Возможно, поэтому он, ревнивец, и не дал ходу нашей бедняжке, лишив ее всех удовольствий, заставив безвыходно любить - не столько Онегина, ее недостойного, напичканного едкой современностью (Татьяне досталась вечная часть), сколько прежнюю любовь-свободу-поэзию, в этом союзе осиявшую ее девичество. Не испытывая к пожилому супругу ничего, кроме почтительности, застраховавшей ее от соблазна поддаться Онегину, во-первых, и не дав ничего, во-вторых, Онегину, кроме горьких признаний, брошенных ему в лицо как вызов померяться с нею силами, она в этой стойкой раздвоенности находит гарантию остаться собою - не изменить ни с кем назначению, что ей приуготовил Пушкин, назвав навсегда своею.
   Одинокая со младенчества, среди родных, среди подруг, одинокая среди высшего света, поверженного к ее ногам, одинокая на прогулках, у окна, с любимыми книгами, она - избранни-ца, и в этом качестве проведена за ручку Пушкиным между Сциллой растраченных чувств (прина-длежи Татьяна Онегину) и Харибдой семейной пошлости (посчастливься ей брак с генералом). Что же мы видим? - Сцилла с Харибдой встретились и пожрали друг друга, оставив невредимой, девственной ее, избранницу, что, как монахиня, отдана ни тому, ни другому, а только третьему, только Пушкину, умудрившись себя сберечь как сосуд, в котором ни капли не пролилось, не усохло, не состарилось, не закисло, и вот эту чашу чистой женственности она, изобранница, подносит своему избраннику и питомцу.
   Вся жизнь моя была залогом
   Свиданья верного с тобой;
   Я знаю, ты мне послан Богом,
   До гроба ты хранитель мой...
   Ты в сновиденъях мне являлся.
   Незримый, ты мне был уж мил,
   Твой чудный взгляд меня томил,
   В душе твой голос раздавался
   Давно...
   Боже, как хлещут волны, как ходуном ходит море, и мы слизываем языком слезы со щек, слушая этот горячечный бред, этот беспомощный лепет в письме Татьяны к Онегину, Татьяны к Пушкину или Пушкина к Татьяне, к черному небу, к белому свету...
   Я вам пишу - чего же боле?
   Что я могу еще сказать?
   Ничего она не может сказать, одним рывком отворяя себя в сбивчивых ламентациях, смысл которых - если подходить к ним с буквальной меркой ее пустого романа с Онегиным - сводится к двум приблизительно, довольно типичным и тривиальным идеям: 1) "теперь ты будешь меня презирать" и 2) "а души ты моей все-таки не познал". Но как они сказаны!..
   Открыв письмо Татьяны, мы - проваливаемся. Проваливаемся в человека, как в реку, которая несет нас вольным, переворачивающим течением, омывая контуры души, всецело выраженной потоком речи. Но с полуслова узнавая Татьяну, настоящую, голубую Татьяну, плещущую впереди, позади и вокруг нас, мы тем не менее ничего толком не понимаем из ее слов, действующих исключительно непринужденным движением сказанного.
   Кто ей внушал и эту нелепость,
   И слов любезную небрежность?
   - удивляется Пушкин, сам ведь все это и внушивший по долгу службы (в соответствии с собственным вкусом и слухом к нежной небрежности речений). Но это не мешает ему испытывать от случившегося что-то похожее на смятение, на оторопь... Постой! Кто все-таки кому внушал? Тут явная путаница, подлог. По уверению Пушкина, Татьяна не могла сама сочинить такое, ибо "выражалася с трудом на языке своём родном" и писала письмо по-французски, перевести с которого с грехом пополам взялся автор.
   ...Вот
   Неполный, слабый перевод,
   С живой картины список бледный...
   Но если бледная копия такова - то каков же прекрасный подлинник, и что может быть полнее и подлиннее приложенного здесь документа?!. Читателю предоставлено право думать что угодно, заполняя догадками образовавшиеся пустоты, блуждая в несообразностях. Пушкин упрямо твер-дит, что его "перевод" внушен "иноплеменными словами" Татьяны, и отводит им место над своим творчеством. Остывающее перед нами письмо лишь слабый оттиск каких-то давних отношений поэта с Татьяной, оставшихся за пределами текста - там, где хранится недоступный оригинал ее письма, которое Пушкин вечно читает и не может начитаться.
   Допустимо спросить: уж не Татьяна ли это ему являлась, бродя в одиночестве по лесам?
   С утра до вечера в немой тиши дубов
   Прилежно я внимал урокам девы тайной;
   И, радуя меня наградою случайной,
   Откинув локоны от милого чела,
   Сама из рук моих свирель она брала:
   Тростник был оживлен божественным дыханьем
   И сердце наполнял святым очарованьем.
   * * *
   Подобно Татьяне, Пушкин верил в сны и приметы. На то, говорят, имел он свои причины. Не будем их ворошить. Достаточно сослаться на его произведения, в которых нечаянный случай заглянуть в будущее повторяется с настойчивостью идеи фикс. Одни только сны в руку снятся подряд Руслану1, Алеко2, Татьяне3, Самозванцу4, Гринёву5. Это не считая других знамений и предсказаний - в "Песне о вещем Олеге", "Моцарте и Сальери", "Пиковой Даме"... С неутихающим любопытством Пушкин еще и еще зондирует скользкую тему - предсказанной в нескольких звеньях и предустановленной в целом судьбы.
   1 "И спится вещий сон герою..."
   2 "Я видел страшные мечты!.."
   3 "И снится чудный сон Татьяне..."
   4 "Все тот же сон! возможно ль? в третий раз!"
   5 "Мне приснился сон, которого никогда не мог я позабыть и в котором до сих пор вижу нечто пророческое, когда соображаю с ним странные обстоятельства моей жизни".
   Чувство судьбы владело им в размерах необыкновенных. Лишь на мгновение в отрочестве мелькнула ему иллюзия скрыться от нее в лирическое затворничество. Судьба ответила в рифму, несмотря на десятилетнее поле, пролегшее между этими строчками: как будто автор отбрасывает неудавшуюся заготовку и пишет под ней чистовик.
   1815 год:
   В мечтах все радости земные!
   Судьбы всемощнее поэт.
   1824 год:
   И всюду страсти роковые,
   И от судей защиты нет.
   Но и без этого он уже чувствовал, что от судьбы не отвертеться. "Не властны мы в судьбе своей",- вечный припев Пушкина. Припомним: отшельник Финн рассказывает Руслану притчу своей жизни: ради бессердечной красавицы, пренебрегая расположением промысла, бедняк пятьдесят лет угрохал на геройские подвиги, на упражнения в чародействе и получил - разбитое корыто.
   Теперь, Наина, ты моя!
   Победа наша, думал я.
   Но в самом деле победитель
   Был рок, упорный мой гонитель.
   Между тем, выход есть. Стоит махнуть рукой, положиться на волю рока, и - о чудо! - вчерашний гонитель берет вас под свое покровительство. Судьба любит послушных и втихомолку потворствует им, и так легко на душе у тех, кто об этом помнит.
   Кому судьбою непременной
   Девичье сердце суждено,
   Тот будет мил на зло вселенной,
   Сердиться глупо и грешно.
   Доверие к судьбе - эту ходячую мудрость - Пушкин исповедует с силой засиявшей ему навстречу путеводной звезды. В ее свете доверие возгорается до символа веры. С ее высоты ординарные, по-студенчески воспетые, лень и беспечность повесы обретают полновластие нравственного закона.
   Лишь я судьбе во всем послушный,
   Счастливой лени верный сын,
   Всегда беспечный, равнодушный...
   Ленивый, значит - доверчивый, неназойливый. Ленивому необъяснимо везет. Ленивый у Пушкина всё равно что дурак в сказке: всех умнее, всех ловчее, самый работящий. Беспечного оберетает судьба по логике: кто же еще позаботится о таком? по методу: последнего - в первые! И вот уже Золушка в золоте. Доверие - одаривается
   Ленивый гений Пушкина-Моцарта потому и не способен к злодейству, что оно, печать и орудие бездарного неудачника, вынашивается в потугах самовольно исправить судьбу, кровью или обманом навязав ей свой завистливый принцип. Лень же - разновидность смирения, благодарная восприимчивость гения к тому, что валится в рот (с одновременной опасностью выпить яд, поднесенный бесталанным злодеем).
   Расчетливый у Пушкина - деспот, мятежник, Алеко. Узурпатор Борис Годунов. Карманник Германн. Расчетливый, всё рассчитав, спотыкается и падает, ничего не понимая, потому что всегда недоволен (дуется на судьбу). В десятках вариаций повествует Пушкин о том, как у супротивника рока обламываются рога, как вопреки всем уловкам и проискам судьба торжествует победу над человеком, путая ему карты или подкидывая сюрприз. В его сюжетах господствуют решительные изгибы и внезапные совпадения, являя форму закрученной и закругленной фабулы. Пушкинская "Метель", перепутавшая жениха и невесту только затем, чтобы они, вконец заплутавшись, нашли и полюбили друг друга не там, где искали, и не так, как того хотели, поражает искусством, с каким из метельного сумрака человеческих страстей и намерений судьба, разъединяя и связывая, само-державно вырезает спирали своего собственного, прихотливо творимого бытия. Про многие вещи Пушкина тудно сказать: зачем они? и о чем? - настолько они ни о чем и ни к чему, кроме как к закругленности судьбы-интриги.
   Фигура круга с ее замысловатым семейством в виде всяких там эллипсов и лемнискат наиболее отвечает духу Пушкина; в частности - его способу охотиться на героев, забрасывая линию судьбы, как лассо, успевающее по ходу рассказа свернуться в крендель, в петлю ("...как черная лента, вкруг ног обвилась, и вскрикнул внезапно ужаленный князь"). Самый круглый в русской литературе писатель, Пушкин повсюду обнаруживает черту - замкнуть окружность, будь то абрис событий или острый очерк строфы, увязанной, как баранки, в рифмованные гирлянды. В пушкинских созвучиях есть что-то провиденциальное: разбежавшаяся без оглядки в разные стороны речь с удивлением вдруг замечает, что находится в кольце, под замком - по соглашению судьбы и свободы.
   Идея рока, однако, действующая с мановением молнии, лишена у него строгости и чистоты религиозной доктрины. Случай - вот пункт, ставящий эту идею в позицию безликой и зыбкой неопределенности, сохранившей тем не менее право вершить суд над нами. Случай на службе рока прячет его под покров спорадических совпадений, которые, хотя и случаются с подозритель-ной точностью, достаточно мелки и капризны, чтобы, не прибегая к метафизике, сойти за безответственное стечение обстоятельств.
   "- Случай!-сказал один из гостей.
   - Сказка! - заметил Германн".
   Так в "Пиковой Даме" публика реагирует на информацию Томского из области сверхъестест-венного: то, что для одних потеряло реальность "сказка", другими еще допускается в скромном одеянии случая, колеблющегося на грани небывалого и вероятного. Случай и рубит судьбу под корень, и строит ей новый, научный базис. Случай - уступка черной магии со стороны точной механики, открывшей в мельтешении атомов происхождение вещей и под носом у растерянной церкви исхитрившейся объяснить миропорядок беспорядком, из которого, как в цилиндре факира, внезапным столкновением шариков, образовалась цивилизация, не нуждавшаяся в творце.
   Под впечатлением этих известий, коловращением невидимых сил, человек попал в переплет математики и хиромантии и немного затосковал.
   Дар напрасный, дар случайный,
   Жизнь, зачем ты мне дана?..*
   * Не напрасно, не случайно
   Жизнь от Бога мне дана,
   - поправлял ошибки Пушкина дотошный митрополит Филарет. Пушкин сокрушенно вздыхал, мялся и оставался при своем интересе. Круги поэзии и религии к тому часу не совпадали.
   Бездомность, сиротство, потеря цели и назначения - при всем том слепая случайность, возведенная в закон, устраивала Пушкина. В ней просвещенный век сохранил до поры нетрону-тым милый сердцу поэта привкус тайны и каверзы. В ней было нечто от игры в карты, которые Пушкин любил. Случайность знаменовала свободу - рока, утратой логики обращенною в произвол, и растерзанной, как пропойца, человеческой необеспеченности. То была пустота, чрева-тая катастрофами, сулящая приключения, учащая жить на фуфу, рискуя и в риске соревнуясь с бьющими как попало, в орла и в решку, разрядами, прозревая в их вспышках единственный, никем не предусмотренный шанс выйти в люди, встретиться лицом к лицу с неизвестностью, ослепнуть, потребовать ответа, отметиться и, падая, знать, что ты не убит, а найден, взыскан перстом судьбы в вещественное поддержание случая, который уже не пустяк, но сигнал о встрече, о вечности - "бессмертья, может быть, залог".
   ...С воцарением свободы всё стало возможным. Даль кишела переменами, и каждый предмет норовил встать на попа, грозя в ту же минуту повернуть мировое развитие в ином, еще не изведанном человечеством направлении. Размышления на тему: а что если б у Бонапарта не случился вовремя насморк? - входили в моду. Пушкин, кейфуя, раскладывал пасьянсы так называемого естественно-исторического процесса. Стоило вытянуть не ту даму, и вся картина непоправимо менялась. Его занимала эта легкая обратимость событий, дававшая пищу уму и стилю. Скача на пуантах фатума по плитам международного форума, история, казалось, была готова - для понта, на слабо - разыграть свои сцены сначала: всё по-новому, всё по-другому. У Пушкина руки чесались при виде таких вакансий в деле сюжетостроения. Всемирно-знаменитые мифы на глазах обрастали свежими, просящимися на бумагу фабулами. Любая вошь лезла в Наполеоны. Еще немного, и Раскольников скажет: всё позволено! Всё шаталось. Всё балансирова-ло на краю умопостигаемой пропасти: а что если бы?! Дух захватывало от непомерной гипотетич-ности бытия.
   В заметках о "Графе Нулине" в 1830 г. он делится своими исследованиями:
   "В конце 1825 года находился я в деревне. Перечитывая "Лукрецию", довольно слабую поэму Шекспира, я подумал: что если б Лукреции пришла в голову мысль дать пощечину Тарквинию? быть может, это охладило б его предприимчивость, и он со стыдом принужден был отступить? Лукреция б не зарезалась, Публикола не взбесился бы, Брут не изгнал бы царей, и мир и история мира были бы не те.
   Итак, республикою, консулами, диктаторами, Катонами, Кесарем мы обязаны соблазнительно-му происшествию, подобному тому, которое случилось недавно в моем соседстве, в Новоржев-ском уезде.
   Мысль пародировать историю и Шекспира мне представилась, я не мог воспротивиться двойному искушению и в два утра написал эту повесть".
   У "Графа Нулина" в истории была и другая аналогия - выступление декабристов. Оно тоже имело шанс закончиться так или эдак. Но повесть содержала более глубокий урок, рекомендуя анекдот и пародию на пост философии, в универсальные орудия мысли и видения.
   Нужно ли говорить, что Пушкин по меньшей мере наполовину пародиен? что в его произве-дениях свирепствует подмена, дергающая авторитетные тексты вкривь и вкось? Классическое сравнение поэта с эхом придумано Пушкиным правильно - не только в смысле их обоюдной отзывчивости. Откликаясь "на всякий звук", эхо нас передразнивает.
   Пушкин не развивал и не продолжал, а дразнил традицию, то и дело оступаясь в пародию и с ее помощью отступая в сторону от магистрального в истории литературы пути. Он шел не вперед, а вбок. Лишь впоследствии трудами школы и оперы его заворотили и вывели на столбовую дорогу. Сам-то он выбрал проселочную*.
   * Он писал о Жуковском - Вяземскому (25 мая 1825 г): "Я не следствие, а точно ученик его, и только тем и беру, что не смею сунуться на дорогу его, а бреду проселочной".
   Неудержимая страсть к пародированию подогревалась сознанием, что доколе всё в мире случайно - то и превратно, что от великого до смешного один шаг. В доказательство Пушкин шагал из "Илиады" в "Гавриилиаду", от Жуковского с Ариосто к "Руслану и Людмиле", от "Бедной Лизы" Карамзина к "Барышне-крестьянке", со своим же "Каменным Гостем" на бал у "Гробовщика". В итоге таких перешагиваний расшатывалась иерархия жанров и происходили обвалы и оползни, подобные "Евгению Онегину", из романа в стихах обрушившемуся в антироман - под стать "Тристраму Шенди" Стерна.
   Начавшемуся распаду формы стоически противостоял анекдот. Случайность в нем выступала не в своей разрушительной, но в конструктивной, формообразующей функции, в виде стройного эпизода, исполненного достоинства, интересного самого по себе, сдерживающего низвержение ценостей на секунду вокруг востроглазой изюминки. "Нечаянный случай всех нас изумил",- говаривал Пушкин, любуясь умением анекдота сосредоточиться на остроумии жизни и припод-нять к ней интерес - обнаружить в ее загадках и казусах здравый смысл.
   Анекдот хотя легковат, но тверд и локален. Он пользуется точными жестами: вот и вдруг. В его чудачествах ненароком побеждает табель о рангах и вещи ударом шпаги восстанавливают имя и чин. Анекдот опять возвещает нам, что действительность разумна. Он возвращает престиж действительности. В нем случай встает с места и произносит тронную речь:
   "- Тише, молчать,- отвечал учитель чистым русским языком,- молчать, или вы пропали. Я Дубровский"
   Анекдот - антипод пародии. Анекдот благороден. Он вносит соль в историю, опостылевшую после стольких пародий, и внушает нам вновь уверенность, что мир наше жилище. "В истории я люблю только анекдоты",- мог бы Пушкин повторить следом за Мериме,- "среди анекдотов же предпочитаю те, где, представляется мне, есть подлинное изображение нравов и характеров данной эпохи".
   Какое в этом все-таки чувство спокойствия и рассудительной гармонии в доме, обжитости во вселенной, где все предметы стоят по своим полкам!.. Сошлемся на анекдот, послуживший в "Пиковой Даме" эпиграфом - выдержанный в характере Пушкина, в духе Мериме:
   "В эту ночь явилась мне покойница баронесса фон В***. Она была вся в белом и сказала мне: "Здравствуйте, господин советник!"
   Шведенборг".
   Какое все-таки чувство уюта!..
   В пристрастии к анекдоту Пушкин верен вкусам восемнадцатого века. Оттуда же он перенял старомодную элегантность в изложении занимательных притч, утолявших любопытство столетия ко всему феноменальному. Прочтите "Свет зримый в лицах" Ивана Хмельницкого и вы увидите, что Крокодил и даже Ураган или Снег принадлежали тогда к разряду анекдотических ситуаций.
   Анекдот мельчит существенность и не терпит абстрактных понятий. Он описывает не челове-ка, а родинку (зато родинку мадам Помпадур), не "Историю Пугачевского бунта", а "Капитанскую дочку", где всё вертится на случае, на заячьем тулупчике. Но в анекдоте живет почтительность к избранному лицу; ему чуждо буржуазное равенство в отношении к фактам; он питает слабость к особенному, странному, чрезвычайному и преподносит мелочь как знак посвящения в раритеты. В том-то и весь фокус, что жизнь и невесту Гриневу спасает не сила, не доблесть, не хитрость, не кошелек, а заячий тулупчик. Тот незабвенный тулупчик должен быть заячьим: только заячий тулупчик спасает. С'еst lа vie.
   В превратностях фортуны Пушкин чувствовал себя как рыба в воде. Случайность его пришпо-ривала, горячила, молодила и возвращала к нашим баранам. Он был ей сродни. Чуть что, он лез на рожон, навстречу бедствиям. Беснуясь, он никогда, однако, не пробовал переспорить судьбу: его подмывало испытать ее рукопожатье.
   То была проверка своего жребия. Он шел на дуэль так же, как бросался под огонь вдохнове-ния: экспромтом, по любому поводу. Он искушал судьбу в жажде убедиться, что она о нем помнит. Ему везло. "Но злобно мной играет счастье",- помечал он, втайне польщенный, в удостоверение своего первородства. Житейскими невзгодами оплачивалась участь поэта. Куш был немалый и требовал компенсации. У древних это называлось "ревностью богов", а он числился в любимчиках, и положение обязывало.
   Никто так глупо не швырялся жизнью, как Пушкин. Но кто еще эдаким дуриком входил в литературу? Он сам не заметил, как стал писателем, сосватанный дядюшкой под пьяную лавочку.
   Сначала я играл,
   Шутя стихи марал,
   А там - переписал,
   А там - и напечатал.
   И что же? Рад, не рад
   Но вот уже я брат
   Тому, сему, другому.
   Что делать? Виноват!
   Тем не менее этот удел, носивший признаки минутной прихоти, детской забавы, был для него дороже всех прочих даров, земных и небесных, взятых вместе. Ему ничего не стоила начатая партия, но играть нужно было по-крупному, на всю катушку. "Генералы и тайные советники оставили свой вист, чтобы видеть игру, столь необыкновенную. Молодые офицеры соскочили с диванов; все официанты собрались в гостиной. ...Это похоже было на поединок. Глубокое молчание царствовало кругом".
   Баратынский был шокирован его гибелью. "...Зачем это так, а не иначе?" - вопрошал он со слезами недоумения и обиды.- "Естественно ли, чтобы великий человек, в зрелых летах, погиб на поединке, как неосторожный мальчик?" (Письмо к П. А. Вяземскому, 5 февраля 1837 г.).
   На это мы ответим: естественно. Пушкин умер в согласии с программой своей жизни и мог бы сказать: мы квиты. Случайный дар был заклан в жертву случаю. Его конец напоминал его начало: мальчишка и погиб по-мальчишески, в ореоле скандала и подвига, наподобие Дон-Кихота. Коло-рит анекдота был выдержан до конца, и ради пущего остроумия, что ли, Пушкина угораздило попасть в пуговицу. У рока есть чувство юмора.
   Смерть на дуэли настолько ему соответствовала, что выглядела отрывком из пушкинских сочинений. Отрывок, правда, получился немного пародийный, но это ведь тоже было в его стиле.
   В легкомысленной юности, закругляя "Гавриилиаду", поэт бросал вызов архангелу и шутя предлагал сосчитаться в конце жизненного пути:
   Но дни бегут, и время сединою
   Мою главу тишком посеребрит,
   И важный брак с любезною женою
   Пред алтарем меня соединит.
   Иосифа прекрасный утешитель!
   Молю тебя, колена преклоня,
   О, рогачей заступник и хранитель,
   Молю - тогда благослови меня,
   Даруй ты мне беспечность и смиренье,
   Даруй ты мне терпенье вновь и вновь,
   Спокойный сон, в супруге уверенье,
   В семействе мир и к ближнему любовь!
   Ближним оказался Дантес. Всё вышло почти по писанному. Предложение было, видимо, принято: за судьбой оставался последний выстрел, и она его сделала с небольшою поправкой на собственную фантазию: в довольстве и тишине Пушкину было отказано. Не этот ли заключите-льный фортель он предчувствовал в "Каменном Госте", в "Выстреле", в "Пиковой Даме"? Или здесь действовало старинное литературное право, по которому судьба таинственно расправляется с автором, пользуясь, как подстрочником, текстами его сочинений,- во славу и в подтверждение их удивительной прозорливости?..
   "В эту минуту ему показалось, что пиковая дама прищурилась и усмехнулась. Необыкновен-ное сходство поразило его...
   - Старуха! - закричал он в ужасе".
   * * *
   Старый лагерник мне рассказывал, что, чуя свою статью, Пушкин всегда имел при себе два нагана. Рискованные натуры довольно предусмотрительны: бесшабашные в жизни, они суеверны в судьбе.
   Несмотря на раздоры и меры предосторожности, у Пушкина было чувство локтя с судьбой, освобождающее от страха, страдания и суеты. "Воля" и "доля" рифмуются у него как синонимы. Чем больше мы вверяемся промыслу, тем вольготнее нам живется, и полная покорность беспеча-льна, как птичка. Из множества русских пословиц ему ближе всего, пожалуй, присказка: "Спи! утро вечера мудренее".
   За пушкинским подчинением року слышится вздох облегчения,- независимо, принесло это успех или ущерб. Так, по милости автора, вещая смерть Олега воспринимается нами с энтузиаз-мом. Ход конем оправдался: князь получил мат: рок одержал верх: дело сделано - туш!
   Бойцы поминают минувшие дни
   И битвы, где вместе рубились они.
   В общении с провидением достигается - присущая Пушкину - высшая точка зрения на предмет, придерживаясь которой, мы почти с удовольствием переживаем несчастья, лишь бы они содействовали судьбе. Приходит состояние свободы и покоя, нашептанное сознанием собственной беспомощности. Мы словно сбросили тяжесть: ныне отпущаеши.
   "Разъедемся, пора! - сказали,
   Безвестной вверимся судьбе".
   И каждый конь, не чуя стали,
   По воле путь избрал себе.
   Вопреки общему мнению, что свобода горда, непокорна, Пушкин ее в "Цыганах" одел в ризы смирения. Смирение и свобода одно, когда судьба нам становится домом и доверие к ней прости-рается степью в летнюю ночь. Этнография счастливо совпала в данном случае со слабостью автора, как русский и как Пушкин неравнодушного к цыганской стезе. К нищенским кибиткам цыган - "сих смиренных приверженцев первобытной свободы", "смиренной вольности детей" - Пушкин привязал свою кочующую душу, исполненную лени, беспечности, страстей, праздной мечтательности, широких горизонтов, блуждания,- всё это под попечением рока, не отягченного бунтом и ропотом, под сенью луны, витающей в облаках.
   Луна здесь главное лицо. Конечно - романтизм, но не только. Эта поэма ему сопричастна более других. Пушкин плавает в "Цыганах", как луна в масле, и передает ей бразды правления над своей поэзией.
   Взгляни: под отдаленным сводом
   Гуляет вольная луна;
   На всю природу мимоходом
   Равно сиянье льет она.
   Заглянет в облако любое,
   Его так пышно озарит
   И вот - уж перешла в другое;
   И то недолго посетит.
   Кто место в небе ей укажет,
   Примолвя: там остановись!
   Кто сердцу юной девы скажет:
   Люби одно, не изменись?*