Дубинин вместе со всеми ворочал тогда валуны, которые на лютом морозе обжигали сквозь брезентовые рукавицы руки. Сейчас, ступая с камня на камень,, он думал о том, что если бы вся работа — разборка завалов, очистка берегов и мелей — каким-то чудом вдруг превратилась в сложенные один на другой камни, то за шесть лет службы Александра Дубинина мастером выросла бы на этом участке гора, снежной вершиной уходящая за облака. Дамба удивляет, а это — побочное дело. Ребята-сплавщики привыкли к ней, как привыкли к неумолкающему шуму воды на Большой Голове. Александра Дубинина нет-нет да охватывает смутная гордость за своих ребят: «Трудовой народ, ничего не скажешь. Не зря хлеб едят…»
   Дамба кончилась, булыжный склон упирался в стену столовой. А из-за угла столовой светились окна общежития. Время довольно позднее, но там не спят…
   Ощущение гордости и спокойной уверенности — все хорошо, жизнь налажена — исчезло: «Опять в карты дуются!…»
   Какой— то неудачник, легкая пена, которую выбрасывает жизнь, сейчас атаманствует над двумя десятками взрослых людей, здравых, рассудительных, знающих себе цену. И ему, мастеру Дубинину, всесильному человеку, слово которого хватают на лету, не так-то просто прийти и сказать: «Баста, ребята! Кончай канитель!»
   Все хорошо, все налажено… Но все ли? Сытно, покойно, даже слишком покойно — сон да работа, работа да сон…
   Дубинин мог заставить в трескучие морозы ворочать тяжелые камни. Нужно! Он мог приказать сплавщикам, вовсе не трезвенникам: на участке не пить. Нужно! В этом «нужно» и была сила Александра Дубинина. Но отбери сейчас карты, сразу зашумят:
   — Мы что — подневольные тебе? Ишь порядочки — играть нельзя. Нет для работы вреда? Нет. Ну и не зарывайся.
   А ведь так просто не кончится: где карты, там и выпивка и скандалы, мало ли что может стрястись. Пусть. Спохватятся — тут-то он и появится, тут-то скажет свое «баста». И попробуй тогда возразить, попробуй ослушаться!
   В берег уткнулась лодка. Генка Шамаев выскочил, рывком вытянул лодку на камешник, пружинящими скачками взбежал на дамбу.
   — Колдуешь? — спросил он, тоже уставясь в светящиеся окна.
   — Прикидываю.
   — Обдерет как липку ребят и сбежит, сукин сын.
   Дубинин промолчал.
   — Дозволь мне, Саша, я из него и деньги вытрясу, и в шею вытолкаю.
   — Успеется.
   Генка переступил с ноги на ногу, приблизил свое лицо к Дубинину.
   — С кем нянчишься? За чужой пазухой счастья ищет. Таких не вытаскивать из порога, а по башке надо бить, когда выныривают.
   — Многих тогда пришлось бы по башке бить… Часто и честные люди — не чета Бушуеву — чужое заедают.
   — Мудришь что-то. Кто заедает?
   — Боюсь, что ты даже…
   — Я?…
   — Который месяц бабе голову крутишь. Побалуешься, а потом отвернешься. Тебе удовольствие, а ей слезы. Так-то… Не суди других строго.
   Генка выпрямился, из-под волос блестели в темноте глаза.
   — Суешься, куда не просят.
   Погромыхивая по камням, он сбежал с дамбы. Дубинин постоял еще и не спеша начал спускаться.

15

   Табачный дым пластовался над головами сбившихся на полу людей. Многие с испугом косятся на Бушуева: быть не может, чтобы срывал такие выигрыши без жульничества, зря зарывается, не простят… Прекратились шутки, исчез смех, в густом, прокуренном воздухе минута за минутой копилось что-то зловещее, все ждали — вот прорвется.
   Николай Бушуев, в нижней рубахе распояской, подвернув по-турецки ноги, сидел возле денег. Он несколько раз рассовывал деньги по карманам, а они снова вырастали у его колен. Когда Бушуев поднимался и шел пить, все головы поворачивались вслед за ним, десятки пар глаз с подозрением следили за каждым его движением. Бушуeв не спеша наливал в алюминиевую кружку воду из бака, жадно пил, возвращался, снова усаживался по-турецки.
   Егор Петухов дрожащими руками тасовал карты, на рыхлом лице непривычное ожесточение, веки красные. Его чемодан выдвинут прямо в проход, в нем белеет скомканное белье.
   Егор проигрывал последнее.
   — На все, — безжалостно произносит Бушуев. Который уже раз за вечер он повторяет эти слова.
   На все! Егор втягивает голову в плечи, руки дрожат. Он выбрасывает карту. Бушуев спокойно берет ее, мельком бросает взгляд, тянется к колоде.
   — Дай сам потяну.
   Дрожат руки Егора, дрожит колода карт, дрожат распущенные губы.
   Кто— то недружелюбно роняет за спиной Бушуева:
   — Взял!
   Егор вдруг бросил на пол карты, через разбросанные деньги рванулся к Бушуеву, захрипел:
   — Шаромыжничаешь! Задушу, оплевок!
   Бушуев напружиненно вскочил на ноги. Неуклюжe ворочаясь среди тесно сбившихся, опешивших людей, со звериным оскалом на багровом лице, Егор ревел:
   — Уничтожу! Вдребезги разнесу! Сволочь!
   Поднялся на ноги, тяжелый, неуклюжий, качнулся на узкоплечего, утонувшего в просторной рубахе Николая Бушуева — сейчас сомнет, придавит, искалечит… Но Бушуев вдруг низко присел и нырнул на Егора. От короткого удара головой Егор тяжело плюхнулся на пол.
   Это произошло быстро — никто не успел сообразить. Никто не схватил Егора, не задержал Бушуева.
   Бушуев бросился к своей койке, откинул матрац, и в руках его оказался топор…
   Стало тихо. За окнами глухо шумела вода на Большой Голове.
   До сих пор все испытывали к Бушуеву только неприязнь, пусть острую, подогреваемую смутными подозрениями, но в ту минуту, когда увидели в его руках топор, поняли — он враг, сам сознает это, не зря же загодя спрятал в койке топор.
   — Вот, — Бушуев качнул топором, — сунься кто… Мне терять нечего — враз кончу.
   В белой, выпущенной поверх штанов рубахе, острые ключицы выпирают под распахнутым воротом, шея тощая, длинная, как куриная нога, на бледном, тронутом черной щетиной лице пустовато-светлые глаза.
   Один против всех. Каждый из сплавщиков наверняка сильнее его. Сплавщиков более двух десятков, целая толпа. И что из того, что в руках Бушуева топор? Топоры лежат в коридоре, нетрудно выскочить за дверь, разобрать по рукам…
   Шумят сквозь наглухо закрытые окна пороги. Никто не двигается, стоят, переминаются, глядят на Бушуева. Пахнет не потасовкой на кулаках, нет, топор в любой миг может подняться, и нельзя сомневаться — этот человек с легким сердцем опустит его на первую же подвернувшуюся голову. Его не связывают ни совесть, ни человеческие законы. А даже Егор Петухов, обезумевший сейчас от ненависти и отчаяния, не решится схватить топор, чтобы размозжить череп другому. Более двух десятков здоровых мужиков стоят в растерянности перед слабосильным, узкогрудым человеком. Стоят и молчат… Шумит вода на реке.
   Егор, сидевший на полу, пошевелился, опираясь руками в пол, стал тяжело подниматься. Все внимательно следили за ним. Холодно, с острой настороженностью следил и Бушуев.
   Егор поднялся, пошатываясь, прошел к своей койке, свалился на нее. Зашевелились остальные. Напряжение прошло, но настороженность и недоверие остались — косились на Бушуева, молчали.
   Бушуев, присел на койку, отвалился на подушку, положив возле себя топор, не спеша вынул папиросы, закурил, откинув назад голову, стал пускать дым в потолок. Потянулись к своим койкам и остальные.
   Открылась дверь, пригнув голову под притолоку, вошел Генка Шамаев, хмуро скользнул взглядом по койкам, споткнулся, поднял замок — большой, крепкий дверной замок, — бросил его в раскрытый, с разворошенным бельем чемодан Егора.
   — Деньги-то хоть с полу приберите, — хмуро сказал он, стаскивая с плеч пиджак.
   Деньги, вперемешку с рассыпанными картами, валялись возле печи. Никто не пошевелился, не стал их поднимать.

16

   Лешка Малинкин последние два дня ходил очумелый — кучи денег, удачи, проигрыши, люди, стоящие за твоей спиной, жарко дышащие в затылок. Он смутно чувствовал: все, что происходит, — нехорошее, пугающее; рад бы отойти в сторону, но нет сил. И Саша не похвалит. Омут какой-то, нырнул — не выберешься. С замиранием сердца минутами думал: чем кончится? И вот хриплый крик Егора, короткая драка, Бушуев с топором в руках у своей койки…
   Как и все, Лешка почувствовал ненависть к этому непонятному человеку. Он ждал, что Иван Ступнин, Егор Петухов — люди сильные, никогда ни о чем не говорившие со страхом — бросятся на Бушуева, скрутят его. И никто не бросился, все, как он, Лешка, стояли в растерянности. Страшен же, видать, этот человек со светлыми глазами на прищуре. Все скопом перед ним робеют.
   Лешка с опаской подошел к своей койке, стоявшей впритык к койке, на которой, развалясь курил Бушуев, стал торопливо раздеваться. Забраться скорей с головой под одеяло, отвернуться от Бушуева, забыть о нем. Едва его голова коснулась подушки, как почувствовал — что-то твердое выпирает сквозь наволочку. Он полез рукой, но острый пристальный взгляд Бушуева заставил обернуться.
   — Ты…— чуть слышно, сквозь стиснутые зубы, процедил Бушуев, — выйди на волю…
   Лешка, не понимая, таращил на него глаза.
   — На волю выйди, говорю. Словно бы по нужде… Меня дождись там… Ну!…
   Бушуев небрежно отвернулся, пустил дым в потолок. Лешка все еще не понимал.
   — Ну…— чуть слышно вытолкнул с дымом Бушуев.
   И Лешка не посмел ослушаться. Влез в резиновые сапоги, придерживая руками подштанники, пошел к дверям. Никто не обратил на него внимания.
   Из— за леса выползла почти полная луна. С черной реки лился ровный, равнодушный ко всякой человеческой суете шум воды. Лешка стал в тень под стену, поеживаясь в одном исподнем от ночного холода, сдерживая стук зубов, стал ждать, поминутно оглядываясь. Казалось, со стороны подозрительно следят чьи-то глаза. Вслушивался: не уловит ли в шуме воды приближающиеся шаги…
   Ждать пришлось долго. Луна, ядреная, чуть сточенная с одного бока, освещала просторный двор, железную бочку посреди двора. В конторе теплилось окно. Там сидел Саша. Если сорваться сейчас да к нему: Бушуев, мол, нехорошее затевает?… Он-то не отступит…
   Лешка топтался, поеживался и не решался сорваться с места.
   Легко проскрипело крыльцо, в белой незаправленной рубахе, прижимая локтем топор, появился Бушуев. Свободной от топора рукой взял Лешку за грудь, притянул к себе, обдавая табачным перегаром, заговорил захлебывающимся шепотом:
   — У тебя в подушке — десять косых… В субботу отнесешь к себе домой, в деревню. Припрячь понадежней, приду в гости. Скоро иль нет, но приду… Ты из Яремной, третья изба справа — все знаю. Ссучишься — живым не быть. А коль выгорит — две косых тебе на сладости. Понял, телок? Им и в голову не придет, что деньги-то у тебя. А меня пусть щупают.
   Бушуев сплюнул сквозь щербатину.
   — Иди!
   Лешка выбивал дробь зубами.
   — Отдал бы ты деньги, — попросил он. — Ребята-то шибко сердиты.
   — Не учи, сопля.
   — Тог… тогда сейчас уходи. Бери деньги и уходи.
   — У-у, сука, зубами стучишь… Уходи? Без паспорта-то?… Мой паспорт Саша у себя держит… Проваливай, а то и на тебя станут косоротиться. Помни: чуть вякнешь — убью!

17

   Лешка вернулся в обжитое тепло общежития. Кто-то из ребят уже безмятежно всхрапывал. Генка Шамаев курил, думал о чем-то. Деньги по-прежнему валялись на полу.
   Егор Петухов, нераздетый, в сапогах, лежавший лицом вниз на своей койке, при шуме открывшейся двери вздрогнул, рывком поднял голову — взгляд дикий, веки красные, лицо опухшее.
   — Ты там был? Видел его? — хрипло спросил он.
   — Кого? — спросил Лешка упавшим голосом.
   — Кого, кого!… Словно не знаешь. Ты вышел, а он за тобой следом. Спелись с ним.
   — С ума спятил, — повернулся к Егору Генка. — Из-за денег сбесился. Может, на меня кинешься? Ложись; Лешка.
   У Лешки дрожали колени. Волоча ноги, он прошел к своей койке, залез под одеяло. Едва его голова коснулась подушки, как снова почувствовал лежавший в ней узелок с деньгами. На секунду появилось острое желание вскочить, закричать: «Ребята! Вот деньги! Он мне в подушку сунул!» В него верят. Своих обманывать! Но ведь пригрозил: «Чуть вякнешь — убью!» И убьет, долго ли такому.
   Лешка поджал к животу ноги и замер — никак не мог согреться, знобило.
   А Егор плачущим голосом жаловался:
   — Он же сбежит… Махнет с нашими деньгами за реку, только его и видели…
   — Без порток, считай, выскочил. Куда он в таком виде — всякому в глаза бросится, — лениво возражал Генка. — Ты завтра за ним в оба гляди.
   — Тогда что ж он там торчит? Тогда он, значит, наши деньги припрятывает…
   — Вернет, заставим…
   Кто— то поднял голову:
   — Шабаш, ребята. Завтра в семь вставать.
   Из своего угла Иван Ступнин вздохнул:
   — Перипетия…
   В общежитии наступила тишина. Скрипел на койке Егор.
   Лешка, прижавшись ухом к выпирающим сквозь подушку деньгам, притих. Озноб прошел, но сложное, непривычное, томящее чувство охватило его. Не так давно на соседней койке, куда должен скоро вернуться Бушуев, спал Толька Ступнин. Он часто говорил Лешке о том, что читал в книгах. Рассказывал о больших городах, об институтах, об ученых людях, о самолетах, что могут поднять в воздух всех людей, какие есть на участке. Когда Лешка слушал Толю, мир за пределами их сплавучастка казался сказкой, населенной могущественными и добрыми людьми. Сейчас впервые открылось: в том большом мире живут еще и Николаи Бушуевы. Как соединить в одно Толькины рассказы и этого человека с черной душой? Запутан и непонятен большой мир…
   Лешка лежал, плотно закрыв глаза, и чувствовал себя бесконечно маленьким, беспомощным, глупым перед той жизнью, которая, как океан, окружает знакомый ему островок — крохотный поселок, притиснутый лесами к реке. Первое разочарование, первое смятение, первый страх, первое наивное прозрение затянувшегося детства.
   Егор Петухов не мог успокоиться. Натыкаясь на спинки кроватей, он подошел к койке Бушуева, с ожесточенным лицом стал щупать пиджак, висящий на гвозде, приподнял подушку, помял ее, откинул матрац…
   «Деньги ищет…— Лешка похолодел. — Сейчас мне скажет: а ну, вставай!…» Деньги сквозь наволочку давили в висок. «Что же делать? Сказать?… Но Бушуев?… Что они ему сделают? Ну, выгонят, ну, в шею дадут, пусть даже поколотят — все равно останется живой и здоровый. А он и в деревне знает дом — найдет, из-под земли выроет…»
   Лешка лежал, прижавшись виском к деньгам. И Егор, разбрасывающий постель Бушуева, казался ему в эти минуты не таким, каким привык всегда видеть. Раньше был обычный человек, только, может, скупее других… Теперь — лицо злобное, упрямое, глаза красные. Узнай сейчас, что он, Лешка, лежит на деньгах, — пожалуй, душить бросится. Чужой, непонятный! А ведь больше года жил с ним бок о бок.
   Затаив дыхание, Лешка глядел из-под одеяла на Егора. Тот, разворошив койку, выругался, отошел.

18

   Выпотрошив наловленную рыбу, обложив ее крапивой, Дубинин выставил в сенцы, на холодок ведро, не снимая пиджака, сел в конторе и под хриплые звонки вечно бодрствующего телефона задумался.
   Вспомнил, как Бушуев, только что вытащенный из порогов, лежал на койке с зеленым, обросшим щетиной лицом — острые коленки проступают сквозь одеяло, тонкие руки устало вытянуты вдоль тела, надпись на груди…
   Счастья нет у тебя, сукин сын! Руку тебе протянули: давай выкарабкивайся, прислоняйся к нам. Пусть у нас у самих немудрящее счастье, но какое есть. С большим-то ты, поди, и не справишься.
   Рвешь у других. Надеешься, что так легче прожить? Ой, нет. Не с землей, не с водой, не со зверем приходится воевать, а с человеком. Человек упрям, никогда не отдает свое счастье легко и просто. И потому ты, Николай Бушуев, не богат и не славен, потому жизнь тебя так гнула, что пришлось признаться: «Года идут, а счастья нет».
   Но ведь есть же Бушуевы и удачники. Сколько их ходит по свету! Просторна земля, а таким вот тесно на ней, стараются оттолкнуть соседа, верхом на него сесть. Тесно?… Даже смешно думать об этом. Здесь, на участке, живут тридцать два человека, оттого и скудно — кино даже нет. А если б триста тысяч жили — пороги бы прикрыли, пароходы бы пустили, театров бы понастроили, музыка бы по вечерам играла… Просторна земля и обильна — могло бы хватить счастья всем.
   Доносился шум воды, надрывался телефон на стене. Дубинин встал.
   При первой встрече он сказал Бушуеву, что со сплавучастка скрыться трудно. А так ли трудно? Можно бежать не пешком и нe на весельной лодке — на моторке. Она всегда стоит под берегом, моторист Тихон никогда не снимает с нее мотора. Если вечером сесть, то за ночь вниз по течению все участки останутся за спиной. А впереди перевалочная база, там сотни рабочих, среди которых легко затеряться, там железнодорожная ветка, там шоссе… Будет потом посмеиваться, что обвел простаков вокруг пальца.
   Молчаливый, загадочный, поднимался над рекой лесистый берег — величественная стена, отделяющая маленький поселок от остального мира. Река была черная, только на середине неистово трепыхался лунный свет, рвался вперед вместе с течением и не мог сорваться.
   Дубинин снял с лодки мотор, положил на берег и долго стоял среди валунов, глядел на судорожно мечущийся на воде лунный след, слушал рычание порога, легкие всплески о борта лодок.
   Что он может сделать? Вразумить? Найти слово? Где уж, не горазд на слова. Просто вытолкать в шею? Скинуть со своих плеч на чужие, а там хоть трава не расти — чем-то бушуевским попахивает…
   Дубинин взвалил на плечи тяжелый мотор и, глядя на свою короткую тень, ползущую по камням, стал подниматься по берегу на теплившееся окно конторы.
   Не доходя метров десяти, он заметил, как в освещенном окне мелькнула тень. «Кто там? В такое время?…»
   Чуть сутулясь под тяжестью мотора, Дубинин осторожно приблизился.
   Согнувшись над столом, рылся в бумагах Бушуев. На столе лежал топор.
   «Что это он? Что нужно?…— И вдруг осенило: — Паспорт! Я же его не отдал…»
   Паспорт был не в столе, а в полевой сумке, что висела на стене возле телефона, прямо за спиной Бушуева. Он не замечал ее.
   Наверно, Дубинин неосторожно переступил с ноги на ногу, Бушуев резко вскинул на окно глаза — лицо собранное, застывшее, глаза же затравлено бегают.

19

   Они столкнулись в темных сенях.
   — Саша? Ты? Я тут к тебе…— Ни страха, ни смущения в голосе. Дубинин в темноте схватил за локоть, вытащил на крыльцо.
   — Пошли.
   — Куда?
   Дубинин не ответил.
   При свете луны просторный двор казался особенно пустынным. На полпути к общежитию темнила старая железная бочка. Окна общежития светились. И этот свет в окнах, несмотря на то что время давно перевалило за полночь, и Бушуев, забравшийся в контору, и топор, не без умысла зажатый у него под мышкой, — все говорило: что-то случилось, пора действовать.
   Не доходя до бочки, Бушуев остановился:
   — Ты куда меня ведешь?
   — Идем, не разговаривай.
   — Да обожди… Хочешь, чтоб я деньги отдал?… Так и скажи. — Голос Бушуева был миролюбив.
   — Отдашь. Но прежде с ребятами потолкуем.
   — Толковать-то легче, когда я деньги на стол выложу. Добрее будут…
   — Вот и выложишь…
   — Так я спрятал. — Бушуев, схваченный за локоть, глядел на Дубинина через плечо.
   — Где?
   — Не выгорело, что ж… Пойдем, покажу. Дубинин помедлил и решился.
   — Веди.
   Бушуев потянул мастера от общежития к берегу, за столовую, к дамбе.
   — Помнишь, Саша, — с прежним миролюбием говорил он, — ты меня спрашивал, хочу ли я домой. Я там семнадцать лет не был, с начала войны… Вот и запало: приехать бы туда, взять бы в жены бабу с домом. С деньгами-то любая примет. Жить, как все. Надоело по свету болтаться, надоело, когда вертухай за спиной стоит.
   — Поработал бы честно, и езжай себе. Добрым словом проводили бы.
   — А еще, Саша, дорогой ты наш начальничек, надоели мне ваши леса. Живу здесь и словно не на свободе. Сырость, тучи, пороги — тьфу! У нас поля кругом, приволье, теплынь. Не хотел я твоих ребят шерстить, но сами, дураки, полезли. Как не пощупать? На берега эти тошно глядеть, на остолопов, которые живут в дыре…
   — Ладно, умник, кончай разговор. Где деньги спрятал?
   — Обожди. Что-то тороплив ты сегодня. У меня желания нет торопиться.
   — Ну!
   — Не нукай! — Бушуев вырвал локоть, стал напротив, в рубахе, выпущенной поверх брюк, в резиновых сапогах: снизу — громоздкий и неуклюжий, сверху — узкоплечий, с вытянутой шеей.
   За ним, уходя в призрачную лунную ночь, возвышалась дамба, сложенная из крупных валунов, укрепленная столбами. Совсем рядом шумела Большая Голова, чувствовалось ее влажное дыхание.
   Бушуев поудобнее перехватил топор.
   — Тебе при людях потолковать хотелось, мне — вот так, в тесной компании. Благодать, никого кругом. — Бушуев насмешливо разглядывал мастера.
   — Где деньги, сучий сын? — шагнул на него Дубинин.
   — Осади, осади. Не увидят твои ребята денег.
   — Ты топором не тряси, не испугаешь!
   — Ой, начальничек, не лезь. Давай лучше по доброму сговоримся: ты мне скажешь, где мой паспорт лежит, и без крику отпустишь. А я, так и быть, не трону тебя.
   — Брось топор! — Дубинин сжал кулаки. Но Бушуев поднял топор, заговорил свистящим бешеным шепотом:
   — С кулаками на топор — смерти хочешь! Стукну и в реку сволоку, в ней места много… Паспорт давай, гад! В твоих бумагах нет, в кармане таскаешь. Давай паспорт, паскуда!
   Дубинин отскочил, попытался нагнуться, чтобы поднять камень.
   — Ах, та-ак, сука! — Бушуев пошел на него. — Перышко при себе носишь! Не страшно. Махни только перышком, я т-тебя накрою!
   Дубинин совсем забыл про нож, висящий у пояса. Он выдернул финку… Но что с кулаками, что с ножом — одинаково трудно драться с человеком, у которого в руках топор. Держа в руке нож, Дубинин отступал к реке, боясь споткнуться о камень и полететь на землю.
   Его сапог соскользнул с камня в воду — за спиной река, отступать некуда.
   — Капец тебе! Гони паспорт, не то…
   И Дубинин кинулся вперед. Он успел отклониться, прикрыть рукой голову. Должно быть, топор был тупой, лезвие, задирая рукав, скользнуло от запястья к локтю. Но рука после этого сразу упала, стала непослушной, деревянной.
   А рядом — исказившееся, с оскалом щербатого рта лицо, широко открытые бешеные глаза. Топор снова взлетел вверх. Дубинин бросился прямо под топор, вплотную — так, в тесноте, топор неопасен, — попытался обхватить Бушуева, но разбитая рука не слушалась. Бушуев вывернулся, все еще держа над головой топор.
   Не соображая, боясь только одного — что поднятый топор вот-вот опустится на голову, Дубинин ударил ножом в грудь сверху вниз — раз, другой, третий!
   Топор с глухим звоном упал на камни. Бушуев вытянулся, задрал вверх подбородок и мягко, без шума откинулся назад.
   Ревела вода на пороге. Кроме ее шума, не слышно было ни звука. Огромные валуны, тяжело давя друг друга, поднимались стеной. Раскинув руки, в просторной белой рубахе, лежал Бушуев, неуклюжие резиновые сапоги торчали вверх тупыми носами. Шумела вода…
   Дубинин взглянул на нож, на блестевшем при свете луны лезвии увидел черные пятна — кровь. Бросил нож. Заплетающимися ногами шагнул к Бушуеву, нагнулся и сначала отпрянул… Глаза Бушуева были открыты, а горло сжималось и распускалось, изо рта черной нитью текла кровь, вырывалось икающее дыхание. Снова нагнулся Дубинин, хотел приподнять голову, но рука на затылке попала во что-то липкое. Только со стороны казалось, что падение Бушуева было мягким и бесшумным, — он разбил о камни затылок. На рубашке с левой стороны груди расползлось маслянистое, темное пятно… Дубинин разогнулся.
   Он шел к дому. Отвороты резиновых сапог задевали один за другой. Шумела вода, скрипел под сапогами песок, шуршали, отмечая шаг за шагом, резиновые отвороты, глядела сверху безучастная луна…
   В конторе Дубинин снял с телефона трубку. Линия, еще недавно кипевшая разговорами, теперь была пугающе тиха.
   В районном отделении милиции дежурил какой-то старшина Осипов.
   — Это с пятого сплавучастка Дубинин говорит… Ду-би-нин! Я тут человека убил… Да, я… Нечего рассказывать, сами узнаете… Лодку к утру выслать? Вышлю…
   Повесил трубку, сел на стул, бережно устроил на коленях больную руку…

20

   На следующий день, часам к одиннадцати, моторист Тихон привез на лодке троих — следователя, врачиху и милиционера.
   Все население маленького поселка молчаливой толпой встретило приехавших, вместе с ними пошли к дамбе, где на прибрежных камнях лежало тело Бушуева.
   Врачиха, немолодая женщина с увядшим и каким-то домашним лицом, разрезала от подола до воротника рубаху на теле Бушуева, бережно касаясь груди кончиками пальцев, осмотрела раны, приподняла голову, обследовала разбитый затылок. Следователь поднял нож и, хмурясь, его разглядывал, потом попросил милиционера прихватить топор.
   В конторе, расстегнув пальто, отбросив с волос на плечи платок, врачиха за столом Дубинина принялась заполнять свои бумаги. От ее трудолюбиво склоненной фигуры в стенах этой комнаты — наполовину учреждения, наполовину холостяцкого жилья — веяло покоем. Когда Дубинин глядел на нее, ему казалось, что все случившееся не так уж страшно.