посреди комнаты Катерина и дурным голосом вскрикнула:
- Что же это такое, люди? Господи! Да будь ты проклят вместе с
фашистами!
Очнулась ночью. Стенные ходики упрямо выбивали: нет, нет, нет... жив,
жив, жив...
- Петенька, сыночек мой, как же я теперь одна-то?
Что-то перевернулось в душе матери с того дня. Не поверила она в
гибель своей семьи. Каждый день писала письма на фронт, отсылала по старым
адресам и терпеливо ждала ответы. Почтальон обегал ее дом, боялся
встречаться с ней, А она ждала. Стирала старые рубашки, И все что-то
приговаривала. Штопала их, катала рубелем, аккуратно складывала в сундук, а
через неделю начинала все сначала.
"Врут эти бумажки! Не верю я им! Разом, в одночасье заявятся мои
ненаглядные. Войдут в избу, сперва Матвей, потом Женя, а за ними Петя и
скажут: "Здравствуй, мать, вот и мы возвернулись. Что же граммофон не
заводишь, гостей не скликаешь? Давай нам нашу одежку, праздновать будем!"
Бумажки они и есть бумажки. Они и по ошибке могли прийти. Не верю им".
Летом сорок четвертого вернулся с фронта Михаил-табунщик. Первый
инвалид на селе и первый человек, вернувшийся оттуда. На него смотрели как
на чудо. Ощупывали руки, прикасались к обрубку ноги; не верилось, что это
он, их односельчанин, лихой мужик, балагур, - и вот живой, и вот калека.
Екатерина Ивановна целый месяц допрашивала, не встречал ли он ее
сыновей и мужа. Заставляла вопомнить, плакала, умоляла и была уверена: он
непременно встречался с ними, но почему-то скрывает это или по ранению
тяжелому забыл все.
Потом пришла победа. Однажды вместе со всеми пошла на вокзал встречать
возвращающихся фронтовиков и Екатерина Ивановна. Нарвала букет степных
ромашек и пошла. Играла музыка, вокруг плакали, смеялись, а мать металась
от одного солдата к другому, расспрашивала. Когда все разо-шлиоь, на
опустевшем перроне остался лежать мокрый от слез ее букет.
С тех пор никто не видел слез на ее глазах. Затаилась, замкнулась в
себе Екатерина Ивановна. И только долгими ночами под разудалые песни
вернувшихся с фронта односельчан горько плакала, закрывшись в пустой избе.
Как тень бродила из угла в угол, зажигала свет, рассматривала фотографии,
читала старые письма, а потом, схватившись за волосы, каталась по холодному
глиняному полу, затыкая платком рот:
- Где же вы, родные мои? Соколы вы мои ясные! На кого ж оставили
меня, сиротинушку горькую?..
А жизнь шла своим извечным чередом. Люди пахали землю, сеяли хлеб,
растили детей. Село трудно, со стоном залечивало раны войны, входило в
мирную жизнь. Не отставала от всех и вдова Кудряшова. Работала, не щадя
себя, усталостью заглушала незатухающую боль. Все дальше позади оставалась
война.
- А тут новый председатель колхоза, Иван Ильич, - рассказывала сыну
Екатерина Ивановна. - А от моих ни слуху ни духу. "Не вернутся они, Катя. С
этой войны многие не вернулись, - увещевал Иван. - Не жди. Не будет чуда.
Выходи за меня замуж".
Поначалу я и думать об его словах не желала. Пужали они меня. Стороной
обходила немилого. А ночью лежу, бывало, в холодной постели и наплачусь,
нарыдаюсь сама с собой, и будто бес мне подсказывает, шепчет на ухо: "Не
дождаться тебе твоего Матвеюшку, сгнили его белые косточки в сырой земле,
так и будешь одна век свой вдовой вековать". А на другое ухо другие слова:
"Врет казенная бумажка, не может того быть, чтобы его в живых не было. Иль
ты уж и забыла его?" Встану, сниму со стены портрет. "Матвеюшка, говорю,
сокол ты мой ненаглядный, где ж ты пропадаешь, промолви хоть словечко". А
он смотрит на меня так грустно, будто заплакать хочет, и молчит. Сколько-то
ночей таких было - и не счесть. А Ваня проходу не дает: "Выходи, Катерина,
за меня, люба ты мне, жизни нет без тебя". Цыгане как-то проезжали по селу.
Дай, думаю, погадаю. Как сейчас помню, подошла к цыганке, к старой такой,
усы черные под носом. Взяла она мою руку - и как обухом по голове: "Камень
лежит у тебя на сердце, милая. Не дождаться тебе твоего короля". У меня так
и брызнули из глаз слезы. "Что ж ты, окаянная, говорю, брешешь? Я ж тебе
последнюю картошку отдала, думала, ты доброе слово скажешь, весточкой
обнадежишь, а ты..." В ту же ночь сон приснился: Матвей мой идет по полю ко
мне навстречу. Рожь густая, с головой скрывает и цветет будто. Зеленые
облака плывут над ней. Я кричу ему: "Матвеюшка, вот я, твоя Катя!" А он
хмурый такой, проходит мимо и не смотрит на меня. Хочу сдвинуться с места,
следом побежать - и не могу. "Мотя, хоть поглядеть дай на тебя", - прошу
его. А он обернулся и говорит: "Не время нам любоваться, миловаться с
тобой, Катя. Война идет. Людей убивают. Петю с Женей наших убили". - "Врут
про это, Мотя! - кричу ему. - Не верь! Живы они, и ты жив! Ведь жив же
ты?!" Тут вроде бы Иван Ильич появился. Взял меня за руки и говорит: "Он
солдат, Катя! На всю жизнь солдат. Всю жизнь он будет воевать. Война для
него никогда не кончится, потому что он убит в бою". Закричала я тогда и
проснулась. С тех пор страх на меня нашел. По ночам бояться стала. А чего -
и сама не пойму. Как дите малое, завернусь с головой в одеяло и дрожу как
лист осиновый. Бабку Матрену на ночь приглашала. До полночи, бывало, лежим,
не спим, все гадаем: а может, жив? Потом как-то говорит она мне: "Выходила
Сы ты, Катерина, замуж за председателя, чего горе одной мыкать? Мертвым
ничего уж не надо, живым жить... Мужик он хороший, не ветрогон
какой-нибудь. Чего брезгуешь?" Будто порчу на меня напустила. Забывать я
стала Матвея своего. Туман между нами лег. И Иван Ильич не постыл вроде
стал. Дальше - больше... Встречаться начали. Слова мне разные говорил.
Милой называл. Я поначалу только плакала. Уж и сама не знаю отчего. Вроде и
сладко становилось от его слов, и в эту сладость будто кто полынь полевую
кидал. Все Матвей перед глазами стоял. Голос его вспоминался, ласки...
Ивана Ильича раз Матвеем назвала. Он ничего, не обиделся. "Пройдет,
говорит, Катя, пройдет. Бороть только надо себя, и все пройдет. Живым
живое..." И все расписаться предлагал. А я обождать говорила. Тут свадьба v
табунщика... Впервые за пять лет выпила. Да так на душе у меня как-то
непонятно стало, что и ума не приложить. Будто я это и не я. Голоса разные
во м"е заговорили. Жалеть стали мою вдовью судьбу, и что жизнь мимо
проходит, и зачем тогда жить на белом свете, если, как березонька во поле,
одна-одинешенька, прихилиться не к кому. А тут свадьба идет. Пляшут,
"горько" кричат... И Ваня рядом. Глаз от меня не отрывает. А в них такая
тоска, что и высказать невозможно. Екнуло у меня в груди, и будто я на свет
вновь народилась. И легко и просто все сделалось. Думала, что в тот день
вся не выпляшусь, не выпоюсь. Словно вода в половодье, нахлынуло на меня
веселье... Потом ушли со свадьбы. Почти до утра по степи гуляли. Домой
пришли, глянула я на стенку, а там Матвей мой... "а портрете... Головой
качает: "Что ж ты наделала, Катя? Не дождалась, значит, мужа своего
законного, суженого своего?" И, как наяву, вижу - слезы у него из глаз...
Закричала я тогда как безумная и выгнала Ивана Ильича. А дня через два в
соседнем селе солдат объявился. В самом начале войны "похоронка" была, а он
жив оказался. Сынок, а может, и из моих кто жив? Бывает ведь...
"Бывает ведь..." Евгений рывком поднялся со стула, прошел из одного
угла в другой, приблизился к кровати матери и упал на колени.
- Мамочка, родная, как же ты так?.. Где ты брала силы?
- Не надо, Женгоигка, успокойся, сынок. Все то уже позади.
А позади был труд. Ежедневный, с кровавыми мозолями, от восхода до
захода солтща. Не щадила себя Екатерина Ивановна. Близость с Иваном Ильичом
ожесточила ее. И она мстила самой себе за случившееся, Ненавидя я его и
себя лютой ненавистью, которой не было предела, она истязала себя работой,
истязала зло и исступленно. Это было не просто самонаказание. Нет. Это
становилось ее ежедневной молитвой, каким-то чудовищным ритуалом, в котором
она находила удовлетворение.
В своей добровольной каторге мать работала за четверых. А по ночам,
оставшись одна, молила бога о прощении, до изнеможения приговаривая перед
иконами:
- Прости меня, Матвеюшка, прости, сокол ясный, меня, распутную,
недостойную. Бес попутал меня, неверную. Накажи меня, господи, покарай
своей самой страшной карой.
Совсем извела себя Екатерина Ивановна. Упала как-то на свекольной
плантации с тяпкой в руках без сознания и лежала бледная, похолодевшая, с
открытыми глазами, не на шутку перепугав своих подружек.
- Больше всех тебе надо, что ли, Катерина! - говорили, недоумевая,
одни.
- Пожалей себя, голубушка, не мучь, не терзай, - говорили другие, те,
кто был поближе и подогадливее.
А через несколько месяцев, в пору затяжных осенних дождей, в трудную
свекольную страду, хохотнула ей прямо в лицо у черного свекольного бурта
злая насмешница Аксинья:
- Дюже подозрительно толстеть ты стала, Катюшка! Прям как на дрожжах.
Аль недаром болтали люди про председателя-то?
Не помнила себя мать в ту минуту. Не слышала больше ничего. Только
сквозь слезы видела, как трясутся от смеха плечи баб, прыгают и кривятся их
губы, дурным блеском сверкают глаза, и чувствовала, что сейчас сделает
что-то страшное, непоправимое, она не хочет этого - и не может удержать
себя. До вил было три шага. Ноги сами тянули к ним. Она не хотела брать их,
в груди что-то кричало, протестовало против этих четырехрожковых острых
вил, но в глазах прыгали оскаленные Аксиньины зубы и закрывали от нее все.
- Убью! - вскрикнула мать, рванулась к вилам, выдернула из земли,
подняла - и замерла в этой страшной позе.
В один миг что-то сломалось в ней. Она опустила вилы, сползла по их
ручке на землю, закрыла лицо ладонями и заплакала,
- Да что ты, Катя, что ты, - уговаривали ее бабы, - аль ты не знаешь
эту бреховку! Ей бы только зубы поскалить, она и мать родную не пожалеет.
Когда уже стало невозможно скрывать от людей беременность, Екатерина
Ивановна решила: в петлю - и дело с концом. Не вышла жизнь. Не задалась.
Злой мачехой повернулась. Да такой злой, что и придумать трудно... Помыла
полы в горнице, зажгла свечу перед иконами, закрыла утирками рамы с
фотографиями, зеркало и вдела веревку в кольцо на матице.
Петля долго не получалась. Мать не спеша перевязала узел раз, другой,
потом попробовала - петля легко захлестывалась. Подставила табуретку,
встала на нее, торопливо перекрестилась и накинула веревку на шею. Потом
неторопливо сняла, слезла с табуретки, сбросила с себя старую одежу и
надела новую, нестираную.
В сарае замычала корова. Мать вышла во двор, набрала охапку свекольной
ботвы и отнесла ее корове. Ночь была тиха и спокойна. От хлопнувшей двери
вздрогнуло пламя лампады, качнулась петля.
- Прости меня, господи, и не обессудьте, люди, - механически
повторила Екатерина Ивановна и стала умываться.
Потом вспомнила, что намедни заняла у Миши-табунщика два рубля на
керосин. Положила на стол деньги, подумала, что надо бы как-то напомнить
ему, что это его деньги, но как, так и не придумала. На улице залаяла
соседская собака. Мать опять перекрестилась и взялась за петлю.
- Слава отцу, и сыну, и святому духу и ныне, и присно, и во веки
веков...
Кольцо в матице скрипнуло, мать подняла голову: "Матвей вбивал: "Пять,
сыновей выкачаешь на нем, Катя! Пять - и не меньше!" - и целовал меня в
губы, в щеки. Женюшка был тяжелый, все руки оттянул. Ночи напролет скрипело
над люлькой кольцо. Петенька полегче и поспокойнее. Как же я к ним с таким
позором явлюсь?"
Мать тихо заплакала, вытерла рукой слезы, аккуратно накинула на шею
петлю, посмотрела вниз и толкнула ногой табуретку. Веревка натянулась,
больно врезалась в шею, кольцо скрипнуло и со звоном лопнуло. Екатерина
Ивановна упала на пол и потеряла сознание...
Она не помнила, через сколько часов очнулась. На дворе была ночь, в
окно заглядывал молодой остророгий серп луны. Болела шея, острыми коликами
ныл низ живота. Мать обхватила его руками и почувствовала, как в левой
стороне шевельнулся ребенок. Она подтянула к подбородку колени, свернулась
в клубок и глухо заголосила.
В трубе гудел ветер, стегал по стеклам соломой от крыши, перед
почерневшими иконами дрожал коптящий язычок лампады. Луна ныряла в облака,
и тогда ночь становилась неприглядной. Под окнами кто-то осторожно ходил.
Кашлянул и постучал в окно.
- Катя, открой. Я тебя очень прошу: открой. Жизни мне нет без тебя.
Ну сколько, понимашь, можно? Выйди за меня замуж, или я руки на себя
наложу. - Иван Ильич помолчал, а потом тихо спросил: - Ты спишь, Катя?
Открой, прошу тебя. Не хулиган же я какой-нибудь, понимашь. - Он приник к
окну и, как обожженный, отпрянул. - Катя!
Подбежал к двери, рванул ее на себя. Уличная дверь соскочила с петель.
Дрожащими руками нащупал избяную, вбежал в горницу. Лампада мигнула и
погасла. Иван Ильич чиркнул спичку, другую - спички ломались, падали из
рук. Он достал штук десять и с силой ударил ими по коробке. Пламя осветило
комнату, скорчившуюся на полу с петлей на шее Екатерину Ивановну.
- Катя! - вскрикнул Иван Ильич и бросился к ней. - Уйди... -
простонала мать. - Уйди, кричать стану.
- Что ты надумала! Что ты надумала! - тряс он ее за плечи.
Мать мотала седой растрепанной головой и, рыдая, повторяла:
- Уйди! Не прикасайся ко мне. Не прикасайся!
Иван Ильич поднял Екатерину Ивановну на руки, снял с шеи веревку и
уложил в кровать. Мать, дрожа всем телом, кричала:
- Уйди, уйди! Не прикасайся ко мне!
Потом затихла. За окнами вставал седой рассвет. Иван Ильич сидел на
лавке, обхватив голову, и плечи его тихо вздрагивали. На кровати билась в
ознобе Екатерина Ивановна.
- За что ж ты так, Катя? - прохрипел он. - Жизни мне нет без тебя.
Неужто не видишь? Извелся весь. Свет белый не мил... За что ты так, а?
- Уйди! - Екатерина Ивановна стучала зубами.
- Не вернется твой Матвей. Мертвый он, мертвый! Неужели ты не
понимаешь? Сколько же можно ждать?
Иван Ильич упал на колени, пополз к кровати.
- Прости меня за то... прости, Катенька!
- Не подходи! - вскрикнула мать и вскочила с постели.
Губы ее дрожали, волосы всклокочены, перекосившееся в гневе и испуге
лицо было страшным. Председатель остановился посреди комнаты и, стоя на
коленях, протягивал к ней руки.
- Катя, дите у нас будет, я знаю... Не губи, пожалей, Христа ради. Не
жить мне тогда. Клянусь.
- Ненавяжу! - дико закричала Екатерина Ивановна, упала на кровать и
забилась в истерике.
- Я- уйду... Уйду, Катя... Успокойся...
Когда родился Женька, мать, вернувшись домой, решила уйти из села. Не
могла она прямо смотреть в лицо односельчан. Как пламени в глаза, боялась
насмешек. Куда идти, Екатерина Ивановна не знала. В ближних селах
родственников у нее не было, да и идти туда не хотелось. Там не спрячешься
от людской молвы. В город бежать и думать боялась. Жаль было расставаться с
коровой, с деревенским укладом жизни, со скарбом, нажитим долгими годами
труда.
Помыкалась, подумала и решила подождать с уходом, пока не подрастет
Женька. А потом приьыкла к своему новому положению. Соседи не
подсмеивались, чего ждала и боялась, даже, наоборот, относились
предупредительно, часто предлагали помощь.
Так и рос Женька, записанный на имя Матвея Васильевича Кудряшова,
окруженный материнской лаской и заботой...
Нет, далеко не все знал Евгений не только о жизни своих родителей, но
и о своей собственной. Он опять поднялся со стула, прошелся по избе, снял
нагар с фитили лампы и сел. Мать молчала. Сын видел, что она очень устала,
но, взбудораженная воспоминаниями, не может ни уснуть, ни отойти от них.
Евгений тоже молчал. Но это их молчание было понятней и значительней любых
слов.
Он вспомнил один случай. Произошло это нри поступлении в пятый класс.
В селе была только четырехлетка, и желающие продолжать учебу должны были
идти в район, за шесть километров. Полная седая женщина, аавуч районной
десятилетки, спросила его, где работает отец и как его зовут. Жень-ка
замялся.
- Ты что, своих родителей не знаешь? - под дружный смех всего класса
допытывалась учительница. - Он где работает?
- На фронте погиб... - выдавил из себя Женька.
- На каком фронте? Ты же родился... - и осеклась.
- Кудряшов Матвей мой отец, и он на фронте погиб! ~ш упрямо повторил
Женька и вдруг заплакал.
- Ну что ты, что ты, Женя! Я все понимаю... - успокаивав ла его
учительница,
Женька выхватил из парты портфель и убежал домой. Два дня не ходил он
в школу и не разговаривал с матерью. Екатерина Ивановна извелась вся,
допытываясь у сына, что случилось.
- Не пойду я больше в школу, - всхлипывая, сказал наконец он. - Там
тоже узнали, что у меня отца нет.
- Как так нет? - переспросила мать.
- Дураки там, что ли? Не понимают, что ли? - кричал Женька. - Она
сказала, что я родился после войны. Думаешь, не знаю, кто мой отец? - он
вытер слезы и зло посмотрел на мать. - Думаешь, не знаю? Маленький, что ли?
- Женюшка! - охнула Екатерина Ивановна. - Сыночек мой! За что же ты
так на меня?!
Женька хлопнул дверью и выбежал на улицу. В избе громко заплакала
мать. Он прошел за угол дома, прижался щекой к стене и тоже заплакал. В
груди кипела злость, неуемная и такая сильная, что Женька не знал, что с
ней делать и что делать с собой. Ивана Ильича он готов был казнить самой
страшной казнью. Постепенно злость проходила, уступая место жалости. Плач
матери был слышен и здесь, за углом дома. Женька потоптался несколько минут
на месте и вошел в избу.
- Не надо, мам... - буркнул он, переминаясь у порога с ноги на ногу.
Екатерина Ивановна подняла голову, посмотрела на него и заплакала еще
горше.
- Прости меня, сынок... прости... - сквозь рыдания говорила она. -
Это я виновата. Не хотела я, чтоб он был отцом твоим. Обманула тебя. Прости
меня, Женюшка! И фамилию его не дала тебе. - Мать встала с лавки, подошла к
сыну, прижала к себе. - Ради тебя только и живу. Один ты у меня на всем
белом свете.
- Не надо, мам, не плачь... - всхлипывая, утешал Женька. - Я его сам
ненавижу. Ненавижу! Вырасту, я ему отомщу за тебя!..
- Мама, ведь прошло двадцать пять лет, как кончилась война, -
заговорил Евгений. - Неужели ты и сейчас все ждешь, надеешься?
- Как тебе сказать, сынок... - Она привлекла его голову к себе,
помолчала, - Иной раз глянешь на дорогу, что со станции ведет, а по ней
идет кто-нибудь, и сердце так и сожмется комочком, так и запрыгает в груди.
Картуз вроде знакомый покажется, или походка, или еще что... Умом-то, оно
конечно, понимаешь, а вот сердцем... Что ж с ним сделаешь? Почитай, лет
пять как сны перестали мучить, да и то не совсем. Намедни вот опять Матвей
приходил. И опять по ржи уходит, уходит от меня, я за ним и никак догнать
не могу. И лампу вот по ночам жгу, правда, теперь уже для тебя, да все
равно... Матвей мой, он... - она замялась на секунду, не в силах, видно,
произнести слово "покойник", - иногда задержится где с дружками. Вот я и
жгла лампу и ждала его. А потом Женя с Петей в пургу или непогоду из школы
на ее огонек шли. И сейчас случается иногда: проснусь среди ночи, и так
станет нехорошо, так заноет в груди, все ждешь чего-то, - возьму да и зажгу
лампу. Да навсегда, видно, заблудились мои соколики в чужих степях. Не
забывай, прилетай иногда на ее свет, Женюшка.
Сын молчал, борясь с волнением.
- Мам, я помирюсь с Наташей. Обещаю тебе, - сказал вдруг он.
В окно вползало утро. Через несколько мгновений должно было взойти
солнце. Они ждали его первых лучей, каждый думая о своем и вместе - об
одном и том же. Они знали: первый луч упадет на пол, медленно проползет по
стене, упрется в рамку с фотографией и ярким розовым цветом подсветит
огромный креповый бант на ней.
Начинался новый день, и будут, наверное, в нем и радости и огорчения,
и встретит их Екатерина Ивановна Кудряшова спокойно, без суеты и страха.
Радостями поделится со всеми, щедро, как эта земля, на которой она выросла
и в заботах о которой состарилась; горе спрячет в себе, и не согнется под
его тяжестью, и будет идти по жизни с открытым лицом и чистой совестью.


Глава шестая

    НАТАША



"Здравствуй, Женя! Сегодня я проснулась на заре, сидела у окна и
наблюдала восход солнца. Оно здесь не такое, как у нас в Добринке. Ты не
забыл то утро после школьного бала? Я вспомнила его и вдруг остро
почувствовала, как далеко мы теперь друг от друга. Мне стало
грустно-грустно. Наверное, у меня на глазах выступили слезы, потому что
подошла мама, обняла меня и сказала: "Привыкай, доченька, привыкай..." А
при чем здесь "привыкай", если я о тебе думала? Разве можно привыкнуть к
разлуке, правда, Жень?,
Пиши мне чаще, Женечка, я тебя очень прошу. Твои письма пахнут степью,
нашей школой, я даже не знаю, чем еще, но чем-то родным, от чего хочется и
смеяться и плакать.
Как твои дела? Не передумал ли поступить в летное училище?"
Евгений отложил в сторону это зачитанное до дыр письмо в неторопливо
раскрыл другое.
"Женя, я не могу больше так. Зачем ты каждую ночь приходишь в мои сны?
И все какой-то хмурый, неприветливый. Может, ты уже разлюбил меня?
Ты пишешь, что у вас стоит золотая осень. Зачем ты написал мне об
этом? Некому было развеять мою тоску... Целый день я ходила словно больная,
а перед глазами стоял наш школьный сад, и падали с наших яблонь золотые
листья, сиротели клены, и вся земля, все тропинки были усыпаны желтыми
листьями. Ты счастливец, Женька! Можешь хоть сейчас пойти и увидеть все
это. А у нас дует северный ветер, холодный, пронизывающий, и все говорят,
что это надолго".
В аккуратно сложенной пачке было восемь писем. Евгений знал каждое из
них почти наизусть. В те далекие годы своей беззаботной юности он часто,
спрятавшись, с замирающим сердцем не раз перечитывал их. Это были минуты
сплошного счастья.
Он покинул свой дом, а письма по его просьбе хранила мать в старом,
окованном позеленевшими медными лентами сундуке. Никто не знал об их
существовании, тем более содержания, даже самые близкие друзья. И их
автору, жене своей, он сказал как-то, что письма не сохранились. Почему он
обманул Наташу, Евгений не смог бы ответить. Эти письма вошли в его жизнь
как что-то чистое, светлое, не отделимое от степи и родины. Он всегда
помнил о них, и в минуты грусти, и в часы радости они были для него как
звонкий родник для уставшего в дороге путника. Он приезжал и радовался
встрече с ними. Но при каждой встрече, сам того не желая, с горькой досадой
отмечал: Наташа в письмах все больше и больше разнится с той, что стала
матерью его ребенка. Ее душа, чистая и романтическая, будто обросла некой
невидимой пленкой, сквозь которую не проходили к сердцу и не тревожили его
возвышенные порывы, бескорыстные стремления. Может быть, поэтому он прятал
до сих пор ту юную, открытую для добра Наташу от нее же самой,
очерствевшей, все больше погружающейся в мелочные житейские расчеты.
"Здравствуй, Женя!" Он отложил письмо и задумался. По-.чему она
разлюбила и школьный сад, и яблони с золотыми листьями, и восходы солнца
над селом? Теперь даже стыдится сказать своим знакомым, что родилась в
деревне. А чего стыдиться? Что она, Наташа, ближе к земле, тоньше понимает
ее красоту? Так этим гордиться надо! Нет! Разбудить ее, непременно
разбудить!
"Здравствуя, Женя!.." А как она умела улыбаться! И эти ямочки на
щеках... С ума сходил от них Женька. Они тоже снились ему по ночам, он
писал ей об этом и умолял, чтобы она чаще снилась ему, как будто это от нее
зависело.
"...ты даже не представляешь, как я люблю тебя! Сентиментальная
дурочка! - ругаю себя, а слез сдержать не могу. А отчего они, эти слезы, не
понять! Очень хочется видеть тебя, хоть вполглаза, хоть один мят..."
Евгений опять отложил письма и с улыбкой на лице будто застыл.
Эх, Наташка, Наташка... Боль ты и радость его ранняя, первая. Разве
мог предположить тогда Женька, что все так обернется? И ничем-то она не
отличалась от своих хохотуний-подружек. Только когда смотрела на него
своими чуть-чуть раскосыми голубыми, как майское небо, глазами, почему-то
становилось страшно и дух захватывало от непонятного волнения, будто стоял
он на краю крутого обрыва, с которого и хотелось и боязно было прыгать.
Женька мог ответить, почему бывают затмения солнца и какие законы
открыл Архимед, когда был построен римский Колизей, и сколько длилась
мезозойская эра, наконец, мог без промедления решить любую задачу на бином
Ньютона и объяснить, почему Онегин дрался на дуэли с Ленским, а вот отчего
его пугает и вместе с тем притягивает к себе как магнит голубизна
Наташкиных глаз - не знал.
Витька Тарасов как-то изрек, что никакой любви не бывает. "Выдумка все
это маменькиных сынков и прочих хлюпиков. Луна, разные там вздохи, охи не
для мужчин. Настоящих, по крайней мере!" И Женька понял: если это у него
любовь, то пропащий он человек. Вот до чего довели глазки! Подумать
только - "маменькин сынок и прочий хлюпик"... Даже не заметил, как
докатился до такой жизни. Позор! Хорошо, что еще никто не знает об этом.
Не верить Витьке Женька не мог. Уж если кто имел право назвать себя
настоящим мужчиной, так это он. Витька презирал всех девчонок без
исключения. Он их и за людей-то не считал. А стояли вы в воротах, когда он
бьет пенальти? Нет? Вот то-то! Помолчите тогда. И не беритесь подрывать его
авторитет. Он книжку про самбо читал. Приемчики знает,
Хрясь - и ты на земле. Не успеешь очухаться, а он уже тебе ногу вперед