Магорецкому она хотела рассказать обо всем после репетиции, однако он прогнал ее из зала. Она решила все-таки дождаться его и отправилась было в библиотеку, но, медленно спускаясь по лестнице, вдруг поняла, что объясняться с ним сейчас нет сил. Она прошла мимо дверей библиотеки, взяла в раздевалке свою дубленку и, одеваясь на ходу, буквально выбежала из института, оскальзываясь на обледеневших ступенях институтского подъезда. Нет, позже, все позже... Магорецкий собирался вечером приехать к ребятам, чтобы всем вместе посмотреть какой-то зал на втором этаже. Вот тут она с ним и поговорит...
   Вдруг повалил густой снег. Двор перед домом был заставлен мебелью, тюками и чемоданами: две семьи из числа последних оставшихся жильцов выносили вещи. На тюках сидели две девочки, и их засыпало снегом... Поднявшись к себе, Телка с удивлением увидела, что широкий коридор их квартиры пуст: ей казалось, что Настя назначила на сегодня вторую часть доклада о Сведенборге, и теперь уже должны были подходить первые слушатели... "Я отменила чтения, - сказала Настя. - И, может быть, навсегда". Она сидела на кухне, где сегодня как-то особенно отвратительно пахло из мусоропровода и по стене оживленно бегали тараканы. Но при этом перед ней был накрыт праздничный стол на две персоны: белоснежная крахмальная скатерть, тарелки из фамильного сервиза, серебро, даже два хрустальных бокала и уже открытая бутылка красного вина.
   Телка охнула: "Настенька Максовна, уж не меня ли вы собираетесь провожать?" Настя покачала головой. "Садитесь. Вы никуда не едете! решительно сказала она и налила вина себе и Телке. - Мы выпьем с вами за великую русскую актрису Нателлу Бузони, за вашу роль в спектакле великого русского режиссера Магорецкого, за великого русского писателя Максима Горького, вообще за русский национальный талант". Глаза ее блестели. Она несла Бог знает что, и было такое впечатление, что она уже хорошо выпила. Но нет, просто она была дико возбуждена. Накрывая стол, она предполагала, видимо, долгую и обстоятельную беседу, и какие-то свои вопросы, и Телкины ответы, "посидим, поговорим", однако теперь возбуждение гнало ее вперед, и она говорила и говорила... "Я вас спасу, девочка. Я верну вас самой себе и всему русскому искусству: я перекуплю вас у всей этой сволочи... Сейчас скажу... сейчас. - Прежде чем Телка успела сесть за стол, Настя, как-то по-гусарски запрокинув голову, чуть ли не в два глотка выпила вино и резко поставила бокал на место. - Вот! - Она протянула над столом руку с широко растопыренными пальцами: на одном из них, на указательном, сиял огромных размеров бриллиант. - Нашла! Я наконец-то нашла клад - и он ваш, ваш, ваш!" Громко прошептав это, она широко и радостно улыбнулась своим щербатым ртом, и эта улыбка, продолженная от уголков рта вверх багровыми винными усами, была ужасна...
   Ляпа
   Реальность все более и более размывалась в его сознании, и он уже не всегда мог понять, что происходит на самом деле, а что ему только кажется. Например, его теперь ежедневно посещали и допрашивали. Так черти постоянно посещают и самим своим присутствием мучают больного белой горячкой. Глюки это были или взаправду, но каждый день приходил глухой бригадир. Он садился на подлокотник Ляпиного кресла и, достав из кармана диктофон, крякал записанные на бумажке вопросы. И Ляпа, как когда-то перед лагерным гэбэшником, должен был покорно вспоминать все, что знал о Маркизе: подробности его поведения на зоне, его взаимоотношения с другими лагерниками (особенно с Глиной), черты его характера, чему радовался, что его огорчало, что рассказывал о прежней жизни. О Маркизовой жене... Так же подробно Ляпа должен был рассказывать обо всем, что знал о Телке и ее друзьях с первого этажа... А недавно разговор пошел о Глине. В частности, о тех временах, когда Глина работал в обкоме комсомола и его бригада трясла теневых цеховиков... Такой поворот интереса несколько удивил Ляпу - разве он здесь не у Глины в гостях? Но, похоже, здесь верховодили глухонемые черти...
   Сегодня с утра Ляпа вмазался как-то неудачно, быстро очнулся и сразу почувствовал дикую боль в спине, его гнуло, ломало, надо было тут же добавить, догнаться... Но глухой был уже здесь: открыл дверь своим ключом и теперь что-то громко кричал и матерился в коридоре. Наконец он возник в дверях кухни, молча поманил Ляпу и, когда тот поднялся и подошел, резко схватил за руку и потащил за собой. И Ляпа, почти теряя сознание, тупо соображал, что сегодня допрашивать, видимо, не будут. И, может быть, глухой быстро уйдет и он сможет принять...
   В центре туманной картины Ляпиного мира возникла голубая изразцовая печь. Возле нее на лакированном паркетном полу среди мокрых и грязных следов лежал раскрытый чемоданчик-дипломат, полный золотых браслетов, колец, цепочек и просто цветных камней россыпью. Сегодня утром Ляпа вот так же в тумане уже видел это золото: вот этот браслет - вещь какой-то археологической, ископаемой красоты, этот кулон, камни - их нашла его подруга, соседка сверху. От радости она беззвучно хлопала в ладоши и мотала головой: "Наконец-то, наконец-то!" Только утром золото и камни были не в чемодане, а в черном бархатном мешке. "Теперь мы с вами богатые, Лаврентий Павлович", - шептала сияющая Настасья, но Ляпе всё это богатство было до фени. Он хорошо знал, что если хотя бы самый маленький камушек покажет уличному барыге, его тут же убьют. "А мне, милая хозяюшка, кроме героина, в жизни ничего не нужно", - сказал он...
   "Ты - труп. - Глухой так сильно, так больно сжимал Ляпину руку, что вполне мог сломать истончившуюся и хрупкую кость. - Ты... крыса... кто лазил в общак?" Последнее слово как-то прямо и остро вошло в сознание, и Ляпе стало смешно и радостно: это - общак? Настасья искала клад, а нашла бригадный общак. Смешная старуха. Хорошо хоть что-то успела унести. Молодец! "Ты чего мне лохматого чешешь?! - заорал он глухому. - Какой общак! Тут твои же глухонемые все время мельтешили!" - Для убедительности он показал глухонемых жестом: указательный палец поднес к уху и потом к губам. Да, поди, и не общак это никакой: небось, взяли какого-нибудь ювелира и куш здесь загасили, в пустой квартире. Сил у него нету, а надо бы замочить этого быка и все золотишко отдать Настасье. Она это заслужила.
   Глухой словно понял, что Ляпа никуда не денется, и отпустил руку. Он хотел что-то сказать, но, видимо, от волнения его крякалка осеклась, и он перешел на язык жестов: "Завтра утром, - показал он, - прочь отсюда". "Не понял", - сказал Ляпа, хотя, конечно же, хорошо все понял. Немой покрутил перед собой поднятым вверх большим пальцем и сложил ладони крестом: "Навсегда. Все закончилось". "Что закончилось?" - спросил Ляпа. Сложив пальцы обеих рук щепотью, немой подвигал ими вниз и вверх: " Игра закончилась". - Он засмеялся и тут же, сложив правую руку в кулак и оттопырив большой палец, ткнул им себе в сгиб левой руки. Вот что закончилось: ширево для Ляпы. "Хорошо, - тоже жестами показал Ляпа, - завтра так завтра". Глухой мог и сейчас выгнать его. Взять за шиворот, вывести на лестничную площадку и дать пенделя. Всё! И то, что его оставляют до завтра, - это не любезность. До завтра "демоны глухонемые" будут расследовать пропажу из хорошо, казалось бы, загашенного общака...
   Ляпа не то чтобы ждал этого момента, но, конечно, всегда знал, что когда-нибудь фарт закончится. И твердо решил, что никуда отсюда не уйдет. Да и куда идти? Он здесь избаловался, разогнался до такой дозы, какую ему нигде и никогда больше не получить. Здесь надо все и закончить. Пора, он устал. Однако закончить не раньше, чем закончится лекарство. Тут можно хорошо рассчитать: вот сейчас он примет по максимуму, и потом еще у него останется хороший суточный дозняк, и он его примет на ночь одномоментно - это будет "золотая доза", ее должно хватить, чтобы никогда уже не проснуться.
   Он не любил жаргон наркоманов - эти поверхностные слова, изобретенные порочными подростками или тупыми уголовниками. Но их выражение задвинуть по вене казалось ему как раз довольно точным: именно венами, кровотоком, который становился самостоятельным органом чувств, он ощущал первое движение вошедшей в него силы - силы, о которой он знал, что это Она, его любовь, его жизнь, и только ради этого свидания с ней еще и стоило смотреть на белый свет.
   Прежде чем он погружался в это счастье свидания, бывал после укола короткий промежуток времени - полчаса, иногда чуть больше, - когда перед ним раздвигался широкий горизонт жизни, и он понимал, что знает всё и обо всем, нужен только собеседник, которому можно открыть всю широту открывшегося внутреннему взгляду горизонта. Но собеседник никогда не появлялся, и Ляпа с сожалением думал, что если бы ему дано было прожить иную жизнь, он мог бы быть великим мыслителем.
   Впрочем, иногда на минуты прихода попадала Настасья. Вчера, например, она пришла агитировать в пользу антропософии и принесла томик Сведенборга. Ляпа полистал книгу и рассмеялся: "Знаю я вашего Сведенборга, читал в далекой юности. Он злой псих - и ничего больше. Он считал, что память души всеобъемлюща, - правильно я помню суть его учения? И именно потому, что память всеобъемлюща, Сведенборг обещает, что после смерти вашу душу будут трясти (простите невольную рифму), как грушу, выбивая из нее показания. Послушайте, он же агент будущего КГБ, посланный в прошлое. Допрос, дознание - вот главное слово в его трудах. А после того как дознание проведено - всех по соответствующим загробным лагерям. Кого в общий режим, кого в строгий, а кого и по камерам адского "особняка" полосатого. Адские мучения по Сведенборгу - точь-в-точь как интрига земной жизни с ее борьбой за власть и насилием. Неужели Господь так жесток, чтобы после ада здешней жизни низвергнуть человека еще и в адскую жизнь с теми же порядками? С тем же скрежетом зубовным... А что же вы, любезная, мне Блаватскую не принесли? У Блаватской "посвященные" - это какая-то тайная организация, тоже вроде КГБ: они одни только знают, что должно считать правдой, а что не должно... Нет, нет, дорогая, оставьте мне неопределенность Евангелия, возможность разночтений и толкований, и всепрощение к тем, кто по-разному понимает благодать. Я так, например, полагаю". Он сам не читал ни Сведенборга, ни Блаватскую и не знал, кто они такие, но - удивительно! - почти слово в слово помнил и вот теперь произнес монолог, услышанный некогда в лагере от Маркиза. А вот перед кем и по какому поводу Маркиз выступал, он забыл...
   С Настасьей они в последнее время подружились: она подарила ему халат с шелковыми кистями, серебряную ложку, серебряную же коробочку для лекарства. Он обычно звонил ей после визита глухого, она спускалась и приносила ему что-нибудь поесть, расхаживала по кухне, несла какой-то вздор о потусторонних силах, о медиумах, о кладе, спрятанном здесь, в квартире, и если он позволит ей найти эти сокровища, она готова разделить их пополам. И вот сегодня утром она повела его к печи в зале, выдвинула два нижних изразца - так спокойно, словно сама сделала этот тайник, и показала черный бархатный мешок с золотом и камнями. Тогда-то он и сказал, что ему ничего не нужно, кроме героина. А она сказала, что будет снабжать его лекарством до конца жизни и унесла мешок, но тут же вернулась: на лестнице сегодня дежурили какие-то подозрительные типы, пусть клад еще час-другой полежит там, где пролежал сто лет...
   Глина
   Совещание в "Президент-отеле" началось с того, что президент пошел по кругу, здороваясь с каждым за руку. Подойдя к Глине, он хоть и протянул быстро свою маленькую, почему-то холодную ручку (с мороза, что ли?), но смотрел не в глаза, а куда-то в шею, в галстук, и тут же - еще не окончилось быстрое рукопожатие - перевел взгляд на следующего участника. Все-таки в верхах Глину не любили, еще сегодня утром не было решено, пригласят его или нет. По этому поводу в президентской администрации была полемика, в конце концов дело решил один настойчивый голос "за". ("Чей бы вы думали? ФСБ", смеясь, сообщил свой человек в администрации.) В глубине души Глина, конечно, досадовал: чем он так уж отличается от всех присутствующих? Вот президент приостановился около одного нефтяного принца и, доброжелательно улыбаясь, перемолвился парой слов. А ведь Глина точно знал, что как раз люди этого принца год назад увели у его ребят два центнера героина, оставив семь трупов...
   Наконец все расселись, наступила минутная пауза: все смотрели, как президент, прежде чем заговорить, тихо переговаривается с руководителем администрации, который сидел рядом. И тут Глина вдруг ясно понял, что зря пришел сюда, ему здесь не место, более того, находиться здесь - стыдно. По крайней мере ему. Приятно, конечно, что он наконец-то выбился в респектабельные, сидит за одним столом с президентом, будет слушать, как влиятельнейшие люди России вслух размышляют о проблемах коррупции - такая сегодня тема, - и даже сам, когда придет его очередь, что-то скажет об этом... Но вот зачем это ему, круглому сироте, которого директор детского дома когда-то шестилетним отдал на усыновление - или, попросту сказать, продал местному авторитету, татарину, чьи люди держали сбор милостыни на паперти известного на всю страну заболотновского Никольского монастыря, привлекавшего паломников чудотворной иконой Божьей Матери, покровительницы сирот и обездоленных?
   Кто это из великих сказал, что все мы родом из детства? А если не было детства - откуда мы родом? Из вонючей ямы, которая зияет на месте детства. Два года мальчоночка работал "родимчиком", в жару и в мороз сидел на каменных ступенях или, опоенный снотворным, а то и водкой, спал, положив голову на колени своей "мамке", сильно пьющей старухе (да какая там старуха! вряд ли ей было больше тридцати), стремившейся незаметно вынуть из кружки и спрятать где-нибудь на теле рублик-другой, за что по вечерам пьяные хозяйские "быки", притащив на хату, где все ночевали вповалку, раздевали ее, перетряхивая всю одежду, и жестоко били. Но она к этому времени обычно уже успевала крепко заложить, громко стонала и смеялась, когда ее валтузили ногами, - она свое взяла, остальное ей было до фени. Пусть хоть убьют. На мальчика, понятно, никто внимания не обращал. Чем хуже он выглядел, тем большую жалость вызывал у богомольцев, а значит, и подавали больше. "Ты счастливый, - сладко улыбаясь, говорила ему "мамка", - тебя похоронят в церковной ограде. Девочку, которая до тебя была, в церковной ограде ночью закопали. А кого в церковной ограде хоронят, тот праведник".
   Его бы, может, вскоре и закопали, но в какой-то момент всю эту уголовную хевру замели: то ли какая кампания была объявлена, а скорее ментам не отстегнули, сколько следует, и те отдали бизнес конкурентам. Так или иначе, а его снова привезли в тот же детский дом, оформив как "первичного", неизвестно откуда поступившего ребенка без имени, без возраста. Оказалось, никакие его бумаги не сохранились: директор детдома, оформив усыновление, сжег все бумаги, пожар случился во флигеле, где была контора. Видимо, боялся, что его делишки раскроются. Он, поди, не одного ребенка так выдал... Вернулся мальчик тогда, когда детдом под свое покровительство взял секретарь обкома партии: приезжая сюда, он всегда напивался и плакал - жалко ему было здешних сирот. Он-то на правах "красного крестного" и назвал вновь поступившего воспитанника: хотел назвать в честь латышского партийного деятеля Арвида Яновича Пельше, знакомством с которым весьма гордился, но, поскольку был сильно пьян и всё смешалось в его сознании, мальчика записали как Яна Арвидовича Пуго: перечить пьяному секретарю, поправлять его никто не осмелился. Тем более что такая фамилия тоже мелькала где-то в партийных святцах...
   Когда посланный человек раскрутил всю эту историю, привез выкупленные бумаги и сказал, что директор детдома жив, что он на пенсии и живет в Рязани, Глина в тот же день сел в машину и поехал искать его.
   Увы, не застал. Директор умер месяц назад. Глина не поленился, поехал на кладбище, нашел его могилу и, к полному изумлению сопровождавшего его кладбищенского сторожа, встал на свежий холмик, расстегнул ширинку и обильно помочился... Теперь вспомнив, в каком состоянии он тогда пребывал, Глина вдруг замотал головой и заулыбался.
   - Вот я вижу, Ян Арвидович не верит этим цифрам. А напрасно, - сказал сибирский нефтяной принц. Он выступал и рассказывал, что один его знакомый давно уже пытается открыть магазин в Подмосковье, да все никак не откроет. Оказывается, нужны сто тридцать семь подписей чиновников. Принц предлагал сделать так, чтобы подписей было не сто тридцать семь, а десять.
   "Ну и знакомый у тебя, - подумал Глина, - магазин открыть не может".
   - Да нет, нет, Густав Кириллович, я с вами совершенно солидарен, сказал он, быстро включив и тут же выключив микрофон...
   В машину он сел уже в двенадцатом часу. А с Магорецким и Маркизом договаривались на девять. Впрочем, ехать было недалеко, минут десять, да и когда договаривались, решили, что все будут ждать его в квартире на первом этаже, где жили студенты, и оттуда вместе поднимутся на второй: Глина распорядился, чтобы квартира была открыта.
   Машины оставили на улице, два телохранителя быстро прошли в арку и дальше во двор, Глина пошел за ними. Его попросили не торопиться, но он сказал, что и так опаздывает. Дом стоял в глубине темного двора, в окнах нигде не было света. Глина посмотрел наверх и в сумерках увидел, что на самом верхнем этаже одно из окон наполовину открыто. Кто-то из охраны тоже увидел это приоткрытое окно, закричал что-то, бросился, чтобы повалить Глину на землю и закрыть собой, но, прежде чем он долетел, Глина увидел вспышку.
   Магорецкий
   - Я, дорогой мой Сёма, в молодости, еще до института, три года болтался без дела. Никуда не мог поступить. Дворником устроился, чтобы иметь свою комнату и жить отдельно от родителей, - вот здесь, за углом, в двух минутах отсюда, в полуподвале отличная была хата метров тридцать. Называлась у нас "Семь ступеней вниз". На дне жил, без кавычек. Народу всегда полно: мазилы какие-то непризнанные, лабухи, просто фарца залетная. Не все хиппи, но хипповатые. Когда спал, не знаю. С кем - не помню. На все сил хватало. Я был компанейский малый, такой... кент из кентов. Меня уже тогда звали Великий Маг... Я не хвастаюсь, напротив, я хочу тебе сказать, что я не избранный. Знаешь, "много званых, но мало избранных". А я поначалу и званым-то не был. Четыре года в разные вузы поступал, пока поступил. И во ВГИК пытался, и в ГИТИС, и в "Щуку", и в "Щепку". Но ведь поступал же, не бросил! И всю последующую жизнь выползал из собственного говна. И сейчас еще не вполне выполз. - Магрецкий замолчал, потому что Протасов встал, чтобы снять чайник с огня и заварить кофе. Было, должно быть, часа три ночи. Сна ни в одном глазу, но для того чтобы поддерживать тонус, кофе надо было заваривать каждые полчаса.
   Как и договаривались, они пришли в Кривоконюшенный к девяти вечера. Ждали Глину. Было известно, что он на совещании у президента, телефон его был отключен и в девять, и в десять. В одиннадцать и звонить, и ждать перестали, а поскольку выпивать начали сразу, как пришли, то встреча обещала плавно превратиться из делового свидания в товарищескую попойку. Спасибо Протасову, теперь он знал, куда идет, и принес с собой большую сумку с выпивкой и закуской. Не сам, понятно, принес, шофер, надрываясь, клонясь на один бок, притащил за ним и уехал: Протасов предполагал, что ночевать останется у Телки... И все-таки вечер с самого начала не заладился. В десять собрался и уехал Верка Балабанов: сказал, что ему надо сегодня быть в стрип-клубе. Тут же встала и ушла Телка: у нее там что-то произошло с хозяйкой, надо было ее проведать. Она обещала вернуться, но, кажется, так больше и не пришла. Или приходила и опять ушла, однако это уже позже, много позже... Гриша и Василиса мужественно развлекали мэтров разговором - в основном по теме дипломного спектакля, - но чувствовали себя неловко. Гости собрались уже уходить, разлили по последней "на посошок", однако в этот момент ожил мобильный Протасова. Протасов сидел за столом, слушал, что ему там говорят, что-то тихо спрашивал, и все видели, что лицо его становится серым. Закончив разговор, он взял было рюмку с водкой, хотел что-то сказать, но вместо этого поставил водку на место, налил полстакана коньяка и выпил.
   - Глину убили, - сказал он наконец. - Полчаса назад, здесь, во дворе, прямо за дверью...
   Во двор их не выпустили. Там уже работали следователи, милиция, какие-то еще службы, двор был освещен сильными лампами, и по темным стенам окружающих домов метались гигантские тени. Кто-то фотографировал, и время от времени суетящиеся люди словно застывали на миг в свете голубой вспышки. Вообще все это было похоже на киносъемки. Темное тело лежало прямо посредине двора. Магорецкий и Протасов постояли минуту в дверях подъезда и вернулись в квартиру.
   - Теперь нам есть, что делать, - сказал Магорецкий. - Мы будем пить за упокой. А вы, ребята, идите-ка спать, - добавил он, видя ужас и отчаяние в глазах Василисы и растерянное лицо Гриши Базыкина. - Идите, и нам без вас будет спокойнее...
   Оставшись одни, действительно выпили за Глину. Хороший был мужик, жить бы ему еще и жить... но больше о нем и не вспомнили ни разу. Говорили о своем. Так разговаривали, словно давным-давно были знакомы. И даже дружны. Впрочем, говорил главным образом Магорецкий, а Протасов обслуживал его монолог, подливая коньяку и заваривая кофе...
   - Папа очень переживал, что у меня ничего в жизни не получается. Мой бедный папа так и умер, уверенный, что из меня уже ничего путного не выйдет. Я уже взрослым был, институт окончил, женился... Ну, конечно, меня в то время уже "Правда" назвала "театральным хиппи", я вел кружок в каком-то клубе, и все понимали, что со мной все кончено. "Поставь "Кремлевские куранты", и они от тебя отстанут, ты сможешь работать в театре", - ему важно было, чтобы я вернулся в систему. Он всю жизнь был в системе и никак иначе не представлял себе... Правда, систему эту он имел как хотел. Всюду у него были друзья и знакомые. Он был то, что называется блатмейстер. Если в театр, то на лучшие места, если на футбол, то чуть ли не в правительственную ложу, если в санаторий, то Совета Министров. А по должности был инженер-строитель, жилые дома строил, но в последние годы работал в закрытом конструкторском бюро, где его должность громко называлась "заместитель генерального конструктора по строительству". Когда он умер, в "Вечерке" дали маленькое сообщение "с прискорбием" о смерти "заместителя генерального конструктора Магорецкого". И всё. Старые знакомые звонили в изумлении: о нем ли это? "Ну, Венька - заместитель генерального! Даже после смерти взял больше, чем полагалось". В то время было четко расписано, кому что полагается. И каждый стремился ухватить побольше... Я очень любил отца. Он был еврей, некрещеный. За некрещеных молиться вроде нельзя. Но я молюсь: "Упокой, Господи, душу раба твоего некрещеного Вениамина". Ничего, молитвы не пропадают. И мою молитву Господь куда-нибудь пристроит... Когда отец умер, я как-то совсем потерялся. Весь день рыдал, как ребенок. Иду по улице, и вдруг подступает, я начинаю рыдать - взрослый мужик, под тридцать уже. Поминки надо было устраивать, по магазинам ходить, а я хожу и рыдаю. У меня от слез даже лицо как-то изменилось, какая-то гримаса на нем застыла, словно я улыбаюсь. Все считали, что я рехнулся: у человека отец умер, а он ходит и улыбается блаженно. Или рехнулся, или мерзавец бездушный...
   Часа в четыре вернулся Верка и, увидев, что гости сильно пьяны, тут же ушел спать. О Глине он, видимо, ничего не знал... В какое-то время, - они даже не отметили когда, - приходила Телка. Побыла с ними минут пятнадцать, тоже, видимо, поняла, что этим двоим сейчас никто не нужен, и исчезла.
   - А теперь что, теперь я мастер. - Магорецкий продолжал свой бесконечный монолог. - Я силу свою знаю и знаю свою цену. И знаю, что именно я сделал плохо, из рук вон... Но я всё умею. По крайней мере то, что хочу... Слушай, а почему ты Маркиз? Ты Семен Протасов, известный журналист, я тебя знаю, читал. Ты русский интеллигент Сёма Протасов, который знает все стихи и все интеллигентские правила и примочки... Этих Протасовых в каждом театральном поколении... У тебя театральная фамилия, и ты должен понять, что театр - это игра. Игра - и больше ничего. И все, что вокруг театра, - игра. Играем Горького, Чехова, самих себя играем. Горе играем, радость. А у игры нет цели, кроме самой игры... Если, конечно, это не соревнование... Но в театре не бывает соревнования... И ты велик только тогда, когда приходишь в эту игру с новыми, своими правилами.
   - А где же правила, которые установил Господь? - вдруг строго спросил Протасов, словно проснулся. - Господь Вседержитель и Пресвятая Дева Мария?
   - Ну-ка, Сёма Протасов, скажи мне, скажи скорее: а какие правила установил Господь? - с подозрением глядя на собеседника, спросил Магорецкий. - Ты скрижаль с заповедями таскал? Правила есть, но нам они неведомы. Каждый трактует по-своему... Одни трактуют уже хорошо известное в третий, в пятый, в сто тридцать пятый раз, а другие приходят и приносят абсолютно новые правила. И новые правила создают новый порядок в мире несовершенства. Гений вносит в мир новый порядок. В мир театра, в мир музыки, в мир политики, какой там еще мир существует? А люди со временем убеждаются, что именно эти правила лучше. С ними игра интереснее и выигрыш больше. Впрочем, мне лично выигрыш не важен. Важен только сам процесс игры... Да не тревожься, Сёма, я тебе обещаю: поставлю я им этот диплом. И театр у меня будет. И мы этим спектаклем театр откроем. Сегодня помимо Глины, Царствие ему Небесное, было два предложения. И оба хороши... О Боже, пусть катится эта твоя Телка в свой вонючий Париж... Ну, прости, прости ради Бога, она хорошая девочка. И очень, очень способная. Однако это совершенно ничего не значит. Таких способных - с задатками гениальных актрис - по крайней мере по одной на каждом курсе каждого театрального вуза. Но... как бы тебе это объяснить... Раневская или кто там еще... Марлен Дитрих, что ли... это не только гениальные актрисы - это личности гениальные... Вот Гриша Базыкин, который за стеной спит, обняв свою Василису, - вот у него задатки гениальной личности. Он дерзкий, но добрый и спокойный. Вот увидишь, он меня превзойдет, потому что он добрее...