* * *
   Мы возьмем его, чтобы он тоже нарисовал свою главную руну, и она осталась бы там, на пустынном каменном берегу. Или чтобы подписал что-нибудь в моей. Где будет написано про непознаваемое, про пустоту конца и пустоту начала, про необходимость идти одной, чтобы когда-нибудь понять: как же это хорошо — идти вдвоем; про нескончаемую боль, разрывающую сердечко покорного зародыша, плачущего и надеющегося вместе со мной, который никогда не поймет, почему, родившись, он точно будет знать — вот так, под июньским дождем, по ночной Москве идти совсем не страшно. Если только не крутить головой по сторонам и идти по самой обочине. И думать не о том, что впереди долгие километры пустынных улиц и долгие недели одиночества, а о том, что где-то далеко, под чистым неярким небом есть одна такая страна…
   Там жили мудрые, молчаливые, терпеливые люди, считавшие: нет ничего в этом мире предопределенного, нет ничего, чего нельзя было бы избежать. Бери острый камушек — и рисуй на белой скале. Стереть уже нельзя, но можно нарисовать заново, можно попробовать снова. И снова…
* * *
   И настанет день, обязательно настанет день, когда ты подойдешь ко мне и, глядя на меня снизу вверх моими собственными глазами с комаровскими ресницами или, наоборот, его глазами с моими ресницами, спросишь:
   — Мы ведь возьмем его с собой? Возьмем?..
* * *
   Слышишь, торопыжка Комаров, кряхтящий и охающий сейчас во сне в своих пролетарских Текстильщиках? Слышишь, как все будет?
   Слышишь, как бьются во мне два ненужных тебе и принадлежащих тебе сердца? Одно, перегоняющее в полтора раза больше крови, чем обычно, чтобы росло и билось второе, и училось верить, надеяться, любить и прощать. Так, кажется, в молитве? А в жизни-то — как?
   Может, ты мне — нам — подскажешь?
   В рунах ничего не сказано про детей. Чему я смогу научить своего ребенка? Тому, во что верю сама? А если эта вера и это знание приносят с собой разочарование и боль? Если они, эти упрямые вера и знание, приводят тебя на самую последнюю грань отчаяния и там покидают, не оставляя ничего взамен?
   Как же непохожа я сейчас на классическую беременную, грызущую зеленое яблоко, источник железа, и сонно посматривающую по сторонам благодушными глазами. Так, как я, оказывается, тоже ждут. Но не случайно же закон запрещает разводиться с беременными. Еще бы он запретил этим беременным плакать, и прогонять их, некрасивых и неуклюжих, прочь. «Из дома сонного иду — в ночь…»
 
   «Я тебя не люблю и мне не нужен этот ребенок. Уходи, пожалуйста, у меня гости… Могу дать тебе воды… И уходи ты, наконец. Уходи… Уходи… Пока метро работает… Я не люблю тебя.. И не любил, наверно… Не помню.. Но сейчас мне все это не надо.. И не надо было тебе приходить сюда. Мне нечего тебе сказать…»
 
   Руны, на помощь! Только ваша парадоксальная жизнеутверждающая логика способна сейчас заставить меня чуть изменить угол зрения… Угол моего полета без парашюта… Как в той замечательной телепрограмме, с веселыми остроумными клоунами, где одиннадцать серий самолет падал-падал и все никак не мог упасть. Все, наверное, смеялись, а я плакала. Потому что это я — тот самолет, это моя любовь к Комарову. Пять лет по двенадцать месяцев по тридцать дней по двадцать четыре часа…
   Я уже не гадаю — не до гадания. Я просто судорожно, как спасительные сердечные капли, ищу ту мудрость, что больше всего мне сейчас подходит. И конечно, нахожу. Вот такую руну:
 
 
 
   С красивым названием Thurisaz — ворота. И странным для европейского ума пояснением — «место недеяния». Знак же похож скорее на указатель — «Иди туда».
   Или на русскую букву «Р» — разлука, расставание… А может, «Р» — это радость? Ребенок?
   «Р» — ревновать. «Р» — ругаться. Ранить. Резать вены. Рожать.
   Нет, рожать мне еще рановато. А вены резать — поздно. Так лучше все-таки, как советует тайное древнее знание — просто размышлять. Потому что нельзя приближаться к воротам и проходить сквозь них без размышления. Потому что перед тем, как идти вперед, надо остановиться и окинуть взглядом прошлое — все, что привело меня сюда, к этим воротам. Окинуть взглядом, попрощаться и отпустить. Я радостно цепляюсь за слово «попрощаться» и чувствую, как опять подступают слезы.
   Я пропустила важное слово — «благословить». Да, конечно, еще и благословить свое прошлое. Каким бы трудным в минуты отчаяния это ни казалось. И только тогда шагнуть за ворота. Так ведь у меня — еще почти четыре месяца впереди. Хватит, чтобы окидывать взглядом, прощаться и отпускать, прощая.
   А насчет того — кто кого куда возьмет через десять лет… Ведь это я шагну за ворота, а не он, не Комаров. Значит — мне и решать.

НОВЕЛЛЫ

Коррекция

   Ничего бы этого не было, если бы без пяти шесть не позвонила Ленка.
   — Ты представляешь, какой подлец? — без предисловий выпалила она.
   Я в этот момент как раз одной рукой выключала компьютер, а другой пыталась натянуть левый сапог, с тоской думая о том, как бы сделать так, чтобы утром знать, что вечером пойдет дождь со снегом.
   — Ага, — вздохнула я и уселась обратно за стол.
   В комнату поочередно заглядывали девчонки. У всех из сумок предусмотрительно торчали зонты, я махала им рукой и продолжала слушать Ленку.
   — Нет, ты представляешь, я беру трубку, а там детским голосом какая-то стерва говорит: «А Геночку можно?» Я говорю: «Нельзя». А она спрашивает: «А это его мама, да?» Я говорю: «Нет, жена». А она отвечает, ты представляешь, наглая. — «Жена?.. А он говорил, что с мамой живет. Мама еще очень строгая у него…» Сволочь такая!..
   Я не стала уточнять, кто именно сволочь — Генка или стерва с детским голоском, потому что в этот момент в комнату заглянул наш новый шеф. Увидев меня за компьютером, он уважительно кивнул и позвенел ключами:
   — Подбросить до метро?
   Я с сожалением развела руками — не прерывать же было плачущую Ленку, и он прикрыл ко мне дверь. Ну вот, все. Стоять мне теперь на остановке под дождем со снегом, распространяя аромат «Лагуны», которую я купила сегодня утром на последние деньги. Оставила только полтинник на пару огромных груш сорта «Александрина», которые моя давно выговаривающая все буквы дочка по детской памяти упрямо называет «Ликсисина» и съедает за две с половиной минуты. «Лагуну» я купила себе на Восьмое марта, причем заранее, чтобы не очень обидно было ждать этот дурацкий праздник, в который так остро чувствуешь, что упустила свой шанс…
   Я так точно упустила. Мой шанс в жизни в виде ненаглядного мужа Вадика попрощался со мной как-то утром четыре года назад, да так больше и не появился. Правда, позвонил через неделю и попросил собрать ему кое-какие вещички на первое время: «Ну там, по мелочи, лапуль, — зимнюю куртку, ноутбук, удочки, футбольный мяч… Остальное я куплю». Но, очевидно, так закрутился в новой жизни, что и за этим не пришел, оставив мне почти новый ноутбук как утешительный приз за разбитую жизнь, а мячик с удочками — на долгую память.
   Стояла я промокшая и продрогшая на остановке и думала обо всем этом, прикидывая заодно, не обойдется ли сегодня Сонька без груши, если я возьму и за полтинник доеду до дома. Но тут подошел автобус, я вскочила, не обратив внимания, почему остальные не вскакивают… И только остановки через две я поняла, что села в дурацкий 253-й автобус, который ходит раз в час и везет в противоположную от моего дома сторону. Еще остановку я в оцепенении смотрела на серую бетонную стену какого-то завода — вот уж не знала, что в нашем тихом зеленом районе есть заводы! — а потом выскочила на улицу.
   Уже стемнело, и мне совсем не улыбалось идти пешком, пусть и вряд ли нашелся бы маньяк, польстившийся на мой лисий жакет, который мама сшила себе еще к Олимпиаде. К предыдущей, разумеется, восьмидесятого года, когда по опустевшей Москве ходили парами милиционеры в выутюженных мундирах и белых перчатках, а в магазинах продавалось финское соленое печенье и салями в нарезку. Мама сшила летний жакет, чтобы один раз сходить в нем в Большой театр, накинув его на вечернее платье… А я вот уже который год перезимовываю в нем бесконечную, темную, безнадежную московскую зиму.
* * *
   Я ругала себя за мягкотелость — Ленка с ее глупостями могла бы подождать, а я бы с новым шефом в теплой машине доехала до метро, хотя мне, в общем-то, туда и не надо… За непредусмотрительность — дома лежит большой зонт в белый горошек, которым можно прикрываться от дождя со снегом, расчищать дорогу в автобусе, отмахиваться от стай лохматых грязных собак, плодящихся в Москве, как тараканы. И духи можно было бы не покупать, подождать до следующей зарплаты… Да и зарплату можно было бы уже побольше получать, и не сидеть сиднем в нашей бесперспективной фирме, продающей щетки для мытья полов, а искать что-то, рваться, учить английский язык…
   Я корила себя и корила, а сама потихоньку шла по направлению к дому, надеясь, как обычно, что вот сейчас остановится БМВ, «хонда» или «опель», и симпатичный, нестарый и неженатый водитель предложит мне:
   — Давайте я вас подвезу! Ну что же вы одна, под дождем, вечером? Не надо никаких денег, что вы!.. Купите Сонечке грушу!
   Но все «хонды» и «опели» ехали мимо, нагруженные продуктами, памперсами и бутылками пива, а я шла и шла по длинной улице имени какого-то полузабытого маршала. В нашем районе все улицы — имени маршалов, некоторые из которых дружили лет шестьдесят назад с моим дедушкой. Но дедушка маршалом так и не стал, поэтому внучка сейчас топает одна, в старых полусапожках и древнем мамином жакете, с полтинником в кошельке… А может, и не поэтому.
   Я давно не была здесь и даже не представляла себе, что и тут, в совершенно не бойком месте новая жизнь энергично и мощно поменяла облик скромного прежде района. Я машинально читала вывески на первых этажах кирпичных пятиэтажек. Надо же — сплошные салоны и агентства. Салон запчастей для «тойоты», салон немецкой обуви, агентство недвижимости «Ривьера», салон тайской медицины, охранное агентство… Может, посоветовать Ленке заказать слежку за Генкой, чтобы раз и навсегда выяснить, какой он подлец?.. Салон «Джоконда»… Я прошла несколько шагов дальше и приостановилась.
   Под большой светлой вывеской была вторая, чуть поменьше, тоже написанная золотыми буквами, поблескивающими сейчас в темноте: «Коррекция прошлого, настоящего и будущего». Я хмыкнула — коррекция прошлого! Ну ладно еще — будущего или даже настоящего. Будущее я и сама, кстати, могу скорректировать. Вот доконаю сейчас единственные сапоги — придется залезать в отложенные на весеннее пальто и летнюю одежду для подросшей Соньки триста пятьдесят долларов — и будущее наше скорректировано. Сыр не дороже восьмидесяти руб., никакой прессы и кремов… Ой, не надо о грустном. Лучше скорректировать настоящее.
   Вместо того чтобы стоять и трястись от холода и страха на темной, пустынной улице (а пока не проедет следующий 253-й — народу на ней не прибавится), возьму и зайду в этот салон. Ну, мало ли — спрошу что-нибудь. Никому же не придет, наверное, в голову, что я забежала просто погреться. Независимо от настроения и формы одежды, я всегда произвожу впечатление серьезной, задумчивой дамы, которая вряд ли будет заскакивать в восьмом часу вечера в салон коррекции судьбы без особой нужды.
   Я позвонила в маленький золотой звоночек, раздался щелчок, и дверь приоткрылась, ровно настолько, чтобы впустить меня, и снова захлопнулась. Я прошла внутрь и огляделась.
   Я оказалась в небольшом, уютно обставленном холле, какие обычно бывают в частных стоматологических кабинетах или недавно отремонтированных парикмахерских. Исключение составляла лишь картина, висевшая прямо напротив входной двери и сразу приковывавшая внимание. Это было изображение Джоконды, вероятно, в натуральную величину, но выполненное в очень странной технике. Джоконда и была там, и ее одновременно не было. Мне даже показалось, что в раму каким-то образом вставлено цветное фруктовое желе, подсвеченное изнутри, которое колыхалось, переворачивалось, как будто кто-то невидимый медленно перемешивал его ложкой.
   Я подошла поближе, чтобы рассмотреть необычную картину. Впечатление не менялось. Я огляделась и, убедившись, что никто так и не появился, попыталась дотронуться до этого желе рукой. И, вскрикнув, тут же ее отдернула. На пальцах моих багровело по ровному, как будто нарисованному, пятну. Я обожгла подушечки пальцев о совершенно ледяную странную массу. Приблизительно так, как в детстве обжигались на сильном морозе пальцы, прилипшие к водопроводной трубе или металлической стойке качелей.
   Я стояла в замешательстве с растопыренной ладонью, а Джоконда то появлялась, то исчезала. В какое-то мгновение мне казалось — да нет же, это просто мешанина цветов! — и вот уже опять хорошо всем известная полная девушка с высоким округлым лбом наблюдала с мягкой полуулыбкой, как я дую на обожженные пальцы. Не успела я додумать, как же я завтра сяду за компьютер с такими руками, как из боковой двери послышался звонкий девчоночий голос:
   — Проходите! Вы ко мне?
   «Еще бы знать, а кто — вы», — подумала я и не без сомнений вошла в приоткрытую дверь. За столом сидела тетенька, приблизительно моего возраста, а то и постарше лет на восемь — десять… Чем дольше я на нее смотрела, тем больше убеждалась, что звал меня кто-то другой. Вряд ли этот голос мог принадлежать такой особе.
   Тетенька была толстенькой, и не просто толстенькой, а состоящей из нагромождения сплошных округлостей, беспорядочно наезжающих друг на друга, и при этом, по крайней мере сидя, казалась совсем-совсем маленькой. На голове у нее был увязан крепенький пучочек из пегих волос, трогательно украшенный ярко-красным шерстяным платочком, а на лице, как ни странно, был сделан аккуратный, неяркий макияж.
   Тряхнув пухлой белой ручкой с широким обручальным кольцом, тетенька попросила все тем же пронзительным голоском:
   — А вы не стойте! Садитесь! Садитесь!
   И я, не переставая крутить головой, послушно села на один из разбросанных по комнате низеньких желтых пуфиков, похожих на сильно надутые подушки.
   — Только один вопрос! — весело продолжала тетенька. — Да — да, нет — нет!
   Я кивнула. А обладательница голоса из «Пионерской зорьки» молчала и так же весело смотрела на меня. «Что — „да-да, нет-нет“?», — хотела было спросить я, но вместо этого ответила:
   — Да.
   — А почему? — засмеялась тетенька веселым переливчатым колокольчиком.
   — Потому что я его все еще люблю, — с ужасом услышала я свой голос.
   — Ухти-тухти, — еще звонче засмеялась тетенька. — Помнишь такой мультик? «Ухти-тух-ти-ух-тити-тух-тити… титиух-тититух… ухтухтух-тухтухтух…» — залепетала она на простенький мотивчик, отбивая такт своей маленькой ручкой по столу.
   Я почувствовала, что стены комнаты качаются и раздвигаются, а меня обволакивает теплый густой туман, почему-то пахнущий ванильным киселем и чем-то еще, приятным и терпким. «Соньке надо позвонить», — подумала я, но не успела даже достать телефон, потому что тетенька в этот момент помахала мне ручкой и стала медленно подниматься над своим круглым столом вместе с прозрачным розовым шаром, на котором она, оказывается, сидела. Я прикрыла глаза, чувствуя, что меня неудержимо клонит в сон, но заснуть тоже не успела. Резко стукнула дверь где-то справа, и знакомый голос громко произнес:
   — Ла-ап! Спишь, что ли? Просыпайся! Просыпайся, слышь! Я голодный, как бобик. Как сто бобиков! Мне бы чего-нибудь куснуть и потом… — Кто-то, очень родной, склонился ко мне и потерся носом о мою шею. — Потом еще и кого-нибудь куснуть… И на боковую. А, лап? По-быстренькому?
   Вадик… Вадик?! Нет. Ерунда какая-то. И, кстати, как же он вошел?
   — И как ты вошел? — спросила я.
   — Лап, ты чего? Уснула, что ли? Устала, бедная моя… Давай, я бутылки пустые к мусоропроводу отнесу, пока ты готовишь. Лапуся моя… Есть бутылки-то какие-нибудь? Пепси там шмепси, а?
   Я смотрела на заметно полысевшую макушку Вадика и пыталась понять — а который сейчас час? Стрелки на стенных часах напротив меня, по крайней мере, показывали половину восьмого вечера…
   Да нет, я, вообще-то, все помню. Я промокла. Потому что села на 253-й автобус, который идет не прямо, а заворачивает совсем в другую сторону от моего дома. И потом… Что было потом? Я вышла и… и мне было холодно и очень обидно, что вообще все так в жизни… Да, точно. И я шла по улице и вспоминала, что раньше, в моем детстве, здесь был большой овощной магазин, один на весь наш район, и мама иногда посылала меня в него купить грейпфрутовый сок в жестяной банке… Греческий… Мама пробивала в крышке три дырки и наливала мне вместо надоевшего морса из черно-смородинного варенья густой терпкий сок, пахнувший далекими островами и солнечными рощами…
   Я встряхнула головой. Нет, ничего подобного я тогда не вспоминала. Почему-то сок этот вспомнился мне только сейчас… И магазин овощной там действительно раньше был… Только при чем тут Вадик? И… и что же было дальше, после 253-го автобуса? Кажется, я куда-то зашла… Зачем? Чтобы позвонить Соньке… что ли… На мобильном-то у меня баланс минус восемь долларов… Ну да, правильно. А она не поднимала трубку, и поэтому я поймала такси и за полтинник, тот самый, «грушевый», доехала до дома. Который, оказывается, был уже совсем близко. Но я страшно волновалась и хотела побыстрее попасть домой… А Сонька просто смотрела мультфильм «Муми-тролль и комета», и там был самый ответственный момент, когда Снусмусрик наконец придумывает, как на ходулях пересечь обмелевшее море, и она не могла подойти к телефону.
   — Ла-ап!.. — Вадик помешал мне додумать и опять подошел ко мне. — Ты так вкусно чем-то пахнешь сегодня… Типа коньячком…
   — «Лагуна». «Сальвадор Дали», — автоматически ответила я, пытаясь все-таки что-нибудь сообразить. — Ты что, пришел к нам опять?
   Он пришел… Да нет, это мне снится. И надо поскорее проснуться, иначе разочарование будет очень горьким. Вадик, который ушел давно и навсегда… Которому не нужна Сонька… Которому не нужна я. Вадик, которого я не смогла удержать, потому что у меня ужасный характер и не самые красивые в мире ноги, к тому же располневшие после родов. И я не умею молчать, когда надо, и не умею готовить, как мама Вадика. И я не инициативна в интимных вопросах. И стесняюсь, когда Вадик просит меня что-нибудь придумать, чтобы не было все время одно и тоже. Вернее, стеснялась. И так ничего и не придумала. Ни в постели, ни тогда, когда он ушел. А теперь… Неужели он вернулся?
   — Ты пришел к нам опять?
   — Лап, а я и не уходил. Так — сделал маленький крючочек по жизни. Но любил я только тебя. А это кто у нас такой большой? Это моя доченька Сонечка, да? С красивыми папиными губками и таким смешным носиком, маминым носиком-курносиком, да? Иди-ка к папе, иди скорей, не бойся… Лап, ты классно выглядишь в этих брючках. Такая тоненькая… Сонечка, какая у нас красивая мама, правда? Ты что, не узнаешь своего папу? Ну вот, какая плохая девочка… Надо же… Плохая девочка-Сонька сначала странно смотрела на него, а потом разревелась и убежала на кухню. Наверняка в утолок за холодильник, где она прячется в минуты горя и отчаяния с тех пор, как научилась ползать. А я стояла и смотрела на еще потолстевшего, но такого же неотразимого, такого же единственного в мире, моего Вадика… Большого, крупного, теплого, чуть мешковатого и уютного, как мягкий, игрушечный мишка, с шелковистой, коротко стриженной шерсткой…
* * *
   На следующее утро, за завтраком, Сонька была задумчивая и хамоватая. Спихнув локтем блюдечко с черными сухариками, которые я, по старой памяти, поставила для Вадика, она зачерпнула своей ложкой овсяной каши из моей тарелки, поперхнулась и плюнула этой кашкой прямо на Вадика. Он молча утерся. Тогда Сонька набрала побольше воздуха в легкие и проорала:
 
   Самолет летит,
   Колеса стерлися,
   Вы не ждали нас,
   А мы приперлися!..
 
   После чего прополоскала рот остывшим какао, высыпала себе в нагрудный карман остатки сухариков, аккуратно обошла Вадика, нежно поцеловала меня в ухо и ушла в школу.
   Я с трудом подняла на Вадика глаза, а он сказал:
   — Ничего.
   И мы зажили, как будто не расставались. Вадикины вещи появились как-то сами по себе. Просто в квартире стало чуть теснее. Совсем чуть-чуть. Но зато сама она как будто расширилась и посветлела. Рядом со старым футбольным мячом, который все эти годы красовался в комнате на полке, как память о любимом муже, Вадик поставил фотографию своей мамы и смешного желтого медвежонка. Сонька быстро привыкла к папе. А я все не могла отделаться от страха, что вот сейчас проснусь — и ничего больше не будет. И никто не подойдет сзади и не подышит в затылок, шепча глупости, от которых ноет под ложечкой и щекочет в носу. И еще мне не давала покоя одна мысль. Даже не мысль, а ощущение. Что я что-то упустила, чего-то не додумала, что-то забыла… Но мне никак не хватало времени сосредоточиться и подумать.
   В один из бесконечных счастливых выходных позвонила Ленка.
   — Ну чего? — с ходу спросила она.
   — Что — «чего»? — недовольно переспросила я, чувствуя, что подружка хочет поругать мужчин, начиная со своего Генки и заканчивая им же, а где-нибудь в середине обязательно достанется моему Вадику.
   — Да насчет счастья хочу поинтересоваться.
   — А что ты вдруг этим интересуешься?
   — Да я все думаю — ты ведь все время ждала чего-то. То есть не чего-то, а кого-то. Скорей всего, Вадика своего и ждала. А теперь он с тобой. И выходит, ждать тебе больше нечего. И некого. Так ведь?
   — А тебе завидно?
   — Завидно, конечно, — вздохнула Ленка. — Я вот Генку жду уже третий день, например. Только счастья от этого что-то особого не испытываю.
   Мы еще поговорили о счастье и несчастье, совсем запутались в категориях и решили, что разговор не получился.
* * *
   А меня по-прежнему что-то беспокоило. Месяца через два я поняла, что же именно. Салон. «Салон коррекции». Было это все, или просто мне приснилось, когда я, продрогшая, перепуганная, примчалась домой тем вечером и обнаружила как ни в чем не бывало сидящую на диване Соньку с чипсами и пультом, поглощенную переживаниями смешного зверька Муми-тролля по отношению к его подружке фрекен Снорк? Я тогда отругала Соньку, отобрала у нее полупустой пакет, показала еще раз кнопку «пауза» на пульте, которую надо нажимать, когда звонит телефон, заставила ее умыться и лечь спать. И тут же легла сама. Вот тогда-то и пришел Вадик… Или нет, он пришел утром… Когда я вспоминала про грейпфрутовый сок из моего детства, розоватый, горько-сладкий… В общем, в этом месте история как-то путалась у меня в голове и никак не смогла соединиться во что-то стройное и понятное. Я поняла, что должна во всем этом разобраться. А поэтому для начала нужно найти тот самый «Салон коррекции».
* * *
   В ближайшее воскресенье, встав пораньше — не в половине одиннадцатого, а без пяти десять, мы с Сонькой позавтракали, оставили Вадику записку:
 
   «Мы уехали в зоопарк, потом — в „Баскин Робине“, может быть, еще зайдем к бабушке и в Детский мир на второй этаж за одеждой для мужа Барби. И еще в Старый цирк. Спи. Если выиграет „Динамо“-Киев — не расстраивайся».
 
   Я представила, как обрадуется Вадик, обнаружив, что он свободен в свой единственный выходной, и никто его не будет мучить, подгонять, донимать вопросами, просить подержать табуретку, чтобы залезть на антресоли за мешком со старыми колготками, или приглашать в зоопарк посмотреть на только что родившегося, трогательного детеныша орангутанши Лизы, которая не хочет кормить его молоком… Я осторожно, чтобы не разбудить мужа, прикрыла ему рот — не то проснется раньше времени от собственного храпа, и распахнула пошире форточку.
   Предоставив папе возможность в выходной лениться и отдыхать, как он хочет, мы пошли искать салон «Джоконда».
   Первый раз пройдя вдоль той улицы, мы не нашли ничего. Сонька ныла и капризничала, потому что чувствовала, что здесь ничем похожим на цирк и не пахнет, но я поволокла ее обратно — еще раз удостовериться, что салон и тетенька с задорным голоском мне действительно приснились, что ли…
   На обратном пути мы шли еще медленнее, перечитывая все вывески. Да, вот они, я точно здесь шла, я даже помнила некоторые: «Тойота»… потом — охранное агентство… коррекция… Стоп! Да нет, тут коррекция зрения — контактные линзы… И вдруг я узнала этот дом. Просто на том самом месте, где был салон, изменяющий судьбу, теперь гостеприимно светилась витрина с красивыми плюшками и мишками под розовой надписью «Детское кафе „Светлячки“.
   Мы вошли внутрь. Кафе как кафе. Уютное, небольшое. Я взяла шоколадное мороженое, а Сонька, как обычно, попросила что-нибудь самое экзотическое и дорогое. Здесь таковым оказалось фирменное желе из тропических фруктов с устрашающим названием «Анаконда».
   На огромной тарелке, которую принес Соньке маленький кореец, посреди сверкающей, переливающейся массы разноцветного желе, стекала, подрагивая, как будто живая, струйка ароматной розовой подливки. Сонька сосредоточенно съела всю чудовищную порцию, облизнулась и потребовала еще. Я расплатилась с услужливым корейцем и потащила доченьку вон, пока у меня еще оставались деньги на такси до бабушки.