Страница:
классов кончила, так вот и не знаем, что дальше... Мама говорит, в техникум
иди, а папа и против и не против, только хочет, чтобы я на курсы
механизаторов пошла". - "Ну, а сама-то ты что решила?" - "А сама я даже не
знаю, что делать. Как мама с папой и вот вы..." - "Чего-нибудь-то тебе
хочется, призвание, понимашь, есть у тебя?" - "Призвания у меня нет.
Призвания у мальчишек бывают". - "У мальчишек, - повторил Иван Ильич и
усмехнулся. - Любовь к чему-нибудь есть у тебя?" - "Балет я люблю, а еще
сад". - "Сад?" - переспросил Иван Ильич. "Вот когда он цветет, а особенно
яблоки собирать мне нравится". - "Так учись на садовода. Поступай в
техникум, колхоз тебе рекомендацию даст, поможет". - "Так учиться я с
радостью, только вы с папой, пожалуйста, поговорите, он вам поверит и не
будет посылать на курсы механизаторов". - "Хорошо. Я обязательно поговорю".
- ..Я Наташу звал сюда, - сказал Кудряшов. - Насовсем. Года три тому
назад. Да и раньше, когда еще Люды не было. Она у меня инженер-статистик.
Не поехала...
Они замолчали. Под стрехами чирикали воробьи, где-то рядом монотонно и
нудно бился об стенку жук. Евгений сидел на бревне, подперев голову. Боком
к нему стоял Виктор и смотрел в окно на небо. Крышу припекало солнце -
становилось жарко. Кудряшову хотелось курить. Несколько раз он стукнул себя
по пустым карманам и мысленно выругался.
- Тот, кто не следует моим советам, непременно раскаивается! Заруби
это себе на носу. Тарасов кое-что смыслит в жизни. - Виктор повернулся к
Евгению и похлопал его по плечу. - Не люблю слюнтяев. Человек должен быть
сильным.
Солнце перевалило за верхнюю лопасть ветряка, крыша под ней попала в
тень. "Около четырех", - подумал Евгений.
- Женя, у тебя друзья-то хоть есть? То есть, что они есть, я не
сомневаюсь. Но таких, чтоб друг с другом как на духу, много?
Кудряшов поднял голову, встретился с ним взглядом а отвернулся.
- Ни одного. - Он помолчал, горько качая головой, и повторил: - Ни
одного... Кроме дочери. Но она еще мала. Я трудно схожусь с людьми. Стал
сходиться, - поправился он.
- Горький опыт?
- Может, и так.
- А все же?
- В другой раз как-нибудь...
- Значит, и со мной надо сходиться. Трудно теперь...
- Институт мы с Мишкой Козленко вместе кончали. Пять лет в одной
комнате жили, с одной стипухи кормились и штаны одни надевали по очереди на
танцы. По-братски жили, одним словом.
- Стипендия, конечно, твоя была?
- Дело не в этом. Строили мы химкомбинат. Случилось так, что он у
меня в подчинении был. Я начальник, он - прораб на участке. Однажды рабочие
пожаловались мне, что, мол, Мишка грубиян и на руку нечист. Дефицитные
материалы налево сплавляет. Не поверил я. Не мог поверить такому. Чтобы
Мишка и... Вызвал к себе, завел разговор по-дружески: так, мол, и так...
Здорово он обиделся тогда. Пришлось прощения просить. А через полгодика
потянули меня к прокурору. Обнаружились фиктивные накладные на похищенный
материал. На них моя подпись. Он подделал. Он это мог... не отличишь.
Грязная история вышла. Плохим он человеком оказался. У следователя так и
заявил, что я его на это толкнул, и подпись свою добровольно ставил, и даже
грозил увольнением за неисполнение приказа. Разобрались, конечно, где надо.
За подделку подписи и хищения ему срок насчитали... Год я ходил после того
сам не свой. Ничего не мор понять. Как вспомню его глаза там, у
следователя... Мишка, неужели мы с тобой вместе бедовали, мечтали, спорили,
дрч-лись, скучали друг без друга? Нет, не может быть! Ошибка какая-то
глупейшая вышла! Мы же верили друг другу, как самим себе, даже больше, чем
самим себе. Как же случилось, что за какие-то паршивые гроши ты?.. В камеру
к нему пришел: "Миша, - говорю, - у тебя денег не было? Нужда какая
случилась? Почему же не пришел ко мне? Ты же знаешь, последнюю рубаху
продал бы..." А он смотрел, смотрел на меня и как заплачет. Так и не сказал
ни слова.
- Выпить любил, наверное, твой Миша? - спросил Тарасов.
- Бывало... После него друзей у меня нет. Люди хорошие встречаются, а
сойтись... Как та пуганая ворона, что куста боится, так и я...
Они спустились вниз и пошли по лугу к селу. Кудряшов остановился,
нарвал ромашек и бегом отнес их к мельнице. Дальше шли молча. Высоко в
небе, оставляя за собой белый след, прогудел самолет. Тарасов проводил его
взглядом, коснулся рукой плеча Евгения и качнул головой вверх:
- А это прошло?
- Прошло... - неопределенно ответил Евгений. - В нашей жизни ничто
бесследно не проходит. Самолет улетел, а след остался. Сольется с облаком,
выпадет дождем, на месте капли вырастет травинка... Все правильно, все
закономерно... Закурить бы сейчас, черт подери!
- Как это у тебя с Наташей? Ума не приложу. Неужели разойдетесь?
По-моему, она хорошая, порядочная девушка была. Красивая, веселая...
- Красивая... Старые люди говорят, что с красоты чай не пьют. Душа
должна быть красивой у человека.
- Ну и домостроевец ты, видать, Кудряш!
- Аж жуть!
- Выпить мы все-таки должны с тобой. А то как-то не порусски
получается. Встретились друзья и...
В районной чайной было накурено и душно. Кудряшов с насупленными
бровями осмотрел сидящих за столиками - знакомых не было. Это не обрадовало
и не огорчило его. Просто стало свободнее.
Виктор разлил вино в граненые стаканы и со словами: "За встречу!" -
ловко опрокинул стакан.
- За одноклассников! - сказал Евгений, подумал, глядя на стакан, и
медленно выпил.
Захмелел он сразу. Перед глазами поплыли столики, взлохмаченные мужики
в запыленных рубахах, хлопающая на ветру дверь, большой сукастый клен под
окном. Витька что-то говорил, доказывал, но его голос тонул в гвалте, и
Евгению было хорошо от этого. Хорошо было слушать и ничего не понимать,
сидеть и ни о чем не думать, смотреть на друга и без причины улыбаться.
Витька предлагал еще выпить, но Кудряшов отстранил от себя его руку с
наполненным стаканом. Ему было хорошо, спокойно, и он ничем не хотел
нарушать этот покой.
В вечерних сумерках растаял клен, в раскрытые окна потянуло прохладой.
Когда они вышли на улицу, было уже совсем темно. На вокзальной площади
горели редкие огни, сиплыми гудками перекликались паровозы. Евгений с
Виктором- направились было к вокзалу, но на полпути Кудряшов передумал и
заспешил домой. Виктор не удерживал его. Они опять долго обнимались, все
договаривались встретиться и наконец разошлись.
Кудряшов шел мимо болота, родника, шел по придавленной ночью степи,
среди звезд и тишины. Степь, огромная и бесцветная, молчала в темноте. У
нее не было краев. Она сливалась с черным небом, и небо начиналось там, где
начинались звезды. В стороне Добринки степь будоражили желтые огоньки
электрических лампочек. Они были какими-то инородными, чужими, и степь
пугалась их, затаившись в ночи. Евгений брел наугад, каким-то
подсознательным чутьем узнавая правильное направление. Мысли его путались,
но были приятными. Перед глазами поочередно возникали Людоч-ка, жена, мать,
Иван Ильич, потом они уходили, и их место занимала Наташа, то грустная, то
хохочущая.
Кудряшов не пытался остановить мысли, задержать или изменить их. Они
текли свободно, как вода в роднике. Несколько раз он останавливался,
ложился в траву и долго смотрел в чистое звездное небо. Тогда мысли его
возвращались в детство, в эту степь, и она словно оживала, вспыхивала всеми
своими цветами, разгоралась до ослепления, куда-то манила, звала и качала
его на своей просторной мягкой груди. Он слышал ржанье табуна, видел
Наташку на ромашковом лугу, Чайку, стремительно мчащуюся по степи, и
васильки, как дождевые капли, брызжущие ему в глаза.
Евгений переворачивался лицом вниз, в пахучую траву, всем телом
прижимался к земле и слышал, как горько, почти навзрыд, плакал чибис и
торопливо, будто в последний раз, кричал перепел. Потом вставал, шел
вперед, но степь, словно магнит, тянула его к земле, и он, не в силах
противиться ей, вновь ложился.
Тихо шумел седой свистун, прошлогодними пожухлыми листьями шуршал
бурьян, а от звезд блеклым светом струилась музыка. Кудряшов услышал первый
очень робкий, тихий звук и замер. Звуки росли, крепли, и вот они уже
неслись на него со всего неба, от всех звезд, наполняя степь, ночь грустной
мелодией. В нее вплетались крики птиц, шелест трав, гомон пробуждающегося
села и трубное ржанье несметного табуна. Музыка металась от неба к земле,
от земли к небу, и казалось, что этому не будет конца и что эта музыка
растворит его в своих звуках и унесет с собой на далекую тихую звезду.
И здесь, в степи, после всего пережитого, после встречи с другом и
старой мельницей, Евгений вдруг отчетливо понял, что он навсегда простился
со своей юностью, что она осталась далеко позади и стала теперь не в
тягость ему, а, наоборот, светлым, приятным воспоминанием его жизни. И
странно, не было того чувства обездоленности, которого он ждал как
неизбежного и боялся. Юность ушла и больше никогда не вернется, наступила
другая пора, и в ней тоже есть свои радости.
Евгений вспомнил дочь, крохотное милое существо, ее голос, представил,
как она тянет к нему ручонки, когда он, усталый, возвращается с работы, и
почувствовал себя необыкновенно счастливым человеком. И его разногласия с
женой и отцом показались ему мелкими, нестоящими, - есть что-то значительно
большее, чем мелочные обиды и семейные неурядицы, ради чего стоит жить,
двигаться вперед и радоваться жизни.
В полночь взошла луна, и музыка затихла. И тогда Евгений заплакал
легко и радостно, как человек, обретший свою родину.
Глава пятая
Рваный клок пламени взметнулся к небу, жадно задрожал, въедаясь в
сено, - и пошла дикая пляска огня. Рыжий теленок шарахнулся от скирды в
сторону, взбрыкнул, будто отбиваясь от пламени, а потом, пригнув к земле
голову, заревел тоскливо, тревожно, во всю мощь своих молодых легких.
- Пожа-а-а-ар! - истошно закричала женщина в соседнем дворе. - Люди
добрые, Нюрка горит! - Протерла глаза, кинулась в избу, вернулась на
крыльцо и заголосила на все село: - Пожа-а-ар! Люди, пожа-а-ар!
По улице загромыхали ведра, село закопошилось, словно муравейник перед
дождем. Бежали все - стар и мал, с вилами и лопатами, граблями и тяпками,
бежали просто так, ни с чем, спотыкаясь, падали, ругались и впопыхах
крестили перепуганные лица.
Скирда стояла на гумне, метрах в десяти от дома. Длинные языки пламени
плескались высоко вверх, отрывались вместе с мелкими клочками сена и,
подгоняемые ветром, грозили перекинуться на избу с сухой, как порох,
соломенной крышей. Собравшийся народ остолбенело смотрел на разбушевавшийся
огонь и молча пятился. Из дома с растрепанными волосами выбежала Нюрка.
Охнула, закрыла ладонями глаза, словно не веря им, потом быстро открыла и
не своим голосом закричала:
- Что ж вы стоите?! Чем же я корову-то кормить буду? Толпа
зашевелилась, медленно двинулась на пламя.
Несколько человек вырвались вперед и выплеснули из ведер воду. Огонь,
как норовистый жеребец, чуть-чуть присел, а потом, будто обозлясь, загудел
еще сильнее.
- Крышу поливайте! - крикнул Иван Ильич и полез по сараю наверх.
- Сам-то где? Где Миколка? - спрашивала то у одного, то у другого
Екатерина Ивановна, занемогшая было от домашних забот, да вот поднялась с
постели по такой беде,
- Хозяин чертов! - ругался Мишка-табунщик. - Настоящий Кащей. Пьет
где-нибудь, стервец! Пропади все пропадом!
- Давай на крышу, на крышу! - командовал Иван Ильич. - Черт с ним, с
сеном! Его не спасешь. Дом сгорит, пони-машь! Давай воду! Цепочкой
становитесь, цепочкой! Живей поворачивайтесь, живей!
Нюрка толкалась среди людей, грязная, растрепанная, всхлипывала и
приговаривала:
- Чем же Милку кормить буду? Люди добрые, чем? По щепотке ведь
собирали... по былиночке... Чем же я ее теперь, кормилицу нашу?.. У меня ж
Ванятка манюсенький, ему молока надо. Как же это, люди добрые? Аль мы кому
зло сделали? Чем же я Милку кормить буду?
Левый угол скирды накренился и рухнул. Пожар дохнул черным дымом, а
потом забушевал с новой яростью.
- Воды живей, воды! - кричал с крыши дома Иван Ильич.
- Нету, вся! Глина одна в колодце! - известил кто-то звонким голосом.
- Землю давай, землю! - просил Иван Ильич.
Ветер внезапно изменил направление, и пламя заплясало в другую
сторону. Под угрозой оказался дом Кудряшовых...
Евгений с Николаем сидели у бабки Устиньи, на другом конце села. В
избе было накурено, пахло брагой и еще чем-то терпким, кислым, давно
устоявшимся. Солнце почти село. Маленькие, подслеповатые окна сеяли в
горницу слабый суме-" речный свет. На столе стояла миска с капустой, лежало
несколько огурцов и кусок старого, пожелтевшего сала.
Николай достал из-под стола корчажку с самогоном, наполнил кружки.
- Мы с тобой, Женек, в школу вместе... - в сотый раз повторял он. - А
Нюрку я прогоню! Попомнишь мои слова! Я ей покажу, как деньги прятать! Кто
в доме хозяин? Я хозяин! - стучал в грудь кулаками, выплескивая на пол
самогонку.
- Как был ты, Микола, подлец, так им и остался! - перебил его
Кудряшов. - Зачем ты лошадь угробил? Чайку помнишь?
- Не-е! - Кащей икнул. - Ты знаешь мою Нюрку? Ах да, знаешь. Она баба
хорошая, хозяйственная. На работе первая. А все-таки стерва! Зачем от мужа
деньги прятать? У меня тоска вот тут. Выпить всегда хочется. А она -
деньги!.. Я что? Не работаю? Видел, какой омет сена накосил? То-то! А как?
Ночи не спал. Вот этим горбом все! Пьяница... Это я пьяница? Я любому нос
утру! Телку в зиму оставил. А корову весной побоку. Захочу - две буду
держать! Никто не запретит. И нечего меня учить! Помещиком обзывать.
Думает, если был председателем, так право имеет. Не-е, мужик он дельный,
уважительный... Но учить меня нечего!.. Ты оставайся, Же-нюх, тут. А? На
черта тебе город сдался? Мухоморник тухлый! Как вы там живете в этом
мухоморнике? За мильен несогласный в вашем мухоморнике жить!
- Ты зачем Чайку угробил? - заплетающимся языком твердил Кудряшов. -
Тебя расстрелять, как фашиста, надо! Живодер несчастный! Я тебе в морду
дам!
- Драться я с тобой не буду. Я тетю Катю люблю. Она настоящая...
- Ты мою мать не трожь! - вскипел Кудряшов.
- Ее никто не тронет. Она святая. Вот кто она! Героиня! Вот кто! И ты
не думай! - Он стукнул по столу кулаком и погрозил пальцем. - Ты не
думай...
- Коля, давай песни петь, - попросил Кудряшов и весь как-то размяк. -
Муторно у меня на душе. Давай петь... - Он уронил голову на стол и
замолчал. Потом медленно поднял ее, посмотрел на Николая. В глазах блеснули
слезы.
- Что, Женя, тоже болит? - Николай участливо склонился к нему.
Евгений отчаянно мотнул головой и с надрывом запел:
Постелите мне степь, Занавесьте мне окна туманом, В изголовье
поставьте Упавшую с неба звезду...
- Дурак ты, Колька! Ничего не соображаешь своим жадным умом! Дурак
ты, Кащей! С женой у нас нескладно... Она не то что твоя Нюрка, она другая.
Она дитя города! Но разве ты поймешь это?
Постелите мне степь, Занавесьте мне окна туманом...
В избу вбежал мальчишка:
- Дядь Коль, твой скирд горит и дом теть Катин, она с крыши упала и
ушиблась, и народ весь там, и все тушат, и никак...
- Шутишь! - Евгений схватил его за грудь и приподнял. - Честное
пионерское! Вот те крест!
Когда они прибежали, скирда уже догорала. Черный шарф дыма опоясывал
дом, стлался по траве, в воздухе пахло гарью. Одна сторона крыши дома
Кудряшовых была закрыта мокрыми одеялами и слегка парила. Народ стоял в
проулке, пригорюнившись, обсуждал происшедшее.
Запыхавшийся, сразу отрезвевший Евгений протиснулся сквозь толпу и
прошел в дом. На кровати бледная, со следами гари на лице лежала мать.
Рядом с ней с кружкой воды в руках, низко опустив голову, сидел Иван Ильич.
Глаза ма- тери были закрыты, руки сложены на груди. Евгений сделал шаг к
кровати и остановился. Ноги стали какими-то ватными.
- Мама, - тихо сказал он и не узнал своего голоса. Она открыла глаза,
повернула к нему голову.
- Как же ты так, мамочка? - Евгений подошел к кровати, обхватил мать
руками.
Иван Ильич встал и отошел в сторону.
- Ничего, Женюшка... ушиблась я маленько. Это пройдет. Пройдет, -
успокаивала его мать. - Неловкая я стала, поскользнулась, вот и упала.
Слава богу, все хорошо.
- Прости меня. - Он нащупал ее руку и стал целовать.
- Да за что прощать-то, Женюшка? Это уж ты прости меня, нескладную.
- Больно, мама?
Евгений достал платок и осторожно вытер лицо матери.
- В боку немножко, а так ничего, так все хорошо. Мне и до этого
что-то нездоровилось.
- Может, за врачом съездить?
- И-и-их, сынок! Всю жизнь без них обходилась, а теперь и подавно. Ты
не беспокойся. Отлежусь - и все как с гуся вода.
На дворе смеркалось. Иван Ильич зажег лампу. За окном пьяно, по-бабьи
плакал Николай, глухо, с причитаниями голосила Нюрка. Временами они
переставали плакать и начинали ругать друг друга. Тогда звонко закатывался
Ванятка, будто жалея его, мычала корова, и на них зло лаяла собака. Было
неуютно и жутковато...
Всю ночь просидел Евгений у постели матери. Рассказывал о своей
городской жизни, о работе, вспоминал жену, дочь. Мать, морщась от боли,
молча слушала и ласково гладила его руки. За печкой свиристел старый,
знакомый сверчок, маленьким пожаром металось в лампе пламя.
Евгению было хорошо рядом с матерью. Порой ему казалось, что он
вернулся в детство и сидит, как прежде, рядом с ее теплой постелью и
слушает сказку. Ему и странно, и как-то по-особенному хорошо, и он боится,
что сейчас сказка кончится и мать погладит его по голове: "Ложись спать,
сынок. Ужа поздно. Скоро петухи прокричат". Ему и хочется и не хочется
спать, и тысячи вопросов сверлят мозг, а мать ласково шепчет: "Спи, сынок,
спи. Завтра еще расскажу".
Она и сейчас витала где-то рядом, его детская сказка. Он чувствовал,
как она шевелится в темных потрескавшихся углах горницы, ее запах висел
рядом с ним, исходил от рук матери, от ее голоса, мягкого, немного грудного
и чистого. Евгений замирал, боясь спугнуть сказку. Затихала и мать.
Закрывала глаза и лежала неподвижно. Сын видел ее спокой-но вздымающуюся
грудь, глубоко впавшие глаза, прикрытые темными веками, седые пучки волос
на голове. "Нелегкими были твои дороги, мама", - думал он. К горлу
подкатывал комок. Евгений глотал его и вновь начинал говорить.
На дворе трижды прокричал петух.
- Иди спать, сынок, - тихо сказала мать.
- Позволь мне посидеть, мама. Расскажи что-нибудь. Тебе ведь есть о
чем рассказать.
Они молчали. Екатерина Ивановна взяла сына за руку, погладила и чуть
слышно заговорила. По селу, от двора к двору, неслась петушиная перекличка,
за печкой умолк уставший сверчок, в окна сочилась густая, непроглядная
ночь.
Мать говорила медленно, часто останавливаясь, будто собираясь с
мыслями, и перед сыном во всех подробностях вставала ее жизнь - трудная,
сложная, горькая, как отцветшая осенняя полынь. Из ее рассказа Евгений
воочию увидел войну. Без боев, без пожарищ, без взрывов - такой, какой
ворвалась она в далекий от фронта поселок, оборванная, холодная, голодная,
в кровавых мозолях, с огненными строками солдатских писем и жуткими, как
сама смерть, "похоронками". Мать иногда плакала, но тихо, незаметно, и
только по изменившемуся голосу сын догадывался об этом. Тогда он гладил ее
седые волосы, и она, как ребенок, успокаивалась.
Евгению было трудно слушать исповедь матери. Он видел, что и ей не все
легко рассказывать, но вместе с тем чувствовал - иначе она не может. Она
долго ждала этой трудной минуты и вот дождалась. Она боялась ее, а теперь
страх прошел, и ей становилось легче. Будто та ноша, которая давила ей
плечи и прижимала к земле, медленно улетучиваясь, делалась легче. И ей было
радостно и больно с ней расставаться. Радостно оттого, что наконец исчезнут
все непонятные вопросы, которые не могли не возникнуть у ее сына, на
которые он конечно же искал ответа, но не у нее, своей матери, а у других
людей. Она должна была рассказать правду, а сын - знать ее. Больно было
потому, что этот рассказ раскрывал ее жизнь, ее большую, незаживающую
рану...
В те далекие предвоенные годы, о которых Евгений мало что знал, у
Екатерины Ивановны Кудряшовой была семья. Большая, дружная. Мир и согласие
царили в просторном доме. По вечерам и праздникам на звук единственного в
селе граммофона сходились на посиделки и стар и млад. До горластых петухов
не смолкали под мохнатой соломенной крышей старинные деревенские песни.
Жужжали прялки, звонко били крепкие каблуки в сосновые переборы пола, и
обдавали жаром задорные девичьи частушки. Дым валил коромыслом из раскрытых
форточек, от басистого хохота ребят звенели стекла в широких окнах с
нарезными наличниками.
А потом пришла война... Проскакал по селу на взмыленном жеребце
Мишка-табунщик, крича что было сил:
- Война! Гитлер напал!
И заголосили бабы...
В один день опустело село. Ушли на фронт и Катеринины мужики - муж и
старший сын. Страшным сном остался в памяти Екатерины Ивановны тот день.
Сиплый, протяжный гудок паровоза, вой баб и слова сына: "Мы вернемся, мама,
жди нас!" - только и запомнились ей. А потом она уж и сама не помнила, как
шла домой, назад, по бурому недокошенному полю колхозного ячменя, и падала
на землю, и, захлебываясь, плакала навзрыд.
И потянулась жизнь от письма до письма. А скупые на слова солдатские
треугольники шли редко. Ночи просиживала Екатерина Ивановна над письмами,
вчитывалась в каждое слово, старалась понять что-то недосказанное, а потому
очень важное. Утром шла со всеми в поле и до темной ночи, до помутнения в
глазах косила, молотила, таскала на себе тяжелые мешки с хлебом к вагонам с
суровой надписью "НА ФРОНТ". В короткие, как мгновение, передышки остро
чувствовала ноющую боль под ложечкой и неотступный стук в висках: "Как же
они там? Господи, сохрани им жизнь..."
А однажды, поздним вечером осенью сорок первого года, истошный крик
разорвал тишину:
- Катеринин старшой погиб!
Не поверила мать. Босиком добежала до середины села, схватила за
истрепанную кофтенку плачущую почтальоншу и, приговаривая: "Врешь,
врешь!" - била до тех пор, пока обе без сил не повалились на мерзлую землю.
"Не плачь, мать. Мужайся! - утешал измятый солдатский треугольник. - Я
отомщу за сына фашистским гадам! Береги младшого".
А шестнадцатилетний младшой, размазав по курносому носу слезы, не
спросясь, ушел на фронт.
Совсем опустел дом Кудряшовых. Чужими в нем стали лавки, окна, старый
граммофон, холодные, пустые кровати. Некуда деться стало Екатерине
Ивановне. В груди поселилась боль, которая жгла днем и ночью.
"Прости меня, моя милая мамочка, - писал с дороги младшой, - ведь я
мужчина. Мое место рядом с отцом. Пока не отомщу этим людоедам за Женю,
домой не вернусь. Береги себя, родная, ты нам очень нужна".
В колхозе одна за другой от бескормицы и непосильной работы дохли
лошади. И, обессилевшие от недоедания и постоянного страха за тех, кто был
там, в том страшном далеке, где жизнь и смерть потеряли свою грань,
впрягались женщины в сохи и бороны; растирая лямками плечи, пахали землю,
бросали в нее последние зерна и, придя домой, падая от усталости, утешали
своих голодных детей, что скоро заколосится это политое потом и слезами
поле и даст долгожданный хлеб. А пока надо ждать и терпеть... Им "там" не
легче.
Исступленно работала Екатерина Ивановна и болью от растертой в кровь
спины глушила неутихающую боль в сердце. После работы еле добиралась до
своей избы и падала в изнеможении перед иконами: "Матвеюшка, свет мой
ненаглядный, как ты там, где ты? Благослови и сохрани тебя бог..." Тянулась
перекреститься - и не могла поднять до лба обессиленной руки.
Не успели высохнуть слезы на глазах, еще огнем горела душа от прежней
потери, а в дом пришла другая беда. Вскрыла мать пакет и закаменела: "В
Н-ском полевом госпитале от тяжелых ран скончался ваш муж, Кудряшов Матвей
Васильевич". Собравшиеся соседи испуганно смотрели на неподвижную
вдову и уговаривали:
- Ты поплачь, Катя, легче станет. Поплачь, голубушка. Она подняла
шершавые, потрескавшиеся руки к лицу, хотела сдавить подступивший крик и не
смогла.
Спустя неделю получила письмо. Сын писал: "Через час наш батальон идет
в атаку. Благослови меня, мама".
- Береги себя, Петенька, одни мы теперь остались, - шептала мать.
А долгими зимними ночами стояла на коленях перед иконами и со слезами
упрашивала:
- Господи! Сохрани его. Один он у меня, как перст, остался.
Равнодушно и безучастно смотрели из промерзшего утла комнаты лики
святых, и казалось, они сами готовы спрятаться за коптящий язычок лампады
от разыгравшейся за окном январской стужи.
А на село черным вороньем летели "похоронные". И падали, как
подкошенные, вдовые бабы и выли в безысходной тоске жутко и неутешно в
холодных, истопленных избах.
Лютой зимой сорок третьего года Екатерина Ивановна заболела. Отослала
свои валенки на фронт, сама, работая на ферме, обморозила ноги. Вылечила
бабка Устинья. Начала было помаленьку ходить, а тут...
Постучался почтальон. Долго сморкался в засаленный рукав фуфайки,
потом отвернулся и, давясь словами, выго-ворил:
- Тебе пакет... Катерина... казенный...
Огнем полоснуло глаза: пропал без вести... Запрыгали печатные буквы,
подскочила и завертелась круглая фиолетовая печать.
"Пропал без вести, пропал без вести, пропал без вести..." Остановилась
иди, а папа и против и не против, только хочет, чтобы я на курсы
механизаторов пошла". - "Ну, а сама-то ты что решила?" - "А сама я даже не
знаю, что делать. Как мама с папой и вот вы..." - "Чего-нибудь-то тебе
хочется, призвание, понимашь, есть у тебя?" - "Призвания у меня нет.
Призвания у мальчишек бывают". - "У мальчишек, - повторил Иван Ильич и
усмехнулся. - Любовь к чему-нибудь есть у тебя?" - "Балет я люблю, а еще
сад". - "Сад?" - переспросил Иван Ильич. "Вот когда он цветет, а особенно
яблоки собирать мне нравится". - "Так учись на садовода. Поступай в
техникум, колхоз тебе рекомендацию даст, поможет". - "Так учиться я с
радостью, только вы с папой, пожалуйста, поговорите, он вам поверит и не
будет посылать на курсы механизаторов". - "Хорошо. Я обязательно поговорю".
- ..Я Наташу звал сюда, - сказал Кудряшов. - Насовсем. Года три тому
назад. Да и раньше, когда еще Люды не было. Она у меня инженер-статистик.
Не поехала...
Они замолчали. Под стрехами чирикали воробьи, где-то рядом монотонно и
нудно бился об стенку жук. Евгений сидел на бревне, подперев голову. Боком
к нему стоял Виктор и смотрел в окно на небо. Крышу припекало солнце -
становилось жарко. Кудряшову хотелось курить. Несколько раз он стукнул себя
по пустым карманам и мысленно выругался.
- Тот, кто не следует моим советам, непременно раскаивается! Заруби
это себе на носу. Тарасов кое-что смыслит в жизни. - Виктор повернулся к
Евгению и похлопал его по плечу. - Не люблю слюнтяев. Человек должен быть
сильным.
Солнце перевалило за верхнюю лопасть ветряка, крыша под ней попала в
тень. "Около четырех", - подумал Евгений.
- Женя, у тебя друзья-то хоть есть? То есть, что они есть, я не
сомневаюсь. Но таких, чтоб друг с другом как на духу, много?
Кудряшов поднял голову, встретился с ним взглядом а отвернулся.
- Ни одного. - Он помолчал, горько качая головой, и повторил: - Ни
одного... Кроме дочери. Но она еще мала. Я трудно схожусь с людьми. Стал
сходиться, - поправился он.
- Горький опыт?
- Может, и так.
- А все же?
- В другой раз как-нибудь...
- Значит, и со мной надо сходиться. Трудно теперь...
- Институт мы с Мишкой Козленко вместе кончали. Пять лет в одной
комнате жили, с одной стипухи кормились и штаны одни надевали по очереди на
танцы. По-братски жили, одним словом.
- Стипендия, конечно, твоя была?
- Дело не в этом. Строили мы химкомбинат. Случилось так, что он у
меня в подчинении был. Я начальник, он - прораб на участке. Однажды рабочие
пожаловались мне, что, мол, Мишка грубиян и на руку нечист. Дефицитные
материалы налево сплавляет. Не поверил я. Не мог поверить такому. Чтобы
Мишка и... Вызвал к себе, завел разговор по-дружески: так, мол, и так...
Здорово он обиделся тогда. Пришлось прощения просить. А через полгодика
потянули меня к прокурору. Обнаружились фиктивные накладные на похищенный
материал. На них моя подпись. Он подделал. Он это мог... не отличишь.
Грязная история вышла. Плохим он человеком оказался. У следователя так и
заявил, что я его на это толкнул, и подпись свою добровольно ставил, и даже
грозил увольнением за неисполнение приказа. Разобрались, конечно, где надо.
За подделку подписи и хищения ему срок насчитали... Год я ходил после того
сам не свой. Ничего не мор понять. Как вспомню его глаза там, у
следователя... Мишка, неужели мы с тобой вместе бедовали, мечтали, спорили,
дрч-лись, скучали друг без друга? Нет, не может быть! Ошибка какая-то
глупейшая вышла! Мы же верили друг другу, как самим себе, даже больше, чем
самим себе. Как же случилось, что за какие-то паршивые гроши ты?.. В камеру
к нему пришел: "Миша, - говорю, - у тебя денег не было? Нужда какая
случилась? Почему же не пришел ко мне? Ты же знаешь, последнюю рубаху
продал бы..." А он смотрел, смотрел на меня и как заплачет. Так и не сказал
ни слова.
- Выпить любил, наверное, твой Миша? - спросил Тарасов.
- Бывало... После него друзей у меня нет. Люди хорошие встречаются, а
сойтись... Как та пуганая ворона, что куста боится, так и я...
Они спустились вниз и пошли по лугу к селу. Кудряшов остановился,
нарвал ромашек и бегом отнес их к мельнице. Дальше шли молча. Высоко в
небе, оставляя за собой белый след, прогудел самолет. Тарасов проводил его
взглядом, коснулся рукой плеча Евгения и качнул головой вверх:
- А это прошло?
- Прошло... - неопределенно ответил Евгений. - В нашей жизни ничто
бесследно не проходит. Самолет улетел, а след остался. Сольется с облаком,
выпадет дождем, на месте капли вырастет травинка... Все правильно, все
закономерно... Закурить бы сейчас, черт подери!
- Как это у тебя с Наташей? Ума не приложу. Неужели разойдетесь?
По-моему, она хорошая, порядочная девушка была. Красивая, веселая...
- Красивая... Старые люди говорят, что с красоты чай не пьют. Душа
должна быть красивой у человека.
- Ну и домостроевец ты, видать, Кудряш!
- Аж жуть!
- Выпить мы все-таки должны с тобой. А то как-то не порусски
получается. Встретились друзья и...
В районной чайной было накурено и душно. Кудряшов с насупленными
бровями осмотрел сидящих за столиками - знакомых не было. Это не обрадовало
и не огорчило его. Просто стало свободнее.
Виктор разлил вино в граненые стаканы и со словами: "За встречу!" -
ловко опрокинул стакан.
- За одноклассников! - сказал Евгений, подумал, глядя на стакан, и
медленно выпил.
Захмелел он сразу. Перед глазами поплыли столики, взлохмаченные мужики
в запыленных рубахах, хлопающая на ветру дверь, большой сукастый клен под
окном. Витька что-то говорил, доказывал, но его голос тонул в гвалте, и
Евгению было хорошо от этого. Хорошо было слушать и ничего не понимать,
сидеть и ни о чем не думать, смотреть на друга и без причины улыбаться.
Витька предлагал еще выпить, но Кудряшов отстранил от себя его руку с
наполненным стаканом. Ему было хорошо, спокойно, и он ничем не хотел
нарушать этот покой.
В вечерних сумерках растаял клен, в раскрытые окна потянуло прохладой.
Когда они вышли на улицу, было уже совсем темно. На вокзальной площади
горели редкие огни, сиплыми гудками перекликались паровозы. Евгений с
Виктором- направились было к вокзалу, но на полпути Кудряшов передумал и
заспешил домой. Виктор не удерживал его. Они опять долго обнимались, все
договаривались встретиться и наконец разошлись.
Кудряшов шел мимо болота, родника, шел по придавленной ночью степи,
среди звезд и тишины. Степь, огромная и бесцветная, молчала в темноте. У
нее не было краев. Она сливалась с черным небом, и небо начиналось там, где
начинались звезды. В стороне Добринки степь будоражили желтые огоньки
электрических лампочек. Они были какими-то инородными, чужими, и степь
пугалась их, затаившись в ночи. Евгений брел наугад, каким-то
подсознательным чутьем узнавая правильное направление. Мысли его путались,
но были приятными. Перед глазами поочередно возникали Людоч-ка, жена, мать,
Иван Ильич, потом они уходили, и их место занимала Наташа, то грустная, то
хохочущая.
Кудряшов не пытался остановить мысли, задержать или изменить их. Они
текли свободно, как вода в роднике. Несколько раз он останавливался,
ложился в траву и долго смотрел в чистое звездное небо. Тогда мысли его
возвращались в детство, в эту степь, и она словно оживала, вспыхивала всеми
своими цветами, разгоралась до ослепления, куда-то манила, звала и качала
его на своей просторной мягкой груди. Он слышал ржанье табуна, видел
Наташку на ромашковом лугу, Чайку, стремительно мчащуюся по степи, и
васильки, как дождевые капли, брызжущие ему в глаза.
Евгений переворачивался лицом вниз, в пахучую траву, всем телом
прижимался к земле и слышал, как горько, почти навзрыд, плакал чибис и
торопливо, будто в последний раз, кричал перепел. Потом вставал, шел
вперед, но степь, словно магнит, тянула его к земле, и он, не в силах
противиться ей, вновь ложился.
Тихо шумел седой свистун, прошлогодними пожухлыми листьями шуршал
бурьян, а от звезд блеклым светом струилась музыка. Кудряшов услышал первый
очень робкий, тихий звук и замер. Звуки росли, крепли, и вот они уже
неслись на него со всего неба, от всех звезд, наполняя степь, ночь грустной
мелодией. В нее вплетались крики птиц, шелест трав, гомон пробуждающегося
села и трубное ржанье несметного табуна. Музыка металась от неба к земле,
от земли к небу, и казалось, что этому не будет конца и что эта музыка
растворит его в своих звуках и унесет с собой на далекую тихую звезду.
И здесь, в степи, после всего пережитого, после встречи с другом и
старой мельницей, Евгений вдруг отчетливо понял, что он навсегда простился
со своей юностью, что она осталась далеко позади и стала теперь не в
тягость ему, а, наоборот, светлым, приятным воспоминанием его жизни. И
странно, не было того чувства обездоленности, которого он ждал как
неизбежного и боялся. Юность ушла и больше никогда не вернется, наступила
другая пора, и в ней тоже есть свои радости.
Евгений вспомнил дочь, крохотное милое существо, ее голос, представил,
как она тянет к нему ручонки, когда он, усталый, возвращается с работы, и
почувствовал себя необыкновенно счастливым человеком. И его разногласия с
женой и отцом показались ему мелкими, нестоящими, - есть что-то значительно
большее, чем мелочные обиды и семейные неурядицы, ради чего стоит жить,
двигаться вперед и радоваться жизни.
В полночь взошла луна, и музыка затихла. И тогда Евгений заплакал
легко и радостно, как человек, обретший свою родину.
Глава пятая
Рваный клок пламени взметнулся к небу, жадно задрожал, въедаясь в
сено, - и пошла дикая пляска огня. Рыжий теленок шарахнулся от скирды в
сторону, взбрыкнул, будто отбиваясь от пламени, а потом, пригнув к земле
голову, заревел тоскливо, тревожно, во всю мощь своих молодых легких.
- Пожа-а-а-ар! - истошно закричала женщина в соседнем дворе. - Люди
добрые, Нюрка горит! - Протерла глаза, кинулась в избу, вернулась на
крыльцо и заголосила на все село: - Пожа-а-ар! Люди, пожа-а-ар!
По улице загромыхали ведра, село закопошилось, словно муравейник перед
дождем. Бежали все - стар и мал, с вилами и лопатами, граблями и тяпками,
бежали просто так, ни с чем, спотыкаясь, падали, ругались и впопыхах
крестили перепуганные лица.
Скирда стояла на гумне, метрах в десяти от дома. Длинные языки пламени
плескались высоко вверх, отрывались вместе с мелкими клочками сена и,
подгоняемые ветром, грозили перекинуться на избу с сухой, как порох,
соломенной крышей. Собравшийся народ остолбенело смотрел на разбушевавшийся
огонь и молча пятился. Из дома с растрепанными волосами выбежала Нюрка.
Охнула, закрыла ладонями глаза, словно не веря им, потом быстро открыла и
не своим голосом закричала:
- Что ж вы стоите?! Чем же я корову-то кормить буду? Толпа
зашевелилась, медленно двинулась на пламя.
Несколько человек вырвались вперед и выплеснули из ведер воду. Огонь,
как норовистый жеребец, чуть-чуть присел, а потом, будто обозлясь, загудел
еще сильнее.
- Крышу поливайте! - крикнул Иван Ильич и полез по сараю наверх.
- Сам-то где? Где Миколка? - спрашивала то у одного, то у другого
Екатерина Ивановна, занемогшая было от домашних забот, да вот поднялась с
постели по такой беде,
- Хозяин чертов! - ругался Мишка-табунщик. - Настоящий Кащей. Пьет
где-нибудь, стервец! Пропади все пропадом!
- Давай на крышу, на крышу! - командовал Иван Ильич. - Черт с ним, с
сеном! Его не спасешь. Дом сгорит, пони-машь! Давай воду! Цепочкой
становитесь, цепочкой! Живей поворачивайтесь, живей!
Нюрка толкалась среди людей, грязная, растрепанная, всхлипывала и
приговаривала:
- Чем же Милку кормить буду? Люди добрые, чем? По щепотке ведь
собирали... по былиночке... Чем же я ее теперь, кормилицу нашу?.. У меня ж
Ванятка манюсенький, ему молока надо. Как же это, люди добрые? Аль мы кому
зло сделали? Чем же я Милку кормить буду?
Левый угол скирды накренился и рухнул. Пожар дохнул черным дымом, а
потом забушевал с новой яростью.
- Воды живей, воды! - кричал с крыши дома Иван Ильич.
- Нету, вся! Глина одна в колодце! - известил кто-то звонким голосом.
- Землю давай, землю! - просил Иван Ильич.
Ветер внезапно изменил направление, и пламя заплясало в другую
сторону. Под угрозой оказался дом Кудряшовых...
Евгений с Николаем сидели у бабки Устиньи, на другом конце села. В
избе было накурено, пахло брагой и еще чем-то терпким, кислым, давно
устоявшимся. Солнце почти село. Маленькие, подслеповатые окна сеяли в
горницу слабый суме-" речный свет. На столе стояла миска с капустой, лежало
несколько огурцов и кусок старого, пожелтевшего сала.
Николай достал из-под стола корчажку с самогоном, наполнил кружки.
- Мы с тобой, Женек, в школу вместе... - в сотый раз повторял он. - А
Нюрку я прогоню! Попомнишь мои слова! Я ей покажу, как деньги прятать! Кто
в доме хозяин? Я хозяин! - стучал в грудь кулаками, выплескивая на пол
самогонку.
- Как был ты, Микола, подлец, так им и остался! - перебил его
Кудряшов. - Зачем ты лошадь угробил? Чайку помнишь?
- Не-е! - Кащей икнул. - Ты знаешь мою Нюрку? Ах да, знаешь. Она баба
хорошая, хозяйственная. На работе первая. А все-таки стерва! Зачем от мужа
деньги прятать? У меня тоска вот тут. Выпить всегда хочется. А она -
деньги!.. Я что? Не работаю? Видел, какой омет сена накосил? То-то! А как?
Ночи не спал. Вот этим горбом все! Пьяница... Это я пьяница? Я любому нос
утру! Телку в зиму оставил. А корову весной побоку. Захочу - две буду
держать! Никто не запретит. И нечего меня учить! Помещиком обзывать.
Думает, если был председателем, так право имеет. Не-е, мужик он дельный,
уважительный... Но учить меня нечего!.. Ты оставайся, Же-нюх, тут. А? На
черта тебе город сдался? Мухоморник тухлый! Как вы там живете в этом
мухоморнике? За мильен несогласный в вашем мухоморнике жить!
- Ты зачем Чайку угробил? - заплетающимся языком твердил Кудряшов. -
Тебя расстрелять, как фашиста, надо! Живодер несчастный! Я тебе в морду
дам!
- Драться я с тобой не буду. Я тетю Катю люблю. Она настоящая...
- Ты мою мать не трожь! - вскипел Кудряшов.
- Ее никто не тронет. Она святая. Вот кто она! Героиня! Вот кто! И ты
не думай! - Он стукнул по столу кулаком и погрозил пальцем. - Ты не
думай...
- Коля, давай песни петь, - попросил Кудряшов и весь как-то размяк. -
Муторно у меня на душе. Давай петь... - Он уронил голову на стол и
замолчал. Потом медленно поднял ее, посмотрел на Николая. В глазах блеснули
слезы.
- Что, Женя, тоже болит? - Николай участливо склонился к нему.
Евгений отчаянно мотнул головой и с надрывом запел:
Постелите мне степь, Занавесьте мне окна туманом, В изголовье
поставьте Упавшую с неба звезду...
- Дурак ты, Колька! Ничего не соображаешь своим жадным умом! Дурак
ты, Кащей! С женой у нас нескладно... Она не то что твоя Нюрка, она другая.
Она дитя города! Но разве ты поймешь это?
Постелите мне степь, Занавесьте мне окна туманом...
В избу вбежал мальчишка:
- Дядь Коль, твой скирд горит и дом теть Катин, она с крыши упала и
ушиблась, и народ весь там, и все тушат, и никак...
- Шутишь! - Евгений схватил его за грудь и приподнял. - Честное
пионерское! Вот те крест!
Когда они прибежали, скирда уже догорала. Черный шарф дыма опоясывал
дом, стлался по траве, в воздухе пахло гарью. Одна сторона крыши дома
Кудряшовых была закрыта мокрыми одеялами и слегка парила. Народ стоял в
проулке, пригорюнившись, обсуждал происшедшее.
Запыхавшийся, сразу отрезвевший Евгений протиснулся сквозь толпу и
прошел в дом. На кровати бледная, со следами гари на лице лежала мать.
Рядом с ней с кружкой воды в руках, низко опустив голову, сидел Иван Ильич.
Глаза ма- тери были закрыты, руки сложены на груди. Евгений сделал шаг к
кровати и остановился. Ноги стали какими-то ватными.
- Мама, - тихо сказал он и не узнал своего голоса. Она открыла глаза,
повернула к нему голову.
- Как же ты так, мамочка? - Евгений подошел к кровати, обхватил мать
руками.
Иван Ильич встал и отошел в сторону.
- Ничего, Женюшка... ушиблась я маленько. Это пройдет. Пройдет, -
успокаивала его мать. - Неловкая я стала, поскользнулась, вот и упала.
Слава богу, все хорошо.
- Прости меня. - Он нащупал ее руку и стал целовать.
- Да за что прощать-то, Женюшка? Это уж ты прости меня, нескладную.
- Больно, мама?
Евгений достал платок и осторожно вытер лицо матери.
- В боку немножко, а так ничего, так все хорошо. Мне и до этого
что-то нездоровилось.
- Может, за врачом съездить?
- И-и-их, сынок! Всю жизнь без них обходилась, а теперь и подавно. Ты
не беспокойся. Отлежусь - и все как с гуся вода.
На дворе смеркалось. Иван Ильич зажег лампу. За окном пьяно, по-бабьи
плакал Николай, глухо, с причитаниями голосила Нюрка. Временами они
переставали плакать и начинали ругать друг друга. Тогда звонко закатывался
Ванятка, будто жалея его, мычала корова, и на них зло лаяла собака. Было
неуютно и жутковато...
Всю ночь просидел Евгений у постели матери. Рассказывал о своей
городской жизни, о работе, вспоминал жену, дочь. Мать, морщась от боли,
молча слушала и ласково гладила его руки. За печкой свиристел старый,
знакомый сверчок, маленьким пожаром металось в лампе пламя.
Евгению было хорошо рядом с матерью. Порой ему казалось, что он
вернулся в детство и сидит, как прежде, рядом с ее теплой постелью и
слушает сказку. Ему и странно, и как-то по-особенному хорошо, и он боится,
что сейчас сказка кончится и мать погладит его по голове: "Ложись спать,
сынок. Ужа поздно. Скоро петухи прокричат". Ему и хочется и не хочется
спать, и тысячи вопросов сверлят мозг, а мать ласково шепчет: "Спи, сынок,
спи. Завтра еще расскажу".
Она и сейчас витала где-то рядом, его детская сказка. Он чувствовал,
как она шевелится в темных потрескавшихся углах горницы, ее запах висел
рядом с ним, исходил от рук матери, от ее голоса, мягкого, немного грудного
и чистого. Евгений замирал, боясь спугнуть сказку. Затихала и мать.
Закрывала глаза и лежала неподвижно. Сын видел ее спокой-но вздымающуюся
грудь, глубоко впавшие глаза, прикрытые темными веками, седые пучки волос
на голове. "Нелегкими были твои дороги, мама", - думал он. К горлу
подкатывал комок. Евгений глотал его и вновь начинал говорить.
На дворе трижды прокричал петух.
- Иди спать, сынок, - тихо сказала мать.
- Позволь мне посидеть, мама. Расскажи что-нибудь. Тебе ведь есть о
чем рассказать.
Они молчали. Екатерина Ивановна взяла сына за руку, погладила и чуть
слышно заговорила. По селу, от двора к двору, неслась петушиная перекличка,
за печкой умолк уставший сверчок, в окна сочилась густая, непроглядная
ночь.
Мать говорила медленно, часто останавливаясь, будто собираясь с
мыслями, и перед сыном во всех подробностях вставала ее жизнь - трудная,
сложная, горькая, как отцветшая осенняя полынь. Из ее рассказа Евгений
воочию увидел войну. Без боев, без пожарищ, без взрывов - такой, какой
ворвалась она в далекий от фронта поселок, оборванная, холодная, голодная,
в кровавых мозолях, с огненными строками солдатских писем и жуткими, как
сама смерть, "похоронками". Мать иногда плакала, но тихо, незаметно, и
только по изменившемуся голосу сын догадывался об этом. Тогда он гладил ее
седые волосы, и она, как ребенок, успокаивалась.
Евгению было трудно слушать исповедь матери. Он видел, что и ей не все
легко рассказывать, но вместе с тем чувствовал - иначе она не может. Она
долго ждала этой трудной минуты и вот дождалась. Она боялась ее, а теперь
страх прошел, и ей становилось легче. Будто та ноша, которая давила ей
плечи и прижимала к земле, медленно улетучиваясь, делалась легче. И ей было
радостно и больно с ней расставаться. Радостно оттого, что наконец исчезнут
все непонятные вопросы, которые не могли не возникнуть у ее сына, на
которые он конечно же искал ответа, но не у нее, своей матери, а у других
людей. Она должна была рассказать правду, а сын - знать ее. Больно было
потому, что этот рассказ раскрывал ее жизнь, ее большую, незаживающую
рану...
В те далекие предвоенные годы, о которых Евгений мало что знал, у
Екатерины Ивановны Кудряшовой была семья. Большая, дружная. Мир и согласие
царили в просторном доме. По вечерам и праздникам на звук единственного в
селе граммофона сходились на посиделки и стар и млад. До горластых петухов
не смолкали под мохнатой соломенной крышей старинные деревенские песни.
Жужжали прялки, звонко били крепкие каблуки в сосновые переборы пола, и
обдавали жаром задорные девичьи частушки. Дым валил коромыслом из раскрытых
форточек, от басистого хохота ребят звенели стекла в широких окнах с
нарезными наличниками.
А потом пришла война... Проскакал по селу на взмыленном жеребце
Мишка-табунщик, крича что было сил:
- Война! Гитлер напал!
И заголосили бабы...
В один день опустело село. Ушли на фронт и Катеринины мужики - муж и
старший сын. Страшным сном остался в памяти Екатерины Ивановны тот день.
Сиплый, протяжный гудок паровоза, вой баб и слова сына: "Мы вернемся, мама,
жди нас!" - только и запомнились ей. А потом она уж и сама не помнила, как
шла домой, назад, по бурому недокошенному полю колхозного ячменя, и падала
на землю, и, захлебываясь, плакала навзрыд.
И потянулась жизнь от письма до письма. А скупые на слова солдатские
треугольники шли редко. Ночи просиживала Екатерина Ивановна над письмами,
вчитывалась в каждое слово, старалась понять что-то недосказанное, а потому
очень важное. Утром шла со всеми в поле и до темной ночи, до помутнения в
глазах косила, молотила, таскала на себе тяжелые мешки с хлебом к вагонам с
суровой надписью "НА ФРОНТ". В короткие, как мгновение, передышки остро
чувствовала ноющую боль под ложечкой и неотступный стук в висках: "Как же
они там? Господи, сохрани им жизнь..."
А однажды, поздним вечером осенью сорок первого года, истошный крик
разорвал тишину:
- Катеринин старшой погиб!
Не поверила мать. Босиком добежала до середины села, схватила за
истрепанную кофтенку плачущую почтальоншу и, приговаривая: "Врешь,
врешь!" - била до тех пор, пока обе без сил не повалились на мерзлую землю.
"Не плачь, мать. Мужайся! - утешал измятый солдатский треугольник. - Я
отомщу за сына фашистским гадам! Береги младшого".
А шестнадцатилетний младшой, размазав по курносому носу слезы, не
спросясь, ушел на фронт.
Совсем опустел дом Кудряшовых. Чужими в нем стали лавки, окна, старый
граммофон, холодные, пустые кровати. Некуда деться стало Екатерине
Ивановне. В груди поселилась боль, которая жгла днем и ночью.
"Прости меня, моя милая мамочка, - писал с дороги младшой, - ведь я
мужчина. Мое место рядом с отцом. Пока не отомщу этим людоедам за Женю,
домой не вернусь. Береги себя, родная, ты нам очень нужна".
В колхозе одна за другой от бескормицы и непосильной работы дохли
лошади. И, обессилевшие от недоедания и постоянного страха за тех, кто был
там, в том страшном далеке, где жизнь и смерть потеряли свою грань,
впрягались женщины в сохи и бороны; растирая лямками плечи, пахали землю,
бросали в нее последние зерна и, придя домой, падая от усталости, утешали
своих голодных детей, что скоро заколосится это политое потом и слезами
поле и даст долгожданный хлеб. А пока надо ждать и терпеть... Им "там" не
легче.
Исступленно работала Екатерина Ивановна и болью от растертой в кровь
спины глушила неутихающую боль в сердце. После работы еле добиралась до
своей избы и падала в изнеможении перед иконами: "Матвеюшка, свет мой
ненаглядный, как ты там, где ты? Благослови и сохрани тебя бог..." Тянулась
перекреститься - и не могла поднять до лба обессиленной руки.
Не успели высохнуть слезы на глазах, еще огнем горела душа от прежней
потери, а в дом пришла другая беда. Вскрыла мать пакет и закаменела: "В
Н-ском полевом госпитале от тяжелых ран скончался ваш муж, Кудряшов Матвей
Васильевич". Собравшиеся соседи испуганно смотрели на неподвижную
вдову и уговаривали:
- Ты поплачь, Катя, легче станет. Поплачь, голубушка. Она подняла
шершавые, потрескавшиеся руки к лицу, хотела сдавить подступивший крик и не
смогла.
Спустя неделю получила письмо. Сын писал: "Через час наш батальон идет
в атаку. Благослови меня, мама".
- Береги себя, Петенька, одни мы теперь остались, - шептала мать.
А долгими зимними ночами стояла на коленях перед иконами и со слезами
упрашивала:
- Господи! Сохрани его. Один он у меня, как перст, остался.
Равнодушно и безучастно смотрели из промерзшего утла комнаты лики
святых, и казалось, они сами готовы спрятаться за коптящий язычок лампады
от разыгравшейся за окном январской стужи.
А на село черным вороньем летели "похоронные". И падали, как
подкошенные, вдовые бабы и выли в безысходной тоске жутко и неутешно в
холодных, истопленных избах.
Лютой зимой сорок третьего года Екатерина Ивановна заболела. Отослала
свои валенки на фронт, сама, работая на ферме, обморозила ноги. Вылечила
бабка Устинья. Начала было помаленьку ходить, а тут...
Постучался почтальон. Долго сморкался в засаленный рукав фуфайки,
потом отвернулся и, давясь словами, выго-ворил:
- Тебе пакет... Катерина... казенный...
Огнем полоснуло глаза: пропал без вести... Запрыгали печатные буквы,
подскочила и завертелась круглая фиолетовая печать.
"Пропал без вести, пропал без вести, пропал без вести..." Остановилась