Я почувствовала, как горячий мокрый ком растет и набухает у меня в горле. Только бы не расплакаться, только бы сдержаться… Это ведь силовое давление, это запрещенный прием. Он-то плакать не может…
— Ты чего? — удивился он и приподнялся, чтобы в темноте рассмотреть мое лицо. — Плачешь, что ли? Ну не царапай, не надо. А что тут такого? Ты что, обиделась?
Я не знала, как ему объяснить. Пошла умылась, выпила холодной воды и решила не ссориться перед Новым годом. Тем более — что ссориться-то? Человек попросил ее надеть желтую кофточку, а она вдруг, ни с того ни с сего, в три часа ночи завыла-заревела и убежала домой.
Утром он был нежен и внимателен, все подкладывал мне за завтраком сухарики, обсыпанные сахаром и кунжутом, целовал в макушку и в довершение всего купил в подарок красивые золотые сережки. Он мне раньше никогда не дарил таких подарков. Я была не очень счастлива, прекрасно понимая, что утром тридцать первого декабря новогодние подарки дарят лишь в одном случае — если расстаются до следующего года.
Перед расставанием он слегка пожурил меня за несдержанность и сопливость, напомнил, что лишних вопросов задавать не стоит, что Новый год — это детский праздник, это смех малышей и чудеса, в которые мы, взрослые, не верим. А дети верят, и надо поддерживать их веру. Я это слышала уже не первый год и покорно кивнула головой. Конечно, я прекрасно помнила, как сама в детстве ждала чудес в новогоднюю ночь, а какие же чудеса без таинственно улыбающихся мамы с папой, перешептывающихся между собой, тоже заметно волнующихся, радостных, праздничных?..
Комаров сердечно чмокнул меня на прощание и опять уехал куда-то на все бесконечные праздники… А что оставалось делать мне? Я решила спросить у рун и… И ждать его.
Я ведь могла надолго поссориться с ним, проявить гордость — не подходить к телефону, не встречаться. Я могла бы, вероятно, даже насовсем расстаться с ним, если бы хорошенько подумала… За то, что он не нашел ни одного дня, чтобы встретить со мной мой же Год Кота, да еще желтого. За то, что не захотел найти этого дня…
Но мне мешало думать ощущение, что он вот-вот сейчас приедет… или позвонит… И продолжит тот разговор, который начал, наевшись картошки с мясом в «Дяде Ване».
Но он никак не приезжал. Прошло первое, второе января. Потом подоспело Рождество — тоже хорошее время для того, чтобы сделать предложение… А ведь именно это он хотел сделать тридцатого декабря, разве нет? Я же не ослышалась… После стольких лет легких и необязательных отношений он наконец решился…
Я ждала его, не веря, что он так и не придет.
Цвет осени, когда мы оба с ним родились. Цвет солнечных лучей, которых так мало осенью, и моих детских ботинок, которые папа привез мне из далекой Швеции с широкими, круглыми носами, смешных, мальчуковых ботинок, я носила их года три и они все никак не становились мне малы, как будто росли вместе со мной… Это цвет тюльпанов, с их нежным, едва уловимым, чуть терпким ароматом, росших у нас на даче вперемежку с огромными маками и лебедой… И цвет моей любимой игрушки — вислоухого кенгуру, потерявшего с годами одно ухо, но дожившего до моей встречи с единственной любовью, поздней и горькой. А также цвет национальной принадлежности половины комаровских предков и всех его отчаянных предательств и измен.
Желтый Кот… Интересно, какой кот будет в следующий раз, через двенадцать лет? Хорошо бы не зеленый… Сколько же мне будет тогда лет? Лучше не думать… И надо сначала дожить до этого.
— Ну как там дела, беби?
И я услышу, как он улыбается в трубку. И улыбнусь тоже.
Итак, ценность потери была понятна, оставалось постичь все до конца. Я не была уверена, что точно выполняю наказ рун, но решила, что хватит сидеть и ждать. Под лежачий камень…
Сила моих мыслей, помноженная на силу древнего знания, по-видимому, была такова, что в ту же минуту раздался звонок и бесконечно уставший от гостей, хохота и тостов голос, мучительно родной голос, произнес:
— Беби… Почему тебя нет со мной, когда ты так мне нужна, а?
— Я… — растерялась я, как обычно, никогда заранее не зная, с чем он позвонит на сей раз.
— Ничего не говори. Собирайся. Я через полчаса буду. Я очень скучал о тебе.
— Хорошо, — вздохнула я, отчего-то не чувствуя себя счастливой. Праздники кончились, чудеса так и не произошли… Сегодня утром все пошли на работу, и стало ясно, что одиннадцатое января — это один из самых темных дней года, лишь середина долгой, нескончаемой зимы. Да еще эта непременная слякоть, густая коричневая грязь на дорогах, мелкий моросящий снег с дождем и ледяной мокрый ветер…
— Программа такая, — продолжал как не в чем ни бывало он, — тихий домашний ужин у меня, бутылка изумительного розового вина и один твой нежный взгляд. Да, и еще… прелестный тебе подарочек, если обещаешь не говорить мне, какая я свинья.
Я несколько раз набирала воздух, чтобы сказать все это, и все не решалась начать разговор.
— Ты что так тяжело вздыхаешь? — покосился он на меня.
— Я сделала руны, — ответила я.
Я увидела, что он хотел сострить, несколько секунд искал похожее слово или рифму, чтобы вышло смешно, как-нибудь не очень прилично. Не нашел и нахмурился. Я поспешила продолжить:
— Я сделала руны — перерисовала их из книжки. Погадала, и они дали мне очень мудрый совет: чтобы я не ссорилась с тобой, а…
— О! Вот послушай! — ответил он. — Послушай-послушай, — и подкрутил погромче радио в машине.
— «Маша и Медведи», что ли? — спросила я, не понимая, что же такого необыкновенно ценного в крепеньком переливчатом голоске лысой певицы Маши, чтобы обрывать наш важный разговор.
— Да, да! Ты послушай слова! — ответил он.
Я прислушалась. Может, стриженная налысо Маша поет про единственную любовь, которую человек обретает в сорок лет? И ради которой все же решается изменить свою упакованную, сытую, размеренную жизнь со строго регламентированными праздниками, раз и навсегда установленным реестром друзей и родственников и, соответственно, — реестром чужих. Тех, кто никогда не попадет на семейное торжество. Тех, кого ты просишь по телефону представляться чужим именем. «Так надо! Так лучше, беби, неужели ты сама не понимаешь? Ну зачем же всей Москве знать о моей личной жизни?..»
Зачем же всей Москве знать, что в этом тайном реестре чужаков под номером один записана я. И под номером два тоже я. И под всеми остальными написано: «Моя девочка. Моя любимая девочка. Моя не очень юная девочка. Мой тайный грех. Мой большой секрет от старенькой мамы. Мой большой секрет от почти взрослой дочери. Мой самый большой секрет от самого себя… Потому что решать я ничего не хочу, отпускать тебя не собираюсь, да и в конце концов — разве тебе не приятно быть моей тайной, беби?..»
Приятно. Я очень хочу быть твоей тайной, мой милый. И еще твоей явью. Твоей правдой. Твоей гордостью.
А так нельзя, да?..
Вот это все я и хотела обсудить с ним, когда завела разговор — из такого далека, про руны.
Про исландские руны, которые советуют в самый отчаянный и последний момент — когда понимаешь, что все напрасно, что ничего не получилось, что проиграла, проиграла собственную жизнь, что зря столько плакала, что зря ждала и напрасно надеялась — в этот момент они советуют доплакать все до конца и еще раз подумать: а зачем я столько страдала-то?
А если все-таки было зачем, то, оценив невосполнимую потерю, отнестись к ней серьезно. И не проклинать, не желать ему перевернуться вверх тормашками на машине, не втыкать по ночам иголки в восковую фигурку, слепленную из расплавленной церковной свечки, приговаривая:
— И чтоб тебе ни о ком, кроме меня, не думалось-(втыкая в голову), и чтоб у тебя в душе поселилась бесконечная тоска (втыкая в сердце), и чтоб серединка твоя повисла бесполезной тряпочкой, если ты сейчас с другой (втыкая в самый центр крошечной толстенькой фигурки).
Фигурку такую я однажды слепила в кошмаре отчаяния, потеряв счет дням, ночам и временам года, пытаясь хоть как-то, хоть вот так, через дьявола, через черные силы нашего неразгаданного мира напомнить ему, что я есть на свете. И что мне плохо одной, без него. Плохо до судорог, до безумия, до нежелания просыпаться утром… Да, мне теперь стыдно. Но фигурка эта — с иголочками — так и лежит у меня на полке, пугая моих редких гостей и смеша до слез моего младшего неромантичного брата.
— Я сделала руны… — сказала я Комарову, бесконечно родному и мучительно чужому, одиннадцатого января, в Год Желтого Кота, так и не решившись сказать главное. — Я не стала с тобой ссориться, потому что… — сказала я ему холодным январским утром, любуясь неласковыми темно-серыми глазами и строгим, любимым, равнодушным ртом с маленькой трогательной ранкой от простуды на нижней губе.
— О! Вот послушай! — ответил он и сделал погромче Машу с Медведями.
— Рейкья-я-я-вик — Рейкьяви-и-и-к, — пропела Маша.
— Ты поняла? — спросил он, с удовольствием косясь на мои красивые ажурные колготки цвета сливок, в которые капнули шоколада.
— Что я поняла? — спросила я, стараясь не зареветь и не заглядывать с надеждой ему в глаза.
— Как что? Если не поняла, еще слушай, — рассердился он и перестал смотреть на колготки.
— А, да, — поскорее ответила я, — поняла-поняла. Это столица Исландии.
Он скривился:
— Э-эх! Ничего-то ты не поняла! Столица…
Я замолчала, стараясь понять, чем песня про далекую Исландию так тронула его душу. И почему-то подумала, что я вряд ли когда-нибудь поеду туда, по крайней мере с ним. Теперь мне хотелось поскорее попасть домой, открыть заветную книжку и прочитать, без всякого гадания, просто прочитать эти строчки, передающие мне из самой глубины веков, через столетия варварства, христианства и снова варварства чьи-то прекрасные мысли. «Если Вам придется беспомощно сидеть и ждать, как то, что вы приобрели (с таким трудом и муками!), начнет исчезать — не впадайте в отчаяние, а используйте это как возможность распознать, в чем же заключается ваше подлинное желание»…
Теряя человека, составляющего смысл твоей жизни, не плачь попусту, а пойми, осознай до конца и прими, что он и был смыслом твоей единственной, короткой жизни. И, вероятно, порадуйся. Что нашла хоть какой-то смысл… Не у всех это получается.
Я сидела, рассматривала простые и загадочные знаки и думала: может, мне тоже руны нарисовать, усовершенствованные?.. Для себя и для других? И подписать в конце каждой мудрости:
«А потом вы поедете в Рейкьявик, в далекую столицу страны Исландия, где американцы, как говорит начитанный Комаров, снимали марсианские пейзажи. Где когда-то жили мудрые люди, которые считали, что если вам больно, то это хороший шанс узнать, где же находятся ваши самые болевые точки.
Если же вам очень больно — то это значит, что что-то внутри вас стало просто чужим и отторгается самим вашим нутром. Надо признать это и отторгнуть, и пройти через очищение, с которым уйдет и боль.
Ну, а если вам совсем больно, невыносимо, нечем дышать, незачем больше жить, то это означает, что ваша жизнь просто выросла за пределы своей сегодняшней формы. Она должна умереть. Чтобы энергия жизни могла воплотиться в новом рождении, в новой форме вашей обновленной личности. И то, что выглядит как невосполнимая потеря, — всего лишь новая возможность, дающая вам иную жизнь. Ищите среди пепла — и найдете там свое второе рождение».
Я так припишу в конце каждой руны, собрав и переврав все самое светлое и оптимистичное, чтоб было еще светлее. Гадать так гадать. И сделаю еще одну, дополнительную, для себя лично.
Это совсем не значит, что она мне попадется, эта руна, когда он на Старый Новый год, на Восьмое марта, на Первое мая и на все остальные праздники уедет куда-то без меня, а я, поревев и повтыкав для проформы иголочки во все сокровенные места на восковой фигурке, достану книжки по гаданию, разложу на столе свечки, нитки, кольца и прочие атрибуты несбыточных надежд и, закрыв глаза, сосредоточась, задам самый главный и самый глупый вопрос своего бытия.
Все равно задам, хотя уже давно всем — включая китайских и исландских мудрецов, я уж не говорю про родных, близких, соседей, прохожих и Господа Бога — понятен ответ. А мне непонятен. И я задам этот вопрос.
И может быть, мне выпадет моя собственная, придуманная мною самой, единственная и, наверное, не очень умная руна. Там ничего не будет написано про пепел, про возрождение, про потери и новую суть моей жизни. Там будет написано просто:
«Ты (то есть — я) поедешь с ним в Рейкьявик И приедешь с ним обратно. И ляжешь с ним спать на французскую раскладушку, очень неудобную для поздней страсти уставших от потерь и разочарований влюбленных. И проснешься тоже рядом с ним. И приготовишь ему завтрак. И не будешь больше плакать. Потому что вечером ты приготовишь ему ужин. И снова ляжешь рядом с ним на французскую раскладушку. И поцелуешь его измученный висок и подоткнешь ночью сползшее одеяло. И опять не будешь плакать. Потому что ты ведь поедешь с ним в Рейкьявик, в далекую столицу страны Исландия, где жили когда-то мудрые люди, учившие ждать и искать в кучке пепла несгорающие осколочки надежды, и где он тебе обязательно скажет:
— Беби, ну какие, к черту, регламенты и реестры? Какие друзья и родственники? Какие тайны и от кого? Бог давно знает, что ты у меня есть. Маша с Медведями с некоторых пор — тоже. Ну, так пусть и другие знают. Что ты у меня есть. Была, есть и будешь.
Вот что я напишу себе в своей собственной руне. И однажды я обязательно ее достану. Просто по теории вероятности. И покажу тебе, мой любимый, единственный, равнодушный и прекрасный Комаров. И ты возьмешь меня с собой в Рейкьявик. Ну, или хотя бы в Кострому. Мне ведь все равно куда.
Возьмешь?..
— Ты же всегда говоришь, что мы живем с тобой, а не встречаемся… — заметила я, как обычно в самый неподходящий момент пытаясь выяснить глобальные проблемы бытия.
— Не будем встречаться, — упрямо повторил Комаров. — Если ты будешь печатать эту дискредитирующую меня гадость, это мерзкое вранье. Не понимаю, неужели тебе приятно осознавать, что ты жив… встречаешься вот с таким вот дерьмом? Слабым, трусливым, скользким…
— Еще бы сказал — склизким… Лучше — скользящим!.. — не удержалась я, рискуя еще больше разъярить его. А придя домой, все же выкинула файл с рунами в корзину.
Вечно бегущий куда-то Комаров не знал, что жизнь непредсказуема и быстротечна.
Я не знала, что, несмотря на мое твердое решение «Ни единой идиотской строчки ради спасения нашей великой любви!», он все равно перестанет со мной жить, а также встречаться.
Я ничего не знала. Я сидела и грустно смотрела на пустую чистенькую корзину компьютера и спускала листочки с отпечатанным текстом, отвергнутым Комаровым, в бумагодробитель, чтобы уж ничего не осталось, ссыпая при этом меленькую стружку в специальный пакет, на котором написано «Й». В таком виде точно сгодится, хотя бы для кота Ихолайнена, живущего у мамы в Строгине, но из всех нарезанных бумаг предпочитающего для своего горшка именно мои произведения о вечной любви — нестареющей, невзрослеющей, неразделенной и не объяснимой ничем разумным.
А как бы объяснили руны это мое самодробление и самосожжение? Как-нибудь так, к примеру: «Смотря что горит. Если было что-то ценное, то никогда не сгорит дотла. Разотри ладонью пепел и наверняка найдешь в нем маленькие кусочки алмазов, чистые, сверкающие, прозрачные… Храни и любуйся, постепенно забывая о том огне…»
То ли подбадривая меня, то ли протестуя, малыш у меня в животе толкается ножкой. Мне не больно и смешно. И страшно за него — ведь он еще не знает, что Комаров от него отказался. Заранее, когда у него только-только из крошечных почек стали прорезываться руки и ноги. И немножко завидно — ведь он не умеет скучать о Комарове. И, скорее всего, никогда не научится.
Зачем же ему скучать, если я повезу его в Рейкьявик. Покажу ему древние марсианские пейзажи, и на желтом, отполированном холодной водой камне мы с ним нарисуем такой вот знак
Что значит Telwaz — энергия Воина духа, напоминающий, что лучший вид настойчивости — это терпение, а лучший способ действовать — это не стоять на собственном пути.
Воин духа… Вот он — многолетний опыт списывать не доученное перед экзаменом и получать гуманитарные дипломы… Я ведь, по привычке небрежно просматривая мудрость в поисках главных слов — «А вот завтра наступит счастье и Комаров придет к тебе навсегда…» — всегда думала, что этот знак называется «Дух Воина», и еще сердилась, когда он мне выпадал, потому что какой же из меня воин…
А теперь-то понятно, почему мне так нравятся эти слова. Они написаны для тех, у кого нет никакого оружия, у кого ничего нет кроме способности терпеть и превозмогать боль. И еще кроме надежды. Которая, вероятно, и должна поддерживать тот самый не очень сильный и уж совсем не воинственный дух…
Или вот такой знак, похожий на значок электричества на трансформаторных будках. А на самом деле он называется Sowelu — энергия солнца, целостность, жизненные силы:
И самое удивительное, что этот знак, солнечный, сильный, жизненный, советует отступить, оказавшись перед лицом уничтожающей ситуации. Потому что путь, по которому я иду, определен не какими-то высшими, непостижимыми причинами, а моей собственной сущностью. А значит, и ситуацию во многом создала я сама. Отойди в сторонку, говорят мне руны, иначе ситуация, трагическая, безвыходная, отчаянная, задавит тебя саму. Сущность не изменишь, ситуацию, уже существующую — тоже. Можно изменить лишь путь… А в течение пути, другого пути, глядишь, и цели покажутся иными… Или на самом деле иными окажутся.
Если на все мои вопросы выпадает именно она, это значит, что от меня требуется мужество, как если бы я прыгала в пустоту с пустыми руками, оставив позади все, что наполняло мою жизнь, что держало меня на обеих ногах, что питало, радовало и печалило. Потому что пустота — это конец. И пустота — это начало. И прекрасно — говорят руны, которые вообще никогда не говорят «это плохо». Если падаешь, и тебе больно и плохо — то боль нужна только для того, чтобы в следующий момент узнать — а как же бывает хорошо?
И поскольку она чистая, вот эта непознаваемая руна, я бы написала в ней красивыми буквами — Вечность. Имея в виду не только мою вечную любовь к Комарову. И не столько ее. А еще вечное море и белые скалы, желтоватые на сколах, бесконечное перетекание жизни из одного тела в другое, из одной души — во множество других, чужих и таких похожих…
Мы нарисуем красивые простые знаки, я объясню про бесконечность и терпение, и тот, от кого отказался Комаров, ничего не поймет и засмеется. Мы будем смеяться и будем молчать, и смотреть на невысокие светлые волны. «И будет все, как будто бы под небом и не было тебя…»
И будет все, как будто бы под небом и не было меня, ревущей, возвращающейся ночью через всю Москву пешком, бессмысленной и ненужной. Потому что Комаров сказал:
— Уходи. Зачем ты притащилась, если сбоку ты теперь похожа на дорожный знак «лежачий полицейский»? Какая из тебя теперь любовница? А в другом жанре ты мне непонятна и неинтересна. Лучше бы отца ребенку искала, чем ко мне по ночам таскаться. Ребенок должен расти в полной семье, должен быть одет; накормлен и согрет. Ты же знаешь, я — порядочный человек. Я ведь не сбежал. Я специально выбрал время и приезжал к тебе, чтобы официально, по-человечески отказаться. Тебе этого мало? У меня — ты, кажется, в курсе — взрослая дочь. Я не могу любить еще и вот это. — Он, не дотрагиваясь, показал на зародыша, доверчиво копошащегося у меня в животе и вздрагивающего при звуке его нервного голоса. — Не могу и не смогу. Так что уходи.
И вот я, неинтересный Комарову дорожный знак, знак одиночества, иду по ночной Москве, шагаю, как утка, переваливаясь с боку на бок по мокрому асфальту. А мимо скользят смелые и порядочные Комаровы-Шмелевы-Мухины на серебристых «кадиллаках» и скрипучих «жигулях», с новыми, интересными по жанру, девушками и старыми, привычными по жанру, женами. Самые одинокие и любопытные автомобилисты притормаживают, но, присмотревшись к моему волнообразному туловищу, спешно ретируются, обдавая меня теплыми брызгами из луж.
Они все едут и едут, усталые, глупые, издерганные, стареющие, и у нет них в животе такого специального места, где можно выращивать человека. А я гордо переваливаюсь, не смотрю по сторонам, чтобы не споткнуться в темноте, и слушаю одну и ту же незатейливую песенку, звучащую из всех машин: «Любовь здесь больше не живет, любовь здесь больше…» Я подставляю лицо последним каплям долгожданного короткого дождя и жалею, что лужи так быстро испаряются с испепеленной трехнедельной жарой земли.
«Любить и кормить не смогу…»
А я смогу. Мой малыш… Это для других ты — будущий, для меня — настоящий. Какой же ты будущий, если ты уже шевелишься, дышишь, замираешь и чувствуешь биение моего сердца? А я чувствую биение твоего…
Я смогу тебя любить и кормить. Я уже тебя люблю и очень жду. И когда-нибудь, может быть, я решусь рассказать тебе о том, как ты был зачат.
В ту ночь твой папа, надувшись шампанского, признался мне:
— Ты сделала меня счастливым. — И трезвея от собственных слов, тут же спохватился и уточнил: — В плане секса. Понимаешь?
А я лежала рядом и думала: «И черт с тобой. Я сама уйду от тебя, глупого равнодушного дурака, столько лет плюющего на меня и на свою собственную любовь. Уйду, и никакие дети мне от тебя не нужны. И хорошо еще, что Бог уберег — я ведь так хотела ребенка…»
А подвыпивший Комаров смеялся, важничал, заглядывал мне в глаза, хватал за тогда еще длинные косы и еще маленькую, по его размеру — чтобы входила в руку — грудь, и искал счастья, снова и снова. В плане секса.
В ту ночь я решила никогда больше не делать Комарова счастливым. Так твердо решила, что кто-то наверху, наверное, вздохнул:
— Ну что ж, уходи. Но не просто так, а с подарком — за все прожитые, вымученные с ним годы.
Я буду любить тебя. И я ведь буду нужна тебе, интересна тебе, мой малыш, пихающий меня сейчас изнутри десятимиллиметровой пяткой. Буду ведь, правда? Пусть не всегда, но долго. Очень долго… И у нас с тобой впереди еще столько слез и столько счастья… И столько июлей, августов, январей и сентябрей…
А Комаров… Наш Комаров, который сопит сейчас, уткнувшись в чей-то красивый плоский живот, похожий на мой, пока в нем не билось еще крошечное сердечко его собственного детеныша, или вовсе один, на неразобранном диване, укрывшись махровым халатом… Если он очень попросит, очень, мы ведь, может, и его возьмем в Рейкьявик — рисовать на скалах, искать на них древние знаки и смеяться, глядя на вечное, чистое, ледяное море? Возьмем?
— Ты чего? — удивился он и приподнялся, чтобы в темноте рассмотреть мое лицо. — Плачешь, что ли? Ну не царапай, не надо. А что тут такого? Ты что, обиделась?
Я не знала, как ему объяснить. Пошла умылась, выпила холодной воды и решила не ссориться перед Новым годом. Тем более — что ссориться-то? Человек попросил ее надеть желтую кофточку, а она вдруг, ни с того ни с сего, в три часа ночи завыла-заревела и убежала домой.
Утром он был нежен и внимателен, все подкладывал мне за завтраком сухарики, обсыпанные сахаром и кунжутом, целовал в макушку и в довершение всего купил в подарок красивые золотые сережки. Он мне раньше никогда не дарил таких подарков. Я была не очень счастлива, прекрасно понимая, что утром тридцать первого декабря новогодние подарки дарят лишь в одном случае — если расстаются до следующего года.
Перед расставанием он слегка пожурил меня за несдержанность и сопливость, напомнил, что лишних вопросов задавать не стоит, что Новый год — это детский праздник, это смех малышей и чудеса, в которые мы, взрослые, не верим. А дети верят, и надо поддерживать их веру. Я это слышала уже не первый год и покорно кивнула головой. Конечно, я прекрасно помнила, как сама в детстве ждала чудес в новогоднюю ночь, а какие же чудеса без таинственно улыбающихся мамы с папой, перешептывающихся между собой, тоже заметно волнующихся, радостных, праздничных?..
Комаров сердечно чмокнул меня на прощание и опять уехал куда-то на все бесконечные праздники… А что оставалось делать мне? Я решила спросить у рун и… И ждать его.
* * *
Обо всем об этом я и хотела ему сказать одиннадцатого января утром. Что у меня тоже был выбор.Я ведь могла надолго поссориться с ним, проявить гордость — не подходить к телефону, не встречаться. Я могла бы, вероятно, даже насовсем расстаться с ним, если бы хорошенько подумала… За то, что он не нашел ни одного дня, чтобы встретить со мной мой же Год Кота, да еще желтого. За то, что не захотел найти этого дня…
Но мне мешало думать ощущение, что он вот-вот сейчас приедет… или позвонит… И продолжит тот разговор, который начал, наевшись картошки с мясом в «Дяде Ване».
Но он никак не приезжал. Прошло первое, второе января. Потом подоспело Рождество — тоже хорошее время для того, чтобы сделать предложение… А ведь именно это он хотел сделать тридцатого декабря, разве нет? Я же не ослышалась… После стольких лет легких и необязательных отношений он наконец решился…
Я ждала его, не веря, что он так и не придет.
* * *
Единственное, что меня радовало все эти длинные и грустные первые десять дней нового года, что кот именно желтый. Ведь желтый — это мой самый любимый цвет.Цвет осени, когда мы оба с ним родились. Цвет солнечных лучей, которых так мало осенью, и моих детских ботинок, которые папа привез мне из далекой Швеции с широкими, круглыми носами, смешных, мальчуковых ботинок, я носила их года три и они все никак не становились мне малы, как будто росли вместе со мной… Это цвет тюльпанов, с их нежным, едва уловимым, чуть терпким ароматом, росших у нас на даче вперемежку с огромными маками и лебедой… И цвет моей любимой игрушки — вислоухого кенгуру, потерявшего с годами одно ухо, но дожившего до моей встречи с единственной любовью, поздней и горькой. А также цвет национальной принадлежности половины комаровских предков и всех его отчаянных предательств и измен.
Желтый Кот… Интересно, какой кот будет в следующий раз, через двенадцать лет? Хорошо бы не зеленый… Сколько же мне будет тогда лет? Лучше не думать… И надо сначала дожить до этого.
* * *
Я перевернула еще одну карточку, выбранную наугад из мешочка с рунами, и прочитала ее значение. На сей раз руны дали мне очень туманный совет — «постичь то, что вас питает, когда вы это потеряли»… Но чего ж тут постигать, когда и так все понятно — легко подумала — я. Ведь плакала я о нем, скучала без него, ждала, когда раздастся звонок и родной глуховатый голос спросит:— Ну как там дела, беби?
И я услышу, как он улыбается в трубку. И улыбнусь тоже.
Итак, ценность потери была понятна, оставалось постичь все до конца. Я не была уверена, что точно выполняю наказ рун, но решила, что хватит сидеть и ждать. Под лежачий камень…
Сила моих мыслей, помноженная на силу древнего знания, по-видимому, была такова, что в ту же минуту раздался звонок и бесконечно уставший от гостей, хохота и тостов голос, мучительно родной голос, произнес:
— Беби… Почему тебя нет со мной, когда ты так мне нужна, а?
— Я… — растерялась я, как обычно, никогда заранее не зная, с чем он позвонит на сей раз.
— Ничего не говори. Собирайся. Я через полчаса буду. Я очень скучал о тебе.
— Хорошо, — вздохнула я, отчего-то не чувствуя себя счастливой. Праздники кончились, чудеса так и не произошли… Сегодня утром все пошли на работу, и стало ясно, что одиннадцатое января — это один из самых темных дней года, лишь середина долгой, нескончаемой зимы. Да еще эта непременная слякоть, густая коричневая грязь на дорогах, мелкий моросящий снег с дождем и ледяной мокрый ветер…
— Программа такая, — продолжал как не в чем ни бывало он, — тихий домашний ужин у меня, бутылка изумительного розового вина и один твой нежный взгляд. Да, и еще… прелестный тебе подарочек, если обещаешь не говорить мне, какая я свинья.
* * *
Я сидела в машине, смотрела на него и думала: «Вот сейчас мы с тобой расстанемся до следующих выходных. Но ты так мне ничего и не сказал. Значит, на том наш предновогодний разговор и закончится… А я ведь могу не ждать, пока это скажешь ты… Ведь бывает по-разному. Я же имею право тебе сказать, что хочу вторую половину своей жизни провести с тобой. Смелости не имею, а право свое ощущаю. Разве наша любовь не дает мне такого права? Сказать, что я хочу гладить тебе рубашки и варить борщи, я ведь готовлю гораздо лучше, чем шеф-повар в „Дяде Ване“, лечить твои острые респираторные заболевания и плохое настроение, целовать умные усталые глаза, смотреть вместе с тобой, как другие мужчины, более ловкие и стройные, играют в мячик на большом зеленом поле, смеяться твоим шуткам, которыми ты пытаешься уберечься от грустных мыслей — о том, как коротка и печальна наша жизнь… Что я буду верить в тебя, внимать тебе и любить тебя, любить… До самой последней минуты нашей жизни. И после нее тоже».Я несколько раз набирала воздух, чтобы сказать все это, и все не решалась начать разговор.
— Ты что так тяжело вздыхаешь? — покосился он на меня.
— Я сделала руны, — ответила я.
Я увидела, что он хотел сострить, несколько секунд искал похожее слово или рифму, чтобы вышло смешно, как-нибудь не очень прилично. Не нашел и нахмурился. Я поспешила продолжить:
— Я сделала руны — перерисовала их из книжки. Погадала, и они дали мне очень мудрый совет: чтобы я не ссорилась с тобой, а…
— О! Вот послушай! — ответил он. — Послушай-послушай, — и подкрутил погромче радио в машине.
— «Маша и Медведи», что ли? — спросила я, не понимая, что же такого необыкновенно ценного в крепеньком переливчатом голоске лысой певицы Маши, чтобы обрывать наш важный разговор.
— Да, да! Ты послушай слова! — ответил он.
Я прислушалась. Может, стриженная налысо Маша поет про единственную любовь, которую человек обретает в сорок лет? И ради которой все же решается изменить свою упакованную, сытую, размеренную жизнь со строго регламентированными праздниками, раз и навсегда установленным реестром друзей и родственников и, соответственно, — реестром чужих. Тех, кто никогда не попадет на семейное торжество. Тех, кого ты просишь по телефону представляться чужим именем. «Так надо! Так лучше, беби, неужели ты сама не понимаешь? Ну зачем же всей Москве знать о моей личной жизни?..»
Зачем же всей Москве знать, что в этом тайном реестре чужаков под номером один записана я. И под номером два тоже я. И под всеми остальными написано: «Моя девочка. Моя любимая девочка. Моя не очень юная девочка. Мой тайный грех. Мой большой секрет от старенькой мамы. Мой большой секрет от почти взрослой дочери. Мой самый большой секрет от самого себя… Потому что решать я ничего не хочу, отпускать тебя не собираюсь, да и в конце концов — разве тебе не приятно быть моей тайной, беби?..»
Приятно. Я очень хочу быть твоей тайной, мой милый. И еще твоей явью. Твоей правдой. Твоей гордостью.
А так нельзя, да?..
Вот это все я и хотела обсудить с ним, когда завела разговор — из такого далека, про руны.
Про исландские руны, которые советуют в самый отчаянный и последний момент — когда понимаешь, что все напрасно, что ничего не получилось, что проиграла, проиграла собственную жизнь, что зря столько плакала, что зря ждала и напрасно надеялась — в этот момент они советуют доплакать все до конца и еще раз подумать: а зачем я столько страдала-то?
А если все-таки было зачем, то, оценив невосполнимую потерю, отнестись к ней серьезно. И не проклинать, не желать ему перевернуться вверх тормашками на машине, не втыкать по ночам иголки в восковую фигурку, слепленную из расплавленной церковной свечки, приговаривая:
— И чтоб тебе ни о ком, кроме меня, не думалось-(втыкая в голову), и чтоб у тебя в душе поселилась бесконечная тоска (втыкая в сердце), и чтоб серединка твоя повисла бесполезной тряпочкой, если ты сейчас с другой (втыкая в самый центр крошечной толстенькой фигурки).
Фигурку такую я однажды слепила в кошмаре отчаяния, потеряв счет дням, ночам и временам года, пытаясь хоть как-то, хоть вот так, через дьявола, через черные силы нашего неразгаданного мира напомнить ему, что я есть на свете. И что мне плохо одной, без него. Плохо до судорог, до безумия, до нежелания просыпаться утром… Да, мне теперь стыдно. Но фигурка эта — с иголочками — так и лежит у меня на полке, пугая моих редких гостей и смеша до слез моего младшего неромантичного брата.
— Я сделала руны… — сказала я Комарову, бесконечно родному и мучительно чужому, одиннадцатого января, в Год Желтого Кота, так и не решившись сказать главное. — Я не стала с тобой ссориться, потому что… — сказала я ему холодным январским утром, любуясь неласковыми темно-серыми глазами и строгим, любимым, равнодушным ртом с маленькой трогательной ранкой от простуды на нижней губе.
— О! Вот послушай! — ответил он и сделал погромче Машу с Медведями.
— Рейкья-я-я-вик — Рейкьяви-и-и-к, — пропела Маша.
— Ты поняла? — спросил он, с удовольствием косясь на мои красивые ажурные колготки цвета сливок, в которые капнули шоколада.
— Что я поняла? — спросила я, стараясь не зареветь и не заглядывать с надеждой ему в глаза.
— Как что? Если не поняла, еще слушай, — рассердился он и перестал смотреть на колготки.
— А, да, — поскорее ответила я, — поняла-поняла. Это столица Исландии.
Он скривился:
— Э-эх! Ничего-то ты не поняла! Столица…
Я замолчала, стараясь понять, чем песня про далекую Исландию так тронула его душу. И почему-то подумала, что я вряд ли когда-нибудь поеду туда, по крайней мере с ним. Теперь мне хотелось поскорее попасть домой, открыть заветную книжку и прочитать, без всякого гадания, просто прочитать эти строчки, передающие мне из самой глубины веков, через столетия варварства, христианства и снова варварства чьи-то прекрасные мысли. «Если Вам придется беспомощно сидеть и ждать, как то, что вы приобрели (с таким трудом и муками!), начнет исчезать — не впадайте в отчаяние, а используйте это как возможность распознать, в чем же заключается ваше подлинное желание»…
Теряя человека, составляющего смысл твоей жизни, не плачь попусту, а пойми, осознай до конца и прими, что он и был смыслом твоей единственной, короткой жизни. И, вероятно, порадуйся. Что нашла хоть какой-то смысл… Не у всех это получается.
* * *
Я приехала домой, прочитала два раза подряд пятнадцать страничек, на которых уместилась вся безграничная мудрость древнего гадания. Ни одна, даже самая трагическая руна не выносит приговора. Если плохо — значит, завтра будет лучше. Если совсем плохо, значит, так плохо уже никогда не будет…Я сидела, рассматривала простые и загадочные знаки и думала: может, мне тоже руны нарисовать, усовершенствованные?.. Для себя и для других? И подписать в конце каждой мудрости:
«А потом вы поедете в Рейкьявик, в далекую столицу страны Исландия, где американцы, как говорит начитанный Комаров, снимали марсианские пейзажи. Где когда-то жили мудрые люди, которые считали, что если вам больно, то это хороший шанс узнать, где же находятся ваши самые болевые точки.
Если же вам очень больно — то это значит, что что-то внутри вас стало просто чужим и отторгается самим вашим нутром. Надо признать это и отторгнуть, и пройти через очищение, с которым уйдет и боль.
Ну, а если вам совсем больно, невыносимо, нечем дышать, незачем больше жить, то это означает, что ваша жизнь просто выросла за пределы своей сегодняшней формы. Она должна умереть. Чтобы энергия жизни могла воплотиться в новом рождении, в новой форме вашей обновленной личности. И то, что выглядит как невосполнимая потеря, — всего лишь новая возможность, дающая вам иную жизнь. Ищите среди пепла — и найдете там свое второе рождение».
Я так припишу в конце каждой руны, собрав и переврав все самое светлое и оптимистичное, чтоб было еще светлее. Гадать так гадать. И сделаю еще одну, дополнительную, для себя лично.
Это совсем не значит, что она мне попадется, эта руна, когда он на Старый Новый год, на Восьмое марта, на Первое мая и на все остальные праздники уедет куда-то без меня, а я, поревев и повтыкав для проформы иголочки во все сокровенные места на восковой фигурке, достану книжки по гаданию, разложу на столе свечки, нитки, кольца и прочие атрибуты несбыточных надежд и, закрыв глаза, сосредоточась, задам самый главный и самый глупый вопрос своего бытия.
Все равно задам, хотя уже давно всем — включая китайских и исландских мудрецов, я уж не говорю про родных, близких, соседей, прохожих и Господа Бога — понятен ответ. А мне непонятен. И я задам этот вопрос.
И может быть, мне выпадет моя собственная, придуманная мною самой, единственная и, наверное, не очень умная руна. Там ничего не будет написано про пепел, про возрождение, про потери и новую суть моей жизни. Там будет написано просто:
«Ты (то есть — я) поедешь с ним в Рейкьявик И приедешь с ним обратно. И ляжешь с ним спать на французскую раскладушку, очень неудобную для поздней страсти уставших от потерь и разочарований влюбленных. И проснешься тоже рядом с ним. И приготовишь ему завтрак. И не будешь больше плакать. Потому что вечером ты приготовишь ему ужин. И снова ляжешь рядом с ним на французскую раскладушку. И поцелуешь его измученный висок и подоткнешь ночью сползшее одеяло. И опять не будешь плакать. Потому что ты ведь поедешь с ним в Рейкьявик, в далекую столицу страны Исландия, где жили когда-то мудрые люди, учившие ждать и искать в кучке пепла несгорающие осколочки надежды, и где он тебе обязательно скажет:
— Беби, ну какие, к черту, регламенты и реестры? Какие друзья и родственники? Какие тайны и от кого? Бог давно знает, что ты у меня есть. Маша с Медведями с некоторых пор — тоже. Ну, так пусть и другие знают. Что ты у меня есть. Была, есть и будешь.
Вот что я напишу себе в своей собственной руне. И однажды я обязательно ее достану. Просто по теории вероятности. И покажу тебе, мой любимый, единственный, равнодушный и прекрасный Комаров. И ты возьмешь меня с собой в Рейкьявик. Ну, или хотя бы в Кострому. Мне ведь все равно куда.
Возьмешь?..
* * *
— Мы с тобой встречаться больше не будем, — сказал Комаров, прочитав этот рассказик.— Ты же всегда говоришь, что мы живем с тобой, а не встречаемся… — заметила я, как обычно в самый неподходящий момент пытаясь выяснить глобальные проблемы бытия.
— Не будем встречаться, — упрямо повторил Комаров. — Если ты будешь печатать эту дискредитирующую меня гадость, это мерзкое вранье. Не понимаю, неужели тебе приятно осознавать, что ты жив… встречаешься вот с таким вот дерьмом? Слабым, трусливым, скользким…
— Еще бы сказал — склизким… Лучше — скользящим!.. — не удержалась я, рискуя еще больше разъярить его. А придя домой, все же выкинула файл с рунами в корзину.
* * *
Мы еще не знали тогда со скользящим по моей жизни Комаровым, что совместными усилиями зародили новую жизнь. И .что в животе у меня, когда я очищала корзину компьютера от мудрых, да еще и усовершенствованных мною рун, уже пульсировал зародыш длиною 0,7 см и весом 5 г.Вечно бегущий куда-то Комаров не знал, что жизнь непредсказуема и быстротечна.
Я не знала, что, несмотря на мое твердое решение «Ни единой идиотской строчки ради спасения нашей великой любви!», он все равно перестанет со мной жить, а также встречаться.
Я ничего не знала. Я сидела и грустно смотрела на пустую чистенькую корзину компьютера и спускала листочки с отпечатанным текстом, отвергнутым Комаровым, в бумагодробитель, чтобы уж ничего не осталось, ссыпая при этом меленькую стружку в специальный пакет, на котором написано «Й». В таком виде точно сгодится, хотя бы для кота Ихолайнена, живущего у мамы в Строгине, но из всех нарезанных бумаг предпочитающего для своего горшка именно мои произведения о вечной любви — нестареющей, невзрослеющей, неразделенной и не объяснимой ничем разумным.
А как бы объяснили руны это мое самодробление и самосожжение? Как-нибудь так, к примеру: «Смотря что горит. Если было что-то ценное, то никогда не сгорит дотла. Разотри ладонью пепел и наверняка найдешь в нем маленькие кусочки алмазов, чистые, сверкающие, прозрачные… Храни и любуйся, постепенно забывая о том огне…»
То ли подбадривая меня, то ли протестуя, малыш у меня в животе толкается ножкой. Мне не больно и смешно. И страшно за него — ведь он еще не знает, что Комаров от него отказался. Заранее, когда у него только-только из крошечных почек стали прорезываться руки и ноги. И немножко завидно — ведь он не умеет скучать о Комарове. И, скорее всего, никогда не научится.
Зачем же ему скучать, если я повезу его в Рейкьявик. Покажу ему древние марсианские пейзажи, и на желтом, отполированном холодной водой камне мы с ним нарисуем такой вот знак
Что значит Telwaz — энергия Воина духа, напоминающий, что лучший вид настойчивости — это терпение, а лучший способ действовать — это не стоять на собственном пути.
Воин духа… Вот он — многолетний опыт списывать не доученное перед экзаменом и получать гуманитарные дипломы… Я ведь, по привычке небрежно просматривая мудрость в поисках главных слов — «А вот завтра наступит счастье и Комаров придет к тебе навсегда…» — всегда думала, что этот знак называется «Дух Воина», и еще сердилась, когда он мне выпадал, потому что какой же из меня воин…
А теперь-то понятно, почему мне так нравятся эти слова. Они написаны для тех, у кого нет никакого оружия, у кого ничего нет кроме способности терпеть и превозмогать боль. И еще кроме надежды. Которая, вероятно, и должна поддерживать тот самый не очень сильный и уж совсем не воинственный дух…
Или вот такой знак, похожий на значок электричества на трансформаторных будках. А на самом деле он называется Sowelu — энергия солнца, целостность, жизненные силы:
И самое удивительное, что этот знак, солнечный, сильный, жизненный, советует отступить, оказавшись перед лицом уничтожающей ситуации. Потому что путь, по которому я иду, определен не какими-то высшими, непостижимыми причинами, а моей собственной сущностью. А значит, и ситуацию во многом создала я сама. Отойди в сторонку, говорят мне руны, иначе ситуация, трагическая, безвыходная, отчаянная, задавит тебя саму. Сущность не изменишь, ситуацию, уже существующую — тоже. Можно изменить лишь путь… А в течение пути, другого пути, глядишь, и цели покажутся иными… Или на самом деле иными окажутся.
* * *
А рядом с солнечным знаком мы подрисуем самую загадочную, Чистую Руну которая называется Непознаваемое.Если на все мои вопросы выпадает именно она, это значит, что от меня требуется мужество, как если бы я прыгала в пустоту с пустыми руками, оставив позади все, что наполняло мою жизнь, что держало меня на обеих ногах, что питало, радовало и печалило. Потому что пустота — это конец. И пустота — это начало. И прекрасно — говорят руны, которые вообще никогда не говорят «это плохо». Если падаешь, и тебе больно и плохо — то боль нужна только для того, чтобы в следующий момент узнать — а как же бывает хорошо?
И поскольку она чистая, вот эта непознаваемая руна, я бы написала в ней красивыми буквами — Вечность. Имея в виду не только мою вечную любовь к Комарову. И не столько ее. А еще вечное море и белые скалы, желтоватые на сколах, бесконечное перетекание жизни из одного тела в другое, из одной души — во множество других, чужих и таких похожих…
Мы нарисуем красивые простые знаки, я объясню про бесконечность и терпение, и тот, от кого отказался Комаров, ничего не поймет и засмеется. Мы будем смеяться и будем молчать, и смотреть на невысокие светлые волны. «И будет все, как будто бы под небом и не было тебя…»
И будет все, как будто бы под небом и не было меня, ревущей, возвращающейся ночью через всю Москву пешком, бессмысленной и ненужной. Потому что Комаров сказал:
— Уходи. Зачем ты притащилась, если сбоку ты теперь похожа на дорожный знак «лежачий полицейский»? Какая из тебя теперь любовница? А в другом жанре ты мне непонятна и неинтересна. Лучше бы отца ребенку искала, чем ко мне по ночам таскаться. Ребенок должен расти в полной семье, должен быть одет; накормлен и согрет. Ты же знаешь, я — порядочный человек. Я ведь не сбежал. Я специально выбрал время и приезжал к тебе, чтобы официально, по-человечески отказаться. Тебе этого мало? У меня — ты, кажется, в курсе — взрослая дочь. Я не могу любить еще и вот это. — Он, не дотрагиваясь, показал на зародыша, доверчиво копошащегося у меня в животе и вздрагивающего при звуке его нервного голоса. — Не могу и не смогу. Так что уходи.
И вот я, неинтересный Комарову дорожный знак, знак одиночества, иду по ночной Москве, шагаю, как утка, переваливаясь с боку на бок по мокрому асфальту. А мимо скользят смелые и порядочные Комаровы-Шмелевы-Мухины на серебристых «кадиллаках» и скрипучих «жигулях», с новыми, интересными по жанру, девушками и старыми, привычными по жанру, женами. Самые одинокие и любопытные автомобилисты притормаживают, но, присмотревшись к моему волнообразному туловищу, спешно ретируются, обдавая меня теплыми брызгами из луж.
Они все едут и едут, усталые, глупые, издерганные, стареющие, и у нет них в животе такого специального места, где можно выращивать человека. А я гордо переваливаюсь, не смотрю по сторонам, чтобы не споткнуться в темноте, и слушаю одну и ту же незатейливую песенку, звучащую из всех машин: «Любовь здесь больше не живет, любовь здесь больше…» Я подставляю лицо последним каплям долгожданного короткого дождя и жалею, что лужи так быстро испаряются с испепеленной трехнедельной жарой земли.
«Любить и кормить не смогу…»
А я смогу. Мой малыш… Это для других ты — будущий, для меня — настоящий. Какой же ты будущий, если ты уже шевелишься, дышишь, замираешь и чувствуешь биение моего сердца? А я чувствую биение твоего…
Я смогу тебя любить и кормить. Я уже тебя люблю и очень жду. И когда-нибудь, может быть, я решусь рассказать тебе о том, как ты был зачат.
В ту ночь твой папа, надувшись шампанского, признался мне:
— Ты сделала меня счастливым. — И трезвея от собственных слов, тут же спохватился и уточнил: — В плане секса. Понимаешь?
А я лежала рядом и думала: «И черт с тобой. Я сама уйду от тебя, глупого равнодушного дурака, столько лет плюющего на меня и на свою собственную любовь. Уйду, и никакие дети мне от тебя не нужны. И хорошо еще, что Бог уберег — я ведь так хотела ребенка…»
А подвыпивший Комаров смеялся, важничал, заглядывал мне в глаза, хватал за тогда еще длинные косы и еще маленькую, по его размеру — чтобы входила в руку — грудь, и искал счастья, снова и снова. В плане секса.
В ту ночь я решила никогда больше не делать Комарова счастливым. Так твердо решила, что кто-то наверху, наверное, вздохнул:
— Ну что ж, уходи. Но не просто так, а с подарком — за все прожитые, вымученные с ним годы.
* * *
Надо посоветовать Комарову — пусть не переживает, а даст объявление в газету: «Ищу отца своему ребенку. Разумное вознаграждение гарантируется». Подразумевая меня в качестве последнего.* * *
Любовь здесь больше не живет…Я буду любить тебя. И я ведь буду нужна тебе, интересна тебе, мой малыш, пихающий меня сейчас изнутри десятимиллиметровой пяткой. Буду ведь, правда? Пусть не всегда, но долго. Очень долго… И у нас с тобой впереди еще столько слез и столько счастья… И столько июлей, августов, январей и сентябрей…
А Комаров… Наш Комаров, который сопит сейчас, уткнувшись в чей-то красивый плоский живот, похожий на мой, пока в нем не билось еще крошечное сердечко его собственного детеныша, или вовсе один, на неразобранном диване, укрывшись махровым халатом… Если он очень попросит, очень, мы ведь, может, и его возьмем в Рейкьявик — рисовать на скалах, искать на них древние знаки и смеяться, глядя на вечное, чистое, ледяное море? Возьмем?