Страница:
рисуется зима, в круговерти воет метель, свистит в замерзшем бурьяне, а он
на новеньких лыжах мчится в степь. Ему нипочем ни обжигающий нос ветер, ни
мороз, ни вьюга. Там, в степи, замерзает Кащей. Он выбился из сил, застрял
в Волчьем логу, испугался и не может идти. Женька взвалит его на плечи и
принесет в село.
"Жень, прости меня. Я больше не буду бить лошадей". - Колька
примирительно протянет обмороженную руку. А он молча, с гордо поднятой
головой покажет жестом - уходи прочь! И Колька, жалкий, согнувшийся,
поплетется через все село со своим змеиным кнутом, и все будут видеть его
позор, показывать на него пальцами и с презрением отворачиваться.
- Спи, сынок, спи... - сонно шепчет мать и ласково прижимает его к
себе.
За печкой отрывисто свиристит сверчок, запах материнских волос
напоминает Женьке старую добрую сказку, и на душе у него становится тепло и
спокойно. И Колька уже не кажется отъявленным злодеем и живодером. Женька
готов вернуть его, униженного, полузамерзшего, и похлопать по плечу:
"Ладно, Коль, ладно..."
На дворе горласто пропел петух. Женька сладко зевнул и закрыл глаза.
"Эх, скорее бы новое лето, а там..."
Он представил, как к нему опять придет председатель колхоза Иван
Ильич, поздоровается за руку, вытрет белым картузом потный лоб: "Такое
дело, Евген... Понимаешь, помощь твоя требуется артели..."
И начнет, как со взрослым, рассуждать о колхозных делах. О том, что
просо не прополото, а там, понимаешь, сенокос на носу, и дождей нет, и
людей не хватает, а его, Женькины трудодни, заработанные на пастьбе коней,
не помешают дому, а, наоборот, будут крепкой подмогой маме, которая одна-то
и так замоталась... И Женька конечно же, польщенный таким доверием, с
радостью согласится пасти табун, побежит к матери, а у той почему-то
навернутся на глаза слезы, и она, вытирая их, непохожим голосом скажет:
"Кормилец ты мой... Неужто дождалась?.."
У Женьки заскребет в горле, дернется нижняя губа, но плакать ему
совсем не хочется. Его ждет табун...
Женька открывает глаза, и в мутном сереющем рассвете ему чудится
степь, пронзительно свистят суслики, трубно ржут лошади, он стремительно
мчится на Чайке и чувствует, как набегающая струя воздуха упруго пузырит
рубаху.
- Чаечка! - нежно, почти про себя шепчет Женька, и губы его тянутся в
улыбку.
Смешно! В тот первый день он и клички-то ее не знал. Это уж потом сам
придумал. Да и вся она была не такой, какой стала теперь.
Тогда Чайка лежала на лугу с опухшими передними ногами, тощая,
некрасивая, с ее боков облезала шерсть и грязными клочьями падала наземь.
Вокруг была гладко выщипана трава, и лошадь, напрягая шею, тянулась к
светло-желтой головке ромашки. Женька хотел помочь ей, но она испуганно
вздрогнула и попыталась вскочить на ноги.
- Что ты, глупая! - ласково сказал он. - Чего испугалась? Разве я
обижу тебя? Болит ножка, да?
И Чайка успокоилась. Смирно лежала на боку, смотрела на Женьку
фиолетовым глазом, и ему показалось, что лошадь поняла его слова. Глаз был
большим и очень грустным. Мальчишке как-то сразу до слез стало жаль
животное. Спотыкаясь, снимая на ходу фуражку, он побежал по степи и,
завидев Поляну с густой травой, упал на колени.
- Сейчас, сейчас я накормлю тебя. Потерпи еще капельку! - бормотал
он, торопливо наполняя фуражку кормом.
К вечеру Женькины руки стали зелеными от травы, а исцарапанные пальцы
ныли и кровоточили... Около Чайки возвышалась горка свежего сена, и лошадь,
весело фыркая, смачно пережевывала сочный корм.
Утром следующего дня Чайка встретила юного табунщика тихим ржаньем.
"Соскучилась!" - обрадовался Женька.
Позабыв о вчерашних болячках, он вновь бросился наполнять фуражку
травой. Но лошадь, к его величайшему удивлению, при виде корма нетерпеливо
фыркнула и отвернулась.
- Ты чего? - обиделся Женька.
Чайка повернула голову и, оскалив зубы, заржала.
- Вот еще! - испуганно отпрянул он в сторону.
Лошадь ржала протяжно и жалобно. Что-то просящее было и в ее высоком
дрожащем голосе, и в тусклом блеске больших фиолетовых глаз - во всей
фигуре, всклокоченной и костлявой. Женьке показалось, что Чайка просит его
о чем-то на своем лошадином языке, а он не понимает. Может, ее обидели
ночью? Может, корм невкусный или надоел?
"Ну конечно же корм! - осенило парнишку. - Трава плохая, невзрачная,
да и рвал-то я ее на одном и том же месте!"
Но и от зеленого овса и от красноголового клевера, украденного им с
колхозного поля, Чайка так же отворачивалась и, раздувая сухие ноздри,
тоскливо ржала.
Степь звенела птичьими голосами, аукалась сытым гоготом лошадей,
резвящихся на лугах, а он сидел рядом с Чайкой и, чуть не плача, уговаривал
ее:
- Ну чего ж тебе, хорошая моя?.. Хочешь, я хлеба принесу? У нас его,
правда, нет, но я займу. Хочешь? Что же мне делать с тобой?
Передав табун ночному сторожу, домой возвращался грустным и
задумчивым. "Наверное, не могу я ухаживать за конями. Подхода какого-то не
знаю", - терзал он себя.
Ужинать Женька не стал. Лениво покатал в руке печеную свеклу и вылез
из-за стола.
- Что с тобой, Жень? - всполошилась мать, щупая лоб сына. - Небось
захворал? Ой, и придумает же Иван Ильич - дите на работу! Вот окаянный! А
я-то, дура старая, отпустила... Сынок, хлебца хочешь? Я займу у Митревны.
- Мам, я не хворый! - недовольно сморщил нос сын.
- А почему не ужинаешь?
- Так... не хочется... Неполадки у меня на работе.
- Какие такие неполадки? - охнула мать.
- Лошадь ничего не ест. Вчера ела, а сегодня... Я ей то, се, а она
только ржет и смотрит на меня. Жалость берет. Ноги у нее болят. Лежит она.
- А ты поил ее, горе-табунщик?
- Как "поил"? - подскочил на стуле Женька.
- Водичкой! Сам-то небось каждый день пьешь! - улыбнулась мать.
- Ой, мамочка, какая же ты у меня умная!
И не успела мать оглянуться, как сын, схватив пустое ведро, пулей
выскочил на улицу.
- Женя, куда ты? Же-е-ня-а-а! - метнулся в ночь тревожный голос
матери.
Громыхая ведром, Женька выбежал за гумно и остановился. Темным
бездонным провалом безмолвствовала степь. В чернильном небе мерцали звезды.
Стояла безлунная, густая, как деготь, июньская ночь.
На краю села тявкнула собака, в ответ ей еще одна,потом промычала
корова, и вновь все стихло. Женька со страхом оглянулся: "Может, утром
надоить?" За селом криво полоснул небо метеор. Звезды на миг поблекли и
замигали холодным светом, будто глаза голодной волчьей стаи. "Утром даже
лучше. Зачем ее будить сейчас? - Мальчик втянул голову в плечи. - А если у
нее во рту пересохло? Язык к небу прилип? - Он поежился. - Прошлой зимой
тетке Авдотье в степи волк встретился... Так то ж зимой! Дядя Миша про
колдунов рассказывал. Колдуны эти всегда, и зимой и летом... Вода от Чайки
недалеко. Метров пятьдесят... а может, сто..."
Далеко в ночи взметнулось пламя костра, высветило причудливые фигуры
лошадей и погасло. "Табун перегнали на другое место, - определил по костру
Женька. - А Чайка одна теперь... И чего дядька Мишка гоняет их с места на
место?" - с недовольством заключил он, чувствуя, как в груди его что-то
сжимается, словно хочет спрятаться, а ноги сами, против воли, тянут назад,
к приветливым огонькам села. Воображение стало рисовать одну картину
страшнее другой. Степь вдруг закопошилась чудовищными змеями горы-нычами,
уродливыми колдунами, надвинулась на него всеми ужасами самых страшных
сказок и небылиц, слышанных ог односельчан. Женька крутанулся на месте, как
щит, прижал к груди ведро и попятился.
У болота протяжно заржала лошадь.
- Она! - вскрикнул он от неожиданности и, гремя ведром, ринулся в
степь.
Чайка пила жадно и долго. В плесе заросшего осокой озерка стаями
купались звезды. Набирая воду, Женька старался побольше зачерпнуть их
ведром и отнести Чайке. И когда та, громко чмокая, допивала воду, ему
казалось, что она ловит звездочки, катающиеся по дну ведра скользкими
шариками.
Страх прошел. Усталый и довольный, мальчик сидел рядом с лошадью и
ласково гладил ее гриву. Хотелось есть. Э га ноющая, сосущая боль под
ложечкой вот уже несколько дней не покидала его. Свекла не утоляла голода,
а хлеба уже вторую неделю в доме не было. Хлеб снился Женьке по ночам -
душистый, свежий, его было много, целые горы. Он просыпался от его запаха,
тянул к столу руки, глотал наполнившую рот слюну и подтягивал к животу
ноги.
- Мам, а пироги ты не разучилась печь? - спрашивал он.
- Нет, сынок, нет, - отвечала она и советовала: - Ты вспоминай
сказки, которые я тебе рассказывала, а днем пой песни. О еде старайся не
думать. Скоро хлебушек подоспеет. Совсем немного осталось до жнивы.
И сейчас ему не хотелось возвращаться домой. Там всегда почему-то
острее чувствовался голод. Прижавшись боком к животу Чайки, Женька
вытянулся во весь рост и, заложив руки за голову, вполголоса запел:
Раскинулось море широко, И волны бушуют вдали.
И уже не было ни черного покрова ночи, ни звездного неба, ни сосущей
боли под ложечкой, перед ним яркими красками зацветала степь, качалась
рыжими волнами ковыля, манила в широкую даль переливающегося марева. И он
уже не Женька, а гордый красавец орел, парящий в поднебесье над степью и
поющий Женькиным голосом.
Его не видят люди, но все знают, что это он поет, и, побросав свои
дела, с восхищением слушают.
- "Ей скажут, она зарыдает", - звенит Женькин голос, и он уже
явственно видит, как его мать, Екатерина Ивановна Кудряшова, закрывшись
руками, заливается горючими слезами, узнав о кончине своего храброго сына.
Растроганные скорбным известием, плачут односельчане. Всем жаль Женьку.
Красиво, по-героически вышло, за сердце защипало, но умирать ему
совсем не хочется. Он перескакивает на первый куплет, но поет его уже без
прежнего вдохновения и, не допев, умолкает. Чайка поворачивает голову и
тычет мокрыми губами в плечо.
- Сейчас, сейчас, - обещает мальчик и молчит. Новые песни не приходят
в голову, да и некогда уже ему заниматься пением.
Бравым моряком, в золотых погонах капитана, с блестящим кортиком на
ремне, шагает он по селу. За ним гурьбой бегут ребятишки.
- Жень, покажи кинжал! - галдят пацаны.
- Какой кинжал! - возмущается капитан. - Кинжал у живорезов, у
моряков - кортик!
- Поглядите-ка, Катеринин-то - ну прям герой! Говорят, белый хлеб ест
и корабль настоящий ему выдали! - шепчутся на завалинах бабы.
В село за Женькой прилетит самолет. Сядет прямо посреди улицы,
подрулит к дому. Возьмет его и отвезет в Москву на военный парад. Он будет
идти впереди всех, со знаменем в руках и с настоящим автоматом на груди.
Потом он бросится в бой и будет направо и налево косить фашистов, спасая
своих друзей. Его ранят, может, даже убьют, не насовсем, конечно, потому
что он должен взять в плен самого главного фашиста. И Лидия Анатольевна,
эта злюка историчка, назовет его Александром Невским, а может, даже
Суворовым, поставит в пример всему классу и даст торжественное обещание не
спрашивать его до конца года.
Женька зевнул и, повернувшись на бок, плотнее прижался к Чайке. В
дальнейших парадах и сражениях "капитан" не успел побывать. Глаза его
закрылись, и он заснул.
Проснулся Женька далеко за полночь от легкого озноба и какого-то
смутного беспокойства! Над степью белым пшеничным блином висела луна. Было
тихо. От болота веяло сыростью и прохладой. Он вытянул ноги и услышал
далекий протяжный крик.
- Же-е-е-ня-а-а... эня-аа... - тоскливо выводил осипший голос
"Мама!" Мальчик вскочил на ноги.
- Ма-а-ма-а!
С матерью был председатель колхоза Иван Ильич. С мокрым от слез лицом
она тискала сына, прижимала его к себе, целовала и приговаривала:
- Жив... сыночек ты мой... горюшко ты мое...
- Несурьезно, понимаешь... Нельзя так пугать... - отрывисто говорил
Иван Ильич и тянулся погладить Женькину голову.
- А все ты, Иван Ильич, все ты со своими выдумками! - отталкивала его
руку мать.
- Не серчай, Катерина, - несмело защищался председатель. - К труду
приучать надо... Аль злодей я ему! Не чужой, понимать... - и осекся.
Две недели не поднималась на ноги Чайка. Две недели кормил и поил ее
Женька. Даже мать дивилась терпению и буйной энергии сына. Домой он
возвращался поздно вечером, уставший, голодный, с исцарапанными руками, но
со счастливой улыбкой на лице.
- Мам, Чайка улыбаться может! Не веришь? - с горящими от восхищения
глазами рассказывает он. - Утром, когда я прихожу, у нее глаза становятся
такие маленькие-маленькие и ноздри раздуваются - это она радуется. А
вечером... - Женька умолкает и, насупившись, выдавливает из себя. - В
общем... плачет она... Ну, как человек... Страшно ей одной оставаться.
Холодно... Повернет голову и смотрит, смотрит ыне вслед. Ждет - может,
вернусь. Мне и ночью с ней нисколечко не страшно. Даже хорошо. Костер с
дядей Мишей распалим. Он сказок много знает.
- Так ты, может, на круглосуточную работу перейдешь? - поняв, чего от
нее добивается сын, спрашивает мать.
- А я ее плащом укрыл! - меняет тему разговора Женька, уловив иронию
в голосе матери, а следовательно, и отказ.
- Каким плащом?
- Что за печкой висел.
Мать вскидывает руки и со вздохом роняет их на колени. Глаза ее
тускнеют, никнут плечи, и вся фигура делается маленькой и скорбной. По
незнанию сын прикоснулся к святыне, которую мать бережет с далеких
предвоенных лет.
- Принеси назад, Жень, - сдавленным голосом просит она, и сын
понимает: он причинил матери боль.
- Я принесу, - поспешно обещает Женька, а в голове прикидывает: что
бы взять взамен плаща? - Можно, я своим старым пальто укрою?
- Глупенький ты еще у меня, - журит его мать. - На зиму что ж, тулупы
лошадям шить будешь?
Сын молчит. "И действительно, - думает он, - зимой-то лошадей ничем не
укрывают, и не холодно им. А сейчас как-никак лето".
- Мам, а Иван Ильич будет ругать, если узнает, что я овес на
колхозном поле рву? - спрашивает вдруг Женька.
- Влетит как миленькому, - отвечает мать.
- Не-е-е, - смеясь, тянет Женька. - Он меня лю-у-у-бит.
- Кто тебе сказал? С чего ты взял? Не смей так говорить! - кричит
Екатерина Ивановна и порывисто вскакивает из-за стола.
Сын не понимает неожиданного взрыва матери. Он еще многого не знает о
ее жизни, о ее трудной вдовьей судьбе. Придет время, когда Женька обо всем
узнает и все поймет. И только тогда тепло, по-сыновьи, приласкает и
пожалеет. А пока он устал, хочет спать, и ему некогда задумываться над
странным поведением матери. В степи лежит Чайка, завтра утром, громыхая
ведром, он побежит к ней, и бабка Устинья уже в который раз, лукаво
улыбаясь, спросит:
- Унучек, ты дояркой поступил работать? С ведром-то...
- Иди ты, старая! - беззлобно буркнет мальчик и заспешит в степь.
Скорее! К Чайке!
И выходил лошадь Женька. Не дал сбыться зловещим предсказаниям ночного
табунщика дяди Миши, что свезут ее, бедолагу, на колбасу за непригодность
артельному хозяйству.
Пришел однажды утром и ахнул: Чайки на прежнем месте не было. Только
пятно примятой травы и клочья линялой шерсти остались от нее. Дрогнуло
тревожно Женькино сердце. Выпало из рук ставшее сразу ненужным ведро. "Где
она? Что с ней? Неужели на колбасу?.."
Табун пасся метрах в двухстах на противоположном берегу болота. От
него отделилась лошадь и, прихрамывая, направилась к нему.
- Чайка! - Мальчик подпрыгнул от радости. - Урррр-а! Чайка встала! -
вопил он в диком восторге и вприпрыжку мчался к ней навстречу.
Лошадь тихо ржала, прижимая уши, кружилась вокруг своего спасителя и
терлась о его голову изогнутой шершавой шеей. Женька впервые видел Чайку в
полный рост. Он сразу же отметил, что она не такая, как остальные кони в
его табуне. Было в ней что-то удалое, и у него так и зачесались руки от
желания сжать саблю и со свистом взмахнуть ею над головой. Не соврал,
видно, дядя Миша табунщик, что отцом этой вороной двухлетки был стройный
красавец Пегас, танцевавший под командиром кавалерийского отряда, что
следовал через их село на переформирование.
Задние ноги у Чайки были топкие, стройные, словно выточенные из
крепкого дерева. Передние, хоть еще и немного припухшие, но такие, каких он
никогда не видел. На них будто нарочно надели ослепительно белые носки, а
копыта и шерсть выше колен зачернили мазутом. На боках жесткими прутьями
выпирали ребра. Но они не делали лошадь тощей, наоборот, она казалась
стройной и сильной, очень красивой, готовой ежесекундно сделать мощный
толчок и зависнуть над степью в стремительном прыжке. Глаза не косили и уже
не были фиолетового цвета. В них отражалась степь и искрилась солнечными
брызгами.
- Ух ты! - восхищался Женька, а сам прикидывал в уме, когда он сможет
промчаться на ней по селу, на зависть и удивление всем своим дружкам.
Целый день, с утра до вечера, Чайка ходила по пятам за Женькой,
тыкалась в его руки губами - выпрашивала корм.
- Ах, бессовестная! - стыдил он ее. - Повадилась... Думаешь, я всегда
буду овес воровать? А если "он" увидит?
Чайка недовольно фыркала и вновь шла за ним.
- Лентяйка! - возмущался Женька и, не выдержав натиска, бежал за
овсом.
Лошадь шла следом. Останавливалась у края овсяного поля и ждала. По
всему было видно, что овес, нарванный Жень-киными руками, был вкуснее того,
что стеной возвышался около ее носа.
Долго ждал Женька того дня, когда Чайка окончательно поправится и он
сможет прокатиться на ней. И не просто прокатиться, а торжественно въехать
в село и под восхищенными взглядами мальчишек вихрем промчаться по улице,
юлой крутануться около своего дома и, вздымая пыль, укатить в степь. Это
желание было настолько сильным, что он ложился спать и вставал с одним и
тем же вопросом: когда? Определял сроки - сегодня, завтра, после обеда, к
вечеру... Но каждый день, сам не зная почему, откладывал их и назначал
новые. Женька не понимал, зачем он мучает себя, зачем поступает так. То ли
ему было жаль Чайку, еще не окрепшую после болезни, то ли он боялся,
памятуя рассказы дяди Миши о норовистых нравах необъезженных двухлеток. И
может быть, еще долго изводил бы он себя, если бы не случай, разом
разрешивший все его сомнения.
Председатель колхоза Иван Ильич, прозванный колхозниками "Понимать",
вырос на своем рессорном тарантасе как из-под земли. Женька взглянул в
сторону табуна и обомлел. Лошадей на лугу не было, и только их хвосты,
словно стая голодных ворон, кружили над зеленым полем овса. В жуткой тишине
Женька слышал, как екала селезенка председательского жеребца, тихо
позванивали рессоры тарантаса, и не мог сдвинуться с места. Степь замерла.
Надвигался скандал. Потраву ему никто не простит, тем более сам
председатель колхоза. Это он почувствовал сразу, всем своим вмиг
похолодевшим телом. Окоротить табун он уже не успевал. Слишком далеко было
злополучное поле - не добежать, а рядом, кроме Чайки, не было ни одной
лошади.
Схватив уздечку, Женька в два прыжка оказался около нее. Лошадь
подняла голову и настороженно посмотрела на него. Дальнейшее произошло как
во сне. Едва он успел накинуть уздечку и вскочить на лошадь, как та
сорвалась с места и помчалась по степи. Потом резко остановилась, метнулась
в сторону и, оглушительно заржав, свечой взмыла вверх. С вырванным из гривы
клоком волос Жьнька скользнул по крупу вниз, тут же был подброшен обратно к
гриве и, нелепо кувыркнувшись в воздухе, перелетев через голову Чайки,
ударился о землю. Перед глазами мелькнули копыта, и огромное черное брюхо
лошади заслонило небо.
Очнулся он на руках Ивана Ильича.
- Женя, сынок, как же так! - ласково говорил он, прижимая его к
себе. - Дикая, необъезженная, а ты, понимать... Так, не дай бог, руку аль
ногу... А овес, овес, понимать...
- Я ее травой кормил, а она! - всхлипнул Женька и неожиданно для
самого себя разревелся.
Была нестерпимо обидна черная неблагодарность Чайки.
А та, закусив удила, промчалась до овсяного поля, взбрыкивая,
вернулась назад и, тяжело дыша, остановилась метрах в пяти от Женьки. С губ
ее клочьями падала пена, глаза горели диким фиолетовым огнем.
- Ну, ну, не балуй! - прикрикнул на нее Иван Ильич, опуская мальчишку
на землю. - Взъерепенилась, понимашь! В плуг упрячу, быстро обмякнешь!
Чайка шагнула к Женьке и, подняв морду, заржала. Ему показалось, что
она извиняется перед ним, жалеет. Лошадь подошла еще ближе и ткнулась
мокрым носом в его руки.
- Иван Ильич, не надо ее в плуг, - попросил Женька. - Она хорошая.
Это она так... Она больше не будет.
Председатель грузно взобрался на тарантас, уселся, дернул вожжами и,
обернувшись, строго сказал:
- Табун окороти, пострел! Уши другой раз нарву, пони-машь!
Женька бегом направился к табуну. Чайка, позванивая удилами, трусила
следом. Жарко светило полуденное солнце. Хор кузнечиков подстраивался к
писку сусликов, к заливистой трели жаворонка. Степь жила во всю свою
ковыльную грудь: широко, раздольно, звонко.
А к вечеру сбылось то, о чем Женька так долго мечтал. Как ни металась,
как ни противилась Чайка, все же вынуждена была покориться. Обхитрил ее
Женька. На измор взял. Вцепился в длинный повод на уздечке, закрыл глаза и
что было сил стегал ее кнутом. Чайка прыгала, падала, рвалась из рук на
простор степи, отчаянно ржала, била копытами землю и, наконец устав,
смирилась. На боках ее дрожала кожа, с груди и крупа белыми шапками падала
пена. Лошадь стояла уставшая и покорная. Женька заглянул ей в глаза, и
сердце его болезненно сжалось. Они были такими же большими, грустными и
просящими, как тогда, в день их первой встречи.
- Чаечка... - дрогнувшим голосом сказал он и прижался щекой к ее
мокрым губам. - Прости меня, Чаечка, ты же сама...
Лошадь вздрагивала и стригла ушами воздух. Из разорванной удилами губы
сочилась кровь. Женька осторожно вытер ее подолом рубахи, снял уздечку,
размахнувшись, кинул в бурьян и, закрыв лицо руками, убежал в овес.
- Он плакал по-мальчишески стыдливо, вздрагивая худенькими плечами. В
небе кричал чибис, тонко пел степной свистун, над головой шуршал овес. Жара
спадала. Смолкали уставшие степные хоры. Теплая земля пряно пахла
ромашками, зреющим хлебом. По телу парным молоком растекалось успокоение.
Место острой жалости к обиженной им лошади медленно заполняла тихая
радость.
Неслышно подошла Чайка. Осторожно толкнула его носом под бок и
загоготала. Женька опрокинулся на спину, удивленно посмотрел на нее и вдруг
расхохотался. Держась за живот, катался по овсу, дрыгал ногами и на всю
степь громко хохотал. Потом поднялся с земли, подошел к Чайке и погладил
гриву. Та скосила глаз, но стояла смирно. И тут какой-то бес подстегнул
Женьку. Не успев еще как следует обдумать свои действия, он, как кошка,
вцепился лошади в гриву и в один прыжок очутился на ней. От неожиданности
Чайка застыла. Но в следующий миг мощным толчком задних ног рванулась
вперед и, будто на крыльях, понеслась по притихшей вечерней степи.
Никогда в жизни не ездил так быстро Женька. Никогда еще так сладко не
замирало его сердце. И вольный ветер полей еще ни разу не пузырил так
упруго за его спиной рубаху.
- Эггг-гей! - от избытка чувства горланил он, и лошадь, прижав уши,
неслась еще быстрее.
Облетев несколько раз вокруг табуна, Чайка постепенно замедлила бег и
перешла на шаг. Глаза мальчишки горели победным светом. Пусть теперь
кто-нибудь попробует сказать, что он не смелый. Да тому же Кащею вовек не
набраться храбрости вот так, за здорово живешь, сесть на необъезженную
двухлетку! Жаль, что уже стемнело, а то бы... по селу... Галопом! Не успели
глазом моргнуть, а он уже на другом конце. И еще раз! Пацаны лопнут от
зависти!
Новым смыслом, новыми радостями наполнилась с того дня жизнь Женьки.
Даже голод стал меньше мучить его. И степь, широкая ковыльная степь,
которую он знал с детства, стала будто бы иной, ярче цветами и ароматней
запахами. С Чайкой ему был доступен теперь любой ее уголок.
Удивленный, он замечал, что у Волчьего лога, куда с ребятишками по
весне бегал удить кярасей, есть поляна, густо усыпанная ромашками. И
ромашки там не простые, а волшебные. Если лечь навзничь в их заросли и
посмотреть в небо, то покажется, что цветы растут далеко-далеко, на
белых сугробах облаков. Узорчатая корона ромашки размещается на целом
облаке, и чудится, будто то совсем не облако, а огромная сказочная ромашка.
И если осторожно тронуть головку пальцем, то пойдет такая карусель, что и
рассказать трудно и обсмеяться молено.
У Торфяного болота будто облитый яичным желтком донник и веселые
стайки колокольчиков. Женька натирал донником грудь лошади, и потом целый
день от его рук и от Чайки на целую версту несло острым запахом душистой
травы.
Солонцы Женька не любил. Их было много в степи. Такие чистенькие,
беленькие, как наглаженная к празднику скатерть. Но на них ничего не росло.
Солонцы были холодными даже в самый знойный день.
А за солонцами... Там разливалась низкорослая сизая полынь и штилевым
океаном блестел на ветру свистун. День и ночь не смолкает его тихий свист.
Если лечь в свистун и, ни о чем не думая, смотреть на облака, можно очень
скоро заснуть.
Нет большего удовольствия на свете, чем мчаться по такому полю на
Чайке! От быстрой езды свистун сливается в сплошную блестящую поверхность,
и кажется, что лошадь скачет не по траве, а скользит по теплому мягкому
льду. Дух захватывает от такой езды.
У Чистого озера Женька нашел поляну с дикими розами. Вернее, нашел не
на новеньких лыжах мчится в степь. Ему нипочем ни обжигающий нос ветер, ни
мороз, ни вьюга. Там, в степи, замерзает Кащей. Он выбился из сил, застрял
в Волчьем логу, испугался и не может идти. Женька взвалит его на плечи и
принесет в село.
"Жень, прости меня. Я больше не буду бить лошадей". - Колька
примирительно протянет обмороженную руку. А он молча, с гордо поднятой
головой покажет жестом - уходи прочь! И Колька, жалкий, согнувшийся,
поплетется через все село со своим змеиным кнутом, и все будут видеть его
позор, показывать на него пальцами и с презрением отворачиваться.
- Спи, сынок, спи... - сонно шепчет мать и ласково прижимает его к
себе.
За печкой отрывисто свиристит сверчок, запах материнских волос
напоминает Женьке старую добрую сказку, и на душе у него становится тепло и
спокойно. И Колька уже не кажется отъявленным злодеем и живодером. Женька
готов вернуть его, униженного, полузамерзшего, и похлопать по плечу:
"Ладно, Коль, ладно..."
На дворе горласто пропел петух. Женька сладко зевнул и закрыл глаза.
"Эх, скорее бы новое лето, а там..."
Он представил, как к нему опять придет председатель колхоза Иван
Ильич, поздоровается за руку, вытрет белым картузом потный лоб: "Такое
дело, Евген... Понимаешь, помощь твоя требуется артели..."
И начнет, как со взрослым, рассуждать о колхозных делах. О том, что
просо не прополото, а там, понимаешь, сенокос на носу, и дождей нет, и
людей не хватает, а его, Женькины трудодни, заработанные на пастьбе коней,
не помешают дому, а, наоборот, будут крепкой подмогой маме, которая одна-то
и так замоталась... И Женька конечно же, польщенный таким доверием, с
радостью согласится пасти табун, побежит к матери, а у той почему-то
навернутся на глаза слезы, и она, вытирая их, непохожим голосом скажет:
"Кормилец ты мой... Неужто дождалась?.."
У Женьки заскребет в горле, дернется нижняя губа, но плакать ему
совсем не хочется. Его ждет табун...
Женька открывает глаза, и в мутном сереющем рассвете ему чудится
степь, пронзительно свистят суслики, трубно ржут лошади, он стремительно
мчится на Чайке и чувствует, как набегающая струя воздуха упруго пузырит
рубаху.
- Чаечка! - нежно, почти про себя шепчет Женька, и губы его тянутся в
улыбку.
Смешно! В тот первый день он и клички-то ее не знал. Это уж потом сам
придумал. Да и вся она была не такой, какой стала теперь.
Тогда Чайка лежала на лугу с опухшими передними ногами, тощая,
некрасивая, с ее боков облезала шерсть и грязными клочьями падала наземь.
Вокруг была гладко выщипана трава, и лошадь, напрягая шею, тянулась к
светло-желтой головке ромашки. Женька хотел помочь ей, но она испуганно
вздрогнула и попыталась вскочить на ноги.
- Что ты, глупая! - ласково сказал он. - Чего испугалась? Разве я
обижу тебя? Болит ножка, да?
И Чайка успокоилась. Смирно лежала на боку, смотрела на Женьку
фиолетовым глазом, и ему показалось, что лошадь поняла его слова. Глаз был
большим и очень грустным. Мальчишке как-то сразу до слез стало жаль
животное. Спотыкаясь, снимая на ходу фуражку, он побежал по степи и,
завидев Поляну с густой травой, упал на колени.
- Сейчас, сейчас я накормлю тебя. Потерпи еще капельку! - бормотал
он, торопливо наполняя фуражку кормом.
К вечеру Женькины руки стали зелеными от травы, а исцарапанные пальцы
ныли и кровоточили... Около Чайки возвышалась горка свежего сена, и лошадь,
весело фыркая, смачно пережевывала сочный корм.
Утром следующего дня Чайка встретила юного табунщика тихим ржаньем.
"Соскучилась!" - обрадовался Женька.
Позабыв о вчерашних болячках, он вновь бросился наполнять фуражку
травой. Но лошадь, к его величайшему удивлению, при виде корма нетерпеливо
фыркнула и отвернулась.
- Ты чего? - обиделся Женька.
Чайка повернула голову и, оскалив зубы, заржала.
- Вот еще! - испуганно отпрянул он в сторону.
Лошадь ржала протяжно и жалобно. Что-то просящее было и в ее высоком
дрожащем голосе, и в тусклом блеске больших фиолетовых глаз - во всей
фигуре, всклокоченной и костлявой. Женьке показалось, что Чайка просит его
о чем-то на своем лошадином языке, а он не понимает. Может, ее обидели
ночью? Может, корм невкусный или надоел?
"Ну конечно же корм! - осенило парнишку. - Трава плохая, невзрачная,
да и рвал-то я ее на одном и том же месте!"
Но и от зеленого овса и от красноголового клевера, украденного им с
колхозного поля, Чайка так же отворачивалась и, раздувая сухие ноздри,
тоскливо ржала.
Степь звенела птичьими голосами, аукалась сытым гоготом лошадей,
резвящихся на лугах, а он сидел рядом с Чайкой и, чуть не плача, уговаривал
ее:
- Ну чего ж тебе, хорошая моя?.. Хочешь, я хлеба принесу? У нас его,
правда, нет, но я займу. Хочешь? Что же мне делать с тобой?
Передав табун ночному сторожу, домой возвращался грустным и
задумчивым. "Наверное, не могу я ухаживать за конями. Подхода какого-то не
знаю", - терзал он себя.
Ужинать Женька не стал. Лениво покатал в руке печеную свеклу и вылез
из-за стола.
- Что с тобой, Жень? - всполошилась мать, щупая лоб сына. - Небось
захворал? Ой, и придумает же Иван Ильич - дите на работу! Вот окаянный! А
я-то, дура старая, отпустила... Сынок, хлебца хочешь? Я займу у Митревны.
- Мам, я не хворый! - недовольно сморщил нос сын.
- А почему не ужинаешь?
- Так... не хочется... Неполадки у меня на работе.
- Какие такие неполадки? - охнула мать.
- Лошадь ничего не ест. Вчера ела, а сегодня... Я ей то, се, а она
только ржет и смотрит на меня. Жалость берет. Ноги у нее болят. Лежит она.
- А ты поил ее, горе-табунщик?
- Как "поил"? - подскочил на стуле Женька.
- Водичкой! Сам-то небось каждый день пьешь! - улыбнулась мать.
- Ой, мамочка, какая же ты у меня умная!
И не успела мать оглянуться, как сын, схватив пустое ведро, пулей
выскочил на улицу.
- Женя, куда ты? Же-е-ня-а-а! - метнулся в ночь тревожный голос
матери.
Громыхая ведром, Женька выбежал за гумно и остановился. Темным
бездонным провалом безмолвствовала степь. В чернильном небе мерцали звезды.
Стояла безлунная, густая, как деготь, июньская ночь.
На краю села тявкнула собака, в ответ ей еще одна,потом промычала
корова, и вновь все стихло. Женька со страхом оглянулся: "Может, утром
надоить?" За селом криво полоснул небо метеор. Звезды на миг поблекли и
замигали холодным светом, будто глаза голодной волчьей стаи. "Утром даже
лучше. Зачем ее будить сейчас? - Мальчик втянул голову в плечи. - А если у
нее во рту пересохло? Язык к небу прилип? - Он поежился. - Прошлой зимой
тетке Авдотье в степи волк встретился... Так то ж зимой! Дядя Миша про
колдунов рассказывал. Колдуны эти всегда, и зимой и летом... Вода от Чайки
недалеко. Метров пятьдесят... а может, сто..."
Далеко в ночи взметнулось пламя костра, высветило причудливые фигуры
лошадей и погасло. "Табун перегнали на другое место, - определил по костру
Женька. - А Чайка одна теперь... И чего дядька Мишка гоняет их с места на
место?" - с недовольством заключил он, чувствуя, как в груди его что-то
сжимается, словно хочет спрятаться, а ноги сами, против воли, тянут назад,
к приветливым огонькам села. Воображение стало рисовать одну картину
страшнее другой. Степь вдруг закопошилась чудовищными змеями горы-нычами,
уродливыми колдунами, надвинулась на него всеми ужасами самых страшных
сказок и небылиц, слышанных ог односельчан. Женька крутанулся на месте, как
щит, прижал к груди ведро и попятился.
У болота протяжно заржала лошадь.
- Она! - вскрикнул он от неожиданности и, гремя ведром, ринулся в
степь.
Чайка пила жадно и долго. В плесе заросшего осокой озерка стаями
купались звезды. Набирая воду, Женька старался побольше зачерпнуть их
ведром и отнести Чайке. И когда та, громко чмокая, допивала воду, ему
казалось, что она ловит звездочки, катающиеся по дну ведра скользкими
шариками.
Страх прошел. Усталый и довольный, мальчик сидел рядом с лошадью и
ласково гладил ее гриву. Хотелось есть. Э га ноющая, сосущая боль под
ложечкой вот уже несколько дней не покидала его. Свекла не утоляла голода,
а хлеба уже вторую неделю в доме не было. Хлеб снился Женьке по ночам -
душистый, свежий, его было много, целые горы. Он просыпался от его запаха,
тянул к столу руки, глотал наполнившую рот слюну и подтягивал к животу
ноги.
- Мам, а пироги ты не разучилась печь? - спрашивал он.
- Нет, сынок, нет, - отвечала она и советовала: - Ты вспоминай
сказки, которые я тебе рассказывала, а днем пой песни. О еде старайся не
думать. Скоро хлебушек подоспеет. Совсем немного осталось до жнивы.
И сейчас ему не хотелось возвращаться домой. Там всегда почему-то
острее чувствовался голод. Прижавшись боком к животу Чайки, Женька
вытянулся во весь рост и, заложив руки за голову, вполголоса запел:
Раскинулось море широко, И волны бушуют вдали.
И уже не было ни черного покрова ночи, ни звездного неба, ни сосущей
боли под ложечкой, перед ним яркими красками зацветала степь, качалась
рыжими волнами ковыля, манила в широкую даль переливающегося марева. И он
уже не Женька, а гордый красавец орел, парящий в поднебесье над степью и
поющий Женькиным голосом.
Его не видят люди, но все знают, что это он поет, и, побросав свои
дела, с восхищением слушают.
- "Ей скажут, она зарыдает", - звенит Женькин голос, и он уже
явственно видит, как его мать, Екатерина Ивановна Кудряшова, закрывшись
руками, заливается горючими слезами, узнав о кончине своего храброго сына.
Растроганные скорбным известием, плачут односельчане. Всем жаль Женьку.
Красиво, по-героически вышло, за сердце защипало, но умирать ему
совсем не хочется. Он перескакивает на первый куплет, но поет его уже без
прежнего вдохновения и, не допев, умолкает. Чайка поворачивает голову и
тычет мокрыми губами в плечо.
- Сейчас, сейчас, - обещает мальчик и молчит. Новые песни не приходят
в голову, да и некогда уже ему заниматься пением.
Бравым моряком, в золотых погонах капитана, с блестящим кортиком на
ремне, шагает он по селу. За ним гурьбой бегут ребятишки.
- Жень, покажи кинжал! - галдят пацаны.
- Какой кинжал! - возмущается капитан. - Кинжал у живорезов, у
моряков - кортик!
- Поглядите-ка, Катеринин-то - ну прям герой! Говорят, белый хлеб ест
и корабль настоящий ему выдали! - шепчутся на завалинах бабы.
В село за Женькой прилетит самолет. Сядет прямо посреди улицы,
подрулит к дому. Возьмет его и отвезет в Москву на военный парад. Он будет
идти впереди всех, со знаменем в руках и с настоящим автоматом на груди.
Потом он бросится в бой и будет направо и налево косить фашистов, спасая
своих друзей. Его ранят, может, даже убьют, не насовсем, конечно, потому
что он должен взять в плен самого главного фашиста. И Лидия Анатольевна,
эта злюка историчка, назовет его Александром Невским, а может, даже
Суворовым, поставит в пример всему классу и даст торжественное обещание не
спрашивать его до конца года.
Женька зевнул и, повернувшись на бок, плотнее прижался к Чайке. В
дальнейших парадах и сражениях "капитан" не успел побывать. Глаза его
закрылись, и он заснул.
Проснулся Женька далеко за полночь от легкого озноба и какого-то
смутного беспокойства! Над степью белым пшеничным блином висела луна. Было
тихо. От болота веяло сыростью и прохладой. Он вытянул ноги и услышал
далекий протяжный крик.
- Же-е-е-ня-а-а... эня-аа... - тоскливо выводил осипший голос
"Мама!" Мальчик вскочил на ноги.
- Ма-а-ма-а!
С матерью был председатель колхоза Иван Ильич. С мокрым от слез лицом
она тискала сына, прижимала его к себе, целовала и приговаривала:
- Жив... сыночек ты мой... горюшко ты мое...
- Несурьезно, понимаешь... Нельзя так пугать... - отрывисто говорил
Иван Ильич и тянулся погладить Женькину голову.
- А все ты, Иван Ильич, все ты со своими выдумками! - отталкивала его
руку мать.
- Не серчай, Катерина, - несмело защищался председатель. - К труду
приучать надо... Аль злодей я ему! Не чужой, понимать... - и осекся.
Две недели не поднималась на ноги Чайка. Две недели кормил и поил ее
Женька. Даже мать дивилась терпению и буйной энергии сына. Домой он
возвращался поздно вечером, уставший, голодный, с исцарапанными руками, но
со счастливой улыбкой на лице.
- Мам, Чайка улыбаться может! Не веришь? - с горящими от восхищения
глазами рассказывает он. - Утром, когда я прихожу, у нее глаза становятся
такие маленькие-маленькие и ноздри раздуваются - это она радуется. А
вечером... - Женька умолкает и, насупившись, выдавливает из себя. - В
общем... плачет она... Ну, как человек... Страшно ей одной оставаться.
Холодно... Повернет голову и смотрит, смотрит ыне вслед. Ждет - может,
вернусь. Мне и ночью с ней нисколечко не страшно. Даже хорошо. Костер с
дядей Мишей распалим. Он сказок много знает.
- Так ты, может, на круглосуточную работу перейдешь? - поняв, чего от
нее добивается сын, спрашивает мать.
- А я ее плащом укрыл! - меняет тему разговора Женька, уловив иронию
в голосе матери, а следовательно, и отказ.
- Каким плащом?
- Что за печкой висел.
Мать вскидывает руки и со вздохом роняет их на колени. Глаза ее
тускнеют, никнут плечи, и вся фигура делается маленькой и скорбной. По
незнанию сын прикоснулся к святыне, которую мать бережет с далеких
предвоенных лет.
- Принеси назад, Жень, - сдавленным голосом просит она, и сын
понимает: он причинил матери боль.
- Я принесу, - поспешно обещает Женька, а в голове прикидывает: что
бы взять взамен плаща? - Можно, я своим старым пальто укрою?
- Глупенький ты еще у меня, - журит его мать. - На зиму что ж, тулупы
лошадям шить будешь?
Сын молчит. "И действительно, - думает он, - зимой-то лошадей ничем не
укрывают, и не холодно им. А сейчас как-никак лето".
- Мам, а Иван Ильич будет ругать, если узнает, что я овес на
колхозном поле рву? - спрашивает вдруг Женька.
- Влетит как миленькому, - отвечает мать.
- Не-е-е, - смеясь, тянет Женька. - Он меня лю-у-у-бит.
- Кто тебе сказал? С чего ты взял? Не смей так говорить! - кричит
Екатерина Ивановна и порывисто вскакивает из-за стола.
Сын не понимает неожиданного взрыва матери. Он еще многого не знает о
ее жизни, о ее трудной вдовьей судьбе. Придет время, когда Женька обо всем
узнает и все поймет. И только тогда тепло, по-сыновьи, приласкает и
пожалеет. А пока он устал, хочет спать, и ему некогда задумываться над
странным поведением матери. В степи лежит Чайка, завтра утром, громыхая
ведром, он побежит к ней, и бабка Устинья уже в который раз, лукаво
улыбаясь, спросит:
- Унучек, ты дояркой поступил работать? С ведром-то...
- Иди ты, старая! - беззлобно буркнет мальчик и заспешит в степь.
Скорее! К Чайке!
И выходил лошадь Женька. Не дал сбыться зловещим предсказаниям ночного
табунщика дяди Миши, что свезут ее, бедолагу, на колбасу за непригодность
артельному хозяйству.
Пришел однажды утром и ахнул: Чайки на прежнем месте не было. Только
пятно примятой травы и клочья линялой шерсти остались от нее. Дрогнуло
тревожно Женькино сердце. Выпало из рук ставшее сразу ненужным ведро. "Где
она? Что с ней? Неужели на колбасу?.."
Табун пасся метрах в двухстах на противоположном берегу болота. От
него отделилась лошадь и, прихрамывая, направилась к нему.
- Чайка! - Мальчик подпрыгнул от радости. - Урррр-а! Чайка встала! -
вопил он в диком восторге и вприпрыжку мчался к ней навстречу.
Лошадь тихо ржала, прижимая уши, кружилась вокруг своего спасителя и
терлась о его голову изогнутой шершавой шеей. Женька впервые видел Чайку в
полный рост. Он сразу же отметил, что она не такая, как остальные кони в
его табуне. Было в ней что-то удалое, и у него так и зачесались руки от
желания сжать саблю и со свистом взмахнуть ею над головой. Не соврал,
видно, дядя Миша табунщик, что отцом этой вороной двухлетки был стройный
красавец Пегас, танцевавший под командиром кавалерийского отряда, что
следовал через их село на переформирование.
Задние ноги у Чайки были топкие, стройные, словно выточенные из
крепкого дерева. Передние, хоть еще и немного припухшие, но такие, каких он
никогда не видел. На них будто нарочно надели ослепительно белые носки, а
копыта и шерсть выше колен зачернили мазутом. На боках жесткими прутьями
выпирали ребра. Но они не делали лошадь тощей, наоборот, она казалась
стройной и сильной, очень красивой, готовой ежесекундно сделать мощный
толчок и зависнуть над степью в стремительном прыжке. Глаза не косили и уже
не были фиолетового цвета. В них отражалась степь и искрилась солнечными
брызгами.
- Ух ты! - восхищался Женька, а сам прикидывал в уме, когда он сможет
промчаться на ней по селу, на зависть и удивление всем своим дружкам.
Целый день, с утра до вечера, Чайка ходила по пятам за Женькой,
тыкалась в его руки губами - выпрашивала корм.
- Ах, бессовестная! - стыдил он ее. - Повадилась... Думаешь, я всегда
буду овес воровать? А если "он" увидит?
Чайка недовольно фыркала и вновь шла за ним.
- Лентяйка! - возмущался Женька и, не выдержав натиска, бежал за
овсом.
Лошадь шла следом. Останавливалась у края овсяного поля и ждала. По
всему было видно, что овес, нарванный Жень-киными руками, был вкуснее того,
что стеной возвышался около ее носа.
Долго ждал Женька того дня, когда Чайка окончательно поправится и он
сможет прокатиться на ней. И не просто прокатиться, а торжественно въехать
в село и под восхищенными взглядами мальчишек вихрем промчаться по улице,
юлой крутануться около своего дома и, вздымая пыль, укатить в степь. Это
желание было настолько сильным, что он ложился спать и вставал с одним и
тем же вопросом: когда? Определял сроки - сегодня, завтра, после обеда, к
вечеру... Но каждый день, сам не зная почему, откладывал их и назначал
новые. Женька не понимал, зачем он мучает себя, зачем поступает так. То ли
ему было жаль Чайку, еще не окрепшую после болезни, то ли он боялся,
памятуя рассказы дяди Миши о норовистых нравах необъезженных двухлеток. И
может быть, еще долго изводил бы он себя, если бы не случай, разом
разрешивший все его сомнения.
Председатель колхоза Иван Ильич, прозванный колхозниками "Понимать",
вырос на своем рессорном тарантасе как из-под земли. Женька взглянул в
сторону табуна и обомлел. Лошадей на лугу не было, и только их хвосты,
словно стая голодных ворон, кружили над зеленым полем овса. В жуткой тишине
Женька слышал, как екала селезенка председательского жеребца, тихо
позванивали рессоры тарантаса, и не мог сдвинуться с места. Степь замерла.
Надвигался скандал. Потраву ему никто не простит, тем более сам
председатель колхоза. Это он почувствовал сразу, всем своим вмиг
похолодевшим телом. Окоротить табун он уже не успевал. Слишком далеко было
злополучное поле - не добежать, а рядом, кроме Чайки, не было ни одной
лошади.
Схватив уздечку, Женька в два прыжка оказался около нее. Лошадь
подняла голову и настороженно посмотрела на него. Дальнейшее произошло как
во сне. Едва он успел накинуть уздечку и вскочить на лошадь, как та
сорвалась с места и помчалась по степи. Потом резко остановилась, метнулась
в сторону и, оглушительно заржав, свечой взмыла вверх. С вырванным из гривы
клоком волос Жьнька скользнул по крупу вниз, тут же был подброшен обратно к
гриве и, нелепо кувыркнувшись в воздухе, перелетев через голову Чайки,
ударился о землю. Перед глазами мелькнули копыта, и огромное черное брюхо
лошади заслонило небо.
Очнулся он на руках Ивана Ильича.
- Женя, сынок, как же так! - ласково говорил он, прижимая его к
себе. - Дикая, необъезженная, а ты, понимать... Так, не дай бог, руку аль
ногу... А овес, овес, понимать...
- Я ее травой кормил, а она! - всхлипнул Женька и неожиданно для
самого себя разревелся.
Была нестерпимо обидна черная неблагодарность Чайки.
А та, закусив удила, промчалась до овсяного поля, взбрыкивая,
вернулась назад и, тяжело дыша, остановилась метрах в пяти от Женьки. С губ
ее клочьями падала пена, глаза горели диким фиолетовым огнем.
- Ну, ну, не балуй! - прикрикнул на нее Иван Ильич, опуская мальчишку
на землю. - Взъерепенилась, понимашь! В плуг упрячу, быстро обмякнешь!
Чайка шагнула к Женьке и, подняв морду, заржала. Ему показалось, что
она извиняется перед ним, жалеет. Лошадь подошла еще ближе и ткнулась
мокрым носом в его руки.
- Иван Ильич, не надо ее в плуг, - попросил Женька. - Она хорошая.
Это она так... Она больше не будет.
Председатель грузно взобрался на тарантас, уселся, дернул вожжами и,
обернувшись, строго сказал:
- Табун окороти, пострел! Уши другой раз нарву, пони-машь!
Женька бегом направился к табуну. Чайка, позванивая удилами, трусила
следом. Жарко светило полуденное солнце. Хор кузнечиков подстраивался к
писку сусликов, к заливистой трели жаворонка. Степь жила во всю свою
ковыльную грудь: широко, раздольно, звонко.
А к вечеру сбылось то, о чем Женька так долго мечтал. Как ни металась,
как ни противилась Чайка, все же вынуждена была покориться. Обхитрил ее
Женька. На измор взял. Вцепился в длинный повод на уздечке, закрыл глаза и
что было сил стегал ее кнутом. Чайка прыгала, падала, рвалась из рук на
простор степи, отчаянно ржала, била копытами землю и, наконец устав,
смирилась. На боках ее дрожала кожа, с груди и крупа белыми шапками падала
пена. Лошадь стояла уставшая и покорная. Женька заглянул ей в глаза, и
сердце его болезненно сжалось. Они были такими же большими, грустными и
просящими, как тогда, в день их первой встречи.
- Чаечка... - дрогнувшим голосом сказал он и прижался щекой к ее
мокрым губам. - Прости меня, Чаечка, ты же сама...
Лошадь вздрагивала и стригла ушами воздух. Из разорванной удилами губы
сочилась кровь. Женька осторожно вытер ее подолом рубахи, снял уздечку,
размахнувшись, кинул в бурьян и, закрыв лицо руками, убежал в овес.
- Он плакал по-мальчишески стыдливо, вздрагивая худенькими плечами. В
небе кричал чибис, тонко пел степной свистун, над головой шуршал овес. Жара
спадала. Смолкали уставшие степные хоры. Теплая земля пряно пахла
ромашками, зреющим хлебом. По телу парным молоком растекалось успокоение.
Место острой жалости к обиженной им лошади медленно заполняла тихая
радость.
Неслышно подошла Чайка. Осторожно толкнула его носом под бок и
загоготала. Женька опрокинулся на спину, удивленно посмотрел на нее и вдруг
расхохотался. Держась за живот, катался по овсу, дрыгал ногами и на всю
степь громко хохотал. Потом поднялся с земли, подошел к Чайке и погладил
гриву. Та скосила глаз, но стояла смирно. И тут какой-то бес подстегнул
Женьку. Не успев еще как следует обдумать свои действия, он, как кошка,
вцепился лошади в гриву и в один прыжок очутился на ней. От неожиданности
Чайка застыла. Но в следующий миг мощным толчком задних ног рванулась
вперед и, будто на крыльях, понеслась по притихшей вечерней степи.
Никогда в жизни не ездил так быстро Женька. Никогда еще так сладко не
замирало его сердце. И вольный ветер полей еще ни разу не пузырил так
упруго за его спиной рубаху.
- Эггг-гей! - от избытка чувства горланил он, и лошадь, прижав уши,
неслась еще быстрее.
Облетев несколько раз вокруг табуна, Чайка постепенно замедлила бег и
перешла на шаг. Глаза мальчишки горели победным светом. Пусть теперь
кто-нибудь попробует сказать, что он не смелый. Да тому же Кащею вовек не
набраться храбрости вот так, за здорово живешь, сесть на необъезженную
двухлетку! Жаль, что уже стемнело, а то бы... по селу... Галопом! Не успели
глазом моргнуть, а он уже на другом конце. И еще раз! Пацаны лопнут от
зависти!
Новым смыслом, новыми радостями наполнилась с того дня жизнь Женьки.
Даже голод стал меньше мучить его. И степь, широкая ковыльная степь,
которую он знал с детства, стала будто бы иной, ярче цветами и ароматней
запахами. С Чайкой ему был доступен теперь любой ее уголок.
Удивленный, он замечал, что у Волчьего лога, куда с ребятишками по
весне бегал удить кярасей, есть поляна, густо усыпанная ромашками. И
ромашки там не простые, а волшебные. Если лечь навзничь в их заросли и
посмотреть в небо, то покажется, что цветы растут далеко-далеко, на
белых сугробах облаков. Узорчатая корона ромашки размещается на целом
облаке, и чудится, будто то совсем не облако, а огромная сказочная ромашка.
И если осторожно тронуть головку пальцем, то пойдет такая карусель, что и
рассказать трудно и обсмеяться молено.
У Торфяного болота будто облитый яичным желтком донник и веселые
стайки колокольчиков. Женька натирал донником грудь лошади, и потом целый
день от его рук и от Чайки на целую версту несло острым запахом душистой
травы.
Солонцы Женька не любил. Их было много в степи. Такие чистенькие,
беленькие, как наглаженная к празднику скатерть. Но на них ничего не росло.
Солонцы были холодными даже в самый знойный день.
А за солонцами... Там разливалась низкорослая сизая полынь и штилевым
океаном блестел на ветру свистун. День и ночь не смолкает его тихий свист.
Если лечь в свистун и, ни о чем не думая, смотреть на облака, можно очень
скоро заснуть.
Нет большего удовольствия на свете, чем мчаться по такому полю на
Чайке! От быстрой езды свистун сливается в сплошную блестящую поверхность,
и кажется, что лошадь скачет не по траве, а скользит по теплому мягкому
льду. Дух захватывает от такой езды.
У Чистого озера Женька нашел поляну с дикими розами. Вернее, нашел не