Что рассказывал Сергей Иванович.
   – Итак, значит, пошли мы в ресторан. Взяли с собой собачонку. Умолял не брать – нет, взбеленилась, и никаких. Сразу испортила настроение. Но, однако, смолчал.
   В ресторане – вечная история – куда ее ни посади, то ее печет, то на нее дует. Но я дал себе слово сдерживаться. Вижу, освободилось место и предлагаю самым ласковым тоном пересесть. И вдруг в ответ перекошенная физиономия и змеиный шип.
   – Мне и тут ладно.
   Ладно так ладно. Мне наплевать. Умолять и в ногах валяться не стану. Молчу. Ем. Вино, кстати, там недурное.
   Увидела, что я пью с интересом, и прицепилась. Тут уж я вскипел. Что, вообще, эти дурищи думают?
   Для чего человек в ресторан ходит – зубы чистить, что ли? Человек ходит для того, чтобы есть и поедаемое запивать. Вот для чего. Их идеал, чтобы человек смотрел, как она ест, а сам бы пожевал вареную морковку, запил водичкой, как заяц, и все время говорил бы комплименты. Куда как весело!
   Вышли из ресторана – так и знал – тычет мне на руки свою моську. Ведь предупреждал! Ведь просил! Действительно, возмутительно!
   Встретили какого-то болвана Скрипкина или что-то в этом роде. Воспользовался случаем, чтобы удрать. Жажда безумная. Выпил пива. Эта дурища, между прочим, твердит, как дятел, что вино жажды не утоляет. Объяснял идиотке, что жажда есть потребность жидкости, а вино есть жидкость. А она говорит, что селедочный рассол тоже жидкость, однако жажды не утолит.
   Я ей на это резонно отвечаю, что, если она истеричка, надо лечиться, а не бросаться на людей.
   Вернулся домой – вижу, приготовилась скандалить.
   Пресек сразу:
   – Завтра уезжаю.
   И лег спать.
   Слава богу, не догадалась, что был в бистро – старался не дышать в ее сторону.
   Нет, довольно, раз мы друг друга не понимаем и говорим на разных языках.
   Довольно.
   Что бы рассказала Джипси.
   Пошли в ресторан.
   Хозяева всю дорогу лаяли.
   В ресторане ели дрянь. Чужой господин ел цыпленка. Я смотрел на него, а он на меня. Если бы хозяйка на него полаяла, он дал бы косточку.
   Ничего мне не попало.
   На улице подошел тот, что каждый день лает с хозяйкой на прогулке и пихает меня ногой.
   Хозяин убежал, а тот просунул свою лапу под хозяйкину лапу и совсем сковырнул меня в сторону. От него пахло жареной телятиной, а сам он тихонько подтявкивал, будто голодный. Потом и хозяйка стала подтявкивать. Сама виновата – зачем ела артишок и рака. Дура.
   Оба притворялись голодными, да меня не надуешь.
   Пришли к дому и стали у подъезда друг другу морды обнюхивать.
   Она, верно, первая донюхалась, что он ел телятину, оттолкнула его и ушла.
   Мы уже улеглись, когда пришел хозяин. От него несло двумя литрами пива – мне чуть дурно не сделалось. Где у них нюх? Я ему тявкнула в самую морду.
   – Барбос!
   Теперь хозяина нет, а приходит тот. Она воет, а он тявкает. А чтобы угостить шоколадом собаку, об этом, конечно, ни одному из них и в голову не придет.
   Самая жестокая собачья разновидность – так называемый человек. Низшая раса, как подумаешь, что есть не верящие в белую кость!

Переоценка ценностей

   Петя Тузин, гимназист первого класса, вскочил на стул и крикнул:
   – Господа! Объявляю заседание открытым!
   Но гул не прекращался. Кого-то выводили, кого-то стукали линейкой по голове, кто-то собирался кому-то жаловаться.
   – Господа! – закричал Тузин еще громче. – Объявляю заседание открытым. Семенов-второй! Навались на дверь, чтобы приготовишки не пролезли. Эй, помогите ему! Мы будем говорить о таких делах, которые им слышать еще рано. Ораторы, выходи! Кто записывается в ораторы, подними руку. Раз, два, три, пять. Всем нельзя, господа; у нас времени не хватит. У нас всего двадцать пять минут осталось. Иванов-четвертый! Зачем жуешь! Сказано – сегодня не завтракать! Не слышал приказа?
   – Он не завтракает, он клячку жует.
   – То-то, клячку! Открой-ка рот! Федька, сунь ему палец в рот, посмотри, что у него. А? Ну то-то! Теперь прежде всего решим, о чем будем рассуждать. Прежде всего, я думаю… ты что, Иванов-третий?
   – Прежде всего надо лассуждать пло молань, – выступил вперед очень толстый мальчик с круглыми щеками и надутыми губами. – Молань важнее всего.
   – Какая молань? Что ты мелешь? – удивился Петя Тузин.
   – Не молань, а молаль! – поправил председателя тоненький голосок из толпы.
   – Я и сказал молань! – надулся еще больше Иванов-третий.
   – Мораль? Ну хорошо, пусть будет мораль. Так, значит, мораль… А как это мораль… это про что?
   – Чтобы они не лезли со всякой ерундой, – волнуясь, заговорил черненький мальчик с хохлом на голове. – То нехорошо, другое нехорошо. И этого нельзя делать, и того не смей. А почему нельзя – никто не говорит. И почему мы должны учиться? Почему гимназист непременно обязан учиться? Ни в каких правилах об этом не говорится. Пусть мне покажут такой закон, я, может быть, тогда и послушался бы.
   – А почему тоже говорят, что нельзя класть локти на стол? Все это вздор и ерунда, – подхватил кто-то из напиравших на дверь. – Почему нельзя? Всегда буду класть…
   – И стоб позволили зениться, – пискнул тоненький голосок.
   – Кричат «не смей воровать!», – продолжал мальчик с хохлом. – Пусть докажут. Раз мне полезно воровать…
   – А почему вдруг говорят, чтоб я муху не мучил? – забасил Петров-второй. – Если мне доставляет удовольствие…
   – А мама говорит, что я должен свою собаку кормить. А с какой стати мне о ней заботиться? Она для меня никогда ничего не сделала!..
   – Стоб не месали вступать в блак, – пискнул тоненький голосок.
   – А кроме того, мы требуем полного и тайного женского равноправия. Мы возмущаемся и протестуем. Иван Семеныч нам все колы лепит, а в женской гимназии девчонкам ни за что пятерки ставит. Мне Манька рассказывала…
   – Подожди, не перебивай! Дай сказать! Почему же мне нельзя воровать? Раз это мне доставляет удовольствие.
   – Держи дверь! Напирай сильней! Приготовишки ломятся.
   – Тише! Тише! Петька Тузин! Председатель! Звони ключом об чернильницу – чего они галдят!
   – Тише, господа! – надрывался председатель. – Объявляю, что заседание продолжается.
   Иванов-третий продвинулся вперед.
   – Я настаиваю, чтоб лассуждали пло молань! Я хочу пло молань говолить, а Сенька мне в ухо дует! Я хочу, чтоб не было никакой молани. Нам должны все позволить. Я не хочу увазать лодителей, это унизительно. Сенька! Не смей мне в ухо дуть! И не буду слушаться сталших, и у меня самого могут лодиться дети… Сенька! Блось! Я тебе в молду!
   – Мы все требуем свободной любви. И для женских гимназий тоже.
   – Пусть не заплещают нам зениться! – пискнул голосок.
   – Они говорят, что обижать и мучить другого нехорошо. А почему нехорошо? Нет, вот пусть объяснят, почему нехорошо, тогда я согласен. А то эдак все можно выдумать: есть нехорошо, спать нехорошо, нос нехорошо, рот нехорошо. Нет, мы требуем, чтобы они сначала доказали. Скажите пожалуйста – «нехорошо». Если не учишься – нехорошо. А почему же, позвольте спросить, – нехорошо? Они говорят – «дураком вырастешь». Почему дурак нехорошо? Может быть, очень даже хорошо.
   – Дулак – это холосо!
   – И по-моему хорошо. Пусть они делают по-своему, я им не мешаю. Пусть и они мне не мешают. Я ведь отца по утрам на службу не гоняю. Хочет – идет, не хочет – мне наплевать. Он третьего дня в клубе шестьдесят рублей проиграл. Ведь я же ему ни слова не сказал. Хотя, может быть, мне эти деньги и самому пригодились бы. Однако смолчал. А почему? Потому что я умею уважать свободу каждого ин-ди…юн-ди…ви-ди-ума. А он меня по носу тетрадью хлопает за каждую единицу. Это гнусно. Мы протестуем.
   – Позвольте, господа, я должен все это занести в протокол. Нужно записать. Вот так: «Пратакол засе…» «Засе» или «заси»? «Заседания». Что у нас там первое?
   – Я говорил, чтоб не приставали локти на стол…
   – Ага! Как же записать?.. Нехорошо – «локти». Я напишу «оконечности». «Протест против запрещения класть на стол свои оконечности». Ну, дальше.
   – Стоб зениться…
   – Нет, врешь, тайное равноправие!
   – Ну ладно, я соединю. «Требуем свободной любви, чтоб каждый мог жениться, и тайное равноправие полового вопроса для дам, женщин и детей». Ладно?
   – Тепель пло молань.
   – Ну ладно. «Требуем переменить мораль, чтоб ее совсем не было. Дурак – это хорошо».
   – И воровать можно.
   – «И требуем полной свободы и равноправия для воровства и кражи, и пусть все, что нехорошо, считается хорошо». Ладно?
   – А кто украл, напиши, тот совсем не вор, а просто так себе человек.
   – Да ты чего хлопочешь? Ты не слимонил ли чего-нибудь?
   – Караул! Это он мою булку слопал. Вот у меня здесь сдобная булка лежала: а он все около нее боком… Отдавай мне мою булку!.. Сенька! Держи его, подлеца! Вали его на скамейку! Где линейка?.. Вот тебе!.. Вот тебе!..
   – А-а-а! Не буду! Ей-богу, не буду!..
   – А, он еще щипаться!..
   – Дай ему в молду! Мелзавец! Он делется!..
   – Загни ему салазки! Петька, заходи сбоку!.. Помогай!..
   Председатель вздохнул, слез со стула и пошел на подмогу.

Политика воспитывает

   Собрался он к нам погостить на несколько дней и о приезде своем известил телеграммой.
   Пошли на вокзал встречать. Смотрим во все стороны, как бы не проглядеть – давно не виделись и не узнать легко.
   Вот, видим, вылезает кто-то из вагона бочком. Лицо перепуганное, в руке паспорт. Кивнул головой.
   – Дядюшка! Вы?
   – Я! Я! – говорит. – Только вы, миленькие, обождите, потому – я еще не обыскался.
   Пошел прямо к кондуктору, мы за ним.
   – Будьте любезны, – говорит, – укажите, где мне здесь обыскаться?
   Тот глаза выпучил, молчит.
   – Ваше дело, ваше дело. Я предлагал, тому есть свидетели.
   Дяденька, видимо, обиделся. Мы взяли его под руки и потащили к выходу.
   – Разленился народ, – ворчал он.
   Привезли мы дядюшку домой, занимаем, угощаем. Объявил он нам с первого слова, что приехал развлекаться. «Закис в провинции, нужно душу отвести».
   Стали мы его расспрашивать, как, мол, у вас там, говорят, будто бы…
   – Все вздор. Все давно вернулись к мирным занятиям.
   – Однако ведь во всех газетах было…
   Но он и отвечать не пожелал. Попросил меня сыграть на рояле что-нибудь церковное.
   – Да я не умею.
   – Ну, и очень глупо. Церковное всегда надо играть, чтоб соседи слышали. Купи хоть граммофон.
   К вечеру дяденька совсем развинтился. Чуть звонок, бежит за паспортом и велит всем руки вверх поднимать.
   – Дяденька, да вы не больны ли?
   – Нет, миленькие, это у меня от политического воспитания. Оборотистый я стал человек. Знаю, что, где и когда требуется.
   Лег дяденька спать, а под подушку «Новое время» положил, чтоб худые сны не снились.
   Наутро попросил меня свести его в сберегательную кассу.
   – Деньги дома держать нельзя. Если меня дома грабить станут – непременно убьют. А в кассе грабить станут, так убьют не меня, а чиновника. Поняли? Эх вы, дурашки!
   Поехали мы в кассу. У дверей городовой стоит. Дяденька засуетился.
   – Милый друг! Ради бога, делай невинное лицо. Ну, что тебе стоит! Ну, ради меня, ведь я же тебе родственник!
   – Да как же я могу? – удивляюсь я. – Ведь я же ни в чем не виновата.
   Дядюшка так и заметался.
   – Погубит! Погубит! Смейся, хоть, по крайней мере, верещи что-нибудь…
   Вошли в кассу.
   – Фу! – отдувался дяденька. – Вывезла кривая. Бог не без милости. Умный человек везде побывать может: и на почте, и в банке, и всегда сух из воды выйдет. Не надо только распускаться.
   В ожидании своей очереди дяденька неестественно громким голосом стал рассказывать про себя очень странные вещи.
   – Эти деньги, друг мой, – говорил он, – я в клубе наиграл. День и ночь дулся, у меня еще больше было, да я остальное пропил. А это вот, пока что, спрячу здесь, а потом тоже пропью, непременно пропью.
   – Дяденька! – ахала я. – Да ведь вы же никогда карт в руки не брали! Да вы и не пьете ничего!..
   Он в ужасе дергал меня за рукав и шипел мне на ухо:
   – Молчи! Погубишь! Это я для них. Все для них. Пусть считают порядочным человеком.
   Из сберегательной кассы отправились домой пешком. Прогулка была невеселая. Дяденька во все горло кричал про себя самые скверные вещи. Прохожие шарахались в сторону.
   – Ладно, ладно, – шептал он мне. – Уж буду не я, если мы благополучно до дому не дойдем. Умный человек все может. Он и в банке побывает, и по улице погуляет, и все ему как с гуся вода.
   Проходя мимо подворотного шпика, дяденька тихо, но с неподдельным чувством пропел: «Мне верить хочется, что этих глаз сиянье!..»
   Мы были уже почти дома, когда произошло нечто совершенно неожиданное. Мимо нас проезжал генерал, самый обыкновенный толстый генерал, на красной подкладке. И вдруг мой дяденька как-то странно пискнул и, мгновенно повернувшись спиной к генералу, простер к небу руки. Картина была жуткая и величественная. Казалось, что этот благородный седовласый старец в порыве неизъяснимого экстаза благословляет землю.
   Вечером дяденька запросился в концерт. Внимательно изучив программу удовольствий, он остановил свой выбор на благотворительном музыкально-вокальном вечере.
   Поехали.
   Запел господин на эстраде какое-то «Пробуждение весны». Дяденька весь насторожился: «А вдруг это какая-нибудь эдакая аллегория. Я лучше пойду покурю».
   Кончилось пение. Началась декламация. Вышла барышня, стала декламировать «Письмо» Апухтина. Дяденька сначала все радовался: «Вот это мило! Вот молодец девица. И комар носу не подточит». Хвалил, хвалил, да вдруг как ахнет. Схватил меня за руку да к выходу.
   – Дяденька! Голубчик! Что с вами!
   – Молчи, – говорит, – молчи! Скорей домой. Дома все скажу.
   Дома потребовал от меня входные билеты с концерта, сжег их на свечке и пепел в окно бросил. Затем стал вещи укладывать. Мы просили, уговаривали. Ничто не помогло.
   – Да вы хоть скажите, дяденька, что вас побудило?
   – Да не притворяйся, – говорит, – сама слышала, что она сказала. Отлично слышала.
   Насилу уговорили рассказать. Закрыл все двери.
   – Она, – говорит, – сказала: «Воспоминанье гложет, как злой палач, как милый властелин».
   – Так что же из этого? – удивляюсь я. – Ведь это стихи Апухтина.
   – Что из этого? – говорит он жутким шепотом. – Что из этого? «Гложет, как милый властелин». Статья 121, вот что это из этого. Пятнадцать лет каторжных работ, вот что из этого. Идите вы, если вам нравится, а я, миленькие, стар стал для таких штук. Мне и здоровье не позволит.
   И уехал.

Семья разговляется

   – Поедемте к нам, – упрашивали знакомые, когда стали расходиться из церкви. – Поедемте, вместе разговеемся.
   Но Хохловы поблагодарили и с достоинством отказывались.
   – Нет уж, мы всегда дома! Уж это такой праздник – сами понимаете… Вся семья должна быть в сборе. Мы всегда дома разговляемся, все вместе, сами понимаете… И детки ждать будут, как же можно?..
   Радостно, торжественно.
   Колокола гудят, на улицах толпа народа.
   Радостно, торжественно.
   Хохлов говорит жене:
   – Швейцару пять, старшему дворнику пять…
   – Посмотри, какой красивый вензель на подъезде, – перебивает жена. – Надо шесть. Прибавь рубль, а то сразу начнет с квартирными приставать.
   – Все равно, рублем не замажешь… Для фрейлейн что купила?
   – Браслетку, – вздохнула жена. – За шесть рублей, дутая, но очень миленькая. И потом, я на коробочку попросила другую цену наклеить. Приказчик очень симпатичный, написал – двенадцать с полтиной. По-моему, это даже еще естественнее, чем, например, просто тринадцать или двенадцать. Не правда ли? Но до чего я устала со всеми этими дрязгами! Обо всех нужно подумать, а ведь я одна. Поручить некому, а у всех претензии. Глаша (вообрази себе нахальство!) подходит ко мне на днях и заявляет: «Будете для меня подарок покупать – купите коричневого бордо на платье». Каково! И ведь прекрасно знает, что я сама коричневое ношу!
   – Распущенность! Сама виновата. Не надо распускать. Приехали.
   Швейцар торжественно распахнул двери.
   – Христос Воскресе! С праздником, ваша милость!
   Эту радостную весть первых христиан он произнес так спокойно и почтительно, словно докладывал: «Тут без вас господин приходили».
   А Хохлов молча вытянул из-под отворота шубы бумажник, нахмурившись, вынул пять рублей и отдал их швейцару.
   – Началось! – вздохнула жена.
   Поднялись по лестнице.
   На звонок отворила горничная и неестественно оживленно поздравила.
   – Подарок после отдам, – сказала барыня и подумала: «И чего эта дура радуется? Воображает, кажется, что я ей коричневого купила».
   В столовой ждали две девочки.
   – Мама! – сказала одна. – Катя от большого кулича изюмину выколупала. Теперь там дырка.
   – А Женя пасху руками трогала…
   – Очень мило! Очень мило! – запела мать. – Вот как вы встречаете родителей. Вместо того чтобы похристосоваться и поздравить с праздником, вы вот как… А где ваша фрейлейн? Куда она девалась?
   – Фрейлейн в гостиной, в зеркало смотрится, – отвечали девочки дуэтом.
   – Час от часу не легче! Жалованье платишь, подарки покупаешь, а уйдешь из дому лоб перекрестить – и детей оставить не на кого. Фрейлейн Эмма! Где же вы?
   Вошла фрейлейн с напряженно-праздничным лицом. В волосах кокетливо извивалась старая, застиранная лента.
   Фрейлейн сделала полупоклон, полуреверанс, то есть, склонив голову, слегка лягнула ногой под юбкой, и сказала:
   – Ich gratuliere…[1]
   – Это очень хорошо, моя милая, – перебила ее хозяйка, – но вы также не должны забывать свои обязанности. Дети шалят, портят куличи…
   У немки сразу покраснел носик.
   – Я гавариль Катенько, а Катенько отвешаль, что кулиш не святой. Я не знаю русски обышай, што я могу?
   – Ну, перестаньте! Об этом потом поговорим. А где Петя?
   – Петя пошел к заутрени во все церкви сразу, – отвечал дуэт. – Я говорила, что мама рассердится, а он говорит, что он не просил вас, чтобы вы его рождали, и что вы не имеете права вмешиваться.
   – Ах, дрянь эдакая! Ох, бессовестный! – закудахтала мать.
   – В чем дело? – спросил, входя, Хохлов. – Вот вам подарок. Фрейлейн, вам браслетка. А вам, дети, – крокет.
   Дети надулись.
   – Какой же подарок! Крокет вовсе не подарок. Крокет еще в прошлом году обещали без всякого праздника.
   – Цыц! Вон пошли! Сидите смирно или убирайтесь вон из комнаты! Не дадут отцу-матери разговеться спокойно. Где Петька?
   – Во все церкви пошел… не имеете права вмешиваться… он не просил, – отвечал дуэт.
   – Что такое? Ничего не понимаю. Вот я ему уши надеру, как вернется. Будет помнить! Не давать ему ни кулича, ни пасхи! Эдакая дрянь!
   Хохлов сел за стол.
   – Это что? Поросенок? Чего ты там в него натыкала? И к чему было фаршировать, когда я ничего фаршированного в рот не беру! Только добро портят. Муж горбом выколачивает гроши, а вы хоть бы подумали, легко ли это ему дается. Вы только сидите да фаршируете! Эдак, матушка, ты хоть миллион профаршируешь, раз в тебе нет никакой самокритики. Так тоже нельзя! Ну, к чему здесь, спрашивается, огурец лежит? Ну, кого ты думала огурцом удивить?
   – Да я думала, что, может быть, Август Иванович разговеться заедет.
   – Август Иваныч! Очень ты его огурцом удивишь! Одна фанаберия. Передай сюда яйца.
   Хохлов треснул яйцом об край тарелки. Жидкий желток брызнул ему на жилетку и пошел по пальцам.
   – Это что? А? Всмятку! Позвать сюда Мавру! Позвать сюда мерзавку, которая на Пасху яйца всмятку варит. А? Каково? Двенадцать рублей жалованья, яиц сварить не умеет!
   Вошла кухарка, встала у дверей.
   – Это что? А? Это крутое яйцо? А?
   – Виновата-с! К нему в нутро тоже не влезешь. Кто его знает, отчего оно не сварилось… Я ведь тоже не Свят Дух!..
   – Скажи лучше, что ты мне с жилеткой сделала! У меня жилет тридцать рублей стоит; я его десять лет ношу, а ты мне его в один миг уничтожила! С меня подарков требуешь, а сама меня по миру норовишь пустить! Вон! Чтоб духу твоего… Кто там звонит? Ага, Петя! Тебя-то мне и нужно! Ты как смел без спросу в церковь уйти? А? Отвечай!
   – Да что ж, когда вы не пускаете! Я ведь тоже человек. У меня религиозная потребность…
   – Ах ты, поросенок! Скажите пожалуйста, какие он отцу слова говорит! Отец на них работает, отец их воспитывает, одевает, обувает, ночей не спит да думает, как бы им хорошо было…
   – А где подарки?
   – Слушаться не хотят, а о подарках не забудут. Тебе мать коньки купила, только я их тебе не дам! Нет, братец! Ты воображаешь…
   – Не надо мне ваших коньков! Кто ж к лету коньки дарит! Все только нарочно!
   – Сам же всю осень ныл, что коньков нет!..
   – Так это осенью было! А теперь я же вам намекал, что мне удочка нужна. Если вы отец, так вы и должны относиться по-родительски.
   – Ах ты, поросенок! Вон отсюда! Ничего не получишь! Не давать ему ничего! Ни кулича, ни пасхи! Ничего!
   – А, так вот же вам!
   Петя шлепнул ладонью по пасхе и удрал в свою комнату.
   – Пойду, отдам прислуге подарки, – сказала Хохлова и встала из-за стола.
   Муж остался один и долго молча жевал.
   – Ну что, рады небось? – спросил он, когда жена вернулась.
   – Разве их чем-нибудь обрадуешь? Даже не поблагодарили… Глаша говорит, что фрейлейн плачет.
   – Чего она?
   – Браслетка не нравится. Не к лицу.
   – Вот дура!
   – Такая миленькая браслетка. И два сердечка подвешены. Им все мало!
   – Ну, вот и разговелись. Теперь можно и на боковую. Слышишь? Что это там за треск? А?
   – Ничего. Это девчонки крокет ломают.
   – Эдакие дряни! Вот я им ужо!!

Нянькина сказка про кобылью голову

   – Ну, а вы какого мнения относительно совместного воспитания мальчиков и девочек? – спросила я у своей соседки по five o’clok’y.
   – Как вам сказать!.. Если бы дело шло о воспитании меня самой, то, конечно, я была бы всецело на стороне новых веяний. Ах, это было бы так забавно. Маленькие романы… Сцены ревности за уроками чистописания, самоотверженная подсказка… Да, это очень увлекательно! Но для своих дочерей я предпочла бы воспитание по старой методе. Как-то спокойнее! И, знаете ли, мне кажется, все-таки неприятно было бы встретиться где-нибудь в обществе с господином, который когда-то при вас спрягал: «Nous avons, vous avez, ils ont»[2]… или еще того хуже! Такие воспоминания очень расхолаживают.
   – Все это вздор! – перебила ее хозяйка дома. – Не в этом суть! Главное, на что должно быть обращено внимание родителей и воспитателей, – это развитие в детях фантазии.
   – Однако? – удивился хозяин и пожевал губами, очевидно собираясь сострить.
   – Finissez![3] Никаких бонн и гувернанток! Никаких. Нашим детям нужна русская нянька! Простая русская нянька – вдохновительница поэтов. Вот о чем прежде всего должны озаботиться русские матери.
   – Pardon! – вставила моя соседка. – Вы что-то сказали о поэтах… Я не совсем поняла.
   – Я сказала, что русская литература многим обязана няньке. Да! Простой русской няньке! Лучший наш поэт, Пушкин, по его же собственному признанию, был вдохновлен нянькой на свои лучшие произведения. Вспомните, как отзывался о ней Пушкин:
   «Голубка дряхлая моя… голубка дряхлая моя… сокровища мои на дне твоем таятся…»
   – Pardon, – вмешался молодой человек, приподняв голову над сухарницей, – это, как будто, к чернильнице…
   – Что за вздор! Разве чернильница может нянчить. А все эти дивные произведения! «Руслан и Людмила», «Евгений Онегин», – ведь всему этому научила его нянька!
   – Неужели и «Евгений Онегин»? – усомнилась моя соседка.
   – Удивительно! – мечтательно сказал хозяин дома, – такая дивная музыка… И все это нянька!
   – Finissez! Только теперь я и чувствую себя спокойно, когда взяла к детям милую старушку. Она каждый вечер рассказывает детям свои очаровательные сказочки.
   – Да, но, с другой стороны, излишняя фантазия тоже вредна! – заметила моя соседка. – Я знала одного дантиста… Так он ужасно много о себе воображал… То есть я не то хотела сказать…
   Она слегка покраснела и замолчала.
   – А сколько возни было с этими боннами! Была сначала швейцарка. Боже мой, как она нас замучила! Иван Андреич до сих пор без содрогания о ней вспомнить не может. Представьте себе, чем она нас донимала? Аккуратностью. Каждое утро все оконные стекла зубной щеткой чистила. Порядки завела прямо необыкновенные. Заставила в три часа обедать, а ужинать совсем запретила. Иван Андреич стал в клуб ездить, а я, потихоньку, к Филиппову бегала пирожки есть. Теперь положительно сама не понимаю, как она такую власть над нами забрала. Прямо пикнуть не смели!
   – Говорят, есть такие флюиды… – вставил хозяин, сделав умное лицо.
   – Finissez! Наконец избавились от нее. Взяла немку. Все шло недурно, хотя она сильно была похожа на лошадь. Отпустишь ее с детьми гулять, а издали кажется, будто дети на извозчике едут. Не знаю, может быть, другим и не казалось, но мне, по крайней мере, казалось. Каждый может иметь свое мнение. Тем более, я – мать.
   Мы не спорили, и она продолжала:
   – Прихожу я раз в детскую, вижу – Надя и Леся укачивают кукол и какую-то немецкую песенку напевают. Я сначала даже обрадовалась успеху в немецком языке. Потом, как прислушалась, – Господи, что такое! Ушам своим не верю. «Wilhelm schlief bei seiner neuen Liebe!»[4] – выводят своими тоненькими голосками. Я прямо чуть с ума не сошла.