Страница:
Вчера мама в диком возбуждении прокричала по телефону, что объявился отец. Тот самый румын, румынский офицер, чему-то там учившийся в Рязани двадцать с лишним лет назад. Господи, но ей-то, Телке, какое дело до незнакомого румынского офицера, когда-то переспавшего с ее матерью? Где ему место в ее жизни? Полная глупость... Слава Богу, утром мама не позвонила... Всё, хватит... Телка неслышно прошла к себе в комнату, закрылась, быстро скинула одежду и легла в постель, натянув одеяло на голову. Сквозь сон она слышала телефонные звонки, в дверь стучали, но она уже крепко спала и не хотела просыпаться. На три часа Магорецким была назначена репетиция.
Протасов
Опять Ляпа возник. Бомж, алкаш, дервиш смердящий. Он видел его с полгода назад и даже хотел подойти, но в последний момент передумал противно стало до тошноты - и прошел мимо, сделал вид, что не узнал. "Похоже, с этим куском говна мне всю жизнь плавать в одной проруби", подумал Протасов. Ляпа, Лаврентий Павлович Семшов, тридцать шестая зона, первый отряд, в бараке, как войдешь, пятая шконка налево, а у Протасова шестая. Тогда Ляпа еще был человеком, и они были товарищами. (Не друзьями, нет. Протасов взыскательно относился к слову "друг" и полагал, что оно подразумевает большие взаимные обязательства; впрочем, настоящих друзей, как оказалось, у него никогда не было, вот разве что теперь Телка.)
В лагере Ляпа работал каменщиком, и Протасов звал его Иваном Денисовичем, имея в виду, что сам он, хоть и вкалывает не меньше (кочегаром), но остается интеллигентом, каким-нибудь там Цезарем Марковичем, который по сравнению со славным народным героем Иваном Денисовичем все-таки человек второго сорта. И Ляпа со своей виновато-смущенной улыбочкой принимал эту игру и отвечал поговорками: "Ничего, Цезарь Маркович, что ни делается, все к лучшему... В каменном мешке, а выдумка вольна. Больше воли - хуже доля. Чья воля, того и ответ ". На удивление зэкам они всегда обращались друг к другу на "вы". Впрочем, Протасов и надзирателям говорил "вы" и "будьте добры". А по утрам всем, кого встречал в бараке или обгонял на десяти метрах гравийной дорожки от барака к площадке построения, - "доброе утро". Глина Пуго, крутой лагерный авторитет, живший на зоне отдельно от всех, в благоустроенном вагончике, решил даже, что мужик косит под психа. "Доброе утро... Будьте добры... Спасибо... Ты или долбанутый, или маркиз", сказал он однажды и засмеялся своим низким, рокочущим смехом, показывая замечательно ровные белые зубы. И на Протасове тут же повисла кликуха Маркиз. Она села на него как родная и перелетела за ним на волю, и теперь некоторые знакомые не могли вспомнить его имя-отчество, но знали, что он Маркиз Протасов. Прозвище ему даже нравилось, и он часто подписывал свои статьи: П.Маркиз...
Редакционная планерка была назначена на одиннадцать, но машина уже минут пятнадцать стояла в плотной пробке на Большой Никитской при выезде к Манежу. Авария, что ли? Или важный чин - мэр, премьер, сам президент должен был проехать мимо, и милиция, освобождая дорогу, надолго, на неопределенное время перекрыла движение. Эта властная бесцеремонность оскорбляла Протасова: как-то он даже распорядился подготовить в своей главной и самой читаемой газете злой репортаж о том, как и куда опаздывают и что теряют люди, когда им приходится по часу выстаивать, пропуская правительственные кортежи. Репортаж был замечен, Протасову звонили из президентской администрации, выражали свое неудовольствие, а он включил свой телефон в общую трансляцию, чтобы все сотрудники издательства слышали, как, заикаясь и (можно было легко вообразить) краснея от злости, кричит президентский чиновник, и знали, что труды их не напрасны и материал прочитан там, куда и был адресован...
Он сказал шоферу, что пойдет пешком, и, выйдя из машины, сразу свернул в переулок к Тверской... Вчера он перебрал. Он никогда не отказывался выпить, но напиваться не любил. Однако вчера... Какая-то мерзкая тусовка, зачем-то он лез обниматься с людьми, которые ему неприятны и которые знают, что он их не любит, и, в свою очередь, не любят его. Почему-то именно там он отвел в сторону Глину Пуго, своего нынешнего компаньона, и сообщил, что выходит из дела, а тот белозубо засмеялся и сделал вид, что принимает все за пьяную шутку, обнял его за плечи и повел обратно к Телке, тихо посоветовав ей везти его домой. И Протасов вдруг ощутил гулкую пустоту вокруг сердца, бьющегося где-то высоко, чуть ли не в горле. Он сказал Телке, что, если она его когда-нибудь бросит, он застрелится. А она сказала, что хватит пить, и решительно повела его к выходу. Милая, отважная Телка...
Он любил ее. Он, Семен Протасов, взрослый, самостоятельный сорокалетний мужик с пестрой биографией, с именем, с положением, с деньгами, однажды вдруг понял, что жизнь для него станет неинтересной, если рядом не будет этой женщины. Он любовался ею постоянно - ее юным лицом, ее от природы вьющимися русыми волосами, женственной пластикой ее рук, манерой говорить слегка нараспев, ее неизменно доброжелательным, слегка смущенным обращением к людям - знакомым и незнакомым, умением по-детски счастливо смеяться. И, любуясь ею, он хотел ее постоянно. Даже ее голос по телефону возбуждал его. Когда она лежала рядом, утомленная его вновь и вновь повторяющимися ласками, он часто думал, какое это было бы счастье, если бы она родила ему ребенка... И в то же время ему постоянно казалось, что она как-то отдалена, что между ними какая-то перегородка. Но когда он начинал говорить об этом своем ощущении, она лишь молча касалась пальцем его губ.
И вот теперь оказалось, что он хозяин этой трущобы, где вынуждены жить и она, и ее друзья... Купил он этот дом полтора года назад, сразу после того как продал свою "дочку", хорошо раскрученное телеграфное агентство, соблазнился и купил, дурак, и теперь никак не мог отделаться от него. Прилипла к нему эта паскудная недвижимость, к его судьбе прилипла. Начальная идея заключалась в том, чтобы нынешнее строение не сносить, а радикально реконструировать и достроить. Мрачноватая серая громада, привлекающая изысканной строгостью форм, должна была стать центром архитектурного ансамбля элитной гостиницы ультракласса на сто номеров с зимним садом на крыше и трехэтажным подземным гаражом. Он нашел крепких партнеров - два небольших банка, с которыми у него уже несколько лет были надежные, доверительные отношения, и пригласил своего лагерного знакомца Яна Арвидовича Пуго. Глине, теперь выбившемуся в верхи российского бизнеса, чуть ли не в олигархи, гостиница была совершенно ни к чему, но он вдруг заинтересовался и сказал, что в дело вложится: "Лагерного кореша надо поддержать".
Гостиница должна была окупить затраты лет через пять или даже раньше и потом давать стабильную прибыль. Это была давнишняя мечта Протасова: покончить с издательским бизнесом, с газетой, со своей собственной политической публицистикой и стать тихим частным лицом, рантье с прочным годовым доходом, стричь бабки с какого-нибудь неброского, но солидного дела. Он как-то устал и вдруг утратил тщеславие, двигавшее его все последние годы вперед и вперед. Ему обрыдло быть лидером. Обрыдло быть рупором общественного мнения, его перестали радовать звонки высокопоставленных и влиятельных знакомых после какой-нибудь удачной "заметки редактора": "Старик, ты гений: ты ему (ей, им) влупил по самый корешок. Я готов подписаться под каждым твоим словом!" В новом деле он даже не хотел быть руководителем компании - ну разве что юридическим, номинальным, но никак не исполнительным. Жить он мечтал за городом или вообще за границей. Писать что-нибудь в свое удовольствие (быть может, прозу, рассказы, роман наконец), ходить в театры - все равно, здесь или в Париже, - много читать, слушать музыку. И чтобы рядом обязательно была Телка - всюду, постоянно. Телка присутствовала во всех его мечтах, во всех его планах. По сути, это были мечты о ней, о жизни с ней... Издательский дом - дело рискованное или, как говорят экономисты, рисковое. Здесь надо все время рваться вперед, что-то доказывать, быть на слуху. Вывалишься из обоймы - и тут же рухнет всё, что ты день за днем создавал в течение десяти лет. И останешься нищим... А вот гостиница - предприятие стабильное, прочное: раз отлаженное, оно само покатится, подталкивать не надо. Прибыль невелика, но и риски минимальны.
Проект был сначала поддержан московскими властями. И дело шло как по маслу: согласования, экспертизы, разрешения - все давалось с первого раза и легко. Со взятками, конечно, но вполне терпимыми. И вдруг в какой-то момент движение застопорилось. Чиновники перестали принимать взятки - не то чтобы стали требовать больше, а просто перестали брать, - и это означало, что в дело вмешались какие-то могучие конкуренты. В конце концов Протасова вызвали в мэрию и дали понять, что власти не заинтересованы в строительстве гостиницы, а хотели бы дом снести и поставить здесь коммерческий культурно-развлекательный центр: две сцены - концертная и театральная, кинотеатр, дискотека, конференц-зал - ну и все, что к этому полагается: ресторан, ночной клуб, бары и видеопрокат, подземный паркинг и т.п. Возможно, даже небольшое казино. И если Протасов готов повернуть свои усилия (и деньги) в эту сторону, ему будет оказана всяческая поддержка. И все затраты, которые он уже сделал, будут компенсированы. А потом позвонил Глина Пуго и заявил, впрочем, вполне дружески, что если Протасов будет держаться за гостиницу, то он, Глина, свои деньги из дела забирает. А если такой авторитет, как Глина, говорит, что выходит из дела, то это значит, что он-то, может быть, свои деньги и не заберет, а вот твоим капиталам уж точно кранты...
Протасов выходил из подземного перехода возле Думы, когда запищал сотовый. Звонил Глина - как ни в чем не бывало, как будто никакого разговора вчера на презентации не было. Только по делу: "Маркиз, есть предложение. В правление холдинга - ты понимаешь, по культурному центру - введи, пожалуйста, Сергея Вениаминовича Магорецкого. Он будет моим представителем. Это знаменитый режиссер. Ты увидишь, он очень полезный человек. Он сейчас у меня, а тебе позвонит в середине дня. Или ближе к вечеру..."
Говорил только Глина, Протасов молча слушал. И Глина закончил разговор и повесил трубку, даже не спросив собеседника, все ли он услышал и понял: раз собеседник молчит, значит, у него нет вопросов. Мысль о том, что собеседник может быть с ним не согласен, Глине никогда не приходила в голову. Если такое и случалось, это была проблема самого собеседника - и только его.
Магорецкий
Как и все, кто в последние десятилетия учился и работал в театральном институте, Магорецкий суеверно побаивался старушку-секретаршу (или, как теперь стали говорить, референта), многие годы бессменно сидевшую в приемной у ректора. За маленький носик с горбинкой, за черные блестящие глазки на маленьком темном личике, ну и, конечно, за то, что она вечно куталась в черную кашемировую шаль, ее давным-давно прозвали Младой Гречанкой. Что уж там произошло у нее в жизни, никто не знал, но она всегда была в трауре, который, впрочем, вызывал у студентов не столько сочувствие, сколько мистическое предощущение беды. И, действительно, было проверено многократно: если Гречанка встретит тебя в коридоре и своим низким, прокуренным голосом пригласит зайти к ректору - добра не жди. И вчера, когда при входе в институт маленькая черная тень метнулась навстречу Магорецкому и сухо, без интонаций сообщила, что ректор ждет его, он подумал, что речь наверняка пойдет о спектакле и что спектакль закроют. И оказался прав...
Скандал назревал с осени, по мере того как по Москве ширились слухи, что, вернувшись из-за границы после трех лет отсутствия, Маг ставит в студенческом театре что-то совершенно непотребное, за гранью приличия какой-то модерн из модернов. Впрочем, в учебных планах официально было заявлено вполне скромное название спектакля "Играем Горького..." и указывалось, что в основу будет положена пьеса "На дне".
Вообще-то сама идея взять для диплома именно "На дне" досталась Магорецкому в наследство вместе с курсом - от покойного Громчарова, который еще в тридцатые, совсем молодым актером, был во МХАТе введен в легендарный спектакль Станиславского на какую-то второстепенную роль (теперь уж никто не помнил, на какую). Ректор, одержимый приверженец русской театральной классики, идею горячо поддержал. И Магорецкий, принимая курс, без долгих раздумий согласился. Тем более что лет десять назад он не без успеха уже поставил "На дне" в Японии, с японскими актерами.
В молодости он читал пьесу "наоборот" - как текстовую запись великого спектакля, который не успел посмотреть на сцене, но который - мизансцена за мизансценой - знал по мемуарам и кинокадрам. Он любил этот философский диспут, который горьковские эстетизированные босяки ведут во мхатовской художественно обустроенной ночлежке (сценография Добужинского? или Сомова?). Это в русской традиции - вложить Истину в уста человека, все потерявшего, обреченного, без будущего. Перед любимым народным героем - песенным вором, бродягой, разбойником, пушкинским Пугачевым, человеком вне закона и морали ничего, кроме смерти, не маячит. "Не шуми ты, мати, зеленая дубравушка, не мешай мне, добру молодцу, думу думати"... Думать он, видите ли, будет философ на краю пустоты. Таковы и герои горьковской пьесы: они думу думают.
В спешке соглашаясь взять курс (Громчаров умер в начале учебного года, и ректор торопил с решением), Магорецкий самонадеянно не стал перечитывать пьесу. Студентов посмотрел в этюдах и остался доволен: с этими ребятами можно работать. Тут же прикинул в общих чертах, что как и кто как будет выглядеть, даже разбросал их по ролям (пока только в уме): красавец Балабанов - Пепел, смышленый Базыкин - Сатин, мягкая и добрая Нателла Бузони - его любимая Телка - конечно, Наташа. (Об этом последнем назначении он думал с особым удовольствием: его по-прежнему сильно влекло к ней, и он предугадывал, как славно будет работать с ней на репетициях, а может быть, в конце концов вновь окажутся в одной постели. Прости, Господи, эти сладостные мысли.) На курсе был даже Лука - спокойный, несколько флегматичный парнишка, чем-то похожий на великого мхатовского Грибова и даже по фамилии - Грибов... Наконец Магорецкий окончательно согласился, и был подписан приказ о его назначении. И только когда он сел писать режиссерскую разработку, то с тоской вдруг понял, что горьковский текст совершенно не пригоден для сегодняшней постановки на сцене. По крайней мере в России.
"Люди живут для лучшего!.. Человек выше сытости... Ложь - религия рабов и хозяев. Правда - бог свободного человека!" И так далее, и так далее. Ну бредятина же! За сто лет (да нет, не за сто, а за последние десять!) все эти максимы утратили свой социальный пафос... и тут же вообще лишились высокого смысла и превратились в банальность. Они уже не могут, как прежде, обозначать идейную вершину спектакля. Но ведь других-то мыслей там нет: читаешь текст - и опереться не на что. Есть, конечно, с десяток реприз, на которых публика будет ржать, однако вся пьеса в целом - как старомодная тяжелая мельница, которая мелет труху, - и ничего, совершенно ничего живого, чтобы слепить современный спектакль. Не ставить же иллюстрацию к школьной хрестоматии по русской литературе, как он положа руку на сердце сделал когда-то в Японии.
Вот и приехали. Шуму-то, шуму! Знаменитый Маг, почти классик, работает с молодежью! И пожалуйста - классически обкакался. А ведь, принимая курс, он строил далеко идущие планы: хотел утвердиться на родине, хотел, чтобы его перестали считать "опальным художником"... Когда-то, почти двадцать лет назад, его, молодого и подающего надежды, попросту лишили работы, запретив театрам иметь дело с "театральным хиппи" - так его походя в каком-то обзоре назвала "Правда". "Он и Чехова ставит, как Беккета, - как пьесы абсурда".
Понятно, что еще до горбачевской перестройки он при первой же возможности уехал за границу. Его приглашали и Стреллер, и Барро, и Питер Брук... Он сразу поставил "Чайку" в "Комеди Франсез" (оглушительный успех!), потом - "Три сестры" в Лондоне (восторженная пресса) - и пошло, и пошло. Пятнадцать лет мотался по свету - то в Германии, то в Штатах, то в Японии. И в новые времена домой в Россию приезжал тоже как гастролирующий режиссер: спектакль во МХАТе, спектакль в БДТ. Изредка, по прихоти, где-нибудь в провинции, впрочем, недалеко от Москвы, например, в любимой Рязани, где когда-то начинал юным выпускником института. Колеся по свету, он, конечно, заработал и имя, и немного денег. Но теперь вдруг понял, что потерял больше. Если взять его ровесников-режиссеров - даже тех, кто сильно уступал ему в известности, - то все они, и московские, и питерские, за последние годы обзавелись своими театрами. Он один остался театральным бомжем. А к пятидесяти человеку ой как хочется иметь свой театр, своих актеров, свой репертуар.
И вот теперь полный провал. Актеры-то, может, и талантливые, да он бездарен. Конечно, можно быстренько предложить какую-то другую пьесу, хоть того же Чехова, хоть ту же до мельчайших мелочей обсосанную "Чайку". Но этих "Чаек" по миру и по России им уже штук пять запущено, и так они уже навязли у всех в зубах, что диплом-то актерам, может, и засчитают, а вот новый театр с таким спектаклем точно не раскрутишь. Работая на Западе, он хорошо усвоил, что искусство - отрасль коммерции и только свежий товар пользуется спросом.
Он было совсем упал духом и стал малодушно соображать, к какому из отложенных или отвергнутых предложений о работе на Западе теперь следует вернуться. Но тут произошло чудо - иначе не назовешь. После бессонной ночи, совершенно разбитый, выпив какую-то звериную дозу кофе, он поехал в институт - на метро, потому что сесть за руль в таком разобранном состоянии было небезопасно. Поехал, чтобы поговорить со студентами, которые ждали, что сегодня состоится назначение на роли, и которым теперь он должен был сказать, что ничего у них не получится. Начал издалека - о способах современного прочтения классики. Чтобы оттянуть последнее объяснение, предложил всем высказаться, в надежде, что кто-то выразит сомнение в возможности такой постановки, и тогда он за это сомнение зацепится... Но первым встал Гриша Базыкин и сказал, что он говорить ничего не будет, а вместо этого - вот тетрадка, сцены из жизни современных бомжей и наркоманов, что-то вроде дневника, - он считает, что поставить современный спектакль "На дне" без знания этой сегодняшней жизни невозможно, - и не захочет ли Мастер взглянуть?
Магорецкий тетрадку взял. Слушая следующего, открыл ее наугад, прочитал одну реплику, вторую, стал читать дальше, дальше, - и перестал слышать. Студенты высказывали свои соображения о Горьком, о Чехове, об Островском, завязался какой-то диспут, но Магорецкий оглох и с головой погрузился в текст: Господи, кажется, это было то, что нужно. Живые ситуации. Живой язык - хоть и жаргон, но живой, живой. За каждой репликой - живой человек. В каждой сцене - живые люди. Точно, живые? Ну, относительно живые. Все еще живые. Пока живые. Бомжи, проститутки, алкоголики, наркоманы.
"Откуда это? Кто автор? - спросил он, невпопад прервав кого-то из студентов и подняв в руке тетрадку. - Чье это?"
"Автор есть, - сказал Базыкин. - Ну, то есть как сказать - автор... Есть бомж один со стажем. Он говорит, а мы записываем. Фольклор".
Быстро свернув занятие, Магорецкий выбежал из института, поймал такси и в машине сразу открыл тетрадку - теперь с самого начала. Он читал, и спектакль начал складываться тут же... Дома, извинившись перед домработницей, у которой был уже готов обед, он закрылся в кабинете. И три недели работал не разгибаясь.
Он перенес действие в наши дни. Из двух десятков обитателей ночлежки оставил лишь половину. И теперь это были не босяки, а актеры, разыгрывающие горьковскую пьесу. И не актеры в театре - какое же тогда "дно"? Пьесу разыгрывали люди, сами оказавшиеся на дне сегодняшней жизни, - алкаши и наркоманы в притоне, "зависшие", месяц уже не просыхающие или не слезающие с иглы, не имеющие ни сил, ни желания выбраться отсюда. Среди них - два-три бывших актера (мало ли какие бывают компании - это нетрудно обосновать) или просто некогда интеллигентные люди, знающие текст пьесы, принимающие на себя роли горьковских персонажей (и не обязательно по одной) и применяющие их к себе, к своему сегодняшнему положению. Пытаясь осмыслить, что с ними происходит, они начинают жить в обстоятельствах горьковской ночлежки, в образах, в идеях... Сегодняшнее отребье общества примеряет на себя жизнь и мысли того отребья, которое Горький показал сто лет назад.
Теперь работать было интересно. За три недели, набрасывая постановочный план, Магорецкий написал, по сути дела, новую пьесу, в которую был вкраплен горьковский текст и использованы некоторые сюжетные линии. Но наравне с каноническим текстом здесь присутствовал и текст из базыкинской голубой тетрадки. Роли он распределил примерно так, как и намечал сначала, только вот текст Луки-утешителя отдал женщине. Точно, точно - в современном притоне именно женщина должна утешать и обнадеживать. И этой женщиной будет Телка Бузони...
Едва начались репетиции, как по городу поползли слухи, что Маг настолько осовременил Горького, что все это сильно смахивает на порнуху: наркоманы, проститутки, групповой секс. Наконец тучи сгустились и грянул гром: неделю назад на рабочей репетиции побывали члены институтского худсовета и вышли из зала, скорбно качая головами и разводя руками. Уже на следующий день стало известно, что на имя ректора поступило письмо, подписанное четырьмя студентами-дипломниками (все из второго состава, и среди них - тот "маленький Грибов", которому так и не досталась роль Луки), где говорилось, что спектакль "На дне" ("Играем Горького...") в постановке мастера их курса Магорецкого Сергея Вениаминовича есть не что иное, как пропаганда наркомании и глумление над русской классикой, и они, молодые русские актеры, отказываются принимать участие в этом блудодействе. Письмо было набрано на компьютере и слово блудодейство было выделено жирным курсивом и подчеркнуто, и это, видимо, означало, что начальство должно обратить внимание на какую-то особенную, чудовищную безнравственность всего, что явлено на сцене...
Приказ ректора "о приостановке репетиций дипломного спектакля "Играем Горького..." с целью пересмотра его нравственных концепций" был издан вчера. Выслушав приглашение траурной секретарши, Магорецкий после репетиции зашел в приемную ректора, и старушка, зябко кутаясь в шаль, молча показала ему уже подписанный экземпляр. Ректор был занят, приема следовало подождать, и Магорецкий, взяв чистый лист бумаги и ручку, тут же присел сбоку к столу и написал заявление об освобождении его, Магорецкого С.В., от обязанностей руководителя курса и об увольнении из училища по собственному желанию. И вышел. О чем разговаривать, если дело уже решено?
Бог с ним, с гэбэшником-ректором, с пуристами из худсовета с их пыльными традициями. Накануне их визита Магорецкий пригласил на репетицию своего давнего приятеля Анатолия Смерновского, признанного старейшину цеха театральных критиков, с ним пришел кто-то из молодых театроведов, и они были в восторге и прочили спектаклю громкую, быть может, даже мировую славу. "До сих пор ничего подобного не было! Слушай, Маг, где ты нашел таких актеров? Или из чего ты их сделал?" - тихо говорил Смерновский, слегка наклонившись к Магорецкому, но не отрывая глаз от сцены, где Базыкин читал монолог Актера, забывшего свои любимые монологи. Магорецкий промолчал: хвалить спектакль до премьеры - плохая примета. И точно: спектакль закрыли всего три дня спустя. Но, когда это произошло, когда слух об этом молниеносно распространился по Москве, Смерновский был первым, кто вечером, нет, даже поздно ночью позвонил Магорецкому: "Ты с Пуго знаком? С Яном Арвидовичем Пуго, с Глиной. Нет? А между тем он твой горячий поклонник. Я только что разговаривал с ним. Нет, я совершенно трезвый. Ты телефон запиши и утром позвони... Впрочем, твой телефон я ему дал... Это очень, очень влиятельный человек. Знаешь, какие бабки он отвалил Марку Сатарнову? Он может всё". Этот звонок разбудил Магорецкого, уже уснувшего было в кабинете на диване, и, повесив трубку, он в раздражении хотел выключить телефон из розетки, но тут аппарат снова запел: молодой человек представился помощником Яна Арвидовича Пуго и, извинившись ("Не разбудил ли?"), спросил, не сможет ли Сергей Вениаминович завтра утром подъехать к Яну Арвидовичу. В восемь тридцать - к завтраку. Сможет? Отлично! "Машина будет ждать вас в восемь у вашего подъезда". Не спросив адреса, он пожелал доброй ночи и повесил трубку.
Глина
Читать книги Глина начал поздно, уже подростком. Он воспитывался в детдоме, и, когда ему исполнилось пятнадцать, его положила к себе в постель старшая пионервожатая, запоздалая красавица с пухлыми, влажными, всегда чуть приоткрытыми губами и в белой блузке с красным галстуком, лежавшим почти горизонтально на ее высокой груди. Пионервожатая выполняла по совместительству обязанности детдомовской библиотекарши, так что мальчик, получив доступ к ее телу, получил свободный доступ и к книгам: она сделала его своим помощником в библиотеке. Любовь-то, по малости лет, его еще не особенно увлекла, а вот читать он начал запоем: на всех уроках, на всех собраниях у него под партой, под столом на коленях всегда лежала раскрытая книга.
Героем его детских мечтаний, его идеалом был граф Монте-Кристо. Однако молодой Эдмон Дантес, влюбленный, простодушный и беспомощный, вызывал его раздражение, а иногда и презрение. Перечитывая роман вновь и вновь, Глина стал пропускать первые полтораста страниц и начинал со слов: "Дантес прошел через все муки, какие только переживают узники, забытые в тюрьме", - здесь кончалась судьба беспомощного страдальца, простодушного "лоха", вызывающего неприязнь, и начиналась жизнь борца и победителя, холодного и расчетливого авантюриста, получившего бесконечную власть над людьми. По крайней мере именно так понимал роман юный Пуго, воспитанник Заболотновского детского дома.
Протасов
Опять Ляпа возник. Бомж, алкаш, дервиш смердящий. Он видел его с полгода назад и даже хотел подойти, но в последний момент передумал противно стало до тошноты - и прошел мимо, сделал вид, что не узнал. "Похоже, с этим куском говна мне всю жизнь плавать в одной проруби", подумал Протасов. Ляпа, Лаврентий Павлович Семшов, тридцать шестая зона, первый отряд, в бараке, как войдешь, пятая шконка налево, а у Протасова шестая. Тогда Ляпа еще был человеком, и они были товарищами. (Не друзьями, нет. Протасов взыскательно относился к слову "друг" и полагал, что оно подразумевает большие взаимные обязательства; впрочем, настоящих друзей, как оказалось, у него никогда не было, вот разве что теперь Телка.)
В лагере Ляпа работал каменщиком, и Протасов звал его Иваном Денисовичем, имея в виду, что сам он, хоть и вкалывает не меньше (кочегаром), но остается интеллигентом, каким-нибудь там Цезарем Марковичем, который по сравнению со славным народным героем Иваном Денисовичем все-таки человек второго сорта. И Ляпа со своей виновато-смущенной улыбочкой принимал эту игру и отвечал поговорками: "Ничего, Цезарь Маркович, что ни делается, все к лучшему... В каменном мешке, а выдумка вольна. Больше воли - хуже доля. Чья воля, того и ответ ". На удивление зэкам они всегда обращались друг к другу на "вы". Впрочем, Протасов и надзирателям говорил "вы" и "будьте добры". А по утрам всем, кого встречал в бараке или обгонял на десяти метрах гравийной дорожки от барака к площадке построения, - "доброе утро". Глина Пуго, крутой лагерный авторитет, живший на зоне отдельно от всех, в благоустроенном вагончике, решил даже, что мужик косит под психа. "Доброе утро... Будьте добры... Спасибо... Ты или долбанутый, или маркиз", сказал он однажды и засмеялся своим низким, рокочущим смехом, показывая замечательно ровные белые зубы. И на Протасове тут же повисла кликуха Маркиз. Она села на него как родная и перелетела за ним на волю, и теперь некоторые знакомые не могли вспомнить его имя-отчество, но знали, что он Маркиз Протасов. Прозвище ему даже нравилось, и он часто подписывал свои статьи: П.Маркиз...
Редакционная планерка была назначена на одиннадцать, но машина уже минут пятнадцать стояла в плотной пробке на Большой Никитской при выезде к Манежу. Авария, что ли? Или важный чин - мэр, премьер, сам президент должен был проехать мимо, и милиция, освобождая дорогу, надолго, на неопределенное время перекрыла движение. Эта властная бесцеремонность оскорбляла Протасова: как-то он даже распорядился подготовить в своей главной и самой читаемой газете злой репортаж о том, как и куда опаздывают и что теряют люди, когда им приходится по часу выстаивать, пропуская правительственные кортежи. Репортаж был замечен, Протасову звонили из президентской администрации, выражали свое неудовольствие, а он включил свой телефон в общую трансляцию, чтобы все сотрудники издательства слышали, как, заикаясь и (можно было легко вообразить) краснея от злости, кричит президентский чиновник, и знали, что труды их не напрасны и материал прочитан там, куда и был адресован...
Он сказал шоферу, что пойдет пешком, и, выйдя из машины, сразу свернул в переулок к Тверской... Вчера он перебрал. Он никогда не отказывался выпить, но напиваться не любил. Однако вчера... Какая-то мерзкая тусовка, зачем-то он лез обниматься с людьми, которые ему неприятны и которые знают, что он их не любит, и, в свою очередь, не любят его. Почему-то именно там он отвел в сторону Глину Пуго, своего нынешнего компаньона, и сообщил, что выходит из дела, а тот белозубо засмеялся и сделал вид, что принимает все за пьяную шутку, обнял его за плечи и повел обратно к Телке, тихо посоветовав ей везти его домой. И Протасов вдруг ощутил гулкую пустоту вокруг сердца, бьющегося где-то высоко, чуть ли не в горле. Он сказал Телке, что, если она его когда-нибудь бросит, он застрелится. А она сказала, что хватит пить, и решительно повела его к выходу. Милая, отважная Телка...
Он любил ее. Он, Семен Протасов, взрослый, самостоятельный сорокалетний мужик с пестрой биографией, с именем, с положением, с деньгами, однажды вдруг понял, что жизнь для него станет неинтересной, если рядом не будет этой женщины. Он любовался ею постоянно - ее юным лицом, ее от природы вьющимися русыми волосами, женственной пластикой ее рук, манерой говорить слегка нараспев, ее неизменно доброжелательным, слегка смущенным обращением к людям - знакомым и незнакомым, умением по-детски счастливо смеяться. И, любуясь ею, он хотел ее постоянно. Даже ее голос по телефону возбуждал его. Когда она лежала рядом, утомленная его вновь и вновь повторяющимися ласками, он часто думал, какое это было бы счастье, если бы она родила ему ребенка... И в то же время ему постоянно казалось, что она как-то отдалена, что между ними какая-то перегородка. Но когда он начинал говорить об этом своем ощущении, она лишь молча касалась пальцем его губ.
И вот теперь оказалось, что он хозяин этой трущобы, где вынуждены жить и она, и ее друзья... Купил он этот дом полтора года назад, сразу после того как продал свою "дочку", хорошо раскрученное телеграфное агентство, соблазнился и купил, дурак, и теперь никак не мог отделаться от него. Прилипла к нему эта паскудная недвижимость, к его судьбе прилипла. Начальная идея заключалась в том, чтобы нынешнее строение не сносить, а радикально реконструировать и достроить. Мрачноватая серая громада, привлекающая изысканной строгостью форм, должна была стать центром архитектурного ансамбля элитной гостиницы ультракласса на сто номеров с зимним садом на крыше и трехэтажным подземным гаражом. Он нашел крепких партнеров - два небольших банка, с которыми у него уже несколько лет были надежные, доверительные отношения, и пригласил своего лагерного знакомца Яна Арвидовича Пуго. Глине, теперь выбившемуся в верхи российского бизнеса, чуть ли не в олигархи, гостиница была совершенно ни к чему, но он вдруг заинтересовался и сказал, что в дело вложится: "Лагерного кореша надо поддержать".
Гостиница должна была окупить затраты лет через пять или даже раньше и потом давать стабильную прибыль. Это была давнишняя мечта Протасова: покончить с издательским бизнесом, с газетой, со своей собственной политической публицистикой и стать тихим частным лицом, рантье с прочным годовым доходом, стричь бабки с какого-нибудь неброского, но солидного дела. Он как-то устал и вдруг утратил тщеславие, двигавшее его все последние годы вперед и вперед. Ему обрыдло быть лидером. Обрыдло быть рупором общественного мнения, его перестали радовать звонки высокопоставленных и влиятельных знакомых после какой-нибудь удачной "заметки редактора": "Старик, ты гений: ты ему (ей, им) влупил по самый корешок. Я готов подписаться под каждым твоим словом!" В новом деле он даже не хотел быть руководителем компании - ну разве что юридическим, номинальным, но никак не исполнительным. Жить он мечтал за городом или вообще за границей. Писать что-нибудь в свое удовольствие (быть может, прозу, рассказы, роман наконец), ходить в театры - все равно, здесь или в Париже, - много читать, слушать музыку. И чтобы рядом обязательно была Телка - всюду, постоянно. Телка присутствовала во всех его мечтах, во всех его планах. По сути, это были мечты о ней, о жизни с ней... Издательский дом - дело рискованное или, как говорят экономисты, рисковое. Здесь надо все время рваться вперед, что-то доказывать, быть на слуху. Вывалишься из обоймы - и тут же рухнет всё, что ты день за днем создавал в течение десяти лет. И останешься нищим... А вот гостиница - предприятие стабильное, прочное: раз отлаженное, оно само покатится, подталкивать не надо. Прибыль невелика, но и риски минимальны.
Проект был сначала поддержан московскими властями. И дело шло как по маслу: согласования, экспертизы, разрешения - все давалось с первого раза и легко. Со взятками, конечно, но вполне терпимыми. И вдруг в какой-то момент движение застопорилось. Чиновники перестали принимать взятки - не то чтобы стали требовать больше, а просто перестали брать, - и это означало, что в дело вмешались какие-то могучие конкуренты. В конце концов Протасова вызвали в мэрию и дали понять, что власти не заинтересованы в строительстве гостиницы, а хотели бы дом снести и поставить здесь коммерческий культурно-развлекательный центр: две сцены - концертная и театральная, кинотеатр, дискотека, конференц-зал - ну и все, что к этому полагается: ресторан, ночной клуб, бары и видеопрокат, подземный паркинг и т.п. Возможно, даже небольшое казино. И если Протасов готов повернуть свои усилия (и деньги) в эту сторону, ему будет оказана всяческая поддержка. И все затраты, которые он уже сделал, будут компенсированы. А потом позвонил Глина Пуго и заявил, впрочем, вполне дружески, что если Протасов будет держаться за гостиницу, то он, Глина, свои деньги из дела забирает. А если такой авторитет, как Глина, говорит, что выходит из дела, то это значит, что он-то, может быть, свои деньги и не заберет, а вот твоим капиталам уж точно кранты...
Протасов выходил из подземного перехода возле Думы, когда запищал сотовый. Звонил Глина - как ни в чем не бывало, как будто никакого разговора вчера на презентации не было. Только по делу: "Маркиз, есть предложение. В правление холдинга - ты понимаешь, по культурному центру - введи, пожалуйста, Сергея Вениаминовича Магорецкого. Он будет моим представителем. Это знаменитый режиссер. Ты увидишь, он очень полезный человек. Он сейчас у меня, а тебе позвонит в середине дня. Или ближе к вечеру..."
Говорил только Глина, Протасов молча слушал. И Глина закончил разговор и повесил трубку, даже не спросив собеседника, все ли он услышал и понял: раз собеседник молчит, значит, у него нет вопросов. Мысль о том, что собеседник может быть с ним не согласен, Глине никогда не приходила в голову. Если такое и случалось, это была проблема самого собеседника - и только его.
Магорецкий
Как и все, кто в последние десятилетия учился и работал в театральном институте, Магорецкий суеверно побаивался старушку-секретаршу (или, как теперь стали говорить, референта), многие годы бессменно сидевшую в приемной у ректора. За маленький носик с горбинкой, за черные блестящие глазки на маленьком темном личике, ну и, конечно, за то, что она вечно куталась в черную кашемировую шаль, ее давным-давно прозвали Младой Гречанкой. Что уж там произошло у нее в жизни, никто не знал, но она всегда была в трауре, который, впрочем, вызывал у студентов не столько сочувствие, сколько мистическое предощущение беды. И, действительно, было проверено многократно: если Гречанка встретит тебя в коридоре и своим низким, прокуренным голосом пригласит зайти к ректору - добра не жди. И вчера, когда при входе в институт маленькая черная тень метнулась навстречу Магорецкому и сухо, без интонаций сообщила, что ректор ждет его, он подумал, что речь наверняка пойдет о спектакле и что спектакль закроют. И оказался прав...
Скандал назревал с осени, по мере того как по Москве ширились слухи, что, вернувшись из-за границы после трех лет отсутствия, Маг ставит в студенческом театре что-то совершенно непотребное, за гранью приличия какой-то модерн из модернов. Впрочем, в учебных планах официально было заявлено вполне скромное название спектакля "Играем Горького..." и указывалось, что в основу будет положена пьеса "На дне".
Вообще-то сама идея взять для диплома именно "На дне" досталась Магорецкому в наследство вместе с курсом - от покойного Громчарова, который еще в тридцатые, совсем молодым актером, был во МХАТе введен в легендарный спектакль Станиславского на какую-то второстепенную роль (теперь уж никто не помнил, на какую). Ректор, одержимый приверженец русской театральной классики, идею горячо поддержал. И Магорецкий, принимая курс, без долгих раздумий согласился. Тем более что лет десять назад он не без успеха уже поставил "На дне" в Японии, с японскими актерами.
В молодости он читал пьесу "наоборот" - как текстовую запись великого спектакля, который не успел посмотреть на сцене, но который - мизансцена за мизансценой - знал по мемуарам и кинокадрам. Он любил этот философский диспут, который горьковские эстетизированные босяки ведут во мхатовской художественно обустроенной ночлежке (сценография Добужинского? или Сомова?). Это в русской традиции - вложить Истину в уста человека, все потерявшего, обреченного, без будущего. Перед любимым народным героем - песенным вором, бродягой, разбойником, пушкинским Пугачевым, человеком вне закона и морали ничего, кроме смерти, не маячит. "Не шуми ты, мати, зеленая дубравушка, не мешай мне, добру молодцу, думу думати"... Думать он, видите ли, будет философ на краю пустоты. Таковы и герои горьковской пьесы: они думу думают.
В спешке соглашаясь взять курс (Громчаров умер в начале учебного года, и ректор торопил с решением), Магорецкий самонадеянно не стал перечитывать пьесу. Студентов посмотрел в этюдах и остался доволен: с этими ребятами можно работать. Тут же прикинул в общих чертах, что как и кто как будет выглядеть, даже разбросал их по ролям (пока только в уме): красавец Балабанов - Пепел, смышленый Базыкин - Сатин, мягкая и добрая Нателла Бузони - его любимая Телка - конечно, Наташа. (Об этом последнем назначении он думал с особым удовольствием: его по-прежнему сильно влекло к ней, и он предугадывал, как славно будет работать с ней на репетициях, а может быть, в конце концов вновь окажутся в одной постели. Прости, Господи, эти сладостные мысли.) На курсе был даже Лука - спокойный, несколько флегматичный парнишка, чем-то похожий на великого мхатовского Грибова и даже по фамилии - Грибов... Наконец Магорецкий окончательно согласился, и был подписан приказ о его назначении. И только когда он сел писать режиссерскую разработку, то с тоской вдруг понял, что горьковский текст совершенно не пригоден для сегодняшней постановки на сцене. По крайней мере в России.
"Люди живут для лучшего!.. Человек выше сытости... Ложь - религия рабов и хозяев. Правда - бог свободного человека!" И так далее, и так далее. Ну бредятина же! За сто лет (да нет, не за сто, а за последние десять!) все эти максимы утратили свой социальный пафос... и тут же вообще лишились высокого смысла и превратились в банальность. Они уже не могут, как прежде, обозначать идейную вершину спектакля. Но ведь других-то мыслей там нет: читаешь текст - и опереться не на что. Есть, конечно, с десяток реприз, на которых публика будет ржать, однако вся пьеса в целом - как старомодная тяжелая мельница, которая мелет труху, - и ничего, совершенно ничего живого, чтобы слепить современный спектакль. Не ставить же иллюстрацию к школьной хрестоматии по русской литературе, как он положа руку на сердце сделал когда-то в Японии.
Вот и приехали. Шуму-то, шуму! Знаменитый Маг, почти классик, работает с молодежью! И пожалуйста - классически обкакался. А ведь, принимая курс, он строил далеко идущие планы: хотел утвердиться на родине, хотел, чтобы его перестали считать "опальным художником"... Когда-то, почти двадцать лет назад, его, молодого и подающего надежды, попросту лишили работы, запретив театрам иметь дело с "театральным хиппи" - так его походя в каком-то обзоре назвала "Правда". "Он и Чехова ставит, как Беккета, - как пьесы абсурда".
Понятно, что еще до горбачевской перестройки он при первой же возможности уехал за границу. Его приглашали и Стреллер, и Барро, и Питер Брук... Он сразу поставил "Чайку" в "Комеди Франсез" (оглушительный успех!), потом - "Три сестры" в Лондоне (восторженная пресса) - и пошло, и пошло. Пятнадцать лет мотался по свету - то в Германии, то в Штатах, то в Японии. И в новые времена домой в Россию приезжал тоже как гастролирующий режиссер: спектакль во МХАТе, спектакль в БДТ. Изредка, по прихоти, где-нибудь в провинции, впрочем, недалеко от Москвы, например, в любимой Рязани, где когда-то начинал юным выпускником института. Колеся по свету, он, конечно, заработал и имя, и немного денег. Но теперь вдруг понял, что потерял больше. Если взять его ровесников-режиссеров - даже тех, кто сильно уступал ему в известности, - то все они, и московские, и питерские, за последние годы обзавелись своими театрами. Он один остался театральным бомжем. А к пятидесяти человеку ой как хочется иметь свой театр, своих актеров, свой репертуар.
И вот теперь полный провал. Актеры-то, может, и талантливые, да он бездарен. Конечно, можно быстренько предложить какую-то другую пьесу, хоть того же Чехова, хоть ту же до мельчайших мелочей обсосанную "Чайку". Но этих "Чаек" по миру и по России им уже штук пять запущено, и так они уже навязли у всех в зубах, что диплом-то актерам, может, и засчитают, а вот новый театр с таким спектаклем точно не раскрутишь. Работая на Западе, он хорошо усвоил, что искусство - отрасль коммерции и только свежий товар пользуется спросом.
Он было совсем упал духом и стал малодушно соображать, к какому из отложенных или отвергнутых предложений о работе на Западе теперь следует вернуться. Но тут произошло чудо - иначе не назовешь. После бессонной ночи, совершенно разбитый, выпив какую-то звериную дозу кофе, он поехал в институт - на метро, потому что сесть за руль в таком разобранном состоянии было небезопасно. Поехал, чтобы поговорить со студентами, которые ждали, что сегодня состоится назначение на роли, и которым теперь он должен был сказать, что ничего у них не получится. Начал издалека - о способах современного прочтения классики. Чтобы оттянуть последнее объяснение, предложил всем высказаться, в надежде, что кто-то выразит сомнение в возможности такой постановки, и тогда он за это сомнение зацепится... Но первым встал Гриша Базыкин и сказал, что он говорить ничего не будет, а вместо этого - вот тетрадка, сцены из жизни современных бомжей и наркоманов, что-то вроде дневника, - он считает, что поставить современный спектакль "На дне" без знания этой сегодняшней жизни невозможно, - и не захочет ли Мастер взглянуть?
Магорецкий тетрадку взял. Слушая следующего, открыл ее наугад, прочитал одну реплику, вторую, стал читать дальше, дальше, - и перестал слышать. Студенты высказывали свои соображения о Горьком, о Чехове, об Островском, завязался какой-то диспут, но Магорецкий оглох и с головой погрузился в текст: Господи, кажется, это было то, что нужно. Живые ситуации. Живой язык - хоть и жаргон, но живой, живой. За каждой репликой - живой человек. В каждой сцене - живые люди. Точно, живые? Ну, относительно живые. Все еще живые. Пока живые. Бомжи, проститутки, алкоголики, наркоманы.
"Откуда это? Кто автор? - спросил он, невпопад прервав кого-то из студентов и подняв в руке тетрадку. - Чье это?"
"Автор есть, - сказал Базыкин. - Ну, то есть как сказать - автор... Есть бомж один со стажем. Он говорит, а мы записываем. Фольклор".
Быстро свернув занятие, Магорецкий выбежал из института, поймал такси и в машине сразу открыл тетрадку - теперь с самого начала. Он читал, и спектакль начал складываться тут же... Дома, извинившись перед домработницей, у которой был уже готов обед, он закрылся в кабинете. И три недели работал не разгибаясь.
Он перенес действие в наши дни. Из двух десятков обитателей ночлежки оставил лишь половину. И теперь это были не босяки, а актеры, разыгрывающие горьковскую пьесу. И не актеры в театре - какое же тогда "дно"? Пьесу разыгрывали люди, сами оказавшиеся на дне сегодняшней жизни, - алкаши и наркоманы в притоне, "зависшие", месяц уже не просыхающие или не слезающие с иглы, не имеющие ни сил, ни желания выбраться отсюда. Среди них - два-три бывших актера (мало ли какие бывают компании - это нетрудно обосновать) или просто некогда интеллигентные люди, знающие текст пьесы, принимающие на себя роли горьковских персонажей (и не обязательно по одной) и применяющие их к себе, к своему сегодняшнему положению. Пытаясь осмыслить, что с ними происходит, они начинают жить в обстоятельствах горьковской ночлежки, в образах, в идеях... Сегодняшнее отребье общества примеряет на себя жизнь и мысли того отребья, которое Горький показал сто лет назад.
Теперь работать было интересно. За три недели, набрасывая постановочный план, Магорецкий написал, по сути дела, новую пьесу, в которую был вкраплен горьковский текст и использованы некоторые сюжетные линии. Но наравне с каноническим текстом здесь присутствовал и текст из базыкинской голубой тетрадки. Роли он распределил примерно так, как и намечал сначала, только вот текст Луки-утешителя отдал женщине. Точно, точно - в современном притоне именно женщина должна утешать и обнадеживать. И этой женщиной будет Телка Бузони...
Едва начались репетиции, как по городу поползли слухи, что Маг настолько осовременил Горького, что все это сильно смахивает на порнуху: наркоманы, проститутки, групповой секс. Наконец тучи сгустились и грянул гром: неделю назад на рабочей репетиции побывали члены институтского худсовета и вышли из зала, скорбно качая головами и разводя руками. Уже на следующий день стало известно, что на имя ректора поступило письмо, подписанное четырьмя студентами-дипломниками (все из второго состава, и среди них - тот "маленький Грибов", которому так и не досталась роль Луки), где говорилось, что спектакль "На дне" ("Играем Горького...") в постановке мастера их курса Магорецкого Сергея Вениаминовича есть не что иное, как пропаганда наркомании и глумление над русской классикой, и они, молодые русские актеры, отказываются принимать участие в этом блудодействе. Письмо было набрано на компьютере и слово блудодейство было выделено жирным курсивом и подчеркнуто, и это, видимо, означало, что начальство должно обратить внимание на какую-то особенную, чудовищную безнравственность всего, что явлено на сцене...
Приказ ректора "о приостановке репетиций дипломного спектакля "Играем Горького..." с целью пересмотра его нравственных концепций" был издан вчера. Выслушав приглашение траурной секретарши, Магорецкий после репетиции зашел в приемную ректора, и старушка, зябко кутаясь в шаль, молча показала ему уже подписанный экземпляр. Ректор был занят, приема следовало подождать, и Магорецкий, взяв чистый лист бумаги и ручку, тут же присел сбоку к столу и написал заявление об освобождении его, Магорецкого С.В., от обязанностей руководителя курса и об увольнении из училища по собственному желанию. И вышел. О чем разговаривать, если дело уже решено?
Бог с ним, с гэбэшником-ректором, с пуристами из худсовета с их пыльными традициями. Накануне их визита Магорецкий пригласил на репетицию своего давнего приятеля Анатолия Смерновского, признанного старейшину цеха театральных критиков, с ним пришел кто-то из молодых театроведов, и они были в восторге и прочили спектаклю громкую, быть может, даже мировую славу. "До сих пор ничего подобного не было! Слушай, Маг, где ты нашел таких актеров? Или из чего ты их сделал?" - тихо говорил Смерновский, слегка наклонившись к Магорецкому, но не отрывая глаз от сцены, где Базыкин читал монолог Актера, забывшего свои любимые монологи. Магорецкий промолчал: хвалить спектакль до премьеры - плохая примета. И точно: спектакль закрыли всего три дня спустя. Но, когда это произошло, когда слух об этом молниеносно распространился по Москве, Смерновский был первым, кто вечером, нет, даже поздно ночью позвонил Магорецкому: "Ты с Пуго знаком? С Яном Арвидовичем Пуго, с Глиной. Нет? А между тем он твой горячий поклонник. Я только что разговаривал с ним. Нет, я совершенно трезвый. Ты телефон запиши и утром позвони... Впрочем, твой телефон я ему дал... Это очень, очень влиятельный человек. Знаешь, какие бабки он отвалил Марку Сатарнову? Он может всё". Этот звонок разбудил Магорецкого, уже уснувшего было в кабинете на диване, и, повесив трубку, он в раздражении хотел выключить телефон из розетки, но тут аппарат снова запел: молодой человек представился помощником Яна Арвидовича Пуго и, извинившись ("Не разбудил ли?"), спросил, не сможет ли Сергей Вениаминович завтра утром подъехать к Яну Арвидовичу. В восемь тридцать - к завтраку. Сможет? Отлично! "Машина будет ждать вас в восемь у вашего подъезда". Не спросив адреса, он пожелал доброй ночи и повесил трубку.
Глина
Читать книги Глина начал поздно, уже подростком. Он воспитывался в детдоме, и, когда ему исполнилось пятнадцать, его положила к себе в постель старшая пионервожатая, запоздалая красавица с пухлыми, влажными, всегда чуть приоткрытыми губами и в белой блузке с красным галстуком, лежавшим почти горизонтально на ее высокой груди. Пионервожатая выполняла по совместительству обязанности детдомовской библиотекарши, так что мальчик, получив доступ к ее телу, получил свободный доступ и к книгам: она сделала его своим помощником в библиотеке. Любовь-то, по малости лет, его еще не особенно увлекла, а вот читать он начал запоем: на всех уроках, на всех собраниях у него под партой, под столом на коленях всегда лежала раскрытая книга.
Героем его детских мечтаний, его идеалом был граф Монте-Кристо. Однако молодой Эдмон Дантес, влюбленный, простодушный и беспомощный, вызывал его раздражение, а иногда и презрение. Перечитывая роман вновь и вновь, Глина стал пропускать первые полтораста страниц и начинал со слов: "Дантес прошел через все муки, какие только переживают узники, забытые в тюрьме", - здесь кончалась судьба беспомощного страдальца, простодушного "лоха", вызывающего неприязнь, и начиналась жизнь борца и победителя, холодного и расчетливого авантюриста, получившего бесконечную власть над людьми. По крайней мере именно так понимал роман юный Пуго, воспитанник Заболотновского детского дома.