Страница:
Что рассказывал Сергей Иванович.
– Итак, значит, пошли мы в ресторан. Взяли с собой собачонку. Умолял не брать – нет, взбеленилась, и никаких. Сразу испортила настроение. Но, однако, смолчал.
В ресторане – вечная история – куда ее ни посади, то ее печет, то на нее дует. Но я дал себе слово сдерживаться. Вижу, освободилось место и предлагаю самым ласковым тоном пересесть. И вдруг в ответ перекошенная физиономия и змеиный шип.
– Мне и тут ладно.
Ладно так ладно. Мне наплевать. Умолять и в ногах валяться не стану. Молчу. Ем. Вино, кстати, там недурное.
Увидела, что я пью с интересом, и прицепилась. Тут уж я вскипел. Что, вообще, эти дурищи думают?
Для чего человек в ресторан ходит – зубы чистить, что ли? Человек ходит для того, чтобы есть и поедаемое запивать. Вот для чего. Их идеал, чтобы человек смотрел, как она ест, а сам бы пожевал вареную морковку, запил водичкой, как заяц, и все время говорил бы комплименты. Куда как весело!
Вышли из ресторана – так и знал – тычет мне на руки свою моську. Ведь предупреждал! Ведь просил! Действительно, возмутительно!
Встретили какого-то болвана Скрипкина или что-то в этом роде. Воспользовался случаем, чтобы удрать. Жажда безумная. Выпил пива. Эта дурища, между прочим, твердит, как дятел, что вино жажды не утоляет. Объяснял идиотке, что жажда есть потребность жидкости, а вино есть жидкость. А она говорит, что селедочный рассол тоже жидкость, однако жажды не утолит.
Я ей на это резонно отвечаю, что, если она истеричка, надо лечиться, а не бросаться на людей.
Вернулся домой – вижу, приготовилась скандалить.
Пресек сразу:
– Завтра уезжаю.
И лег спать.
Слава богу, не догадалась, что был в бистро – старался не дышать в ее сторону.
Нет, довольно, раз мы друг друга не понимаем и говорим на разных языках.
Довольно.
Что бы рассказала Джипси.
Пошли в ресторан.
Хозяева всю дорогу лаяли.
В ресторане ели дрянь. Чужой господин ел цыпленка. Я смотрел на него, а он на меня. Если бы хозяйка на него полаяла, он дал бы косточку.
Ничего мне не попало.
На улице подошел тот, что каждый день лает с хозяйкой на прогулке и пихает меня ногой.
Хозяин убежал, а тот просунул свою лапу под хозяйкину лапу и совсем сковырнул меня в сторону. От него пахло жареной телятиной, а сам он тихонько подтявкивал, будто голодный. Потом и хозяйка стала подтявкивать. Сама виновата – зачем ела артишок и рака. Дура.
Оба притворялись голодными, да меня не надуешь.
Пришли к дому и стали у подъезда друг другу морды обнюхивать.
Она, верно, первая донюхалась, что он ел телятину, оттолкнула его и ушла.
Мы уже улеглись, когда пришел хозяин. От него несло двумя литрами пива – мне чуть дурно не сделалось. Где у них нюх? Я ему тявкнула в самую морду.
– Барбос!
Теперь хозяина нет, а приходит тот. Она воет, а он тявкает. А чтобы угостить шоколадом собаку, об этом, конечно, ни одному из них и в голову не придет.
Самая жестокая собачья разновидность – так называемый человек. Низшая раса, как подумаешь, что есть не верящие в белую кость!
Переоценка ценностей
Политика воспитывает
Семья разговляется
Нянькина сказка про кобылью голову
– Итак, значит, пошли мы в ресторан. Взяли с собой собачонку. Умолял не брать – нет, взбеленилась, и никаких. Сразу испортила настроение. Но, однако, смолчал.
В ресторане – вечная история – куда ее ни посади, то ее печет, то на нее дует. Но я дал себе слово сдерживаться. Вижу, освободилось место и предлагаю самым ласковым тоном пересесть. И вдруг в ответ перекошенная физиономия и змеиный шип.
– Мне и тут ладно.
Ладно так ладно. Мне наплевать. Умолять и в ногах валяться не стану. Молчу. Ем. Вино, кстати, там недурное.
Увидела, что я пью с интересом, и прицепилась. Тут уж я вскипел. Что, вообще, эти дурищи думают?
Для чего человек в ресторан ходит – зубы чистить, что ли? Человек ходит для того, чтобы есть и поедаемое запивать. Вот для чего. Их идеал, чтобы человек смотрел, как она ест, а сам бы пожевал вареную морковку, запил водичкой, как заяц, и все время говорил бы комплименты. Куда как весело!
Вышли из ресторана – так и знал – тычет мне на руки свою моську. Ведь предупреждал! Ведь просил! Действительно, возмутительно!
Встретили какого-то болвана Скрипкина или что-то в этом роде. Воспользовался случаем, чтобы удрать. Жажда безумная. Выпил пива. Эта дурища, между прочим, твердит, как дятел, что вино жажды не утоляет. Объяснял идиотке, что жажда есть потребность жидкости, а вино есть жидкость. А она говорит, что селедочный рассол тоже жидкость, однако жажды не утолит.
Я ей на это резонно отвечаю, что, если она истеричка, надо лечиться, а не бросаться на людей.
Вернулся домой – вижу, приготовилась скандалить.
Пресек сразу:
– Завтра уезжаю.
И лег спать.
Слава богу, не догадалась, что был в бистро – старался не дышать в ее сторону.
Нет, довольно, раз мы друг друга не понимаем и говорим на разных языках.
Довольно.
Что бы рассказала Джипси.
Пошли в ресторан.
Хозяева всю дорогу лаяли.
В ресторане ели дрянь. Чужой господин ел цыпленка. Я смотрел на него, а он на меня. Если бы хозяйка на него полаяла, он дал бы косточку.
Ничего мне не попало.
На улице подошел тот, что каждый день лает с хозяйкой на прогулке и пихает меня ногой.
Хозяин убежал, а тот просунул свою лапу под хозяйкину лапу и совсем сковырнул меня в сторону. От него пахло жареной телятиной, а сам он тихонько подтявкивал, будто голодный. Потом и хозяйка стала подтявкивать. Сама виновата – зачем ела артишок и рака. Дура.
Оба притворялись голодными, да меня не надуешь.
Пришли к дому и стали у подъезда друг другу морды обнюхивать.
Она, верно, первая донюхалась, что он ел телятину, оттолкнула его и ушла.
Мы уже улеглись, когда пришел хозяин. От него несло двумя литрами пива – мне чуть дурно не сделалось. Где у них нюх? Я ему тявкнула в самую морду.
– Барбос!
Теперь хозяина нет, а приходит тот. Она воет, а он тявкает. А чтобы угостить шоколадом собаку, об этом, конечно, ни одному из них и в голову не придет.
Самая жестокая собачья разновидность – так называемый человек. Низшая раса, как подумаешь, что есть не верящие в белую кость!
Переоценка ценностей
Петя Тузин, гимназист первого класса, вскочил на стул и крикнул:
– Господа! Объявляю заседание открытым!
Но гул не прекращался. Кого-то выводили, кого-то стукали линейкой по голове, кто-то собирался кому-то жаловаться.
– Господа! – закричал Тузин еще громче. – Объявляю заседание открытым. Семенов-второй! Навались на дверь, чтобы приготовишки не пролезли. Эй, помогите ему! Мы будем говорить о таких делах, которые им слышать еще рано. Ораторы, выходи! Кто записывается в ораторы, подними руку. Раз, два, три, пять. Всем нельзя, господа; у нас времени не хватит. У нас всего двадцать пять минут осталось. Иванов-четвертый! Зачем жуешь! Сказано – сегодня не завтракать! Не слышал приказа?
– Он не завтракает, он клячку жует.
– То-то, клячку! Открой-ка рот! Федька, сунь ему палец в рот, посмотри, что у него. А? Ну то-то! Теперь прежде всего решим, о чем будем рассуждать. Прежде всего, я думаю… ты что, Иванов-третий?
– Прежде всего надо лассуждать пло молань, – выступил вперед очень толстый мальчик с круглыми щеками и надутыми губами. – Молань важнее всего.
– Какая молань? Что ты мелешь? – удивился Петя Тузин.
– Не молань, а молаль! – поправил председателя тоненький голосок из толпы.
– Я и сказал молань! – надулся еще больше Иванов-третий.
– Мораль? Ну хорошо, пусть будет мораль. Так, значит, мораль… А как это мораль… это про что?
– Чтобы они не лезли со всякой ерундой, – волнуясь, заговорил черненький мальчик с хохлом на голове. – То нехорошо, другое нехорошо. И этого нельзя делать, и того не смей. А почему нельзя – никто не говорит. И почему мы должны учиться? Почему гимназист непременно обязан учиться? Ни в каких правилах об этом не говорится. Пусть мне покажут такой закон, я, может быть, тогда и послушался бы.
– А почему тоже говорят, что нельзя класть локти на стол? Все это вздор и ерунда, – подхватил кто-то из напиравших на дверь. – Почему нельзя? Всегда буду класть…
– И стоб позволили зениться, – пискнул тоненький голосок.
– Кричат «не смей воровать!», – продолжал мальчик с хохлом. – Пусть докажут. Раз мне полезно воровать…
– А почему вдруг говорят, чтоб я муху не мучил? – забасил Петров-второй. – Если мне доставляет удовольствие…
– А мама говорит, что я должен свою собаку кормить. А с какой стати мне о ней заботиться? Она для меня никогда ничего не сделала!..
– Стоб не месали вступать в блак, – пискнул тоненький голосок.
– А кроме того, мы требуем полного и тайного женского равноправия. Мы возмущаемся и протестуем. Иван Семеныч нам все колы лепит, а в женской гимназии девчонкам ни за что пятерки ставит. Мне Манька рассказывала…
– Подожди, не перебивай! Дай сказать! Почему же мне нельзя воровать? Раз это мне доставляет удовольствие.
– Держи дверь! Напирай сильней! Приготовишки ломятся.
– Тише! Тише! Петька Тузин! Председатель! Звони ключом об чернильницу – чего они галдят!
– Тише, господа! – надрывался председатель. – Объявляю, что заседание продолжается.
Иванов-третий продвинулся вперед.
– Я настаиваю, чтоб лассуждали пло молань! Я хочу пло молань говолить, а Сенька мне в ухо дует! Я хочу, чтоб не было никакой молани. Нам должны все позволить. Я не хочу увазать лодителей, это унизительно. Сенька! Не смей мне в ухо дуть! И не буду слушаться сталших, и у меня самого могут лодиться дети… Сенька! Блось! Я тебе в молду!
– Мы все требуем свободной любви. И для женских гимназий тоже.
– Пусть не заплещают нам зениться! – пискнул голосок.
– Они говорят, что обижать и мучить другого нехорошо. А почему нехорошо? Нет, вот пусть объяснят, почему нехорошо, тогда я согласен. А то эдак все можно выдумать: есть нехорошо, спать нехорошо, нос нехорошо, рот нехорошо. Нет, мы требуем, чтобы они сначала доказали. Скажите пожалуйста – «нехорошо». Если не учишься – нехорошо. А почему же, позвольте спросить, – нехорошо? Они говорят – «дураком вырастешь». Почему дурак нехорошо? Может быть, очень даже хорошо.
– Дулак – это холосо!
– И по-моему хорошо. Пусть они делают по-своему, я им не мешаю. Пусть и они мне не мешают. Я ведь отца по утрам на службу не гоняю. Хочет – идет, не хочет – мне наплевать. Он третьего дня в клубе шестьдесят рублей проиграл. Ведь я же ему ни слова не сказал. Хотя, может быть, мне эти деньги и самому пригодились бы. Однако смолчал. А почему? Потому что я умею уважать свободу каждого ин-ди…юн-ди…ви-ди-ума. А он меня по носу тетрадью хлопает за каждую единицу. Это гнусно. Мы протестуем.
– Позвольте, господа, я должен все это занести в протокол. Нужно записать. Вот так: «Пратакол засе…» «Засе» или «заси»? «Заседания». Что у нас там первое?
– Я говорил, чтоб не приставали локти на стол…
– Ага! Как же записать?.. Нехорошо – «локти». Я напишу «оконечности». «Протест против запрещения класть на стол свои оконечности». Ну, дальше.
– Стоб зениться…
– Нет, врешь, тайное равноправие!
– Ну ладно, я соединю. «Требуем свободной любви, чтоб каждый мог жениться, и тайное равноправие полового вопроса для дам, женщин и детей». Ладно?
– Тепель пло молань.
– Ну ладно. «Требуем переменить мораль, чтоб ее совсем не было. Дурак – это хорошо».
– И воровать можно.
– «И требуем полной свободы и равноправия для воровства и кражи, и пусть все, что нехорошо, считается хорошо». Ладно?
– А кто украл, напиши, тот совсем не вор, а просто так себе человек.
– Да ты чего хлопочешь? Ты не слимонил ли чего-нибудь?
– Караул! Это он мою булку слопал. Вот у меня здесь сдобная булка лежала: а он все около нее боком… Отдавай мне мою булку!.. Сенька! Держи его, подлеца! Вали его на скамейку! Где линейка?.. Вот тебе!.. Вот тебе!..
– А-а-а! Не буду! Ей-богу, не буду!..
– А, он еще щипаться!..
– Дай ему в молду! Мелзавец! Он делется!..
– Загни ему салазки! Петька, заходи сбоку!.. Помогай!..
Председатель вздохнул, слез со стула и пошел на подмогу.
– Господа! Объявляю заседание открытым!
Но гул не прекращался. Кого-то выводили, кого-то стукали линейкой по голове, кто-то собирался кому-то жаловаться.
– Господа! – закричал Тузин еще громче. – Объявляю заседание открытым. Семенов-второй! Навались на дверь, чтобы приготовишки не пролезли. Эй, помогите ему! Мы будем говорить о таких делах, которые им слышать еще рано. Ораторы, выходи! Кто записывается в ораторы, подними руку. Раз, два, три, пять. Всем нельзя, господа; у нас времени не хватит. У нас всего двадцать пять минут осталось. Иванов-четвертый! Зачем жуешь! Сказано – сегодня не завтракать! Не слышал приказа?
– Он не завтракает, он клячку жует.
– То-то, клячку! Открой-ка рот! Федька, сунь ему палец в рот, посмотри, что у него. А? Ну то-то! Теперь прежде всего решим, о чем будем рассуждать. Прежде всего, я думаю… ты что, Иванов-третий?
– Прежде всего надо лассуждать пло молань, – выступил вперед очень толстый мальчик с круглыми щеками и надутыми губами. – Молань важнее всего.
– Какая молань? Что ты мелешь? – удивился Петя Тузин.
– Не молань, а молаль! – поправил председателя тоненький голосок из толпы.
– Я и сказал молань! – надулся еще больше Иванов-третий.
– Мораль? Ну хорошо, пусть будет мораль. Так, значит, мораль… А как это мораль… это про что?
– Чтобы они не лезли со всякой ерундой, – волнуясь, заговорил черненький мальчик с хохлом на голове. – То нехорошо, другое нехорошо. И этого нельзя делать, и того не смей. А почему нельзя – никто не говорит. И почему мы должны учиться? Почему гимназист непременно обязан учиться? Ни в каких правилах об этом не говорится. Пусть мне покажут такой закон, я, может быть, тогда и послушался бы.
– А почему тоже говорят, что нельзя класть локти на стол? Все это вздор и ерунда, – подхватил кто-то из напиравших на дверь. – Почему нельзя? Всегда буду класть…
– И стоб позволили зениться, – пискнул тоненький голосок.
– Кричат «не смей воровать!», – продолжал мальчик с хохлом. – Пусть докажут. Раз мне полезно воровать…
– А почему вдруг говорят, чтоб я муху не мучил? – забасил Петров-второй. – Если мне доставляет удовольствие…
– А мама говорит, что я должен свою собаку кормить. А с какой стати мне о ней заботиться? Она для меня никогда ничего не сделала!..
– Стоб не месали вступать в блак, – пискнул тоненький голосок.
– А кроме того, мы требуем полного и тайного женского равноправия. Мы возмущаемся и протестуем. Иван Семеныч нам все колы лепит, а в женской гимназии девчонкам ни за что пятерки ставит. Мне Манька рассказывала…
– Подожди, не перебивай! Дай сказать! Почему же мне нельзя воровать? Раз это мне доставляет удовольствие.
– Держи дверь! Напирай сильней! Приготовишки ломятся.
– Тише! Тише! Петька Тузин! Председатель! Звони ключом об чернильницу – чего они галдят!
– Тише, господа! – надрывался председатель. – Объявляю, что заседание продолжается.
Иванов-третий продвинулся вперед.
– Я настаиваю, чтоб лассуждали пло молань! Я хочу пло молань говолить, а Сенька мне в ухо дует! Я хочу, чтоб не было никакой молани. Нам должны все позволить. Я не хочу увазать лодителей, это унизительно. Сенька! Не смей мне в ухо дуть! И не буду слушаться сталших, и у меня самого могут лодиться дети… Сенька! Блось! Я тебе в молду!
– Мы все требуем свободной любви. И для женских гимназий тоже.
– Пусть не заплещают нам зениться! – пискнул голосок.
– Они говорят, что обижать и мучить другого нехорошо. А почему нехорошо? Нет, вот пусть объяснят, почему нехорошо, тогда я согласен. А то эдак все можно выдумать: есть нехорошо, спать нехорошо, нос нехорошо, рот нехорошо. Нет, мы требуем, чтобы они сначала доказали. Скажите пожалуйста – «нехорошо». Если не учишься – нехорошо. А почему же, позвольте спросить, – нехорошо? Они говорят – «дураком вырастешь». Почему дурак нехорошо? Может быть, очень даже хорошо.
– Дулак – это холосо!
– И по-моему хорошо. Пусть они делают по-своему, я им не мешаю. Пусть и они мне не мешают. Я ведь отца по утрам на службу не гоняю. Хочет – идет, не хочет – мне наплевать. Он третьего дня в клубе шестьдесят рублей проиграл. Ведь я же ему ни слова не сказал. Хотя, может быть, мне эти деньги и самому пригодились бы. Однако смолчал. А почему? Потому что я умею уважать свободу каждого ин-ди…юн-ди…ви-ди-ума. А он меня по носу тетрадью хлопает за каждую единицу. Это гнусно. Мы протестуем.
– Позвольте, господа, я должен все это занести в протокол. Нужно записать. Вот так: «Пратакол засе…» «Засе» или «заси»? «Заседания». Что у нас там первое?
– Я говорил, чтоб не приставали локти на стол…
– Ага! Как же записать?.. Нехорошо – «локти». Я напишу «оконечности». «Протест против запрещения класть на стол свои оконечности». Ну, дальше.
– Стоб зениться…
– Нет, врешь, тайное равноправие!
– Ну ладно, я соединю. «Требуем свободной любви, чтоб каждый мог жениться, и тайное равноправие полового вопроса для дам, женщин и детей». Ладно?
– Тепель пло молань.
– Ну ладно. «Требуем переменить мораль, чтоб ее совсем не было. Дурак – это хорошо».
– И воровать можно.
– «И требуем полной свободы и равноправия для воровства и кражи, и пусть все, что нехорошо, считается хорошо». Ладно?
– А кто украл, напиши, тот совсем не вор, а просто так себе человек.
– Да ты чего хлопочешь? Ты не слимонил ли чего-нибудь?
– Караул! Это он мою булку слопал. Вот у меня здесь сдобная булка лежала: а он все около нее боком… Отдавай мне мою булку!.. Сенька! Держи его, подлеца! Вали его на скамейку! Где линейка?.. Вот тебе!.. Вот тебе!..
– А-а-а! Не буду! Ей-богу, не буду!..
– А, он еще щипаться!..
– Дай ему в молду! Мелзавец! Он делется!..
– Загни ему салазки! Петька, заходи сбоку!.. Помогай!..
Председатель вздохнул, слез со стула и пошел на подмогу.
Политика воспитывает
Собрался он к нам погостить на несколько дней и о приезде своем известил телеграммой.
Пошли на вокзал встречать. Смотрим во все стороны, как бы не проглядеть – давно не виделись и не узнать легко.
Вот, видим, вылезает кто-то из вагона бочком. Лицо перепуганное, в руке паспорт. Кивнул головой.
– Дядюшка! Вы?
– Я! Я! – говорит. – Только вы, миленькие, обождите, потому – я еще не обыскался.
Пошел прямо к кондуктору, мы за ним.
– Будьте любезны, – говорит, – укажите, где мне здесь обыскаться?
Тот глаза выпучил, молчит.
– Ваше дело, ваше дело. Я предлагал, тому есть свидетели.
Дяденька, видимо, обиделся. Мы взяли его под руки и потащили к выходу.
– Разленился народ, – ворчал он.
Привезли мы дядюшку домой, занимаем, угощаем. Объявил он нам с первого слова, что приехал развлекаться. «Закис в провинции, нужно душу отвести».
Стали мы его расспрашивать, как, мол, у вас там, говорят, будто бы…
– Все вздор. Все давно вернулись к мирным занятиям.
– Однако ведь во всех газетах было…
Но он и отвечать не пожелал. Попросил меня сыграть на рояле что-нибудь церковное.
– Да я не умею.
– Ну, и очень глупо. Церковное всегда надо играть, чтоб соседи слышали. Купи хоть граммофон.
К вечеру дяденька совсем развинтился. Чуть звонок, бежит за паспортом и велит всем руки вверх поднимать.
– Дяденька, да вы не больны ли?
– Нет, миленькие, это у меня от политического воспитания. Оборотистый я стал человек. Знаю, что, где и когда требуется.
Лег дяденька спать, а под подушку «Новое время» положил, чтоб худые сны не снились.
Наутро попросил меня свести его в сберегательную кассу.
– Деньги дома держать нельзя. Если меня дома грабить станут – непременно убьют. А в кассе грабить станут, так убьют не меня, а чиновника. Поняли? Эх вы, дурашки!
Поехали мы в кассу. У дверей городовой стоит. Дяденька засуетился.
– Милый друг! Ради бога, делай невинное лицо. Ну, что тебе стоит! Ну, ради меня, ведь я же тебе родственник!
– Да как же я могу? – удивляюсь я. – Ведь я же ни в чем не виновата.
Дядюшка так и заметался.
– Погубит! Погубит! Смейся, хоть, по крайней мере, верещи что-нибудь…
Вошли в кассу.
– Фу! – отдувался дяденька. – Вывезла кривая. Бог не без милости. Умный человек везде побывать может: и на почте, и в банке, и всегда сух из воды выйдет. Не надо только распускаться.
В ожидании своей очереди дяденька неестественно громким голосом стал рассказывать про себя очень странные вещи.
– Эти деньги, друг мой, – говорил он, – я в клубе наиграл. День и ночь дулся, у меня еще больше было, да я остальное пропил. А это вот, пока что, спрячу здесь, а потом тоже пропью, непременно пропью.
– Дяденька! – ахала я. – Да ведь вы же никогда карт в руки не брали! Да вы и не пьете ничего!..
Он в ужасе дергал меня за рукав и шипел мне на ухо:
– Молчи! Погубишь! Это я для них. Все для них. Пусть считают порядочным человеком.
Из сберегательной кассы отправились домой пешком. Прогулка была невеселая. Дяденька во все горло кричал про себя самые скверные вещи. Прохожие шарахались в сторону.
– Ладно, ладно, – шептал он мне. – Уж буду не я, если мы благополучно до дому не дойдем. Умный человек все может. Он и в банке побывает, и по улице погуляет, и все ему как с гуся вода.
Проходя мимо подворотного шпика, дяденька тихо, но с неподдельным чувством пропел: «Мне верить хочется, что этих глаз сиянье!..»
Мы были уже почти дома, когда произошло нечто совершенно неожиданное. Мимо нас проезжал генерал, самый обыкновенный толстый генерал, на красной подкладке. И вдруг мой дяденька как-то странно пискнул и, мгновенно повернувшись спиной к генералу, простер к небу руки. Картина была жуткая и величественная. Казалось, что этот благородный седовласый старец в порыве неизъяснимого экстаза благословляет землю.
Вечером дяденька запросился в концерт. Внимательно изучив программу удовольствий, он остановил свой выбор на благотворительном музыкально-вокальном вечере.
Поехали.
Запел господин на эстраде какое-то «Пробуждение весны». Дяденька весь насторожился: «А вдруг это какая-нибудь эдакая аллегория. Я лучше пойду покурю».
Кончилось пение. Началась декламация. Вышла барышня, стала декламировать «Письмо» Апухтина. Дяденька сначала все радовался: «Вот это мило! Вот молодец девица. И комар носу не подточит». Хвалил, хвалил, да вдруг как ахнет. Схватил меня за руку да к выходу.
– Дяденька! Голубчик! Что с вами!
– Молчи, – говорит, – молчи! Скорей домой. Дома все скажу.
Дома потребовал от меня входные билеты с концерта, сжег их на свечке и пепел в окно бросил. Затем стал вещи укладывать. Мы просили, уговаривали. Ничто не помогло.
– Да вы хоть скажите, дяденька, что вас побудило?
– Да не притворяйся, – говорит, – сама слышала, что она сказала. Отлично слышала.
Насилу уговорили рассказать. Закрыл все двери.
– Она, – говорит, – сказала: «Воспоминанье гложет, как злой палач, как милый властелин».
– Так что же из этого? – удивляюсь я. – Ведь это стихи Апухтина.
– Что из этого? – говорит он жутким шепотом. – Что из этого? «Гложет, как милый властелин». Статья 121, вот что это из этого. Пятнадцать лет каторжных работ, вот что из этого. Идите вы, если вам нравится, а я, миленькие, стар стал для таких штук. Мне и здоровье не позволит.
И уехал.
Пошли на вокзал встречать. Смотрим во все стороны, как бы не проглядеть – давно не виделись и не узнать легко.
Вот, видим, вылезает кто-то из вагона бочком. Лицо перепуганное, в руке паспорт. Кивнул головой.
– Дядюшка! Вы?
– Я! Я! – говорит. – Только вы, миленькие, обождите, потому – я еще не обыскался.
Пошел прямо к кондуктору, мы за ним.
– Будьте любезны, – говорит, – укажите, где мне здесь обыскаться?
Тот глаза выпучил, молчит.
– Ваше дело, ваше дело. Я предлагал, тому есть свидетели.
Дяденька, видимо, обиделся. Мы взяли его под руки и потащили к выходу.
– Разленился народ, – ворчал он.
Привезли мы дядюшку домой, занимаем, угощаем. Объявил он нам с первого слова, что приехал развлекаться. «Закис в провинции, нужно душу отвести».
Стали мы его расспрашивать, как, мол, у вас там, говорят, будто бы…
– Все вздор. Все давно вернулись к мирным занятиям.
– Однако ведь во всех газетах было…
Но он и отвечать не пожелал. Попросил меня сыграть на рояле что-нибудь церковное.
– Да я не умею.
– Ну, и очень глупо. Церковное всегда надо играть, чтоб соседи слышали. Купи хоть граммофон.
К вечеру дяденька совсем развинтился. Чуть звонок, бежит за паспортом и велит всем руки вверх поднимать.
– Дяденька, да вы не больны ли?
– Нет, миленькие, это у меня от политического воспитания. Оборотистый я стал человек. Знаю, что, где и когда требуется.
Лег дяденька спать, а под подушку «Новое время» положил, чтоб худые сны не снились.
Наутро попросил меня свести его в сберегательную кассу.
– Деньги дома держать нельзя. Если меня дома грабить станут – непременно убьют. А в кассе грабить станут, так убьют не меня, а чиновника. Поняли? Эх вы, дурашки!
Поехали мы в кассу. У дверей городовой стоит. Дяденька засуетился.
– Милый друг! Ради бога, делай невинное лицо. Ну, что тебе стоит! Ну, ради меня, ведь я же тебе родственник!
– Да как же я могу? – удивляюсь я. – Ведь я же ни в чем не виновата.
Дядюшка так и заметался.
– Погубит! Погубит! Смейся, хоть, по крайней мере, верещи что-нибудь…
Вошли в кассу.
– Фу! – отдувался дяденька. – Вывезла кривая. Бог не без милости. Умный человек везде побывать может: и на почте, и в банке, и всегда сух из воды выйдет. Не надо только распускаться.
В ожидании своей очереди дяденька неестественно громким голосом стал рассказывать про себя очень странные вещи.
– Эти деньги, друг мой, – говорил он, – я в клубе наиграл. День и ночь дулся, у меня еще больше было, да я остальное пропил. А это вот, пока что, спрячу здесь, а потом тоже пропью, непременно пропью.
– Дяденька! – ахала я. – Да ведь вы же никогда карт в руки не брали! Да вы и не пьете ничего!..
Он в ужасе дергал меня за рукав и шипел мне на ухо:
– Молчи! Погубишь! Это я для них. Все для них. Пусть считают порядочным человеком.
Из сберегательной кассы отправились домой пешком. Прогулка была невеселая. Дяденька во все горло кричал про себя самые скверные вещи. Прохожие шарахались в сторону.
– Ладно, ладно, – шептал он мне. – Уж буду не я, если мы благополучно до дому не дойдем. Умный человек все может. Он и в банке побывает, и по улице погуляет, и все ему как с гуся вода.
Проходя мимо подворотного шпика, дяденька тихо, но с неподдельным чувством пропел: «Мне верить хочется, что этих глаз сиянье!..»
Мы были уже почти дома, когда произошло нечто совершенно неожиданное. Мимо нас проезжал генерал, самый обыкновенный толстый генерал, на красной подкладке. И вдруг мой дяденька как-то странно пискнул и, мгновенно повернувшись спиной к генералу, простер к небу руки. Картина была жуткая и величественная. Казалось, что этот благородный седовласый старец в порыве неизъяснимого экстаза благословляет землю.
Вечером дяденька запросился в концерт. Внимательно изучив программу удовольствий, он остановил свой выбор на благотворительном музыкально-вокальном вечере.
Поехали.
Запел господин на эстраде какое-то «Пробуждение весны». Дяденька весь насторожился: «А вдруг это какая-нибудь эдакая аллегория. Я лучше пойду покурю».
Кончилось пение. Началась декламация. Вышла барышня, стала декламировать «Письмо» Апухтина. Дяденька сначала все радовался: «Вот это мило! Вот молодец девица. И комар носу не подточит». Хвалил, хвалил, да вдруг как ахнет. Схватил меня за руку да к выходу.
– Дяденька! Голубчик! Что с вами!
– Молчи, – говорит, – молчи! Скорей домой. Дома все скажу.
Дома потребовал от меня входные билеты с концерта, сжег их на свечке и пепел в окно бросил. Затем стал вещи укладывать. Мы просили, уговаривали. Ничто не помогло.
– Да вы хоть скажите, дяденька, что вас побудило?
– Да не притворяйся, – говорит, – сама слышала, что она сказала. Отлично слышала.
Насилу уговорили рассказать. Закрыл все двери.
– Она, – говорит, – сказала: «Воспоминанье гложет, как злой палач, как милый властелин».
– Так что же из этого? – удивляюсь я. – Ведь это стихи Апухтина.
– Что из этого? – говорит он жутким шепотом. – Что из этого? «Гложет, как милый властелин». Статья 121, вот что это из этого. Пятнадцать лет каторжных работ, вот что из этого. Идите вы, если вам нравится, а я, миленькие, стар стал для таких штук. Мне и здоровье не позволит.
И уехал.
Семья разговляется
– Поедемте к нам, – упрашивали знакомые, когда стали расходиться из церкви. – Поедемте, вместе разговеемся.
Но Хохловы поблагодарили и с достоинством отказывались.
– Нет уж, мы всегда дома! Уж это такой праздник – сами понимаете… Вся семья должна быть в сборе. Мы всегда дома разговляемся, все вместе, сами понимаете… И детки ждать будут, как же можно?..
Радостно, торжественно.
Колокола гудят, на улицах толпа народа.
Радостно, торжественно.
Хохлов говорит жене:
– Швейцару пять, старшему дворнику пять…
– Посмотри, какой красивый вензель на подъезде, – перебивает жена. – Надо шесть. Прибавь рубль, а то сразу начнет с квартирными приставать.
– Все равно, рублем не замажешь… Для фрейлейн что купила?
– Браслетку, – вздохнула жена. – За шесть рублей, дутая, но очень миленькая. И потом, я на коробочку попросила другую цену наклеить. Приказчик очень симпатичный, написал – двенадцать с полтиной. По-моему, это даже еще естественнее, чем, например, просто тринадцать или двенадцать. Не правда ли? Но до чего я устала со всеми этими дрязгами! Обо всех нужно подумать, а ведь я одна. Поручить некому, а у всех претензии. Глаша (вообрази себе нахальство!) подходит ко мне на днях и заявляет: «Будете для меня подарок покупать – купите коричневого бордо на платье». Каково! И ведь прекрасно знает, что я сама коричневое ношу!
– Распущенность! Сама виновата. Не надо распускать. Приехали.
Швейцар торжественно распахнул двери.
– Христос Воскресе! С праздником, ваша милость!
Эту радостную весть первых христиан он произнес так спокойно и почтительно, словно докладывал: «Тут без вас господин приходили».
А Хохлов молча вытянул из-под отворота шубы бумажник, нахмурившись, вынул пять рублей и отдал их швейцару.
– Началось! – вздохнула жена.
Поднялись по лестнице.
На звонок отворила горничная и неестественно оживленно поздравила.
– Подарок после отдам, – сказала барыня и подумала: «И чего эта дура радуется? Воображает, кажется, что я ей коричневого купила».
В столовой ждали две девочки.
– Мама! – сказала одна. – Катя от большого кулича изюмину выколупала. Теперь там дырка.
– А Женя пасху руками трогала…
– Очень мило! Очень мило! – запела мать. – Вот как вы встречаете родителей. Вместо того чтобы похристосоваться и поздравить с праздником, вы вот как… А где ваша фрейлейн? Куда она девалась?
– Фрейлейн в гостиной, в зеркало смотрится, – отвечали девочки дуэтом.
– Час от часу не легче! Жалованье платишь, подарки покупаешь, а уйдешь из дому лоб перекрестить – и детей оставить не на кого. Фрейлейн Эмма! Где же вы?
Вошла фрейлейн с напряженно-праздничным лицом. В волосах кокетливо извивалась старая, застиранная лента.
Фрейлейн сделала полупоклон, полуреверанс, то есть, склонив голову, слегка лягнула ногой под юбкой, и сказала:
– Ich gratuliere…[1]
– Это очень хорошо, моя милая, – перебила ее хозяйка, – но вы также не должны забывать свои обязанности. Дети шалят, портят куличи…
У немки сразу покраснел носик.
– Я гавариль Катенько, а Катенько отвешаль, что кулиш не святой. Я не знаю русски обышай, што я могу?
– Ну, перестаньте! Об этом потом поговорим. А где Петя?
– Петя пошел к заутрени во все церкви сразу, – отвечал дуэт. – Я говорила, что мама рассердится, а он говорит, что он не просил вас, чтобы вы его рождали, и что вы не имеете права вмешиваться.
– Ах, дрянь эдакая! Ох, бессовестный! – закудахтала мать.
– В чем дело? – спросил, входя, Хохлов. – Вот вам подарок. Фрейлейн, вам браслетка. А вам, дети, – крокет.
Дети надулись.
– Какой же подарок! Крокет вовсе не подарок. Крокет еще в прошлом году обещали без всякого праздника.
– Цыц! Вон пошли! Сидите смирно или убирайтесь вон из комнаты! Не дадут отцу-матери разговеться спокойно. Где Петька?
– Во все церкви пошел… не имеете права вмешиваться… он не просил, – отвечал дуэт.
– Что такое? Ничего не понимаю. Вот я ему уши надеру, как вернется. Будет помнить! Не давать ему ни кулича, ни пасхи! Эдакая дрянь!
Хохлов сел за стол.
– Это что? Поросенок? Чего ты там в него натыкала? И к чему было фаршировать, когда я ничего фаршированного в рот не беру! Только добро портят. Муж горбом выколачивает гроши, а вы хоть бы подумали, легко ли это ему дается. Вы только сидите да фаршируете! Эдак, матушка, ты хоть миллион профаршируешь, раз в тебе нет никакой самокритики. Так тоже нельзя! Ну, к чему здесь, спрашивается, огурец лежит? Ну, кого ты думала огурцом удивить?
– Да я думала, что, может быть, Август Иванович разговеться заедет.
– Август Иваныч! Очень ты его огурцом удивишь! Одна фанаберия. Передай сюда яйца.
Хохлов треснул яйцом об край тарелки. Жидкий желток брызнул ему на жилетку и пошел по пальцам.
– Это что? А? Всмятку! Позвать сюда Мавру! Позвать сюда мерзавку, которая на Пасху яйца всмятку варит. А? Каково? Двенадцать рублей жалованья, яиц сварить не умеет!
Вошла кухарка, встала у дверей.
– Это что? А? Это крутое яйцо? А?
– Виновата-с! К нему в нутро тоже не влезешь. Кто его знает, отчего оно не сварилось… Я ведь тоже не Свят Дух!..
– Скажи лучше, что ты мне с жилеткой сделала! У меня жилет тридцать рублей стоит; я его десять лет ношу, а ты мне его в один миг уничтожила! С меня подарков требуешь, а сама меня по миру норовишь пустить! Вон! Чтоб духу твоего… Кто там звонит? Ага, Петя! Тебя-то мне и нужно! Ты как смел без спросу в церковь уйти? А? Отвечай!
– Да что ж, когда вы не пускаете! Я ведь тоже человек. У меня религиозная потребность…
– Ах ты, поросенок! Скажите пожалуйста, какие он отцу слова говорит! Отец на них работает, отец их воспитывает, одевает, обувает, ночей не спит да думает, как бы им хорошо было…
– А где подарки?
– Слушаться не хотят, а о подарках не забудут. Тебе мать коньки купила, только я их тебе не дам! Нет, братец! Ты воображаешь…
– Не надо мне ваших коньков! Кто ж к лету коньки дарит! Все только нарочно!
– Сам же всю осень ныл, что коньков нет!..
– Так это осенью было! А теперь я же вам намекал, что мне удочка нужна. Если вы отец, так вы и должны относиться по-родительски.
– Ах ты, поросенок! Вон отсюда! Ничего не получишь! Не давать ему ничего! Ни кулича, ни пасхи! Ничего!
– А, так вот же вам!
Петя шлепнул ладонью по пасхе и удрал в свою комнату.
– Пойду, отдам прислуге подарки, – сказала Хохлова и встала из-за стола.
Муж остался один и долго молча жевал.
– Ну что, рады небось? – спросил он, когда жена вернулась.
– Разве их чем-нибудь обрадуешь? Даже не поблагодарили… Глаша говорит, что фрейлейн плачет.
– Чего она?
– Браслетка не нравится. Не к лицу.
– Вот дура!
– Такая миленькая браслетка. И два сердечка подвешены. Им все мало!
– Ну, вот и разговелись. Теперь можно и на боковую. Слышишь? Что это там за треск? А?
– Ничего. Это девчонки крокет ломают.
– Эдакие дряни! Вот я им ужо!!
Но Хохловы поблагодарили и с достоинством отказывались.
– Нет уж, мы всегда дома! Уж это такой праздник – сами понимаете… Вся семья должна быть в сборе. Мы всегда дома разговляемся, все вместе, сами понимаете… И детки ждать будут, как же можно?..
Радостно, торжественно.
Колокола гудят, на улицах толпа народа.
Радостно, торжественно.
Хохлов говорит жене:
– Швейцару пять, старшему дворнику пять…
– Посмотри, какой красивый вензель на подъезде, – перебивает жена. – Надо шесть. Прибавь рубль, а то сразу начнет с квартирными приставать.
– Все равно, рублем не замажешь… Для фрейлейн что купила?
– Браслетку, – вздохнула жена. – За шесть рублей, дутая, но очень миленькая. И потом, я на коробочку попросила другую цену наклеить. Приказчик очень симпатичный, написал – двенадцать с полтиной. По-моему, это даже еще естественнее, чем, например, просто тринадцать или двенадцать. Не правда ли? Но до чего я устала со всеми этими дрязгами! Обо всех нужно подумать, а ведь я одна. Поручить некому, а у всех претензии. Глаша (вообрази себе нахальство!) подходит ко мне на днях и заявляет: «Будете для меня подарок покупать – купите коричневого бордо на платье». Каково! И ведь прекрасно знает, что я сама коричневое ношу!
– Распущенность! Сама виновата. Не надо распускать. Приехали.
Швейцар торжественно распахнул двери.
– Христос Воскресе! С праздником, ваша милость!
Эту радостную весть первых христиан он произнес так спокойно и почтительно, словно докладывал: «Тут без вас господин приходили».
А Хохлов молча вытянул из-под отворота шубы бумажник, нахмурившись, вынул пять рублей и отдал их швейцару.
– Началось! – вздохнула жена.
Поднялись по лестнице.
На звонок отворила горничная и неестественно оживленно поздравила.
– Подарок после отдам, – сказала барыня и подумала: «И чего эта дура радуется? Воображает, кажется, что я ей коричневого купила».
В столовой ждали две девочки.
– Мама! – сказала одна. – Катя от большого кулича изюмину выколупала. Теперь там дырка.
– А Женя пасху руками трогала…
– Очень мило! Очень мило! – запела мать. – Вот как вы встречаете родителей. Вместо того чтобы похристосоваться и поздравить с праздником, вы вот как… А где ваша фрейлейн? Куда она девалась?
– Фрейлейн в гостиной, в зеркало смотрится, – отвечали девочки дуэтом.
– Час от часу не легче! Жалованье платишь, подарки покупаешь, а уйдешь из дому лоб перекрестить – и детей оставить не на кого. Фрейлейн Эмма! Где же вы?
Вошла фрейлейн с напряженно-праздничным лицом. В волосах кокетливо извивалась старая, застиранная лента.
Фрейлейн сделала полупоклон, полуреверанс, то есть, склонив голову, слегка лягнула ногой под юбкой, и сказала:
– Ich gratuliere…[1]
– Это очень хорошо, моя милая, – перебила ее хозяйка, – но вы также не должны забывать свои обязанности. Дети шалят, портят куличи…
У немки сразу покраснел носик.
– Я гавариль Катенько, а Катенько отвешаль, что кулиш не святой. Я не знаю русски обышай, што я могу?
– Ну, перестаньте! Об этом потом поговорим. А где Петя?
– Петя пошел к заутрени во все церкви сразу, – отвечал дуэт. – Я говорила, что мама рассердится, а он говорит, что он не просил вас, чтобы вы его рождали, и что вы не имеете права вмешиваться.
– Ах, дрянь эдакая! Ох, бессовестный! – закудахтала мать.
– В чем дело? – спросил, входя, Хохлов. – Вот вам подарок. Фрейлейн, вам браслетка. А вам, дети, – крокет.
Дети надулись.
– Какой же подарок! Крокет вовсе не подарок. Крокет еще в прошлом году обещали без всякого праздника.
– Цыц! Вон пошли! Сидите смирно или убирайтесь вон из комнаты! Не дадут отцу-матери разговеться спокойно. Где Петька?
– Во все церкви пошел… не имеете права вмешиваться… он не просил, – отвечал дуэт.
– Что такое? Ничего не понимаю. Вот я ему уши надеру, как вернется. Будет помнить! Не давать ему ни кулича, ни пасхи! Эдакая дрянь!
Хохлов сел за стол.
– Это что? Поросенок? Чего ты там в него натыкала? И к чему было фаршировать, когда я ничего фаршированного в рот не беру! Только добро портят. Муж горбом выколачивает гроши, а вы хоть бы подумали, легко ли это ему дается. Вы только сидите да фаршируете! Эдак, матушка, ты хоть миллион профаршируешь, раз в тебе нет никакой самокритики. Так тоже нельзя! Ну, к чему здесь, спрашивается, огурец лежит? Ну, кого ты думала огурцом удивить?
– Да я думала, что, может быть, Август Иванович разговеться заедет.
– Август Иваныч! Очень ты его огурцом удивишь! Одна фанаберия. Передай сюда яйца.
Хохлов треснул яйцом об край тарелки. Жидкий желток брызнул ему на жилетку и пошел по пальцам.
– Это что? А? Всмятку! Позвать сюда Мавру! Позвать сюда мерзавку, которая на Пасху яйца всмятку варит. А? Каково? Двенадцать рублей жалованья, яиц сварить не умеет!
Вошла кухарка, встала у дверей.
– Это что? А? Это крутое яйцо? А?
– Виновата-с! К нему в нутро тоже не влезешь. Кто его знает, отчего оно не сварилось… Я ведь тоже не Свят Дух!..
– Скажи лучше, что ты мне с жилеткой сделала! У меня жилет тридцать рублей стоит; я его десять лет ношу, а ты мне его в один миг уничтожила! С меня подарков требуешь, а сама меня по миру норовишь пустить! Вон! Чтоб духу твоего… Кто там звонит? Ага, Петя! Тебя-то мне и нужно! Ты как смел без спросу в церковь уйти? А? Отвечай!
– Да что ж, когда вы не пускаете! Я ведь тоже человек. У меня религиозная потребность…
– Ах ты, поросенок! Скажите пожалуйста, какие он отцу слова говорит! Отец на них работает, отец их воспитывает, одевает, обувает, ночей не спит да думает, как бы им хорошо было…
– А где подарки?
– Слушаться не хотят, а о подарках не забудут. Тебе мать коньки купила, только я их тебе не дам! Нет, братец! Ты воображаешь…
– Не надо мне ваших коньков! Кто ж к лету коньки дарит! Все только нарочно!
– Сам же всю осень ныл, что коньков нет!..
– Так это осенью было! А теперь я же вам намекал, что мне удочка нужна. Если вы отец, так вы и должны относиться по-родительски.
– Ах ты, поросенок! Вон отсюда! Ничего не получишь! Не давать ему ничего! Ни кулича, ни пасхи! Ничего!
– А, так вот же вам!
Петя шлепнул ладонью по пасхе и удрал в свою комнату.
– Пойду, отдам прислуге подарки, – сказала Хохлова и встала из-за стола.
Муж остался один и долго молча жевал.
– Ну что, рады небось? – спросил он, когда жена вернулась.
– Разве их чем-нибудь обрадуешь? Даже не поблагодарили… Глаша говорит, что фрейлейн плачет.
– Чего она?
– Браслетка не нравится. Не к лицу.
– Вот дура!
– Такая миленькая браслетка. И два сердечка подвешены. Им все мало!
– Ну, вот и разговелись. Теперь можно и на боковую. Слышишь? Что это там за треск? А?
– Ничего. Это девчонки крокет ломают.
– Эдакие дряни! Вот я им ужо!!
Нянькина сказка про кобылью голову
– Ну, а вы какого мнения относительно совместного воспитания мальчиков и девочек? – спросила я у своей соседки по five o’clok’y.
– Как вам сказать!.. Если бы дело шло о воспитании меня самой, то, конечно, я была бы всецело на стороне новых веяний. Ах, это было бы так забавно. Маленькие романы… Сцены ревности за уроками чистописания, самоотверженная подсказка… Да, это очень увлекательно! Но для своих дочерей я предпочла бы воспитание по старой методе. Как-то спокойнее! И, знаете ли, мне кажется, все-таки неприятно было бы встретиться где-нибудь в обществе с господином, который когда-то при вас спрягал: «Nous avons, vous avez, ils ont»[2]… или еще того хуже! Такие воспоминания очень расхолаживают.
– Все это вздор! – перебила ее хозяйка дома. – Не в этом суть! Главное, на что должно быть обращено внимание родителей и воспитателей, – это развитие в детях фантазии.
– Однако? – удивился хозяин и пожевал губами, очевидно собираясь сострить.
– Finissez![3] Никаких бонн и гувернанток! Никаких. Нашим детям нужна русская нянька! Простая русская нянька – вдохновительница поэтов. Вот о чем прежде всего должны озаботиться русские матери.
– Pardon! – вставила моя соседка. – Вы что-то сказали о поэтах… Я не совсем поняла.
– Я сказала, что русская литература многим обязана няньке. Да! Простой русской няньке! Лучший наш поэт, Пушкин, по его же собственному признанию, был вдохновлен нянькой на свои лучшие произведения. Вспомните, как отзывался о ней Пушкин:
«Голубка дряхлая моя… голубка дряхлая моя… сокровища мои на дне твоем таятся…»
– Pardon, – вмешался молодой человек, приподняв голову над сухарницей, – это, как будто, к чернильнице…
– Что за вздор! Разве чернильница может нянчить. А все эти дивные произведения! «Руслан и Людмила», «Евгений Онегин», – ведь всему этому научила его нянька!
– Неужели и «Евгений Онегин»? – усомнилась моя соседка.
– Удивительно! – мечтательно сказал хозяин дома, – такая дивная музыка… И все это нянька!
– Finissez! Только теперь я и чувствую себя спокойно, когда взяла к детям милую старушку. Она каждый вечер рассказывает детям свои очаровательные сказочки.
– Да, но, с другой стороны, излишняя фантазия тоже вредна! – заметила моя соседка. – Я знала одного дантиста… Так он ужасно много о себе воображал… То есть я не то хотела сказать…
Она слегка покраснела и замолчала.
– А сколько возни было с этими боннами! Была сначала швейцарка. Боже мой, как она нас замучила! Иван Андреич до сих пор без содрогания о ней вспомнить не может. Представьте себе, чем она нас донимала? Аккуратностью. Каждое утро все оконные стекла зубной щеткой чистила. Порядки завела прямо необыкновенные. Заставила в три часа обедать, а ужинать совсем запретила. Иван Андреич стал в клуб ездить, а я, потихоньку, к Филиппову бегала пирожки есть. Теперь положительно сама не понимаю, как она такую власть над нами забрала. Прямо пикнуть не смели!
– Говорят, есть такие флюиды… – вставил хозяин, сделав умное лицо.
– Finissez! Наконец избавились от нее. Взяла немку. Все шло недурно, хотя она сильно была похожа на лошадь. Отпустишь ее с детьми гулять, а издали кажется, будто дети на извозчике едут. Не знаю, может быть, другим и не казалось, но мне, по крайней мере, казалось. Каждый может иметь свое мнение. Тем более, я – мать.
Мы не спорили, и она продолжала:
– Прихожу я раз в детскую, вижу – Надя и Леся укачивают кукол и какую-то немецкую песенку напевают. Я сначала даже обрадовалась успеху в немецком языке. Потом, как прислушалась, – Господи, что такое! Ушам своим не верю. «Wilhelm schlief bei seiner neuen Liebe!»[4] – выводят своими тоненькими голосками. Я прямо чуть с ума не сошла.
– Как вам сказать!.. Если бы дело шло о воспитании меня самой, то, конечно, я была бы всецело на стороне новых веяний. Ах, это было бы так забавно. Маленькие романы… Сцены ревности за уроками чистописания, самоотверженная подсказка… Да, это очень увлекательно! Но для своих дочерей я предпочла бы воспитание по старой методе. Как-то спокойнее! И, знаете ли, мне кажется, все-таки неприятно было бы встретиться где-нибудь в обществе с господином, который когда-то при вас спрягал: «Nous avons, vous avez, ils ont»[2]… или еще того хуже! Такие воспоминания очень расхолаживают.
– Все это вздор! – перебила ее хозяйка дома. – Не в этом суть! Главное, на что должно быть обращено внимание родителей и воспитателей, – это развитие в детях фантазии.
– Однако? – удивился хозяин и пожевал губами, очевидно собираясь сострить.
– Finissez![3] Никаких бонн и гувернанток! Никаких. Нашим детям нужна русская нянька! Простая русская нянька – вдохновительница поэтов. Вот о чем прежде всего должны озаботиться русские матери.
– Pardon! – вставила моя соседка. – Вы что-то сказали о поэтах… Я не совсем поняла.
– Я сказала, что русская литература многим обязана няньке. Да! Простой русской няньке! Лучший наш поэт, Пушкин, по его же собственному признанию, был вдохновлен нянькой на свои лучшие произведения. Вспомните, как отзывался о ней Пушкин:
«Голубка дряхлая моя… голубка дряхлая моя… сокровища мои на дне твоем таятся…»
– Pardon, – вмешался молодой человек, приподняв голову над сухарницей, – это, как будто, к чернильнице…
– Что за вздор! Разве чернильница может нянчить. А все эти дивные произведения! «Руслан и Людмила», «Евгений Онегин», – ведь всему этому научила его нянька!
– Неужели и «Евгений Онегин»? – усомнилась моя соседка.
– Удивительно! – мечтательно сказал хозяин дома, – такая дивная музыка… И все это нянька!
– Finissez! Только теперь я и чувствую себя спокойно, когда взяла к детям милую старушку. Она каждый вечер рассказывает детям свои очаровательные сказочки.
– Да, но, с другой стороны, излишняя фантазия тоже вредна! – заметила моя соседка. – Я знала одного дантиста… Так он ужасно много о себе воображал… То есть я не то хотела сказать…
Она слегка покраснела и замолчала.
– А сколько возни было с этими боннами! Была сначала швейцарка. Боже мой, как она нас замучила! Иван Андреич до сих пор без содрогания о ней вспомнить не может. Представьте себе, чем она нас донимала? Аккуратностью. Каждое утро все оконные стекла зубной щеткой чистила. Порядки завела прямо необыкновенные. Заставила в три часа обедать, а ужинать совсем запретила. Иван Андреич стал в клуб ездить, а я, потихоньку, к Филиппову бегала пирожки есть. Теперь положительно сама не понимаю, как она такую власть над нами забрала. Прямо пикнуть не смели!
– Говорят, есть такие флюиды… – вставил хозяин, сделав умное лицо.
– Finissez! Наконец избавились от нее. Взяла немку. Все шло недурно, хотя она сильно была похожа на лошадь. Отпустишь ее с детьми гулять, а издали кажется, будто дети на извозчике едут. Не знаю, может быть, другим и не казалось, но мне, по крайней мере, казалось. Каждый может иметь свое мнение. Тем более, я – мать.
Мы не спорили, и она продолжала:
– Прихожу я раз в детскую, вижу – Надя и Леся укачивают кукол и какую-то немецкую песенку напевают. Я сначала даже обрадовалась успеху в немецком языке. Потом, как прислушалась, – Господи, что такое! Ушам своим не верю. «Wilhelm schlief bei seiner neuen Liebe!»[4] – выводят своими тоненькими голосками. Я прямо чуть с ума не сошла.