Тимофеев Лев
Играем Горького
Лев Тимофеев
Играем Горького
Роман-хроника
Вместо пролога
Трое студентов театрального института жили в огромной пустой квартире на первом этаже старинного дома в арбатском Кривоконюшенном переулке. Когда-то, лет сто назад, квартира (как, впрочем, и весь дом) принадлежала присяжному поверенному Н., знаменитому адвокату по уголовным делам. Адвокат жил на широкую ногу и раз пять-шесть в год устраивал хлебосольные приемы. Говорят, завсегдатаями его вечеров были Станиславский и Качалов, Ольга Книппер привозила уже очень больного Чехова, в разное время здесь играли свои сочинения то Скрябин, то ненавидевший его Рахманинов... Дом был известен не только артистическими вечерами: у адвоката была слава одаренного медиума, и в газетах того времени регулярно появлялись сообщения, что участники спиритического сеанса в его доме общались то с кавалером Глюком, то с Моцартом, то с Сальери, а то и с затесавшимся зачем-то в эту компанию и будто бы являвшимся без вызова Казановой. (Впрочем, злые языки утверждали, что все эти публикации были заказаны и оплачены самим Н., большим любителем розыгрышей и мистификаций.)
Адвокат как-то нелепо и трагически погиб во время романтического путешествия по Волге с молоденькой актрисой, как теперь сказали бы (да и тогда вроде так говорили), восходящей звездой русской сцены, считавшейся его невестой. Он буквально в два дня умер от заражения крови, случившегося от какой-то царапины...
После революции наследников адвоката уплотнили (или вообще уничтожили, освободив таким образом жилплощадь), а роскошные апартаменты разгородили на десять пятнадцатиметровых комнатушек, что было совсем непросто: например, овальное окно большой гостиной пришлось поделить на три части, и если в средней комнате окно получилось отличное, шириной во всю стену (что, впрочем, зимой при перебоях с отоплением заставляло жильцов страдать от холода), то двум комнатушкам по бокам достались маленькие, полукруглые, уродливо приткнутые к одной стене окошки. Еще более несправедливо между нарезанными конурками была поделена потолочная роспись и лепнина, которую оставили нетронутой, чтобы не затевать слишком большого ремонта: так, в одной маленькой полутемной комнатке треть потолка была несообразно занята праздничным цветочно-фруктовым орнаментом, а в другой сверху из угла на жильцов хищно смотрел одинокий грифон, произвольно отделенный от своих собратьев, которые все вместе составляли некогда единый лепной ансамбль, но теперь по прихоти новых властей остались жить в других комнатах...
Сейчас же дорогой доходный дом, построенный в конце девятнадцатого века, и вовсе подлежал не то капитальному ремонту, не то сносу, и жильцов здешних коммуналок расселяли по отдаленным московским районам. Привыкшие жить на Арбате, люди выезжали неохотно, требовали предоставить им равноценную площадь в центре, и, хотя многие квартиры уже пустовали, некоторые упрямцы все еще прочно сидели в своих гнездах и заявляли, что вообще не уедут никуда и никогда. Между тем дом находился в ужасном состоянии, никакие дворники или сантехники сюда уже не заглядывали, просторные лестничные площадки и широкие марши были завалены мусором, под ногами гремели консервные банки. В пустующие квартиры, взломав двери, забирались кладоискатели: в поисках тайников они вскрывали полы и сбивали стенную штукатурку; испоганенные квартиры по ночам занимали бомжи и наркоманы - и власти на все это смотрели сквозь пальцы, видимо, надеясь, что, оказавшись в бомжатнике, в уголовном притоне, даже самые упрямые арбатские старожилы быстро согласятся переехать в Митино. Впрочем, опасаясь слишком громкого скандала, воду, электричество и даже телефон пока не отключали: последний срок несколько раз назначался, потом переносился, и недавно снова был отодвинут на месяц...
Строго говоря, трое студентов жили здесь совершенно незаконно. В течение нескольких лет они снимали две маленькие смежные комнаты у бывшей оперной хористки. Затем хористка получила двухкомнатную квартиру (на себя и на прописанную у нее внучку). Квартира была в зеленом и не самом удаленном районе, чего хористка, обивая пороги начальства, доискивалась несколько месяцев, и потому в страхе, что желанную площадь займет кто-нибудь другой, она быстро, в два дня, собрала вещи и переехала. Другие три семьи, жившие здесь, уехали еще раньше. Понятно, что и студенты - супружеская пара актеров и молодой, подающий надежды режиссер - должны были отсюда убираться. Но момент для этого был самый неподходящий: считанные недели оставались до дипломного спектакля, о котором, предвкушая событие скандальное (мастером курса был известный режиссер-авангардист), заранее говорила театральная Москва. Работа была в самом разгаре, репетиции шли ежедневно, так что лишиться сейчас крыши над головой, лишиться этого замечательно удобного жилья в десяти минутах ходьбы от института и от учебного театра, искать где-то квартиру, комнату или хотя бы угол, собирать вещи, переезжать, налаживать быт на новом месте было ну совершенно некстати.
И тут вдруг их сокурсница Телка привела откуда-то своего друга с театральной фамилией Протасов. Друг был сильно пьян, и она попросилась остаться с ним на ночь. Понятно, никто не возражал. Тем более что гости принесли с собой бутылку, да не одну, все хорошо посидели вместе, и хозяева тоже основательно поддали, и гость на удивление как-то воспрянул и пил с хозяевами наравне и был даже в силах недурно, не без актерского дара, рассказывать анекдоты и читать стихи, и только далеко за полночь все разошлись спать. В комнате, где прежде жил шофер такси, осталась широкая продавленная тахта, и здесь время от времени ночевали засидевшиеся друзья; кто-то из них предусмотрительно принес подушку и старенькое ватное одеяло с зеленым атласным верхом, в нескольких местах прожженное сигаретами...
А утром, когда на кухне все вместе пили кофе, ели бутерброды с плавлеными сырками и вяло, похмельно спорили, можно ли считать, что Никита Михалков украл у Хамдамова "Рабу любви" или это все-таки самостоятельная работа талантливого мастера, вдруг нагрянула какая-то комиссия - две полные женщины в одинаковых серых пальто с каракулевыми воротниками, пожилой чиновник с потертым портфелем и с ними знакомый участковый, совсем юный старлей с простецким, открытым лицом, похожий на молодого Збруева. Женщины и чиновник потоптались в коридоре, по очереди позаглядывали в раскрытые двери комнат и, не здороваясь, в кухню, где сидела компания, поморщились, ощутив висевший в воздухе сильный запах перегара, поговорили о чем-то вполголоса и ушли. Участковый вышел с ними вместе, но тут же вернулся. "Я вас много раз предупреждал, - сокрушенно сказал он. - А теперь мне выговор. Сегодня до обеда освободить помещение, и квартира будет опечатана".
Никто не ответил. Участковый ждал: он хотел убедиться, что указание услышано и будет выполнено. Но все молча пили кофе. Актеры умели держать паузу: один жестом попросил сахар, другой молча налил молока себе и соседу и тот так же молча поблагодарил кивком головы. "Ну, мне что, наряд вызывать?" - Старлей повысил голос, но на слове "наряд" дал петуха. "Садись с ними, командир, сначала позавтракаем", - спокойно сказал Верка Балабанов и сделал широкое движение рукой, приглашая участкового к столу. До поступления в театральный институт Аверкий Балабанов уже окончил училище в родном городе, и его даже хотели ввести на роль Воланда в местном театре. Он знал, как придавать своему голосу интонацию спокойной, немного утомленной, но все-таки непререкаемо властной силы. "А ты, мент, и вправду садись за стол, - мягко сказал Гриша Базыкин, - ты же нам не чужой". Балабановская жена Василиса, Васька, тут же поставила на стол чистую чашку. Все-таки старлей давно знал жильцов этой квартиры и уважал их. Даже робел перед их красотой, перед свободой, с какой они общались друг с другом, наконец, перед их талантом. Однажды он хорошо выпил тут и навзрыд плакал, слушая, как Гриша Базыкин, сняв со стены гитару, пел Высоцкого: "Идет охота на волков, идет охота!.. Кровь на снегу и пятна алые флажков!.." И какая разница, часом раньше они уедут, часом позже? Подождем. Он нашел на стене крючок и повесил фуражку, пригладил волосы и уже собирался сесть к столу, но тут поднялся этот самый Протасов. Умытый, свежий, уверенный в себе - никаких следов вчерашнего. "Нет, нет, - мягко, но решительно сказал он, жестом останавливая Ваську, готовую налить кофе. - Пожалуйста... Все в свое время, и каждому свое. Командиру некогда. Служба зовет. Верно, командир? - Он снял со стены фуражку и вернул ее на голову старлею. - Пойдем, командир, я доведу до тебя задачу". Спокойно глядя участковому прямо в лицо, он взял его под локоть и развернул к выходу, тот как-то беспомощно оглянулся на компанию и, ни слова не говоря, послушно пошел впереди Протасова. "Вот, дорогой Аверкий, как надо играть Воланда, - сказал Гриша Базыкин, разливая себе и Верке найденные остатки водки. - Но я не люблю Булгакова. И булгаковщину не люблю. И Воланда не люблю. И не люблю, когда он приходит без приглашения и вмешивается в чужие дела. Мне лично живой мент симпатичнее, чем литературный черт... Но, кажется, мы вляпались и теперь играем Булгакова!" И он выпил. "Ты, мой сокол, больше не пей, тогда и чертей видеть не будешь", - обиженно сказала Телка. Все-таки Протасов был ее друг.
Протасов вернулся почти сразу же и первым делом выпил водку, налитую для Балабанова. "О' кей, ребята, все будет в порядке", - сказал он, взял бутерброд и придвинул к себе чашку кофе. Все молчали. "Вы уедете отсюда последними. Через месяц или через два", - добавил Протасов и улыбнулся Телке. "Вы дали ему денег. И теперь они превратятся в нарезанную бумагу", глядя на пустой стакан Балабанова, задумчиво сказал Гриша. Протасов усмехнулся и молча показал большой палец: мол, шутка понравилась. Он спокойно доел бутерброд, допил кофе, посмотрел на часы и встал. "Дорогой мой Станиславский, не берите в голову, - сказал он, остановившись позади Гришки и дружески положив ему руку на плечо. - Не Булгакова играем -Горького, Алексея Максимовича. Пьеса "На дне". Человек - это звучит гордо. Всё - в человеке, всё для человека". "Нет, нет, - сказал Гриша, резко повернувшись к нему, - мне больше нравится другое: человек за все платит сам. И там еще есть другое: когда я пьян, мне всё нравится. Вот это самое главное". Начитанный Протасов охотно подхватил: "Я тоже всегда презирал людей, которые слишком заботятся о том, чтобы быть сытыми. Занавес и антракт. Обещаю вечером продолжить".
Он вышел. И Телка поднялась и вышла вслед за ним. "Не захлопывай дверь, сейчас Ляпа придет!" - крикнул ей вдогонку Гриша Базыкин.
Тёлка
К прозвищу, каким современные молодые люди обычно обозначают девиц безликой породы, пригодных разве на то, чтобы провести с ними бездарный вечер с пивом и водкой, закончить его в постели каким-нибудь безобразным сексом и, расставшись наутро, постараться забыть о них навсегда, - к этому своему прозвищу Телка относилась спокойно. Быть может, потому, что прозвище это - нет, даже не прозвище, а имя - прилипло к ней с раннего детства и имело свой особенный смысл. Называть ее Телочкой, ласково приглушая, пригашая ее настоящее, для русской речи какое-то вызывающе звонкое имя Нателла, стала деревенская бабушка, мамина мама, у которой ребенком она подолгу жила (а сама мама, героиня провинциальной сцены, тем временем моталась по стране - из города в город, от театра к театру и от любовника к любовнику). А еще она не противилась этому прозвищу потому, что оно вполне определяло осознанное и принятое ею если и не актерское, то жизненное амплуа - женщины доброй, ласковой, преданной, в общем-то, неглупой, хотя и немного замедленной в реакциях и поэтому склонной даже о самом простом и очевидном говорить неторопливо и обстоятельно.
И уж, конечно, ни в какой степени не была она шлюхой. И если вдруг и попросила друзей приютить ее на ночь с Протасовым, то были для этого серьезные причины. Вообще-то она, как это уже случалось раньше, вела его ночевать к себе: в этом же доме она и сама жила на третьем этаже, где снимала комнату у высокой худой старухи, носившей массивные серебряные кольца на длинных костистых пальцах и утверждавшей, что некогда у нее случился мимолетный роман с Пастернаком и что именно после того вечера, вернее, после той ночи и была написана "Вакханалия": "Море им по колено, и в безумье своем им дороже Вселенной миг короткий вдвоем"... Эта высохшая пастернаковская муза (скорее всего самозваная... но женщина добрая, вот уже четыре года по-матерински опекавшая Телку) жизнь свою прожила одиноко. Многие годы она проработала экскурсоводом в музее восточных культур и теперь, к старости, в ней вдруг пробудился интерес к антропософии и оккультизму. Духовные силы, не реализованные в земной жизни, теперь решительно повернули ее к миру потустороннему, астральному. И здесь она никак не хотела оставаться одна и вся отдалась делу возрождения некогда существовавшего в Москве антропософского общества, в результате чего по широкому и длинному коридору и по бесчисленным комнатам опустевшей коммуналки, где они остались жить вдвоем с Телкой, стали бродить толпы антропософов и теософов - стариков и старух еще более древних, чем сама хозяйка. И в тот вечер, подойдя к дому с нетрезвым Протасовым, который сильно наваливался ей на плечо и шептал какие-то смешные глупости о любви, Телка увидела свет по всему этажу и медленное движение теней в освещенных окнах и поняла, что там очередное антропософское чаепитие с прочтением какого-нибудь бесконечного доклада. Она даже и подниматься не стала, легко вообразив себе это сборище почти бестелесных существ, фантомов начала XX века, среди которых, возможно, присутствовали совершенно не отличимые от них души умерших, вызванные из потустороннего бытия. Конечно, было бы хорошо потом рассказывать друзьям, как сквозь эту толпу теней ты протащила вполне материального пьяного любовника и демонстративно заперлась с ним в комнате под взглядами замерших гостей и замолчавшего докладчика, - но нет, это был бы уж какой-то очень вызывающий сюр. Телка могла только с удовольствием вообразить себе эту картину, однако поступить так была не способна.
Своего Протасова она тащила с богатой презентации, для которой на весь вечер снят был ресторан "Метрополь", сверкавший купеческим золотом и зеркалами. Они чуть опоздали к началу, и она так и не поняла, презентация чего это была - то ли книги, то ли какого-то телевизионного проекта. "Презентация возможности купить двадцать килограммов черной икры", - мрачно сказал Протасов. Ему здесь не нравилось, но для чего-то надо было присутствовать, целоваться, к кому-то подходить с широко раскрытыми объятиями, с кем-то издалека раскланиваться, с кем-то чокаться, что-то обсуждать, устраивать какие-то дела - и, видимо, чувствуя себя неуютно, он в этот раз без конца пил и пил. Понятно, что за руль он уже сесть не мог, его машину они оставили на стоянке и ночевать к Телке поехали на такси. Отправлять его куда-то одного пьяного ночью она не могла. Но и сама ехать с ним не могла тоже, поскольку утром ей звонила мать, и Телка пообещала быть на следующий день в семь утра у телефона. "Это будет разговор, который определит твое будущее", - наставительно сказала мать. С тех пор как мамуля бросила пить (или по крайней мере перестала пить по-черному) и вышла замуж за отставного майора пожарной службы, она стала говорить с дочерью наставительно, как строгий офицер с тупым солдатом.
Вот и пришлось представить ребятам Протасова и попроситься на тахту таксиста. Она, конечно, могла и одного его там оставить и подняться к себе, но это уже было бы чистое ханжество и лицемерие. Да и жалко ей было его, такого беспомощного и беззащитного. Он уснул сразу, едва голова коснулась подушки, и она пролежала всю ночь рядом, не раздеваясь, иногда задремывая, но тут же как-то рывком просыпаясь... В семь утра она все-таки поднялась наверх и с полчаса прождала у телефона, однако никто не позвонил (вечные мамины фантазии!), и она снова спустилась к ребятам и тихо легла рядом с Протасовым.
Протасов не был ее любовью. Да, она иногда испытывала к нему материнскую нежность, хоть он и был почти вдвое старше ее. Да, она спала с ним вот уже больше года. Но между ними всегда оставалось какое-то не преодоленное расстояние, какое-то легкое отчуждение, и, может быть, именно из-за этого она так долго не знакомила его со своими друзьями и засветилась с ним только теперь, по необходимости. А впрочем, в их отношениях не было ничего тайного. В разговорах с однокурсниками он присутствовал как "мой друг", и все усвоили, что у нее есть какой-то постоянный мужчина. Она ходила с ним на светские тусовки - на презентации, приемы, юбилеи. На Новый год ездила даже во Францию, где они неделю гостили в Нормандии в имении одного бывшего московского андеграундного художника, теперь широко признанного на Западе (Протасов был его доверенным в России). Да, она принимала от Протасова подарки и иногда сама, зная, что это не обременит его бюджет, просила подарить ей то платье, то туфли. У них были вполне товарищеские, доверительные отношения... "Мне с тобой хорошо", - говорила она ему. "Крошка сын к отцу пришел... Что такое хорошо? В постели хорошо?" "И в постели тоже хорошо". - Она кончиками пальцев дотрагивалась до его губ, предостерегая от намерения развивать тему.
Но это не было любовью. Так, удобное сосуществование. А настоящая любовь была пять лет назад, когда она только-только окончила школу и ее сразу приняли в труппу областного театра драмы (мама посодействовала; мама была когда-то любовницей директора, человека влиятельного и властного, и он до сих пор сохранил к ней добрые чувства). И тут как раз приехал из столицы хромой Магорецкий, в то время вошедший в моду режиссер - ставить модную тогда "Чайку". (По всей России театры вдруг начали ставить "Чайку". "Время пришло вспомнить, с чего начался современный театр", - с умным видом объясняли по телевизору театральные обозреватели, склонные любому проявлению общественного интереса придавать эпохальное значение.)
В небывало жаркий сентябрьский день собрали труппу - не всех, а два состава для спектакля. Магорецкий и директор сидели за режиссерским столиком. Телка и еще несколько молодых актеров пришли просто так, поглазеть на знаменитость. "Вот живая Нина Заречная", - тихо сказал Магорецкий директору, глядя, как Телка, высокая стройная красавица, юная "мисс театр", с длинной шеей и с пучком вьющихся светлых волос, подобранных и заколотых на затылке, в скромном, ниже колена сереньком платьице прошла вдоль белой стены в задние ряды, как вздрогнула от громкого скрипа откидного кресла, как села и, склонившись к соседу, стала что-то тихо говорить ему. Директор испугался. Шепотом, но решительно возразил: совсем зеленая, ничего не умеет; и, если снять с роли любую из двух назначенных героинь, это вызовет скандал в коллективе. И тогда Магорецкий, остановив Телку по окончании собрания, предложил ей свободно приходить на репетиции и исподволь присматриваться к роли, обещая, что найдет время послушать ее и позаниматься с ней.
Теперь трудно сказать, что из всего этого могло бы получиться. Может, она и сыграла бы Заречную. Но, увы, она влюбилась в старого (за сорок!), хромого, похожего на черную обезьяну, на горбатого Паганини, грызущего ногти, грубо орущего на актеров Магорецкого ("Все глухие! Чехова играем! Играем Че-хо-ва! А вы тащите сюда коммунальную квартиру!"). Она, девчонка, безнадежно влюбилась в великого Магорецкого, в режиссера с мировой славой и это была болезнь. Она думала о нем постоянно, на улице ей казалось, что он идет где-то впереди, и она почти бежала, чтобы догнать его, и, не найдя на перекрестке, не знала, в какую сторону идти дальше; во сне она без робости ласкала его и с восторгом принимала его ласки, и понятно, что днем, когда приходила на репетицию и видела его воочию, совершенно переставала соображать и теряла ориентацию. Он обычно не обращал на нее внимания, но однажды вдруг указал пальцем: "Идите, попробуйте". Надо было сыграть мизансцену и дать реплику Заречной, что-то вроде: "Он скучает без человека", - однако она не была способна следить за ходом репетиции и, не осознавая, с чем именно он к ней обращается, смотрела в лицо ему бессмысленным взглядом. Последовала неловкая пауза. "Она сама скучает без человека", - пошутил кто-то из хамоватых актеров. "Ау, милая, вы где?" вдруг расслабившись, засмеялся Магорецкий и дотронулся до ее руки. Она так и не поняла, что происходит, но от его прикосновения вдруг вспотела так, что платье прилипло к телу, густо покраснела - и выскочила из зала...
Слава Богу, она тогда и впрямь заболела, и болела тяжело и долго каким-то осложненным воспалением легких, с температурой за сорок, с бредом, с провалами в сознании. Месяца через полтора, когда она, похудевшая и повзрослевшая, пришла в театр, "Чайку" выпустили, и Магорецкий уехал... Он "догнал" ее через два года в Москве, когда она уже училась. Он ненадолго приехал откуда-то из-за границы, и мастер курса пригласил его для беседы со студентами... Поужинали вдвоем в "Театральном разъезде" и потом как-то запросто пошли к ней домой. Тогда, на первом курсе, она снимала однокомнатную квартиру на Поварской (у матери были деньги: она затащила в постель какого-то местного строителя "пирамид", которого, впрочем, через год взорвали в его "Мерседесе", после чего Телке и пришлось перебираться в конурку к пастернаковой пассии).
Он приходил не часто - и всегда поздно ночью. Звонил и через пятнадцать минут появлялся. "Ты мой остров в океане", - говорил он. Океан - это спектакли в России и за границей, общественная деятельность, творческий семинар в ЦДРИ, семья, дети. С молоденькой крепкой телкой - а в его сознании большой буквы в ее имени не было - он чувствовал себя полноценным мужиком, и это была хорошая разрядка. Как в баню сходить. Он проводил у нее часа полтора или два - и уезжал. Никогда не оставался дольше. Даже поздно ночью. Даже под утро. Так продолжалось до тех пор, пока однажды, едва оторвавшись от нее, он тут же не стал звонить жене, которая, видимо, лежала больная и которой он виновато объяснял, что задержался в Союзе театральных деятелей и скоро будет. Телка спокойно проводила его и даже поцеловала на прощание, но, когда осталась одна, проревела остаток ночи. И больше не пустила его. Ни разу.
Она вообще была девочка самостоятельная и в ответственные моменты поступала решительно. Все старшие школьные годы она прожила вдвоем с пьющей матерью, провинциальной актрисой, легкомысленной и безалаберной, тускнеющей с годами красавицей, крайне невнимательной, если вообще не безразличной к тому, как и чем живет ее дочь. И Телка привыкла сама распоряжаться свой судьбой. И вот распорядилась: прогнала Магорецкого, который запросто мог обеспечить ей блестящую актерскую карьеру. Хорошо, что мама ничего не знала, - она звонила бы каждый день, крича в трубку, требуя, плача, умоляя, чтобы Магорецкий был возвращен и обласкан... И Телка тихо, быть может, тоже плача, каждый раз одними и теми же словами просила бы мать оставить ее в покое.
Впрочем, тогда он снова надолго уехал за границу и вернулся только прошлым летом. И в страну вернулся, и в ее, Телки, Нателлы Бузони, жизнь. Умер великий Громчаров, их мастер, и выпускать курс, ставить дипломный спектакль пригласили Магорецкого. К тому времени у Телки уже был роман с Протасовым. Правда, Магорецкий теперь не проявил к ней никакого специального интереса и относился так же по-отечески внимательно, доброжелательно и ровно, как и ко всем другим студентам нечаянно доставшегося ему курса. Казалось бы, всё, проехали и забыли. Но она не забыла. Она вновь на занятиях любовалась его дикой обезьяньей пластикой, и как-то ей даже приснилось, что они вместе. И, может быть, если бы он позвал... Однако он не звал, и она играла роль внимательной студентки и тянула роман с Протасовым, добрым, умным, щедрым, любящим ее и поэтому с обидой воспринимающим ее заметную внутреннюю отчужденность...
- А кто такой Ляпа, который вот-вот должен прийти? - спросил Протасов, когда они вышли на лестничную площадку.
- Не знаю... Поэт. Бомж. Дервиш. Прижился тут. Все блатные песни знает.
Во дворе ждала большая черная машина - видимо, Протасов успел вызвать по телефону. Участковый милиционер, чуть наклонившись, разговаривал с водителем, но, увидев Протасова, выпрямился и отдал честь. "Он точно не выкинет нас отсюда?" - тихо спросила Телка. Она всегда робела перед милицией, да и вообще перед любым начальством, и смелость Протасова казалась ей чрезмерной, вызывающей. "Нет, не выкинет, - тихо сказал Протасов, одной рукой обняв ее и целуя на прощание. - Этот дом мой. Я его купил... Прости, я действительно должен ехать". Тыльной стороной ладони он дотронулся до ее щеки и сел в машину...
Ей вдруг жутко захотелось спать. Не заходя к ребятам, дверь у которых была все еще раскрыта, медленно, стараясь не споткнуться о валяющийся мусор и не наступить в какое-нибудь дерьмо, она стала подниматься к себе. На площадке второго этажа ее ждал бомж Ляпа. Сначала она увидела его худые ноги в стоптанных шлепанцах, найденных, должно быть, в какой-нибудь пустой квартире. Она так устала, что не сразу подняла взгляд к нелепому пестрому женскому халату с шелковыми кистями - подарку ее жалостливой квартирной хозяйки - и еще выше, к серому лицу с серыми же тусклыми, выцветшими глазами. На втором этаже была всего одна дверь в квартиру, видимо, очень большую, во весь этаж, и Ляпа теперь ее занимал. Он жестом пригласил Телку войти, но ей было не до него, и, покачав головой, она прошла мимо и стала подниматься выше...
Играем Горького
Роман-хроника
Вместо пролога
Трое студентов театрального института жили в огромной пустой квартире на первом этаже старинного дома в арбатском Кривоконюшенном переулке. Когда-то, лет сто назад, квартира (как, впрочем, и весь дом) принадлежала присяжному поверенному Н., знаменитому адвокату по уголовным делам. Адвокат жил на широкую ногу и раз пять-шесть в год устраивал хлебосольные приемы. Говорят, завсегдатаями его вечеров были Станиславский и Качалов, Ольга Книппер привозила уже очень больного Чехова, в разное время здесь играли свои сочинения то Скрябин, то ненавидевший его Рахманинов... Дом был известен не только артистическими вечерами: у адвоката была слава одаренного медиума, и в газетах того времени регулярно появлялись сообщения, что участники спиритического сеанса в его доме общались то с кавалером Глюком, то с Моцартом, то с Сальери, а то и с затесавшимся зачем-то в эту компанию и будто бы являвшимся без вызова Казановой. (Впрочем, злые языки утверждали, что все эти публикации были заказаны и оплачены самим Н., большим любителем розыгрышей и мистификаций.)
Адвокат как-то нелепо и трагически погиб во время романтического путешествия по Волге с молоденькой актрисой, как теперь сказали бы (да и тогда вроде так говорили), восходящей звездой русской сцены, считавшейся его невестой. Он буквально в два дня умер от заражения крови, случившегося от какой-то царапины...
После революции наследников адвоката уплотнили (или вообще уничтожили, освободив таким образом жилплощадь), а роскошные апартаменты разгородили на десять пятнадцатиметровых комнатушек, что было совсем непросто: например, овальное окно большой гостиной пришлось поделить на три части, и если в средней комнате окно получилось отличное, шириной во всю стену (что, впрочем, зимой при перебоях с отоплением заставляло жильцов страдать от холода), то двум комнатушкам по бокам достались маленькие, полукруглые, уродливо приткнутые к одной стене окошки. Еще более несправедливо между нарезанными конурками была поделена потолочная роспись и лепнина, которую оставили нетронутой, чтобы не затевать слишком большого ремонта: так, в одной маленькой полутемной комнатке треть потолка была несообразно занята праздничным цветочно-фруктовым орнаментом, а в другой сверху из угла на жильцов хищно смотрел одинокий грифон, произвольно отделенный от своих собратьев, которые все вместе составляли некогда единый лепной ансамбль, но теперь по прихоти новых властей остались жить в других комнатах...
Сейчас же дорогой доходный дом, построенный в конце девятнадцатого века, и вовсе подлежал не то капитальному ремонту, не то сносу, и жильцов здешних коммуналок расселяли по отдаленным московским районам. Привыкшие жить на Арбате, люди выезжали неохотно, требовали предоставить им равноценную площадь в центре, и, хотя многие квартиры уже пустовали, некоторые упрямцы все еще прочно сидели в своих гнездах и заявляли, что вообще не уедут никуда и никогда. Между тем дом находился в ужасном состоянии, никакие дворники или сантехники сюда уже не заглядывали, просторные лестничные площадки и широкие марши были завалены мусором, под ногами гремели консервные банки. В пустующие квартиры, взломав двери, забирались кладоискатели: в поисках тайников они вскрывали полы и сбивали стенную штукатурку; испоганенные квартиры по ночам занимали бомжи и наркоманы - и власти на все это смотрели сквозь пальцы, видимо, надеясь, что, оказавшись в бомжатнике, в уголовном притоне, даже самые упрямые арбатские старожилы быстро согласятся переехать в Митино. Впрочем, опасаясь слишком громкого скандала, воду, электричество и даже телефон пока не отключали: последний срок несколько раз назначался, потом переносился, и недавно снова был отодвинут на месяц...
Строго говоря, трое студентов жили здесь совершенно незаконно. В течение нескольких лет они снимали две маленькие смежные комнаты у бывшей оперной хористки. Затем хористка получила двухкомнатную квартиру (на себя и на прописанную у нее внучку). Квартира была в зеленом и не самом удаленном районе, чего хористка, обивая пороги начальства, доискивалась несколько месяцев, и потому в страхе, что желанную площадь займет кто-нибудь другой, она быстро, в два дня, собрала вещи и переехала. Другие три семьи, жившие здесь, уехали еще раньше. Понятно, что и студенты - супружеская пара актеров и молодой, подающий надежды режиссер - должны были отсюда убираться. Но момент для этого был самый неподходящий: считанные недели оставались до дипломного спектакля, о котором, предвкушая событие скандальное (мастером курса был известный режиссер-авангардист), заранее говорила театральная Москва. Работа была в самом разгаре, репетиции шли ежедневно, так что лишиться сейчас крыши над головой, лишиться этого замечательно удобного жилья в десяти минутах ходьбы от института и от учебного театра, искать где-то квартиру, комнату или хотя бы угол, собирать вещи, переезжать, налаживать быт на новом месте было ну совершенно некстати.
И тут вдруг их сокурсница Телка привела откуда-то своего друга с театральной фамилией Протасов. Друг был сильно пьян, и она попросилась остаться с ним на ночь. Понятно, никто не возражал. Тем более что гости принесли с собой бутылку, да не одну, все хорошо посидели вместе, и хозяева тоже основательно поддали, и гость на удивление как-то воспрянул и пил с хозяевами наравне и был даже в силах недурно, не без актерского дара, рассказывать анекдоты и читать стихи, и только далеко за полночь все разошлись спать. В комнате, где прежде жил шофер такси, осталась широкая продавленная тахта, и здесь время от времени ночевали засидевшиеся друзья; кто-то из них предусмотрительно принес подушку и старенькое ватное одеяло с зеленым атласным верхом, в нескольких местах прожженное сигаретами...
А утром, когда на кухне все вместе пили кофе, ели бутерброды с плавлеными сырками и вяло, похмельно спорили, можно ли считать, что Никита Михалков украл у Хамдамова "Рабу любви" или это все-таки самостоятельная работа талантливого мастера, вдруг нагрянула какая-то комиссия - две полные женщины в одинаковых серых пальто с каракулевыми воротниками, пожилой чиновник с потертым портфелем и с ними знакомый участковый, совсем юный старлей с простецким, открытым лицом, похожий на молодого Збруева. Женщины и чиновник потоптались в коридоре, по очереди позаглядывали в раскрытые двери комнат и, не здороваясь, в кухню, где сидела компания, поморщились, ощутив висевший в воздухе сильный запах перегара, поговорили о чем-то вполголоса и ушли. Участковый вышел с ними вместе, но тут же вернулся. "Я вас много раз предупреждал, - сокрушенно сказал он. - А теперь мне выговор. Сегодня до обеда освободить помещение, и квартира будет опечатана".
Никто не ответил. Участковый ждал: он хотел убедиться, что указание услышано и будет выполнено. Но все молча пили кофе. Актеры умели держать паузу: один жестом попросил сахар, другой молча налил молока себе и соседу и тот так же молча поблагодарил кивком головы. "Ну, мне что, наряд вызывать?" - Старлей повысил голос, но на слове "наряд" дал петуха. "Садись с ними, командир, сначала позавтракаем", - спокойно сказал Верка Балабанов и сделал широкое движение рукой, приглашая участкового к столу. До поступления в театральный институт Аверкий Балабанов уже окончил училище в родном городе, и его даже хотели ввести на роль Воланда в местном театре. Он знал, как придавать своему голосу интонацию спокойной, немного утомленной, но все-таки непререкаемо властной силы. "А ты, мент, и вправду садись за стол, - мягко сказал Гриша Базыкин, - ты же нам не чужой". Балабановская жена Василиса, Васька, тут же поставила на стол чистую чашку. Все-таки старлей давно знал жильцов этой квартиры и уважал их. Даже робел перед их красотой, перед свободой, с какой они общались друг с другом, наконец, перед их талантом. Однажды он хорошо выпил тут и навзрыд плакал, слушая, как Гриша Базыкин, сняв со стены гитару, пел Высоцкого: "Идет охота на волков, идет охота!.. Кровь на снегу и пятна алые флажков!.." И какая разница, часом раньше они уедут, часом позже? Подождем. Он нашел на стене крючок и повесил фуражку, пригладил волосы и уже собирался сесть к столу, но тут поднялся этот самый Протасов. Умытый, свежий, уверенный в себе - никаких следов вчерашнего. "Нет, нет, - мягко, но решительно сказал он, жестом останавливая Ваську, готовую налить кофе. - Пожалуйста... Все в свое время, и каждому свое. Командиру некогда. Служба зовет. Верно, командир? - Он снял со стены фуражку и вернул ее на голову старлею. - Пойдем, командир, я доведу до тебя задачу". Спокойно глядя участковому прямо в лицо, он взял его под локоть и развернул к выходу, тот как-то беспомощно оглянулся на компанию и, ни слова не говоря, послушно пошел впереди Протасова. "Вот, дорогой Аверкий, как надо играть Воланда, - сказал Гриша Базыкин, разливая себе и Верке найденные остатки водки. - Но я не люблю Булгакова. И булгаковщину не люблю. И Воланда не люблю. И не люблю, когда он приходит без приглашения и вмешивается в чужие дела. Мне лично живой мент симпатичнее, чем литературный черт... Но, кажется, мы вляпались и теперь играем Булгакова!" И он выпил. "Ты, мой сокол, больше не пей, тогда и чертей видеть не будешь", - обиженно сказала Телка. Все-таки Протасов был ее друг.
Протасов вернулся почти сразу же и первым делом выпил водку, налитую для Балабанова. "О' кей, ребята, все будет в порядке", - сказал он, взял бутерброд и придвинул к себе чашку кофе. Все молчали. "Вы уедете отсюда последними. Через месяц или через два", - добавил Протасов и улыбнулся Телке. "Вы дали ему денег. И теперь они превратятся в нарезанную бумагу", глядя на пустой стакан Балабанова, задумчиво сказал Гриша. Протасов усмехнулся и молча показал большой палец: мол, шутка понравилась. Он спокойно доел бутерброд, допил кофе, посмотрел на часы и встал. "Дорогой мой Станиславский, не берите в голову, - сказал он, остановившись позади Гришки и дружески положив ему руку на плечо. - Не Булгакова играем -Горького, Алексея Максимовича. Пьеса "На дне". Человек - это звучит гордо. Всё - в человеке, всё для человека". "Нет, нет, - сказал Гриша, резко повернувшись к нему, - мне больше нравится другое: человек за все платит сам. И там еще есть другое: когда я пьян, мне всё нравится. Вот это самое главное". Начитанный Протасов охотно подхватил: "Я тоже всегда презирал людей, которые слишком заботятся о том, чтобы быть сытыми. Занавес и антракт. Обещаю вечером продолжить".
Он вышел. И Телка поднялась и вышла вслед за ним. "Не захлопывай дверь, сейчас Ляпа придет!" - крикнул ей вдогонку Гриша Базыкин.
Тёлка
К прозвищу, каким современные молодые люди обычно обозначают девиц безликой породы, пригодных разве на то, чтобы провести с ними бездарный вечер с пивом и водкой, закончить его в постели каким-нибудь безобразным сексом и, расставшись наутро, постараться забыть о них навсегда, - к этому своему прозвищу Телка относилась спокойно. Быть может, потому, что прозвище это - нет, даже не прозвище, а имя - прилипло к ней с раннего детства и имело свой особенный смысл. Называть ее Телочкой, ласково приглушая, пригашая ее настоящее, для русской речи какое-то вызывающе звонкое имя Нателла, стала деревенская бабушка, мамина мама, у которой ребенком она подолгу жила (а сама мама, героиня провинциальной сцены, тем временем моталась по стране - из города в город, от театра к театру и от любовника к любовнику). А еще она не противилась этому прозвищу потому, что оно вполне определяло осознанное и принятое ею если и не актерское, то жизненное амплуа - женщины доброй, ласковой, преданной, в общем-то, неглупой, хотя и немного замедленной в реакциях и поэтому склонной даже о самом простом и очевидном говорить неторопливо и обстоятельно.
И уж, конечно, ни в какой степени не была она шлюхой. И если вдруг и попросила друзей приютить ее на ночь с Протасовым, то были для этого серьезные причины. Вообще-то она, как это уже случалось раньше, вела его ночевать к себе: в этом же доме она и сама жила на третьем этаже, где снимала комнату у высокой худой старухи, носившей массивные серебряные кольца на длинных костистых пальцах и утверждавшей, что некогда у нее случился мимолетный роман с Пастернаком и что именно после того вечера, вернее, после той ночи и была написана "Вакханалия": "Море им по колено, и в безумье своем им дороже Вселенной миг короткий вдвоем"... Эта высохшая пастернаковская муза (скорее всего самозваная... но женщина добрая, вот уже четыре года по-матерински опекавшая Телку) жизнь свою прожила одиноко. Многие годы она проработала экскурсоводом в музее восточных культур и теперь, к старости, в ней вдруг пробудился интерес к антропософии и оккультизму. Духовные силы, не реализованные в земной жизни, теперь решительно повернули ее к миру потустороннему, астральному. И здесь она никак не хотела оставаться одна и вся отдалась делу возрождения некогда существовавшего в Москве антропософского общества, в результате чего по широкому и длинному коридору и по бесчисленным комнатам опустевшей коммуналки, где они остались жить вдвоем с Телкой, стали бродить толпы антропософов и теософов - стариков и старух еще более древних, чем сама хозяйка. И в тот вечер, подойдя к дому с нетрезвым Протасовым, который сильно наваливался ей на плечо и шептал какие-то смешные глупости о любви, Телка увидела свет по всему этажу и медленное движение теней в освещенных окнах и поняла, что там очередное антропософское чаепитие с прочтением какого-нибудь бесконечного доклада. Она даже и подниматься не стала, легко вообразив себе это сборище почти бестелесных существ, фантомов начала XX века, среди которых, возможно, присутствовали совершенно не отличимые от них души умерших, вызванные из потустороннего бытия. Конечно, было бы хорошо потом рассказывать друзьям, как сквозь эту толпу теней ты протащила вполне материального пьяного любовника и демонстративно заперлась с ним в комнате под взглядами замерших гостей и замолчавшего докладчика, - но нет, это был бы уж какой-то очень вызывающий сюр. Телка могла только с удовольствием вообразить себе эту картину, однако поступить так была не способна.
Своего Протасова она тащила с богатой презентации, для которой на весь вечер снят был ресторан "Метрополь", сверкавший купеческим золотом и зеркалами. Они чуть опоздали к началу, и она так и не поняла, презентация чего это была - то ли книги, то ли какого-то телевизионного проекта. "Презентация возможности купить двадцать килограммов черной икры", - мрачно сказал Протасов. Ему здесь не нравилось, но для чего-то надо было присутствовать, целоваться, к кому-то подходить с широко раскрытыми объятиями, с кем-то издалека раскланиваться, с кем-то чокаться, что-то обсуждать, устраивать какие-то дела - и, видимо, чувствуя себя неуютно, он в этот раз без конца пил и пил. Понятно, что за руль он уже сесть не мог, его машину они оставили на стоянке и ночевать к Телке поехали на такси. Отправлять его куда-то одного пьяного ночью она не могла. Но и сама ехать с ним не могла тоже, поскольку утром ей звонила мать, и Телка пообещала быть на следующий день в семь утра у телефона. "Это будет разговор, который определит твое будущее", - наставительно сказала мать. С тех пор как мамуля бросила пить (или по крайней мере перестала пить по-черному) и вышла замуж за отставного майора пожарной службы, она стала говорить с дочерью наставительно, как строгий офицер с тупым солдатом.
Вот и пришлось представить ребятам Протасова и попроситься на тахту таксиста. Она, конечно, могла и одного его там оставить и подняться к себе, но это уже было бы чистое ханжество и лицемерие. Да и жалко ей было его, такого беспомощного и беззащитного. Он уснул сразу, едва голова коснулась подушки, и она пролежала всю ночь рядом, не раздеваясь, иногда задремывая, но тут же как-то рывком просыпаясь... В семь утра она все-таки поднялась наверх и с полчаса прождала у телефона, однако никто не позвонил (вечные мамины фантазии!), и она снова спустилась к ребятам и тихо легла рядом с Протасовым.
Протасов не был ее любовью. Да, она иногда испытывала к нему материнскую нежность, хоть он и был почти вдвое старше ее. Да, она спала с ним вот уже больше года. Но между ними всегда оставалось какое-то не преодоленное расстояние, какое-то легкое отчуждение, и, может быть, именно из-за этого она так долго не знакомила его со своими друзьями и засветилась с ним только теперь, по необходимости. А впрочем, в их отношениях не было ничего тайного. В разговорах с однокурсниками он присутствовал как "мой друг", и все усвоили, что у нее есть какой-то постоянный мужчина. Она ходила с ним на светские тусовки - на презентации, приемы, юбилеи. На Новый год ездила даже во Францию, где они неделю гостили в Нормандии в имении одного бывшего московского андеграундного художника, теперь широко признанного на Западе (Протасов был его доверенным в России). Да, она принимала от Протасова подарки и иногда сама, зная, что это не обременит его бюджет, просила подарить ей то платье, то туфли. У них были вполне товарищеские, доверительные отношения... "Мне с тобой хорошо", - говорила она ему. "Крошка сын к отцу пришел... Что такое хорошо? В постели хорошо?" "И в постели тоже хорошо". - Она кончиками пальцев дотрагивалась до его губ, предостерегая от намерения развивать тему.
Но это не было любовью. Так, удобное сосуществование. А настоящая любовь была пять лет назад, когда она только-только окончила школу и ее сразу приняли в труппу областного театра драмы (мама посодействовала; мама была когда-то любовницей директора, человека влиятельного и властного, и он до сих пор сохранил к ней добрые чувства). И тут как раз приехал из столицы хромой Магорецкий, в то время вошедший в моду режиссер - ставить модную тогда "Чайку". (По всей России театры вдруг начали ставить "Чайку". "Время пришло вспомнить, с чего начался современный театр", - с умным видом объясняли по телевизору театральные обозреватели, склонные любому проявлению общественного интереса придавать эпохальное значение.)
В небывало жаркий сентябрьский день собрали труппу - не всех, а два состава для спектакля. Магорецкий и директор сидели за режиссерским столиком. Телка и еще несколько молодых актеров пришли просто так, поглазеть на знаменитость. "Вот живая Нина Заречная", - тихо сказал Магорецкий директору, глядя, как Телка, высокая стройная красавица, юная "мисс театр", с длинной шеей и с пучком вьющихся светлых волос, подобранных и заколотых на затылке, в скромном, ниже колена сереньком платьице прошла вдоль белой стены в задние ряды, как вздрогнула от громкого скрипа откидного кресла, как села и, склонившись к соседу, стала что-то тихо говорить ему. Директор испугался. Шепотом, но решительно возразил: совсем зеленая, ничего не умеет; и, если снять с роли любую из двух назначенных героинь, это вызовет скандал в коллективе. И тогда Магорецкий, остановив Телку по окончании собрания, предложил ей свободно приходить на репетиции и исподволь присматриваться к роли, обещая, что найдет время послушать ее и позаниматься с ней.
Теперь трудно сказать, что из всего этого могло бы получиться. Может, она и сыграла бы Заречную. Но, увы, она влюбилась в старого (за сорок!), хромого, похожего на черную обезьяну, на горбатого Паганини, грызущего ногти, грубо орущего на актеров Магорецкого ("Все глухие! Чехова играем! Играем Че-хо-ва! А вы тащите сюда коммунальную квартиру!"). Она, девчонка, безнадежно влюбилась в великого Магорецкого, в режиссера с мировой славой и это была болезнь. Она думала о нем постоянно, на улице ей казалось, что он идет где-то впереди, и она почти бежала, чтобы догнать его, и, не найдя на перекрестке, не знала, в какую сторону идти дальше; во сне она без робости ласкала его и с восторгом принимала его ласки, и понятно, что днем, когда приходила на репетицию и видела его воочию, совершенно переставала соображать и теряла ориентацию. Он обычно не обращал на нее внимания, но однажды вдруг указал пальцем: "Идите, попробуйте". Надо было сыграть мизансцену и дать реплику Заречной, что-то вроде: "Он скучает без человека", - однако она не была способна следить за ходом репетиции и, не осознавая, с чем именно он к ней обращается, смотрела в лицо ему бессмысленным взглядом. Последовала неловкая пауза. "Она сама скучает без человека", - пошутил кто-то из хамоватых актеров. "Ау, милая, вы где?" вдруг расслабившись, засмеялся Магорецкий и дотронулся до ее руки. Она так и не поняла, что происходит, но от его прикосновения вдруг вспотела так, что платье прилипло к телу, густо покраснела - и выскочила из зала...
Слава Богу, она тогда и впрямь заболела, и болела тяжело и долго каким-то осложненным воспалением легких, с температурой за сорок, с бредом, с провалами в сознании. Месяца через полтора, когда она, похудевшая и повзрослевшая, пришла в театр, "Чайку" выпустили, и Магорецкий уехал... Он "догнал" ее через два года в Москве, когда она уже училась. Он ненадолго приехал откуда-то из-за границы, и мастер курса пригласил его для беседы со студентами... Поужинали вдвоем в "Театральном разъезде" и потом как-то запросто пошли к ней домой. Тогда, на первом курсе, она снимала однокомнатную квартиру на Поварской (у матери были деньги: она затащила в постель какого-то местного строителя "пирамид", которого, впрочем, через год взорвали в его "Мерседесе", после чего Телке и пришлось перебираться в конурку к пастернаковой пассии).
Он приходил не часто - и всегда поздно ночью. Звонил и через пятнадцать минут появлялся. "Ты мой остров в океане", - говорил он. Океан - это спектакли в России и за границей, общественная деятельность, творческий семинар в ЦДРИ, семья, дети. С молоденькой крепкой телкой - а в его сознании большой буквы в ее имени не было - он чувствовал себя полноценным мужиком, и это была хорошая разрядка. Как в баню сходить. Он проводил у нее часа полтора или два - и уезжал. Никогда не оставался дольше. Даже поздно ночью. Даже под утро. Так продолжалось до тех пор, пока однажды, едва оторвавшись от нее, он тут же не стал звонить жене, которая, видимо, лежала больная и которой он виновато объяснял, что задержался в Союзе театральных деятелей и скоро будет. Телка спокойно проводила его и даже поцеловала на прощание, но, когда осталась одна, проревела остаток ночи. И больше не пустила его. Ни разу.
Она вообще была девочка самостоятельная и в ответственные моменты поступала решительно. Все старшие школьные годы она прожила вдвоем с пьющей матерью, провинциальной актрисой, легкомысленной и безалаберной, тускнеющей с годами красавицей, крайне невнимательной, если вообще не безразличной к тому, как и чем живет ее дочь. И Телка привыкла сама распоряжаться свой судьбой. И вот распорядилась: прогнала Магорецкого, который запросто мог обеспечить ей блестящую актерскую карьеру. Хорошо, что мама ничего не знала, - она звонила бы каждый день, крича в трубку, требуя, плача, умоляя, чтобы Магорецкий был возвращен и обласкан... И Телка тихо, быть может, тоже плача, каждый раз одними и теми же словами просила бы мать оставить ее в покое.
Впрочем, тогда он снова надолго уехал за границу и вернулся только прошлым летом. И в страну вернулся, и в ее, Телки, Нателлы Бузони, жизнь. Умер великий Громчаров, их мастер, и выпускать курс, ставить дипломный спектакль пригласили Магорецкого. К тому времени у Телки уже был роман с Протасовым. Правда, Магорецкий теперь не проявил к ней никакого специального интереса и относился так же по-отечески внимательно, доброжелательно и ровно, как и ко всем другим студентам нечаянно доставшегося ему курса. Казалось бы, всё, проехали и забыли. Но она не забыла. Она вновь на занятиях любовалась его дикой обезьяньей пластикой, и как-то ей даже приснилось, что они вместе. И, может быть, если бы он позвал... Однако он не звал, и она играла роль внимательной студентки и тянула роман с Протасовым, добрым, умным, щедрым, любящим ее и поэтому с обидой воспринимающим ее заметную внутреннюю отчужденность...
- А кто такой Ляпа, который вот-вот должен прийти? - спросил Протасов, когда они вышли на лестничную площадку.
- Не знаю... Поэт. Бомж. Дервиш. Прижился тут. Все блатные песни знает.
Во дворе ждала большая черная машина - видимо, Протасов успел вызвать по телефону. Участковый милиционер, чуть наклонившись, разговаривал с водителем, но, увидев Протасова, выпрямился и отдал честь. "Он точно не выкинет нас отсюда?" - тихо спросила Телка. Она всегда робела перед милицией, да и вообще перед любым начальством, и смелость Протасова казалась ей чрезмерной, вызывающей. "Нет, не выкинет, - тихо сказал Протасов, одной рукой обняв ее и целуя на прощание. - Этот дом мой. Я его купил... Прости, я действительно должен ехать". Тыльной стороной ладони он дотронулся до ее щеки и сел в машину...
Ей вдруг жутко захотелось спать. Не заходя к ребятам, дверь у которых была все еще раскрыта, медленно, стараясь не споткнуться о валяющийся мусор и не наступить в какое-нибудь дерьмо, она стала подниматься к себе. На площадке второго этажа ее ждал бомж Ляпа. Сначала она увидела его худые ноги в стоптанных шлепанцах, найденных, должно быть, в какой-нибудь пустой квартире. Она так устала, что не сразу подняла взгляд к нелепому пестрому женскому халату с шелковыми кистями - подарку ее жалостливой квартирной хозяйки - и еще выше, к серому лицу с серыми же тусклыми, выцветшими глазами. На втором этаже была всего одна дверь в квартиру, видимо, очень большую, во весь этаж, и Ляпа теперь ее занимал. Он жестом пригласил Телку войти, но ей было не до него, и, покачав головой, она прошла мимо и стала подниматься выше...