"На Яна Арвидовича Пуго за последние полгода, по сути дела, нет ничего нового, а что было раньше, вы отказывались смотреть: он же наш, то есть ваш, друг и партнер", - громко дыша в телефонную трубку, говорил завотделом досье, человек сильно пьющий и не совсем здоровый. Он знал цену себе и своей базе данных и от этого присвоил право быть несколько хамоватым с потребителями, даже если это начальство. "А вот теперь будем смотреть внимательно и подробно", - сказал Протасов.
   Настя
   Дожив до преклонного возраста, Телкина квартирная хозяйка Анастасия Максовна сохранила по-детски наивную способность мечтать. Она и раньше всегда жила мечтами. Большую часть своей жизни, лет до пятидесяти, она по-девичьи пылко мечтала о большой любви, которая изменит ее одинокую и довольно однообразную жизнь музейного экскурсовода. Увы, накопив в личной жизни богатый опыт проб и ошибок, пропустив через свою широкую и низкую тахту с полдюжины любовников, всегда плативших ей черной неблагодарностью за доброту и матерински нежную заботу (один из них и впрямь был очень похож на Пастернака и даже писал стихи), весьма болезненно пережив случившиеся в должный срок возрастные изменения женской физиологии (после чего мечтательная тяга к мужчинам несколько утратила свою остроту), она в конце концов поняла, что девичьим надеждам уже вряд ли сбыться.
   Едва расставшись с мечтами о любви, она тут же всецело предалась мыслям о духовном, горнем, возвышенном. С печалью и состраданием стала думать о заблуждении покойных родителей, проживших жизнь большевиками и атеистами, и в пятьдесят крестилась. Чтобы не выгнали с работы, крестилась не в церкви, где настоятели обязаны были доносить о каждом обращенном, а у опального священника Дмитрия Дудко: по договоренности ездила к нему домой, в одной рубахе стояла в тазике, и батюшка поливал ей голову из кружки. В последующие несколько лет она не пропустила ни одной обедни в ближайшей к дому церкви Ильи Пророка, регулярно исповедовалась и причащалась, постоянно читала Евангелие.
   Она хотя и верила без сомнения, но, исповедуясь, каждый раз должна была признаваться, что некоторые догматические принципы понимает по-своему, не так, как принято в церкви. Ей, например, совершенно чужда была мысль о том, что "Царствие Божие в нас самих есть". Царствие Божье представлялось ей какой-то фантастически прекрасной, потусторонней реальностью, заглянуть в которую или даже приобщится к интригующим тайнам которой хоть и трудно, но можно - даже не выходя из своей арбатской квартиры. Надо только искренне молиться о даровании такой благодати. И она молилась, нескромно мечтая, что Господь когда-нибудь обратит на нее особое внимание, сам явится ей или даст возможность пережить какое-либо иное чудо, которое яркими красками расцветит ее однообразную жизнь, и она навсегда выбьется из монотонной повседневности, ощутит себя причастной к истинному Царствию Божьему. Когда она на исповеди начинала говорить об этих соблазнительных мечтаниях, престарелый батюшка не вполне понимал, о чем женщина толкует, и, справившись, не прелюбодействует ли она, не таит ли злобу на ближнего и регулярно ли читает "Отче наш", допускал к причастию.
   Наивное ожидание, что ей вот-вот явится сам Господь (так девочка-подросток у театрального подъезда с безнадежным упорством ждет появления любимого актера, давно уехавшего веселиться с друзьями), долго составляло содержание ее жизни - по крайней мере до тех пор, пока ее лучшая подруга Ядвига, работавшая в театральном институте и потому имевшая широкий круг знакомств среди деятелей сцены, не привела ее на спиритический сеанс, который устраивали три столетние актрисы. Опрятные и интеллигентные старухи, одетые в одинаковые серые платья с одинаковыми тщательно накрахмаленными кружевными воротниками, жили вместе в одной комнате большой коммунальной квартиры. Они были настолько стары, что хорошо помнили Станиславского и даже дореволюционные собрания спиритов у присяжного поверенного Н., владевшего некогда домом, где всю жизнь прожила Анастасия Максовна.
   Едва она познакомилась с ними, как все три, словно подчиняясь таинственной закономерности или повинуясь неведомому призыву, умерли одна за одной с разницей в три дня. Но все-таки, пока они были живы, Настя успела побывать у них на двух сеансах. То, что она там увидела и услышала, потрясло ее и переменило ее отношение к Богу и к жизни. Ей открылась великая истина: чуда не надо ждать и вымаливать - его можно и нужно творить самому. Или, во всяком случае, можно присутствовать и видеть, как чудо сотворяется другим человеком, медиумом, которому сила духа и волевой напор позволяют выйти за рамки обыденного, земного существования, вступить в контакт с реальностью потусторонней, зовите ее, как хотите: загробной жизнью, вечностью, астралом, ноосферой или Царствием Божьим.
   Еще когда они душным летним вечером шли на первый сеанс, Ядвига, несмотря на жару кутавшаяся в черную шаль, рассказывала, что за месяц до того старухи в ее присутствии вызвали дух великого Эмануэля Сведенборга (сама видела слабо светящееся облачко!), и тот сообщил (сама слышала хриплый голос, говоривший по-немецки!), что душа ее, Ядвигиного, сына не значится среди душ умерших: "Die Unermesslichkeit hat nichts vernommen", - что в дословном переводе означает: "Бездне неведом". Малолетнего сына у нее пятьдесят лет назад при аресте отняли чекисты, а вскоре ей сообщили, что он умер в детском доме, но никаких официальных подтверждений она так никогда и не смогла получить (что-то сгорело в пожаре, что-то было уничтожено наводнением) и никогда не верила в его смерть. Освободившись из лагеря в 56-м, она, хоть ей еще и тридцати не было, на всю жизнь облачилась в траур по расстрелянному мужу, но за мальчика всегда молилась о здравии.
   В первый свой визит к старухам Анастасия Максовна была только пассивным участником. Старухи жили на первом этаже или, вернее, в бельэтаже, в большой комнате с высокими потолками и окнами, которые были плотно занавешены тяжелыми черными портьерами. Такими же портьерами была занавешена и входная дверь, чтобы ни свет, ни звук не пробивались из коридора. Часть комнаты была отгорожена огромным темного дерева (или потемневшим от времени) старинным буфетом, место которому было, конечно, не в коммунальной квартире, а в музейной дворцовой столовой. По верху буфета за невысоким резным карнизом была расставлена довольно странно смотревшаяся здесь большая коллекция когда-то ярких, но теперь совершенно запылившихся и потускневших дымковских глиняных игрушек. Позади этого дворцового сооружения у старух была, видимо, устроена спальня... Большую же часть комнаты занимал необъятный и тоже старинный круглый стол без скатерти, с широкой полосой перламутровых инкрустаций по всей окружности. Вокруг стола все и расположились.
   Выключили свет, Анастасия Максовна нашарила и сжала в левой ладони сухую и слегка дрожащую слабую ручку одной из хозяек, правой же рукой взялась за пухлую и влажную ладонь Ядвигиного начальника - ректора театрального института (он также пожелал собственными глазами увидеть чудо). Программа сеанса была довольно дурацкая и скорее развлекательная, чем серьезная: по просьбе ректора должны были вызвать дух Константина Сергеевича Станиславского. Медиумом была как раз соседка Насти слева. О том, что действо началось, Настя поняла, когда старуха вдруг с неожиданной силой стиснула ее руку так, что она чуть не вскрикнула от боли, но сдержалась и в свою очередь сильно стиснула ладонь ректора.
   Из-за духоты в комнате совершенно нечем было дышать. Из коридора приглушенно доносились разговор соседей и плач ребенка. Откуда-то, должно быть из-за царского буфета, распространялась тошнотворная вонь от забытого ночного горшка. В довершение ко всему Насте показалось, что под столом, задев ее ногу хвостом, пробежала крыса, и она опять едва удержалась, чтобы не закричать. "Кусочек ада", - испытывая омерзение и страдая от спертого воздуха, подумала Настя. В полной темноте и в наступившей, наконец, глухой тишине, сжимая руки друг друга, все просидели минут пять или больше. Ничего не происходило. Но вдруг послышалось едва различимое потрескивание, какое бывает при слабых электрических разрядах, когда человек снимает с себя одежду из шерстяной ткани. В комнате возникла слабая струя свежего озонированного воздуха, и, похолодев от ужаса, Настя боковым зрением увидела справа от себя довольно высоко над полом едва различимую фигуру, светящуюся слабым и чуть переливающимся - то голубым, то зеленым - светом. Это был древний, согбенный старик, в каком-то полувоенном сюртуке с большими, видимо, металлическими пуговицами. Лицо до глаз было закрыто бородой, обеими руками он опирался на массивную трость. "Вы готовы отвечать?" - спросила старуха-медиум голосом не по возрасту уверенным и крепким. Зелено-голубой старик едва заметно кивнул. Еще до сеанса договорились, что медиум спросит, знает ли дух что-нибудь о сегодняшнем театре, и если знает, то как оценивает его. Но, прежде чем вопрос прозвучал, старик заговорил сам. То есть вроде бы и старик говорил (там, где в густой бороде можно было предположить наличие рта, происходило какое-то едва заметное движение), но голос исходил не от него, а из старинного мегафона - Настя видела его до начала сеанса, но не обратила специального внимания. Мегафон лежал на ломберном столике немного в стороне от привидения, и теперь, когда глаза привыкли к темноте, было очевидно, что голос - несколько механический, какой-то грамофонный - звучит именно из его раструба. "Наш век, век по преимуществу легкомысленный, медленно вещало привидение. - Все молодо, неопытно, дай то попробую, другое попробую, то переделаю, другое переменю. Переменить легко. Вот возьму да поставлю всю мебель вверх ногами, вот и перемена. Но где же вековая мудрость, вековая опытность, которая поставила мебель именно на ноги?" Произнеся этот довольно идиотский монолог, привидение с минуту помолчало, как бы размышляя, надо ли еще что-то добавить, но, наверное, решив, что сказанного хватит, тут же стало таять в воздухе и быстро исчезло, оставив после себя еще на некоторое время едва различимое светящееся пятно.
   Минут пять просидели потрясенные, потом зажгли свет. Раздвинули шторы, открыли окна. В комнату хлынул свежий вечерний воздух, появился шум летней улицы. Снова все увидели чистую, прибранную комнату с музейной мебелью и ее опрятных симпатичных хозяек в платьицах с кружевными воротничками. На руки к Насте запрыгнула откуда-то взявшаяся трехцветная кошка с обрубленным хвостом. Ректор подошел к мегафону и убедился, что никакого обмана быть не могло: та часть переговорной трубы, которую обычно подносят к губам, была предусмотрительно опущена в тазик с водой. Вынутый из тазика мегафон был пуст. И ни под столиком, ни за ним, ни около него ничего не было. "Но это был не Станиславский", - сказал наконец ректор. Он был бледен, напряженно пытался улыбаться. Слова о легкомыслии перемен были ему близки, но сам строй речи почему-то мешал принять их за истину. "Нет, именно Станиславский, усталым, теперь уже своим, низким и хриплым, старческим голосом ответила хозяйка, исполнившая работу медиума. Две другие неподвижно, как манекены, продолжали сидеть, положив руки на стол перед собой. - Мы вызывали Станиславского, вот он и был. Но в роли Крутицкого. Не узнали? - Она помолчала, словно вспоминая. - Ах, какой был Крутицкий! Убийственная ирония..." Было непонятно, о ком она говорит: о привидении или о живом Станиславском, которого когда-то видела на сцене. "А не Алексеева надо было звать - по паспортной фамилии?" - вдруг осознав оплошность, спросила она своих товарок. Но те, не меняя позы, лишь молча пожали плечами - обе одновременно...
   Старухи работали за деньги. И в следующий раз, разбив глазастую глиняную кошку, в которую Настя время от времени опускала деньги, заработанные уроками английского языка, она взяла с собой верную Ядвигу и отправилась к старухам вызывать дух присяжного поверенного Н.
   От своих родителей, которые въехали в этот дом еще в начале двадцатых, она не раз слышала о том, что накануне роковой поездки присяжному поверенному во сне было предсказано, что назад он не вернется. Сон был, конечно, дрянной, но билеты на поезд уже взяты, каюта на волжском пароходе заказана, и главное - барышня-актриса, которую он уговаривал целый год, с нетерпением ждала поездки... Словом, присяжный поверенный решил все-таки ехать, но на всякий случай собрал всю золотую наличность, все имевшиеся в доме фамильные драгоценности, все подарки, приготовленные к свадьбе, и хорошо спрятал их - чтобы не достались алчным родственникам, которые не одобряли его свободный образ жизни и которых сам он на дух не переносил.
   Эта легенда, несмотря на всю ее наивную несуразность, много лет всерьез занимала умы здешних жильцов, и каждый раз, когда не хватало денег до зарплаты или просто выпить было не на что, они начинали искать клад. Можно не сомневаться, что если бы клад действительно был, то четыре поколения советских граждан, подняв каждую паркетину, простукав каждый кирпичик стены, исследовав каждый сантиметр вентиляционных ходов, его непременно нашли бы. Но мечтательницу Анастасию Максовну этот довод остановить не мог. Она была убеждена, что наверняка о судьбе клада может сказать только тот, кто его прятал...
   Старухи деньги взяли, вся процедура повторилась (только, конечно, без ректора, а потому всем пришлось особенно широко раскинуть руки), но в этот раз дух присутствовал невидимым и на все вопросы давал косвенные ответы: если соглашался, то из мегафона раздавался негромкий двойной стук, если нет - следовало молчание. Во-первых, выяснилось, что золото и драгоценности действительно спрятаны в доме. Во-вторых, оказалось, что они лежат в квартире на втором этаже. Последнее свидетельство было совершенно обескураживающим: всегда считалось, что Н. жил в бельэтаже. Неужели люди забыли за давностью лет?
   Настя, наскоро попрощавшись с хозяйками и волоча за собой задыхающуюся Ядвигу, почти бегом отправилась домой: весь второй этаж был недавно куплен новым русским, две огромные коммуналки перестроили в одну, вообще необъятную квартиру, и в роскошных апартаментах шла последняя отделка. Как-то она встретила этого нового русского, высокого седоусого красавца: он, а с ним еще несколько человек стояли на площадке второго этажа возле раскрытой двери в квартиру, и сразу было видно, что он здесь хозяин, а вокруг - люди подчиненные, зависимые. Проходя мимо, она поздоровалась, зачем-то назвала себя по фамилии ("Анастасия Филиппова") и сказала, что живет этажом выше. "Настасья Филипповна?! - громко и радостно повторил он. - Подумать только: здравствуйте, Настасья Филипповна! - И тут же предложил ей работать у него экономкой: - Мне нужна надежная интеллигентная женщина вот как раз вашего возраста. - Он чуть помолчал и улыбнулся. - И с вашим именем-отчеством. Я буду платить вам за имя-отчество, милейшая Настасья Филипповна".
   Тогда она смутилась, хотела сказать, что он не расслышал, но не сказала и обещала подумать. Теперь думать было нечего: она станет своим человеком в этой квартире и там уж разберется, что где и что к чему... Но, увы, и в тот вечер, и во все последующие дни и вечера в квартире на втором этаже никто не появлялся. От досады Настя несколько раз громко стучала кулаком и даже пинала закрытую дверь, хотя звонок работал, - было слышно, как легким эхом отзывается он в пространстве пустой квартиры. Никого. Ремонт был закончен, седоусый красавец больше не приходил, и дверь никогда не открывалась.
   Господи, какая это мука - знать, что за этой вот дверью лежит твое счастье, ты уже почти коснулась его, но в нерешительности чуть помедлила (так ей самой стало казаться), и дверь перед тобой захлопнулась. Какая мука - каждый день ходить мимо этой двери, иногда касаться ладонью ее кожаной обивки, ощущая какую-то особенную энергетику, идущую изнутри... и понимать, что проникнуть туда ты бессильна. Даже когда было объявлено, что дом расселяется под реконструкцию или под снос, даже когда большинство квартир опустело, заветная дверь так и не открылась.
   Тут-то Настя и занялась всерьез антропософией. Она постаралась собрать воедино все спиритические силы Москвы, надеясь (о чем сами эти силы, конечно, не подозревали) с их помощью вооружиться духовным инструментом (каким - она сама не знала), который пригодится в решающий момент, когда дом начнут ломать, квартира откроется и у нее будет короткое время, может быть, часы или даже минуты, чтобы найти свое счастье... Но квартира открылась раньше. Как-то, проходя мимо, она по привычке позвонила, дверь неожиданно распахнулась, и на пороге появился бледный, изможденный человек. "Я ваша соседка сверху, - в растерянности сказала Настя. - Может, что нужно, мы всегда будем рады". Человек молча смотрел ей в лицо. "Заходите, - сказал он наконец, отступая в сторону, - меня зовут Лаврентий, или просто Ляпа".
   Магорецкий
   Магорецкий был гением репетиций. Он любил работать с актерами. Человек довольно замкнутый, немногословный, не глядящий на собеседника, редко улыбающийся - на репетициях он совершенно раскрывался, темное лицо его преображалось и просветлялось. Он ловил взгляд актера, с которым работал, много и точно говорил, громко радовался и громко огорчался, иногда, барабаня кулаками по столу, заразительно хохотал, иногда, разъясняя актеру суть трагического момента, смотрел на него глазами, полными слез. Его режиссерские разработки на бумаге имели вид скупых набросков и графических схем - всего лишь план будущей работы. По-настоящему творил он только на репетициях. Здесь были его жизнь, его игра, его работа, его вдохновение. Вне репетиции его мучила тоска, и чем старше он становился, тем чаще обыденная внерепетиционная жизнь воспринималась им только как цепь скучных, но обязательных действий по организации и обеспечению любимой репетиционной игры.
   Готовый и выпущенный спектакль радовал его лишь на премьере - и ни днем позже. Спектакль вышел - значит, ушел прочь. Это все равно, что опубликованная книга, выросший ребенок, некогда любимая женщина, к которой ты охладел и отпустил без особого сожаления. Спектакль тебе уже не принадлежит, он живет своей жизнью. Можно, конечно, посмотреть из зала и третье, и пятое, и десятое представление - и сделать свои замечания. Однако это не творчество, это работа редактора или корректора. Дело, конечно, нужное, но кровь остается холодной и сердце не закипает, тут работа рассудка. Все уже сделано.
   Если же из-за какой-то внешней причины работа над спектаклем вдруг прервана, если резко остановлено это захватывающее вихревое движение репетиционного творчества, если уже возникшая, выстроенная гармония текста, речи, жеста, движения каждого актера на сцене, общей пластики действа, соотношения мизансцен, устоявшихся схем и постоянных импровизаций - если вся эта симфония смыслов, весь этот праздник, все это карнавальное кружение вдруг на полутакте, на полушаге творчества замирает - о, тогда происходит катастрофа космического масштаба, Вселенная рушится: умолкает музыка сфер, гаснет свет, звезды соскальзывают с неба и открывается провал в темную бездну.
   Конечно, на пустую сцену придут другие актеры (или те же самые) и сыграют другую пьесу, и наброски в рабочей тетради режиссера, возможно, найдут когда-нибудь свое применение, но все это будет уже другая жизнь, другая любовь, другое счастье. Другая Вселенная...
   Уже состоявшийся, поставленный спектакль можно запретить. Он может не пользоваться успехом и снят с репертуара. Однако так или иначе он был. Нарушенный же репетиционный процесс - это как божественный любовный акт, грубо прерванный в момент предощущения приближающегося оргазма - и зачатия, зачатия! - но, увы, не состоялось... Здесь не обида, не оскорбление смертный грех, святотатство.
   Магорецкий, конечно, ни в коем случае не собирался прекращать работу над спектаклем. Слава Богу, прошли те времена, когда "нет", сказанное каким-нибудь тупым и трусливым чиновником, ломало судьбу художника. Он и до разговора с Пуго был уверен, что площадка найдется, а теперь подумал, что, может быть, даже придется выбирать между разными предложениями. По крайней мере одно уже есть.
   Этот Пуго, вообще-то занятный тип, хоть самого в спектакль вставляй. Все говорят, что он уголовник. Чуть ли не главный мафиози. Но где все это? Ни одного прокола, все строго в пределах этикета, несколько даже старомодного: "покорнейше прошу... извольте... не угодно ли..." Разве что пара жаргонных словечек, ну да ведь их теперь, небось, и английская королева употребляет. И во внешности ничего вульгарного. Скромный костюм (Китон? Бриони?) и какой-то блеклый галстук (оттуда же?). Загорелое энергичное лицо (лето на вилле в Испании?), глаза думающего человека - спокойные, внимательные, несколько печальные. Рекламной белизны улыбка. И глубокий, мягкий, бархатный бас. Человек с таким голосом должен говорить уверенно, неспешно, без суеты. А вот смеяться ему нельзя: когда он смеется, парадный облик состоятельного аристократа вдруг исчезает, из груди вырываются какие-то клокочущие вулканические звуки, глаза закрываются, лицо сморщивается и возникает гримаса дурацкого счастья. Он, видимо, сам не знает, как выглядит, когда смеется: смех - естественное движение души, его перед зеркалом не отрепетируешь. Впрочем, за все время разговора он только однажды засмеялся, когда говорил по телефону со своим приятелем по прозвищу Маркиз. Маркиз! Господи, одни аристократы.
   "Знаете, дорогой Сергей Вадимович... к сожалению... проклятый бизнес... совершенно не оставляет времени... читать", - сказал Пуго, когда они встали из-за стола и наступил момент прощального рукопожатия. Эту простую фразу он произносил долго, с расстановкой, как бы раздумывая над каждым словом. Руку Магорецкого задержал в своей большой, но мягкой ладони. Они уже стояли у раскрытой двери кабинета, а в приемной, отвернувшись к окну, застыл охранник, готовый проводить посетителя. "Мое литературное развитие остановилось на Дюма, Достоевском, Чехове, - продолжал Пуго, медленно и как бы нехотя отпуская руку гостя. - Совершенно не знаю, что пишут современные писатели, - читать нет времени. А вот в театр хожу. "Таганка", "Табакерка", "Ленком"... Все спектакли Фоменко. У Сатарнова все видел по три раза. Знаете, театр - более концентрированное искусство, чем литература... А без искусства жить нельзя. Нам, атеистам, иначе нечем жизнь оправдать, да?" Это был не вопрос, а утверждение, произнесенное совсем тихо, с какой-то виноватой улыбкой.
   Придуряется мужик, думал Магорецкий, спускаясь по лестнице вслед за широкой спиной охранника. Ну прямо Актер Актерыч! Нужно ему жизнь оправдывать! Да нет, конечно, придуряется, гонит. Но хорошо вошел в роль и, похоже, сам верит каждому своему слову. Да пусть! Если даст денег на театр, кому важны истинные мотивы? Пусть играет в аристократа, пусть гонит, пусть придуряется - ему, Магорецкому, на это решительно наплевать. Он будет ставить спектакли - такие, какие сам считает нужным.
   Ладно, там будет видно. Пока же он остается в институте. Приказа об увольнении еще нет, его занятия - в сетке расписания, за ним по-прежнему закреплены аудитории и репетиционные залы, и он будет работать. Уж две-то недели по крайней мере. Да хоть бы и неделю. Или даже одну репетицию...
   Приехав от Пуго домой, он принял душ, выпил кофе и к двум был в институте.
   Студенты ждали и в этот раз аплодисментами встретили его обычное "Работать. Ра-бо-тать!"
   Курс сильно поредел. Те, кто не желал участвовать в "глумлении над русской классикой", понятно, отсутствовали. Но первый состав - все до единого были на месте. Вообще-то даже и хорошо, что лишние отсеялись. В последнее время его не оставляло ощущение, что, всучив этот курс, его намеренно подставили. Пригласили только затем, чтобы раздавить. Принимая наследство Громчарова, он только в первый месяц с гордостью думал о себе как о верном ученике, подхватившем дело учителя. Школу. Но, как только впрягся в работу, сразу прозрел и понял, что свалял дурака: никакой школы не было. Курс чудовищный по своей бездарности. Старик, видимо, был уже в маразме: откуда набрал он этих заштампованных провинциальных актеров, выпускников областных театральных училищ, пригодных разве что для бандитских телесериалов? Из восемнадцати человек хоть как-то работать можно было едва ли с половиной. Да и из этой половины, пожалуй, лишь человек пять годились вполне. Можно представить себе, как прошлой осенью ухмылялся ректор, подписывая приказ о назначении Магорецкого: он-то знал возможности курса и, небось, уже тогда предвкушал провал выскочки-модерниста, который почему-то пользовался чуть ли не мировой славой.