадь, а свинья какая-то.
   Лег спать. Едва успел задремать – опять треск и звон. Оказалось – кошка. На рассвете опять.
   Совершенно измученный пошел Уткин на службу. Спал над бумагами.
   Ночью опять треск и звон. Проволоки, как идиотки, соединялись сами собой. Уткин всю ночь пробегал босиком от сарая к дому и под утро захворал. На службу не пошел.
   «Что я теперь? – думал он, уткнувшись в подушку. – Разве я человек? Разве я живу? Так – пресмыкаюсь на чреве своем, а скотина надо мной царит. Не ем и не сплю. Здоровье потерял, со службы выгонят. Пройдет моя молодость за ничто. Лошадь все сожрет!»
   Весь день лежал. А ночью, когда все стихло и лишь слышалась порою трескотня звонка, он тихо встал, осторожно и неслышно открыл ворота, прокрался к конюшне и, отомкнув дверь, быстро юркнул в дом.
   Укрывшись с головой одеялом, он весело усмехался и подмигивал сам себе.
   – Что, объела! А? Недолго ты, матушка, поцарствовала, дромадер окаянный! Сволокут тебя анафемские воры на живодерню, станут из твоей шкуры, чтоб она лопнула, козловые сапоги шить. Губернаторшин блюдолиз! Вот погоди, покажут тебе губернаторшу.
   Заснул сладко. Во сне ел оладьи с медом. Утром крикнул Ильюшку, спросил строгим голосом… – все ли благополучно?
   – А все!
   – А лошадь… цела? – почти в ужасе крикнул Уткин.
   – А что ей делается.
   – Врешь ты, мерзавец! Конский холоп!
   – А ей-богу, барин! Вы не пужайтесь. Конек ваш целехонек. Усе сено пожрал, теперь овса домогается.
   У Уткина отнялась левая нога и правая рука. Левой рукой он написал записку:
   «Никого не виню, если умру. Лошадь меня съела».

Взамен политики

   Сели обедать.
   Глава семьи, отставной капитан с обвисшими, словно мокрыми, усами и круглыми, удивленными глазами, озирался по сторонам с таким видом, точно его только что вытащили из воды и он еще не может прийти в себя. Впрочем, это был его обычный вид, и никто из семьи не смущался этим.
   Посмотрев с немым изумлением на жену, на дочь, на жильца, нанимавшего у них комнату с обедом и керосином, заткнул салфетку за воротник и спросил:
   – А где же Петька?
   – Бог их знает, где они валандаются, – отвечала жена. – В гимназию палкой не выгонишь, а домой калачом не заманишь. Балует где-нибудь с мальчишками.
   Жилец усмехнулся и вставил слово:
   – Верно, все политика. Разные там митинги. Куда взрослые, туда и они.
   – Э, нет, миленький мой, – выпучил глаза капитан. – С этим делом, слава богу, покончено. Никаких разговоров, никакой трескотни. Кончено-с. Теперь нужно делом заниматься, а не языком трепать. Конечно, я теперь в отставке, но и я не сижу без дела. Вот, придумаю какое-нибудь изобретение, возьму патент и продам, к стыду России, куда-нибудь за границу.
   – А что же вы изволите изобретать?
   – Да еще наверное не знаю. Что-нибудь да изобрету. Господи, да мало ли еще вещей не изобретено! Ну, например, скажем, – изобрету такую какую-нибудь машинку, чтобы каждое утро, в положенный час, аккуратно меня будила. Покрутил с вечера ручку, а уж она сама и разбудит. А?
   – Папочка, – сказала дочь, – да ведь это просто будильник.
   Капитан удивился и замолчал.
   – Да, вы, действительно, правы, – тактично заметил жилец. – От политики у нас у всех в голове трезвон шел. Теперь чувствуешь, что мысль отдыхает.
   В комнату влетел краснощекий третьеклассник-гимназист, чмокнул на ходу щеку матери и громко закричал:
   – Скажите: отчего гимн-азия, а не гимн-африка.
   – Господи помилуй! С ума сошел! Где тебя носит? Чего к обеду опаздываешь? Вон и суп холодный.
   – Не хочу супу. Отчего не гимн-африка?
   – Ну давай тарелку: я тебе котлету положу.
   – Отчего кот-лета, а не кошка-зима? – деловито спросил гимназист и подал тарелку.
   – Его, верно, сегодня выпороли, – догадался отец.
   – Отчего вы-пороли, а не мы-пороли? – запихивая в рот кусок хлеба, бормотал гимназист.
   – Нет, видели вы дурака? – возмущался удивленный капитан.
   – Отчего бело-курый, а не черно-петухатый? – спросил гимназист, протягивая тарелку за второй порцией.
   – Что-о? Хоть бы отца с матерью постыдился!..
   – Петя, постой, Петя! – крикнула вдруг сестра. – Скажи, отчего говорят дверь, а не говорят д-сомневайся? А?
   Гимназист на минуту задумался и, вскинув на сестру глаза, ответил:
   – А отчего пан-талоны, а не хам-купоны!
   Жилец захихикал.
   – Хам-купоны… А вы не находите, Иван Степаныч, что это занятно? Хам-купоны!..
   Но капитан совсем растерялся.
   – Сонечка! – жалобно сказал он жене. – Выгони этого… Петьку из-за стола! Прошу тебя, ради меня.
   – Да что ты, сам не можешь, что ли? Петя, слышишь? Папочка тебе приказывает выйти из-за стола. Марш к себе в комнату! Сладкого не получишь!
   Гимназист надулся.
   – Я ничего худого не делаю… у нас весь класс так говорит… Что ж, я один за всех отдувайся!..
   – Ничего, ничего! Сказано – иди вон. Не умеешь себя вести за столом, так и сиди у себя!
   Гимназист встал, обдернул курточку и, втянув голову в плечи, пошел к двери.
   Встретив горничную с блюдом миндального киселя, всхлипнул и, глотая слезы, проговорил:
   – Это подло – так относиться к родственникам… Я не виноват… Отчего вино-ват, а не пиво-ват?!
   Несколько минут все молчали. Затем дочь сказала:
   – Я могу сказать, отчего я вино-вата, а не пиво-хлопок.
   – Ах, да уж перестань хоть ты-то! – замахала на нее мать. – Слава богу, не маленькая…
   Капитан молчал, двигал бровями, удивлялся и что-то шептал.
   – Ха-ха! Это замечательно, – ликовал жилец. – А я тоже придумал: отчего живу-зем, а не помер-зем. А? Это, понимаете, по-французски. Живузем. Значит «я вас люблю». Я немножко знаю языки, то есть сколько каждому светскому человеку полагается. Конечно, я не специалист-лингвист…
   – Ха-ха-ха! – заливалась дочка. – А почему Дуб-ро-вин, а не осина-одинакова?..
   Мать вдруг задумалась. Лицо у нее стало напряженное и внимательное, словно она к чему-то прислушивалась:
   – Постой. Сашенька! Постой минутку. Как это… Вот опять забыла…
   Она смотрела на потолок и моргала глазами.
   – Ах да! Почему сатана… нет – почему дьявол… нет, не так!..
   Капитан уставился на нее в ужасе.
   – Чего ты лаешься?
   – Постой! Постой! Не перебивай. Да! Почему говорят чертить, а не дьяволить?
   – Ох, мама! Мама! Ха-ха-ха! А отчего «па-поч-ка», а не…
   – Пошла вон, Александра! Молчать! – крикнул капитан и выскочил из-за стола.
   Жильцу долго не спалось. Он ворочался и все придумывал, что он завтра спросит. Барышня вечером прислала с горничной две записки. Одну в девять часов: «Отчего обнимать, а не обни-отец?» Другую – в одиннадцать: «Отчего руб-ашка, а не девяносто девять копеек-ашка?»
   На обе он ответил в подходящем тоне и теперь мучился, придумывая, чем бы угостить барышню завтра.
   – Отчего… отчего… – шептал он в полудремоте. Вдруг кто-то тихо постучал в дверь.
   Никто не ответил, но стук повторился. Жилец встал, закутался в одеяло.
   – Ай-ай! Что за шалости! – тихо смеялся он, отпирая двери, и вдруг отскочил назад.
   Перед ним, еще вполне одетый, со свечой в руках стоял капитан. Удивленное лицо его было бледно, и непривычная напряженная мысль сдвинула круглые брови.
   – Виноват, – сказал он. – Я не буду беспокоить… Я на минутку… Я придумал…
   – Что? Что? Изобретение? Неужели?
   – Я придумал: отчего чер-нила, а не чер-какой-нибудь другой реки? Нет… у меня как-то иначе… лучше выходило… А впрочем, виноват… Я, может быть, обеспокоил… Так – не спалось – заглянул на огонек…
   Он криво усмехнулся, расшаркался и быстро удалился.

Три правды

   Что рассказывала Леля Перепегова.
   – Вы ведь знаете, что я никогда не лгу и ничего не преувеличиваю. Если я ушла от Сергея Ивановича, то, значит, действительно, жизнь с ним становится невыносимой. При всей моей кротости я больше терпеть не могла. Да и зачем терпеть? Чего ждать? Чтобы он меня зарезал в припадке бешенства? Мерси. Режьтесь сами.
   В воскресенье пошли обедать в ресторан. Всю дорогу скандалил, зачем взяла Джипси с собой. Только, мол, руки оттягивает, и то, и се, и пятое, и десятое. Я ему отвечаю, что если и оттянет руки, так мне, а не ему, так и нечего меня с грязью смешивать. И зачем было заводить собаку, если всегда оставлять ее дома? Надулся и замолчал.
   Но это еще не все.
   Приходим в ресторан. Садимся, конечно, около дверей. Люди находят хорошие места, а мы почему-то либо у дверей, либо у печки. Я вскользь заметила, что все это зависит от внимательности кавалера. Не прошло и пяти минут, как он говорит: «Вот освободилось хорошее место, перейдем скорее».
   «Нет, – говорю, – мне и здесь отлично».
   Потому что я прекрасно понимала, что пересадку он затеял исключительно потому, что против меня оказался прекрасный молодой человек. Все на меня поглядывал и подвигал – то перец, то горчицу. Видно, что из хорошего общества. Ел цыпленка.
   Я совершенно не перевариваю ревности. Закатывать сцены из-за того, что вам подвинули горчицу! На это уж ни одна Дездемона не пойдет.
   – Мне, – говорю, – и здесь отлично. Надулся. Молчит.
   Однако смотрю – вторую бутылку вина прикончил.
   – Сережа, – говорю, – тебе же ведь вредно! – Озлился, как зверь.
   – Избавьте меня от вашего вмешательства и вульгарных замечаний.
   О его же здоровье забочусь, и меня же оскорбляют.
   Смотрю – требует третью. Это значит, чтобы меня наказать и подчеркнуть свое страдание. Ладно. Вышли из ресторана.
   – Сережа, – говорю, – может быть, ты возьмешь на руки Джипса, я что-то устала.
   А он как рявкнет:
   – Я ведь так и знал, что этим кончится! Ведь просил не брать! Терпеть не могу. Выступаешь, как идиот, с моськой на руках.
   Я смолчала. Опять не ладно.
   – Чего, – кричит, – ты молчишь, как мегера.
   У него только и есть. Молчу – мегера, смеюсь – гетера. Только и слышишь что древнегреческие обидности.
   Идем. Тащу Джипси. Сердцебиение, усталость – однако молчу, кротко улыбаюсь.
   Смотрим – по тротуару, напротив ресторана, шагает Кирпичев. Ну чем я виновата? Я его не предупреждала, что будем здесь.
   Сергей Иванович, положим, смолчал. Но такое молчание хуже всякого скандала.
   Поздоровались, пошли вместе. Ну тут он и начал свои фортели. То сзади плетется, то на три версты вперед убегает. Не могу, мол, идти так медленно. Да и нельзя, мол, весь тротуар занимать. А потом и совсем исчез.
   Я вне себя от волнения. Кирпичев меня утешает, хотя сам исстрадался – худеет, бледнеет, ничего не ест. Молчит о чувстве своем, но догадаться нетрудно. Но с ним так легко говорится, приятно, интеллигентно. А с Сергеем Ивановичем так: либо ругаюсь, либо молчу, как какая-нибудь Юдифь с головой Олоферна.
   Кирпичев довел меня до дому.
   Пришла, жду, жду. Сергей Иванович явился только через час.
   – Где вы были?
   – Так, немножко прошелся.
   А сам отворачивается. Наверное, шагал как идиот и обдумывал план самоубийства. Я не перевариваю ревности. Я собралась с духом и сказала ему прямо:
   – Сергей Иванович, я вам должна одно сказать: во-первых…
   А он как заорет:
   – Если одно, так и говорите одно, а не заводите во-первых, да в-четвертых, да в-десятых на всю ночь. А я, – говорит, – вам прямо скажу – все это мне надоело, и я завтра же съезжаю. А сейчас прошу дать мне выспаться.
   И завалился. Слышу храп. Притворяется нарочно, будто спит. Всю ночь притворялся, утром притворился, будто выспался, уложил чемодан и ушел.
   Я знаю, что от ревности человек на все готов, но чтобы при этом еще так не владеть собою… Не знаю, что еще меня ждет. Кирпичев поклялся защитить меня от безумца.