Страница:
- К примеру, взять солончаки, - говорил сидящий на корточках. - Шею мылить надо за такие штучки! Взять и распахать... Ни черта ж на них не вырастет! Голову на отруб даю. Иль Грунькин луг. Всю жисть пасли скот на нем. От снега до снега. Нет! Распахали и посеяли кукурузу! Землю испоганили и семена кобелю под хвост выбросили! Земли-то у нас и так сколько угодно. Хозяина на нее нет. Только и слышишь: план, план, заготовки... А кто ж за ей, родимой, ухаживать, лелеять ее будет? Не-е-ет, настоящий хозяин такого бы не сделал... не поступил бы так предательски с ней, кормилицей.
- И тому, кто поступил, голову бы отвернул! А что мы? Пацана поставили председателем, он и ворочает... Да ведь он овес от ячменя не отличит! Только и того, что диплом в кармане. Чего с него возьмешь? А наша вроде бы и хата с краю.
- Попробуй пойди супротив него! Да что там супротив! Подсказать не моги... Сживет... Из насиженной хаты придется уходить. Незаметно, неприметно и во всем виноват останешься.
- Труслив, понимашь, народ пошел... В бою, понимашь, и черт не брат был, пулям не кланялись, а тут...
Они внезапно умолкли. Кудряшову вдруг показалось, что стук его сердца сейчас же услышат там, те двое. Услышат и позовут. А не подойти нельзя. Он не мог ошибиться: у костра был Иван Ильич. Прежний председатель колхоза. Его отец. Отец, с которым он никогда не жил вместе, которого они с матерью не признавали и которого он ненавидел. Евгений мало знал этого человека, а в слова односельчан о том, что Иван Ильич давно и безответно любит его мать, не верил.
Как липкая, темная гадюка, нет-нет да и проползал по селу грязный слушок о том, будто вдовый председатель колхоза Иван Ильич не по обоюдному согласию, а силой взял солдатскую вдову Екатерину Ивановну Кудряшову, отчего и появился на свет Женька незаконным.
На всю жизнь запомнил Женька ехидный, визгливый голос Кащея и слова его: "Мать твоя.женихалась с председателем, вот ты и..." Не мог поверить во все это мальчишка. И от своего неверия, от этого визгливого голоса, ужалившего его, как оса, избегал не только разговоров с отцом, но и встреч. А откуда-то исподволь росла и крепла в детской душе ненависть к этому человеку, не оставляя в сердце и крохотного уголка для сыновних чувств.
И сейчас Евгений хотел повернуться и уйти, скрыться в ночи, но ноги не слушались, а все тело обмякло и ослабло. "Дурак! - зло обругал себя Кудряшов. - Кого боюсь? Нет, дело не в этом. О чем я с ним говорить буду? Чужой он мне".
На миг Евгений представил знойный летний день, и эту степь, и именно вот это место у Волчьего лога, и себя восьмилетним сорванцом на руках у Ивана Ильича.
Тогда он открыл глаза и удивился. Даже сам не понял чему. В высоком небе звонко пел жаворонок, стучали железными ободьями дроги, кружилась голова, и какой-то тупой, пугающей болью ныла нога. Он сразу все вспомнил. И отбивающихся от оводов лошадей, запряженных в сенокосилку, и то, как, сверкая и лязгая ножами, сенокосилка двинулась на него, и он не успел даже крикнуть "мама", только подумал об этом, как ногу горячо и остро лизнули сверкающие зубья. Только сейчас ему стало страшно. Он потянулся рукой к ноге и услышал голос Ивана Ильича:
- Потерпи, Женя, потерпи, сынок. Как же мы матери-то, матери-то покажемся! Вот, понимать, незадача какая вышла! И как тебя угораздило?
Женька хотел вырваться у него из рук, но увидел кровь на ноге и громко заплакал. Председатель прижимал его голову к своей груди, целовал и бешено кричал, погоняя лошадей.
Рана оказалась4 неопасной, и дней через десять Женька вернулся домой. На ноге остался кривой широкий шрам...
Евгений нагнулся и пощупал его. Шрам был горячим. Наташка часто говорила: "Для женщины это было бы трагедией, а вот вам, мужчинам, ноги вроде бы и ни к чему, ну кто их видит!.."
...У окна его палаты, под палящим солнцем, вся какая-то съежившаяся, жалкая, в синей выцветшей кофтенке, часами простаивала мать. Он обманывал ее, говоря, что ему ни чуточки не больно, и уколов он не боится, и вообще здесь хорошо и врачи отличные. Он говорил это, а голос его дрожал, и все в нем сжималось при мысли, что скоро эта родная синяя кофточка скроется за углом вон того дома, и сразу все изменится, потускнеет, и ему станет совсем не по себе, и нога заболит еще сильнее, и заноет в груди, и так захочется убежать вслед за матерью в широкую, привольную степь, что слезы сами покатятся на жесткую больничную подушку.
Как-то под вечер зашел Иван Ильич. Боком протиснулся в палату и сел на стул рядом с койкой. Женька натянул одеяло до подбородка и испуганным зверьком уставился на отца.
- Ну что, герой, выздоравливаешь: - спросил тот и смущенно улыбнулся. - В район по делам приезжал, решил проведать тебя... Гостинец вот прими, - добавил он, протягивая цветастую коробку, и опустил голову, поняв, видно, что врег без надобности, неуклюже. Ни в каком районе он не был, а ехал сюда за шесть километров специально, чтобы проведать его, сына своего Женьку.
Оба молчали. Одеяла Женька ке отпускал. Иван Ильич встал, потоптался на месте, крякнул в кулак и, пожелав выздоровления, вышел.
В коробке были конфеты. Их было так много, что у Женьки разбежались глаза. Это ж целое богатство, о каком он и мечтать никогда не смел! А если признать всю правду, то и есть конфеты ему еще не приходилось. Мать рассказывала, что они напоминают сахарный песок, но намного слаще и вкуснее. Одну конфету он уже поднес было ко рту, но вспомнил, что скоро придет мать, и неохотно положил ее обратно в коробку. Без ее разрешения он не мог принять такой дорогой подарок. Тем более от Ивана Ильича. От запаха конфет Женькин рот был переполнен слюной, а мать все не шла, и минуты тянулись бесконечно долго.
А когда она пришла, случилось то, чего он ни понять своим детским умом, ни оправдать и простить не мог. Как только мать услышала, что конфеты подарок Ивана Ильича, се будто подменили. Лицо ее передернулось, на глазах выступили слезы, она схватила коробку и выбросила ее в раскрытое окно. Сквозь слезы Женька видел, как упала в пыль и разорвалась цветастая коробка и как чей-то жирный, с громадным кровавым гребешком петух жадно клюнул пузатую коричневую конфету и закокотал, созывая кур...
...Вновь Евгению чудилась музыка. Она была, как плач матери, тихая и безутешная. Казалось, что плакала степь. Плакала о вытоптанном ковыле, об облетевшей полыни, о прошедшем детстве и о чьих-то ошибках - больших, непо-. правимых.
Резко, не таясь, Кудряшов повернулся и пошел от костра. Его не заметили. Пройдя немного, опять остановился. Сел на чемодан и закурил. Руки дрожали, по лицу катились крупные капли пота. "Так нельзя, - подумал он и обхватил голову руками. - Надо сходить к Чайке".
Поднял голову и увидел прямо перед собой лошадь. Стреноженная, она мирно щипала траву. Ему захотелось встать и погладить ее.
- Иди ко мне, - ласково позвал он, протягивая руку. Лошадь фыркнула и метнулась в сторону.
- Кто там? - крикнули от костра.
- Свои, - буркнул себе под нос Кудряшов и пошел прочь. Окрик не повторился.
Памятника он не нашел. На месте памятника, где когда-то была ровная поляна, густо заросшая разнотравьем, лежало бугристое поле, вдоль и поперек изрытое бороздами. Могучие кусты татарника, как хищные птицы, неуклюже громоздились на вздыбленных грудах земли и были похожи на дикую стаю, вцепившуюся когтями в свежие раны огромного живого существа.
Еле переставляя отяжелевшие ноги, Евгений брел по степи. В голове не было ни единой мысли. Странная опустошенность завладела им. До села оставалось шагов семьсот, и только близкая встреча с матерью удерживала его от того, чтобы не упасть прямо здесь, в степи, и не уснуть беспробудным сном.
Кудряшов не помнил, сколько времени он шел. Где-то в ночи пропел петух. Евгений поднял голову. Протер глаза и вдруг почувствовал, как от чего-то родного, знакомого, близкого больно екнуло сердце и застучало в горло тугой спазмой.
Впереди, в окне темнеющей избы, ярко горела настольная лампа.
От угла дома метнулась тень, и не успел Евгений что-либо подумать, как почувствовал на своей шее теплые, ласковые руки матери.
- Женюшка, сыночек! - смеясь, всхлипывала мать. - Как же ты так?.. Телеграммку бы дал... встретили бы... Ну, слава богу, приехал... Радость-то какая! Радость-то какая! А я проснулась, слышу - паровоз гудит. Дай, думаю, лампу зажгу. Может, сынок приехал. Вышла на двор и все хожу, хожу вокруг дома, не спится мне. А намедни сон видела... Все куда-то ты бежишь, бежишь...
Евгений обнимал плечи матери, гладил волосы, целовал ее щеки, руки и молчал. Хотелось сделаться маленьким-маленьким, прижаться к ее груди и заплакать. Верилось, что и сейчас, как в далеком детстве, мать нашла бы для него именно те слова, которые знала только она, и утешила бы его.
- Ну, пошли в горницу. Чего ж мы стоим тут? - заторопилась мать. - А я уж думала: не дождусь. Нет и нет. И письма в последнее время не писали. Как на троицу получила, так и... Почтальон уж и дорогу к нам забыл. Внученька кебось большая теперь? - Она осеклась на полуслове. Остановилась у двери, оглянулась и тихо спросила: - А где же они?
- Я один, мама, - глухо промолвил Евгений,
- Что так, Жень?
Он помолчал, переступая с ноги на ногу.
- Крышу-то давно перекрыла?
- Нет. В этом году. Ой, сынок, не мучь ты меня! Что с ними? Людочка, Наташа... не беда ли какая?
- Нет. Успокойся... Я все потом расскажу.
Они вошли в дом. Евгений поставил чемодан и тяжело опустился на лавку. В комнате пахло щами и керосином. Евгений сразу отметил, как изменилась мать за эти годы: будто бы стала ниже ростом, медлительнее в движениях и грузней телом. И голос ее, некогда отчетливый и звучный, потерял свою звонкость, сделался каким-то глухим, приземленным, будто осел от тяжести лет, легших на ее плечи. На левое ухо спадала редкая седая прядь, подчеркивая частые темные морщинки, избороздившие лицо. И все лицо матери будто потемнело и уменьшилось. Из-под редких русых бровей устало смотрели выцветшие, словно обмелевший ручей, голубые глаза.
- Приехал надолго? - спросила она.
- Не знаю, мама.
- Сынок, что у вас с Наташей? - Голос ее дрогнул, они медленно разогнулась, вытерла о фартук руки, подошла к столу и села против сына. Что случилось, Жень?
- Сам не знаю, мама. Наверное, мы с Наташей разные люди. Очень разные, - повторил он и устало провел руками по лицу.
- Вы что ж, развелись? - испуганно охнула мать и вся как-то поджалась, будто приготовилась встретить большую, неотвратимую беду.
Сын смотрел ей в лицо и видел, как медленно наполняются слезами ее глаза, скорбно опускаются уголки рта и мелкомелко дрожит побелевшая нижняя губа. Он знал: сейчас она заплачет тихо, беззвучно и не станет укорять или оправдывать его, но замкнется в себе и силой, выработанной за долгие годы тяжкой жизни, спрячет боль и будет выглядеть виноватой, будто главная виновница того, что у ее сына, у ее Женьки, случилась беда, она и никто другой.
- Успокойся, мама. До развода дело не дошло. Просто нам стало трудно друг с другом. Ругаемся по разным мелочам, по поводу и без повода. Долго это не может продолжаться.
- Дите ведь у вас, Женюшка, - почти шепотом сказала мать и подняла фартук к лицу.
- Понимаю, мама. Я все понимаю. Но как же так, ради ребенка и свою и ее жизнь переводить! Может, лучше порознь жить? И ведь не ради себя, ради Людочки.
- Не по-людски ты рассуждаешь, сынок, не по-божески...
- Вот и в этот раз звал ее сюда вместе, всей семьей отдохнуть, так она... - Евгений встал, шагнул по комнате. - Петухи ей спать не дают, щи деревенские не нравятся. Сочи ей подавай. А на кой черт мне ее Сочи! Я свою деревню и на мильон Сочей не променяю!
- Женюшка ты Женюшка, - всхлипнула мать, - сам знаешь, как без отца-то расти. Вы беситесь, а дите невинно страдать должно. Всю жизнь сиротинкой маяться. Христом-богом прошу; одумайся, послушай ты меня, старую, не разбивай по дурости семью.
Она сидела маленькая, морщинистая, в старенькой, блек-пой косынке и горестно смахивала слезы темными, с синими узлами вен руками. Евгений виновато понурил голову. Много лет назад он видел мать такой, как сейчас. Тогда он, распухший от голода, лежал вот на этой же лавке, тихо стонал и просил есть. В доме, как и во всем селе, не было ни крошки хлеба. Мать стояла около него и сквозь слезы уговаривала потерпеть. Говорила, какой хлеб испечет из нового урожая, а сама, еще более голодная, чем он, плакала от бессилия и жгучей жалости к нему.
- Если что и сдерживало меня от более решительных поступков, так это любовь к дочке. Наташа стала невозможной! Кроме барахла, денег, для нее ничего не существует. Мне стыдно с ней в гости к друзьям пойти! Ни с того ня с сего ревновать вдруг стала. Задержишься на работе - скандал. Ну куда это годится?
Евгений почувствовал, что он словно оправдывается перед матерью. И взгляд и голос его стали какими-то просящими, заискивающими. И говорил он будто бы правду, а сам чуть-чуть не верил в нее.
- Что вам делить?.. Жизете в достатке, птичьего молока только и не хватает... Дочка растет... В прошлый приезд-то любо смотреть было. Как голубь с голубкой... Слава богу, мир на земле. - Она вытерла фартуком глаза, перекрестилась на икону и положила руки на колени. Они легли мягко, спокойно, и синие вены, избороздившие их, напоминали Женьке тихие, прозрачные речки в ровной, широкой степи, и трели жаворонков над ними, и запах парного молока, и еще что-то теплое, мягкое, ласковое, о чем и рассказать-то нельзя, а можно лишь почувствовать, почувствовать не только сердцем, но и каждой клеткой своего тела. Евгений упал на колени и поцеловал руки матери.
- Ты чего, Жень? - удивилась она.
Сын молчал. Ему вдруг показалось, что весь этот разлад с Наташкой надуман, несерьезен, и это его бегство из дома и ее отказ поехать вместе с ним тоже глуп и необдуман, и что есть в жизни что-то большое и значительное, по сравнению с чем их семейные неурядицы мелки и похожи на ребячество.
- Не надо, сынок, не надо. - Мать плакала и отнимала свои руки.
- Зачем ты так, мама? - Евгений встал и обнял ее. - Успокойся... Или ты не рада моему приезду?
- Рада, сыночек. Без памяти рада. Только бы... Внучка как родилась, я ног под собой не чуяла. Ну, думаю, привезут, и буду я с ней в мире да з согласии "янн свои доживать. Платьица, шапочки шила... И каждый год перешивать приходилось. Так и не дождалась. Знать, не потребовалась бабушка.
- Совсем ты у меня седая стала. - Сын привлек мать к себе. - Как живешь, мама? Не болеешь?
Мать вытерла слезы, помолчала.
- Слава богу... Глазоньки вот мои что-то хиреть стали. Без очков уж ничего не вижу. Письма, какие случаются, Надюшку прошу прочитать.
- Это чья же?
- Семена Посаднева младшая. А пишу сама. Хотела было ее просить, а потом раздумала. Забеспокоитесь там, увидя чужой почерк. Что ж, скажете, самой и написать нет мочи? А у вас там, в городе, и так беспокойства хватает.
- Хватает, - медленно повторил сын.
Он прошелся взад-вперед по комнате, пощупал печь и остановился у стены, увешанной фотографиями. В каждой рамке на доброй половине фотографий был он. Вот он в новеньком каргузе, в кителе с блестящими пуговицами первоклассник. А вот - выпускник. Большая цветная фотография Людочки. Ей годик... Он с Наташкой. В парке - с друзьями-студентами. У моря. В загсе. Наташка в белой фате, он а строгом черном костюме. Опять он - с гитарой. И вновь он, Наташа, Людочка - всей семьей. Вверху большой отдельный портрет. Там двое мужчин. Один сидит на стуле, тяжело опустив на колени крупные жилистые руки, другой совсем юноша, тонкий, задиристый, стоит рядом, обхватив сидящего за плечи. На рамке расшитое полотенце и большой черный бант. Портрет был сделан с маленькой довоенной фотографии в районном центре по его, Женькиной, просьбе после того, как Кащей обозвал его "нагулянным" и "председательским сынком". Много горьких воспоминаний связано с этим портретом. С матерью он редко говорит о нем. После того, как...
Клички "Нагулянный" и "Председательский сынок", как деготь, прилипли к Женьке. Словно затравленный, метался он от обидчиков к матери и не мог понять всем своим оскорбленкым и униженным существом, где правда, а где ложь. То, что говорил Кащей, было страшным и вызывало ненависть к Ивану Ильичу. Женька не хотел этого. Не хотел потому, что мать каждый раз, когда он в слезах прибегал к ней и требовал объяснений, тоже плакала и убежденно повторяла: "Не верь! Врут люди. Вот твой отец! Вот он! Вот!" Снимала со стены портрет, прижимала его вместе с Женькой к груди и уже сквозь рыдания продолжала убеждать: "Матвей твой отец! Матвей! Верь мне, сынок. Ни при чем тут председатель. Никто он тебе, никто!"
Евгений прошел к окну и сел. За окном утренней зарей подсвечивалась ночь, по селу наперебой горланили петухи.
- Жень, может, выпить хочешь? - спросила мать. - У бабки Устиньи самогонка есть. Я сбегаю.
- Не надо, мама. Не хочется. Молока налей мне, и я спать лягу.
Он достал сигареты и закурил. На подоконнике стояла пепельница, рядом лежала пачка папирос.
- Чьи это? - удивился Евгений. - Ты что?.. Курить стала?
- Женюшка... - Она замолчала и опустила голову. - Иван Ильич... отец твой... перешел к нам. Сколько ж ему мыкаться одному-то? - Она опять замолчала, перебирая в руках фартук, и, будто извиняясь, продолжала: - С председателей его сняли... На пенсии теперь. Да разве его удержишь дома? Табунщиком работает, в ночном сейчас...
- Мне надо уехать? - упавшим голосом спросил Евгений.
- Сынок... - У нее опять побелела и мелко задрожала губа. - Он же отец твой, кровь родная, человек хороший... Сколько это могло продолжаться? Не молодые мы уже... Землюшку топтать недолго нам осталось, пора и к углу какому-нибудь прибиваться.
- Ты же презирала его.!
- Это не так, Женя. Все не просто, сынок. В двух словах об этом не расскажешь. Он всю жизнь бобыль бобылем... И я как травиночка в поле, прихилиться не к кому.
- Как же мне с ним под одной крышей? - растерянно развел руками Евгений.
- Тебя он очень любит. Ведь кроме-то у него во всем белом свете никого нет. И я, старая, перед вами обоими виновата! - Мать снова заплакала. Зачем было тебя, несмышленого, восстанавливать против отца? Не по-божески я поступала. Если бы ты только знал, какой это человек! Постарайся понять его, сынок. Я полжизни ошибалась, не повторяй моей ошибки, Женюшка. Это будет несправедливо.
- Ничего я не хочу знать о нем! Какой он мне отец?! Отцы воспитывают своих детей, а он?
Евгений подумал вдруг о Людочке, с том, что и она может так же сказать о нем, если и впрямь случится, что их дороги с Наташкой разойдутся, - а этого не миновать, - но поднявшееся в груди раздражение против Ивана Ильича подавило эту мысль.
- Что ж нам теперь делать, Женюшка?
- Нескладная у нас встреча вышла, мама.
- Хочешь, он уйдет. И слова не скажет - повернется и уйдет. Привози сюда Наташу, Людочку, и будем вместе жить. Работы и тут завсегда хватит.
- Постели мне, мама. Я очень уехал... Он... когда придет из ночного?
- Утром.
Мать задула лампу, в нерешительности постояла около стола, потом подошла к сыну и села в изголовье. Оба молчали. За печкой тенькал сверчок, старые ходики монотонно торопили утро. Евгений хотел заснуть и не мог.
Почему-то вспомнил тот день, когда мать провожала его в институт. Жарко светило солнце, они шли прямиком через степь, и теплый ветер с острым запахом донника, прилетевший откуда-то со стороны Торфяного болота, трепал его густую рыжеватую шевелюру и, как в детстве, пел о чем-то веселом и задорном. И Женьке тоже хотелось петь и, как мальчишке, без устали кувыркаться в степных цветах, скакать из края в край, но рядом шла мать, и была она тихой и грустной, как эта степь после шумной грозы.
- Не надо грустить, мам, - сказал Женька.
- Что ты, сынок! Я очень рада за тебя. Закончишь институт, большим человеком будешь! Счастье свое найдешь. Только бы войны не было.
Женька смотрел ей в глаза и видел, что она действительно безмерно счастлива за него, так счастлива, что не может сдержать слез. Мать смеялась, и плакала, и говорила о совсем незначительных пустяках, о которых не надо забывать, живя там, на чужбине.
"На чужбине..." Евгений помнит, как это слово, будто колючая льдинка, вползло в его разгоряченную душу. И сразу стало зябко. Впервые ему предстояло жить без матери, вдалеке от дома. И конечно же там не будет этой степи, в которой он вырос и возмужал, где познал свои первые радости и печали, где впервые услышал пение птиц и завывание ветра, шелест трав и вой вьюги, где ощутил дурманящий аромат чабреца и шалый запах осенней полыни.
- Мама, - грустно сказал Женька, - ты пиши мне чаще и... знаешь что... - Он помолчал, стыдясь высказать свою просьбу, а потом решился: Присылай в письмах разные травы, хоть по листочку, по былиночке, но чтобы они степью пахли, ладно?
Мать обняла его за плечи:
- Обязательно, сынок, обязательно! Знаешь, я и сама жить без них не могу. А ты уж пересиль себя. Пересиль! Знаю, трудно будет, но ты пересиль.
Потом на перроне она все что-то гсворила ему, наказывала, поправляла рубашку, приглаживала волосы на его голове и беззвучно плакала. А когда ударил колокол, вся выпрямилась, вытерла слезы, порывисто прижала сына к груди, поцеловала в губы, резко повернулась и ушла по перрону все такая же прямая и напряженная. Женька хотел крикнуть: "Мама!" Но поезд тронулся, и он уехал...
- Сынок, ты же любил Наташу. - Мать наклонилась к его лицу, он слышал ее теплое дыхание, ощущал прикосновение мягких волос к своему лбу и по-прежнему молчал.
За окном серело.
Через несколько минут предутренняя тишина взорвется гомоном птиц, мычанием коров, всеми теми звуками,, в которых рождается сельский день. Евгений ждал их. Ждал, чтобы окончательно убедиться: да, он действительно дома, в родном краю, под родной крышей. Он почти верил в то, что, проснувшись, найдет единственно правильный ответ на все вопросы, поставленные перед ним жизнью, верил: решение должно быть правильным.
Глава вторая
ЧАЙКА
Десятилетний Женька сидит на постели, поджав под себя ноги, смотрит в мутную предрассветную тишину и вздыхает. Еще никогда в жизни не было ему так тяжело. Вот уже третью ночь подряд ему снится один и тот же сон, от которого он пробуждается как ошпаренный кипятком и потом долго не может уснуть.
Его преследует табун лошадей... С сытым ржанием он проносится по Женькиным снам, с распущенными по ветру гривами, брызгая из-под копыт клочьями пожухлой осенней травы. Впереди всех, стелющимся по землз наметом, мчится вороная лошадь с тонкими белыми ногами.
"Чайка!" - с замирающим сердцем угадывает он и каждый раз просыпается.
А проснувшись, чувствует себя одиноким, неизвестно кем обиженным и страшно неочастным. Разные мысли лезут Женьке в голову. Он не прогоняет их и даже не пытается противиться им. Что толку?.. Все равно уже ничего не изменишь...
Ему только хотелось расплакаться и убежать прямо сейчас в степь, оседлать там Чайку и умчаться куда-нибудь, хоть на самый край света. Но проходит полчаса, час, а Женька сидит на кровати в прежней позе, все с теми же отчаянными и невеселыми мыслями. Куда там умчишься!..
"Эх, жизнь..." - вздыхает он.
И в этом вздохе не чувствуется ни зла, ни упрека, одна покорность обрушившейся на него судьбе. Оно и понятно. Целое лето пас он колхозный табун, вольной птицей летал по степи на быстроногой Чайке, и вот... Наступил сентябрь, звяк-гул школьный звонок, и жизнь Женькк стала похожа на какой-то кошмарный сон. Он пошел в четвертый класс, а его место у табуна занял Колька Кашей. Все бы ничего, да... Разлуку с табуном и Чайкой пережил бы как-нибудь... Тем более что в принципе-то он не против школы. Не-е-ет, учиться надо. Это он хорошо понимает. Неучам скоро и табуна пасти никто не доверит. Но... Как тут жить, если вчера по селу на взмыленной Чайке промчался этот гад и в руках его змеей извивался длиннющий кнут!
Женька вспомнил, какой захудалой стала Чайка, как жалобно горел ее фиолетовый глаз, и тихо всхлипнул.
- Ты чего, Жень? - проснулась мать.
Голос матери был сонный и такой ласковый, что Женька не выдержал и заплакал.
- Иди ко мне, сынок, - позвала она.
Шлепая босыми ногами по полу, Женька подошел к ее кровати и, шмыгая носом, юркнул под одеяло. Почувствовав рядом мать, он успокоился.
- Тебе сон плохой приснился? - спрашивает она и гладит его по голове.
- У него... у него проволока на конце! - вновь всхлипывает Женька и всем телом прижимается к матери, словно прячется от режущего удара Кащеева кнута.
- Какая проволока? - недоумевает мать.
- За что он бьет их? Кащей проклятый! И Чайку... Им же больно! захлебываясь слезами, вскрикивает он.
- И-и-и-их... глупенький! - обо всем догадавшись, утешает мать. Опять ты за свое. Нашел о чем тужить! Скоро зима, лошадей загонят в конюшню, и никто их там не ударит. Хочешь лыжи? Завтра пойдем и купим. А там новое лето не за горами. Кому же, как не тебе, табун пасти...
Тихий, баюкающий голос матери успокаивает мальчонку. В его воображении рисуется зима, в круговерти воет метель, свистит в замерзшем бурьяне, а он на новеньких лыжах мчится в степь. Ему нипочем ни обжигающий нос ветер, ни мороз, ни вьюга. Там, в степи, замерзает Кащей. Он выбился из сил, застрял в Волчьем логу, испугался и не может идти. Женька взвалит его на плечи и принесет в село.
"Жень, прости меня. Я больше не буду бить лошадей". - Колька примирительно протянет обмороженную руку. А он молча, с гордо поднятой головой покажет жестом - уходи прочь! И Колька, жалкий, согнувшийся, поплетется через все село со своим змеиным кнутом, и все будут видеть его позор, показывать на него пальцами и с презрением отворачиваться.
- И тому, кто поступил, голову бы отвернул! А что мы? Пацана поставили председателем, он и ворочает... Да ведь он овес от ячменя не отличит! Только и того, что диплом в кармане. Чего с него возьмешь? А наша вроде бы и хата с краю.
- Попробуй пойди супротив него! Да что там супротив! Подсказать не моги... Сживет... Из насиженной хаты придется уходить. Незаметно, неприметно и во всем виноват останешься.
- Труслив, понимашь, народ пошел... В бою, понимашь, и черт не брат был, пулям не кланялись, а тут...
Они внезапно умолкли. Кудряшову вдруг показалось, что стук его сердца сейчас же услышат там, те двое. Услышат и позовут. А не подойти нельзя. Он не мог ошибиться: у костра был Иван Ильич. Прежний председатель колхоза. Его отец. Отец, с которым он никогда не жил вместе, которого они с матерью не признавали и которого он ненавидел. Евгений мало знал этого человека, а в слова односельчан о том, что Иван Ильич давно и безответно любит его мать, не верил.
Как липкая, темная гадюка, нет-нет да и проползал по селу грязный слушок о том, будто вдовый председатель колхоза Иван Ильич не по обоюдному согласию, а силой взял солдатскую вдову Екатерину Ивановну Кудряшову, отчего и появился на свет Женька незаконным.
На всю жизнь запомнил Женька ехидный, визгливый голос Кащея и слова его: "Мать твоя.женихалась с председателем, вот ты и..." Не мог поверить во все это мальчишка. И от своего неверия, от этого визгливого голоса, ужалившего его, как оса, избегал не только разговоров с отцом, но и встреч. А откуда-то исподволь росла и крепла в детской душе ненависть к этому человеку, не оставляя в сердце и крохотного уголка для сыновних чувств.
И сейчас Евгений хотел повернуться и уйти, скрыться в ночи, но ноги не слушались, а все тело обмякло и ослабло. "Дурак! - зло обругал себя Кудряшов. - Кого боюсь? Нет, дело не в этом. О чем я с ним говорить буду? Чужой он мне".
На миг Евгений представил знойный летний день, и эту степь, и именно вот это место у Волчьего лога, и себя восьмилетним сорванцом на руках у Ивана Ильича.
Тогда он открыл глаза и удивился. Даже сам не понял чему. В высоком небе звонко пел жаворонок, стучали железными ободьями дроги, кружилась голова, и какой-то тупой, пугающей болью ныла нога. Он сразу все вспомнил. И отбивающихся от оводов лошадей, запряженных в сенокосилку, и то, как, сверкая и лязгая ножами, сенокосилка двинулась на него, и он не успел даже крикнуть "мама", только подумал об этом, как ногу горячо и остро лизнули сверкающие зубья. Только сейчас ему стало страшно. Он потянулся рукой к ноге и услышал голос Ивана Ильича:
- Потерпи, Женя, потерпи, сынок. Как же мы матери-то, матери-то покажемся! Вот, понимать, незадача какая вышла! И как тебя угораздило?
Женька хотел вырваться у него из рук, но увидел кровь на ноге и громко заплакал. Председатель прижимал его голову к своей груди, целовал и бешено кричал, погоняя лошадей.
Рана оказалась4 неопасной, и дней через десять Женька вернулся домой. На ноге остался кривой широкий шрам...
Евгений нагнулся и пощупал его. Шрам был горячим. Наташка часто говорила: "Для женщины это было бы трагедией, а вот вам, мужчинам, ноги вроде бы и ни к чему, ну кто их видит!.."
...У окна его палаты, под палящим солнцем, вся какая-то съежившаяся, жалкая, в синей выцветшей кофтенке, часами простаивала мать. Он обманывал ее, говоря, что ему ни чуточки не больно, и уколов он не боится, и вообще здесь хорошо и врачи отличные. Он говорил это, а голос его дрожал, и все в нем сжималось при мысли, что скоро эта родная синяя кофточка скроется за углом вон того дома, и сразу все изменится, потускнеет, и ему станет совсем не по себе, и нога заболит еще сильнее, и заноет в груди, и так захочется убежать вслед за матерью в широкую, привольную степь, что слезы сами покатятся на жесткую больничную подушку.
Как-то под вечер зашел Иван Ильич. Боком протиснулся в палату и сел на стул рядом с койкой. Женька натянул одеяло до подбородка и испуганным зверьком уставился на отца.
- Ну что, герой, выздоравливаешь: - спросил тот и смущенно улыбнулся. - В район по делам приезжал, решил проведать тебя... Гостинец вот прими, - добавил он, протягивая цветастую коробку, и опустил голову, поняв, видно, что врег без надобности, неуклюже. Ни в каком районе он не был, а ехал сюда за шесть километров специально, чтобы проведать его, сына своего Женьку.
Оба молчали. Одеяла Женька ке отпускал. Иван Ильич встал, потоптался на месте, крякнул в кулак и, пожелав выздоровления, вышел.
В коробке были конфеты. Их было так много, что у Женьки разбежались глаза. Это ж целое богатство, о каком он и мечтать никогда не смел! А если признать всю правду, то и есть конфеты ему еще не приходилось. Мать рассказывала, что они напоминают сахарный песок, но намного слаще и вкуснее. Одну конфету он уже поднес было ко рту, но вспомнил, что скоро придет мать, и неохотно положил ее обратно в коробку. Без ее разрешения он не мог принять такой дорогой подарок. Тем более от Ивана Ильича. От запаха конфет Женькин рот был переполнен слюной, а мать все не шла, и минуты тянулись бесконечно долго.
А когда она пришла, случилось то, чего он ни понять своим детским умом, ни оправдать и простить не мог. Как только мать услышала, что конфеты подарок Ивана Ильича, се будто подменили. Лицо ее передернулось, на глазах выступили слезы, она схватила коробку и выбросила ее в раскрытое окно. Сквозь слезы Женька видел, как упала в пыль и разорвалась цветастая коробка и как чей-то жирный, с громадным кровавым гребешком петух жадно клюнул пузатую коричневую конфету и закокотал, созывая кур...
...Вновь Евгению чудилась музыка. Она была, как плач матери, тихая и безутешная. Казалось, что плакала степь. Плакала о вытоптанном ковыле, об облетевшей полыни, о прошедшем детстве и о чьих-то ошибках - больших, непо-. правимых.
Резко, не таясь, Кудряшов повернулся и пошел от костра. Его не заметили. Пройдя немного, опять остановился. Сел на чемодан и закурил. Руки дрожали, по лицу катились крупные капли пота. "Так нельзя, - подумал он и обхватил голову руками. - Надо сходить к Чайке".
Поднял голову и увидел прямо перед собой лошадь. Стреноженная, она мирно щипала траву. Ему захотелось встать и погладить ее.
- Иди ко мне, - ласково позвал он, протягивая руку. Лошадь фыркнула и метнулась в сторону.
- Кто там? - крикнули от костра.
- Свои, - буркнул себе под нос Кудряшов и пошел прочь. Окрик не повторился.
Памятника он не нашел. На месте памятника, где когда-то была ровная поляна, густо заросшая разнотравьем, лежало бугристое поле, вдоль и поперек изрытое бороздами. Могучие кусты татарника, как хищные птицы, неуклюже громоздились на вздыбленных грудах земли и были похожи на дикую стаю, вцепившуюся когтями в свежие раны огромного живого существа.
Еле переставляя отяжелевшие ноги, Евгений брел по степи. В голове не было ни единой мысли. Странная опустошенность завладела им. До села оставалось шагов семьсот, и только близкая встреча с матерью удерживала его от того, чтобы не упасть прямо здесь, в степи, и не уснуть беспробудным сном.
Кудряшов не помнил, сколько времени он шел. Где-то в ночи пропел петух. Евгений поднял голову. Протер глаза и вдруг почувствовал, как от чего-то родного, знакомого, близкого больно екнуло сердце и застучало в горло тугой спазмой.
Впереди, в окне темнеющей избы, ярко горела настольная лампа.
От угла дома метнулась тень, и не успел Евгений что-либо подумать, как почувствовал на своей шее теплые, ласковые руки матери.
- Женюшка, сыночек! - смеясь, всхлипывала мать. - Как же ты так?.. Телеграммку бы дал... встретили бы... Ну, слава богу, приехал... Радость-то какая! Радость-то какая! А я проснулась, слышу - паровоз гудит. Дай, думаю, лампу зажгу. Может, сынок приехал. Вышла на двор и все хожу, хожу вокруг дома, не спится мне. А намедни сон видела... Все куда-то ты бежишь, бежишь...
Евгений обнимал плечи матери, гладил волосы, целовал ее щеки, руки и молчал. Хотелось сделаться маленьким-маленьким, прижаться к ее груди и заплакать. Верилось, что и сейчас, как в далеком детстве, мать нашла бы для него именно те слова, которые знала только она, и утешила бы его.
- Ну, пошли в горницу. Чего ж мы стоим тут? - заторопилась мать. - А я уж думала: не дождусь. Нет и нет. И письма в последнее время не писали. Как на троицу получила, так и... Почтальон уж и дорогу к нам забыл. Внученька кебось большая теперь? - Она осеклась на полуслове. Остановилась у двери, оглянулась и тихо спросила: - А где же они?
- Я один, мама, - глухо промолвил Евгений,
- Что так, Жень?
Он помолчал, переступая с ноги на ногу.
- Крышу-то давно перекрыла?
- Нет. В этом году. Ой, сынок, не мучь ты меня! Что с ними? Людочка, Наташа... не беда ли какая?
- Нет. Успокойся... Я все потом расскажу.
Они вошли в дом. Евгений поставил чемодан и тяжело опустился на лавку. В комнате пахло щами и керосином. Евгений сразу отметил, как изменилась мать за эти годы: будто бы стала ниже ростом, медлительнее в движениях и грузней телом. И голос ее, некогда отчетливый и звучный, потерял свою звонкость, сделался каким-то глухим, приземленным, будто осел от тяжести лет, легших на ее плечи. На левое ухо спадала редкая седая прядь, подчеркивая частые темные морщинки, избороздившие лицо. И все лицо матери будто потемнело и уменьшилось. Из-под редких русых бровей устало смотрели выцветшие, словно обмелевший ручей, голубые глаза.
- Приехал надолго? - спросила она.
- Не знаю, мама.
- Сынок, что у вас с Наташей? - Голос ее дрогнул, они медленно разогнулась, вытерла о фартук руки, подошла к столу и села против сына. Что случилось, Жень?
- Сам не знаю, мама. Наверное, мы с Наташей разные люди. Очень разные, - повторил он и устало провел руками по лицу.
- Вы что ж, развелись? - испуганно охнула мать и вся как-то поджалась, будто приготовилась встретить большую, неотвратимую беду.
Сын смотрел ей в лицо и видел, как медленно наполняются слезами ее глаза, скорбно опускаются уголки рта и мелкомелко дрожит побелевшая нижняя губа. Он знал: сейчас она заплачет тихо, беззвучно и не станет укорять или оправдывать его, но замкнется в себе и силой, выработанной за долгие годы тяжкой жизни, спрячет боль и будет выглядеть виноватой, будто главная виновница того, что у ее сына, у ее Женьки, случилась беда, она и никто другой.
- Успокойся, мама. До развода дело не дошло. Просто нам стало трудно друг с другом. Ругаемся по разным мелочам, по поводу и без повода. Долго это не может продолжаться.
- Дите ведь у вас, Женюшка, - почти шепотом сказала мать и подняла фартук к лицу.
- Понимаю, мама. Я все понимаю. Но как же так, ради ребенка и свою и ее жизнь переводить! Может, лучше порознь жить? И ведь не ради себя, ради Людочки.
- Не по-людски ты рассуждаешь, сынок, не по-божески...
- Вот и в этот раз звал ее сюда вместе, всей семьей отдохнуть, так она... - Евгений встал, шагнул по комнате. - Петухи ей спать не дают, щи деревенские не нравятся. Сочи ей подавай. А на кой черт мне ее Сочи! Я свою деревню и на мильон Сочей не променяю!
- Женюшка ты Женюшка, - всхлипнула мать, - сам знаешь, как без отца-то расти. Вы беситесь, а дите невинно страдать должно. Всю жизнь сиротинкой маяться. Христом-богом прошу; одумайся, послушай ты меня, старую, не разбивай по дурости семью.
Она сидела маленькая, морщинистая, в старенькой, блек-пой косынке и горестно смахивала слезы темными, с синими узлами вен руками. Евгений виновато понурил голову. Много лет назад он видел мать такой, как сейчас. Тогда он, распухший от голода, лежал вот на этой же лавке, тихо стонал и просил есть. В доме, как и во всем селе, не было ни крошки хлеба. Мать стояла около него и сквозь слезы уговаривала потерпеть. Говорила, какой хлеб испечет из нового урожая, а сама, еще более голодная, чем он, плакала от бессилия и жгучей жалости к нему.
- Если что и сдерживало меня от более решительных поступков, так это любовь к дочке. Наташа стала невозможной! Кроме барахла, денег, для нее ничего не существует. Мне стыдно с ней в гости к друзьям пойти! Ни с того ня с сего ревновать вдруг стала. Задержишься на работе - скандал. Ну куда это годится?
Евгений почувствовал, что он словно оправдывается перед матерью. И взгляд и голос его стали какими-то просящими, заискивающими. И говорил он будто бы правду, а сам чуть-чуть не верил в нее.
- Что вам делить?.. Жизете в достатке, птичьего молока только и не хватает... Дочка растет... В прошлый приезд-то любо смотреть было. Как голубь с голубкой... Слава богу, мир на земле. - Она вытерла фартуком глаза, перекрестилась на икону и положила руки на колени. Они легли мягко, спокойно, и синие вены, избороздившие их, напоминали Женьке тихие, прозрачные речки в ровной, широкой степи, и трели жаворонков над ними, и запах парного молока, и еще что-то теплое, мягкое, ласковое, о чем и рассказать-то нельзя, а можно лишь почувствовать, почувствовать не только сердцем, но и каждой клеткой своего тела. Евгений упал на колени и поцеловал руки матери.
- Ты чего, Жень? - удивилась она.
Сын молчал. Ему вдруг показалось, что весь этот разлад с Наташкой надуман, несерьезен, и это его бегство из дома и ее отказ поехать вместе с ним тоже глуп и необдуман, и что есть в жизни что-то большое и значительное, по сравнению с чем их семейные неурядицы мелки и похожи на ребячество.
- Не надо, сынок, не надо. - Мать плакала и отнимала свои руки.
- Зачем ты так, мама? - Евгений встал и обнял ее. - Успокойся... Или ты не рада моему приезду?
- Рада, сыночек. Без памяти рада. Только бы... Внучка как родилась, я ног под собой не чуяла. Ну, думаю, привезут, и буду я с ней в мире да з согласии "янн свои доживать. Платьица, шапочки шила... И каждый год перешивать приходилось. Так и не дождалась. Знать, не потребовалась бабушка.
- Совсем ты у меня седая стала. - Сын привлек мать к себе. - Как живешь, мама? Не болеешь?
Мать вытерла слезы, помолчала.
- Слава богу... Глазоньки вот мои что-то хиреть стали. Без очков уж ничего не вижу. Письма, какие случаются, Надюшку прошу прочитать.
- Это чья же?
- Семена Посаднева младшая. А пишу сама. Хотела было ее просить, а потом раздумала. Забеспокоитесь там, увидя чужой почерк. Что ж, скажете, самой и написать нет мочи? А у вас там, в городе, и так беспокойства хватает.
- Хватает, - медленно повторил сын.
Он прошелся взад-вперед по комнате, пощупал печь и остановился у стены, увешанной фотографиями. В каждой рамке на доброй половине фотографий был он. Вот он в новеньком каргузе, в кителе с блестящими пуговицами первоклассник. А вот - выпускник. Большая цветная фотография Людочки. Ей годик... Он с Наташкой. В парке - с друзьями-студентами. У моря. В загсе. Наташка в белой фате, он а строгом черном костюме. Опять он - с гитарой. И вновь он, Наташа, Людочка - всей семьей. Вверху большой отдельный портрет. Там двое мужчин. Один сидит на стуле, тяжело опустив на колени крупные жилистые руки, другой совсем юноша, тонкий, задиристый, стоит рядом, обхватив сидящего за плечи. На рамке расшитое полотенце и большой черный бант. Портрет был сделан с маленькой довоенной фотографии в районном центре по его, Женькиной, просьбе после того, как Кащей обозвал его "нагулянным" и "председательским сынком". Много горьких воспоминаний связано с этим портретом. С матерью он редко говорит о нем. После того, как...
Клички "Нагулянный" и "Председательский сынок", как деготь, прилипли к Женьке. Словно затравленный, метался он от обидчиков к матери и не мог понять всем своим оскорбленкым и униженным существом, где правда, а где ложь. То, что говорил Кащей, было страшным и вызывало ненависть к Ивану Ильичу. Женька не хотел этого. Не хотел потому, что мать каждый раз, когда он в слезах прибегал к ней и требовал объяснений, тоже плакала и убежденно повторяла: "Не верь! Врут люди. Вот твой отец! Вот он! Вот!" Снимала со стены портрет, прижимала его вместе с Женькой к груди и уже сквозь рыдания продолжала убеждать: "Матвей твой отец! Матвей! Верь мне, сынок. Ни при чем тут председатель. Никто он тебе, никто!"
Евгений прошел к окну и сел. За окном утренней зарей подсвечивалась ночь, по селу наперебой горланили петухи.
- Жень, может, выпить хочешь? - спросила мать. - У бабки Устиньи самогонка есть. Я сбегаю.
- Не надо, мама. Не хочется. Молока налей мне, и я спать лягу.
Он достал сигареты и закурил. На подоконнике стояла пепельница, рядом лежала пачка папирос.
- Чьи это? - удивился Евгений. - Ты что?.. Курить стала?
- Женюшка... - Она замолчала и опустила голову. - Иван Ильич... отец твой... перешел к нам. Сколько ж ему мыкаться одному-то? - Она опять замолчала, перебирая в руках фартук, и, будто извиняясь, продолжала: - С председателей его сняли... На пенсии теперь. Да разве его удержишь дома? Табунщиком работает, в ночном сейчас...
- Мне надо уехать? - упавшим голосом спросил Евгений.
- Сынок... - У нее опять побелела и мелко задрожала губа. - Он же отец твой, кровь родная, человек хороший... Сколько это могло продолжаться? Не молодые мы уже... Землюшку топтать недолго нам осталось, пора и к углу какому-нибудь прибиваться.
- Ты же презирала его.!
- Это не так, Женя. Все не просто, сынок. В двух словах об этом не расскажешь. Он всю жизнь бобыль бобылем... И я как травиночка в поле, прихилиться не к кому.
- Как же мне с ним под одной крышей? - растерянно развел руками Евгений.
- Тебя он очень любит. Ведь кроме-то у него во всем белом свете никого нет. И я, старая, перед вами обоими виновата! - Мать снова заплакала. Зачем было тебя, несмышленого, восстанавливать против отца? Не по-божески я поступала. Если бы ты только знал, какой это человек! Постарайся понять его, сынок. Я полжизни ошибалась, не повторяй моей ошибки, Женюшка. Это будет несправедливо.
- Ничего я не хочу знать о нем! Какой он мне отец?! Отцы воспитывают своих детей, а он?
Евгений подумал вдруг о Людочке, с том, что и она может так же сказать о нем, если и впрямь случится, что их дороги с Наташкой разойдутся, - а этого не миновать, - но поднявшееся в груди раздражение против Ивана Ильича подавило эту мысль.
- Что ж нам теперь делать, Женюшка?
- Нескладная у нас встреча вышла, мама.
- Хочешь, он уйдет. И слова не скажет - повернется и уйдет. Привози сюда Наташу, Людочку, и будем вместе жить. Работы и тут завсегда хватит.
- Постели мне, мама. Я очень уехал... Он... когда придет из ночного?
- Утром.
Мать задула лампу, в нерешительности постояла около стола, потом подошла к сыну и села в изголовье. Оба молчали. За печкой тенькал сверчок, старые ходики монотонно торопили утро. Евгений хотел заснуть и не мог.
Почему-то вспомнил тот день, когда мать провожала его в институт. Жарко светило солнце, они шли прямиком через степь, и теплый ветер с острым запахом донника, прилетевший откуда-то со стороны Торфяного болота, трепал его густую рыжеватую шевелюру и, как в детстве, пел о чем-то веселом и задорном. И Женьке тоже хотелось петь и, как мальчишке, без устали кувыркаться в степных цветах, скакать из края в край, но рядом шла мать, и была она тихой и грустной, как эта степь после шумной грозы.
- Не надо грустить, мам, - сказал Женька.
- Что ты, сынок! Я очень рада за тебя. Закончишь институт, большим человеком будешь! Счастье свое найдешь. Только бы войны не было.
Женька смотрел ей в глаза и видел, что она действительно безмерно счастлива за него, так счастлива, что не может сдержать слез. Мать смеялась, и плакала, и говорила о совсем незначительных пустяках, о которых не надо забывать, живя там, на чужбине.
"На чужбине..." Евгений помнит, как это слово, будто колючая льдинка, вползло в его разгоряченную душу. И сразу стало зябко. Впервые ему предстояло жить без матери, вдалеке от дома. И конечно же там не будет этой степи, в которой он вырос и возмужал, где познал свои первые радости и печали, где впервые услышал пение птиц и завывание ветра, шелест трав и вой вьюги, где ощутил дурманящий аромат чабреца и шалый запах осенней полыни.
- Мама, - грустно сказал Женька, - ты пиши мне чаще и... знаешь что... - Он помолчал, стыдясь высказать свою просьбу, а потом решился: Присылай в письмах разные травы, хоть по листочку, по былиночке, но чтобы они степью пахли, ладно?
Мать обняла его за плечи:
- Обязательно, сынок, обязательно! Знаешь, я и сама жить без них не могу. А ты уж пересиль себя. Пересиль! Знаю, трудно будет, но ты пересиль.
Потом на перроне она все что-то гсворила ему, наказывала, поправляла рубашку, приглаживала волосы на его голове и беззвучно плакала. А когда ударил колокол, вся выпрямилась, вытерла слезы, порывисто прижала сына к груди, поцеловала в губы, резко повернулась и ушла по перрону все такая же прямая и напряженная. Женька хотел крикнуть: "Мама!" Но поезд тронулся, и он уехал...
- Сынок, ты же любил Наташу. - Мать наклонилась к его лицу, он слышал ее теплое дыхание, ощущал прикосновение мягких волос к своему лбу и по-прежнему молчал.
За окном серело.
Через несколько минут предутренняя тишина взорвется гомоном птиц, мычанием коров, всеми теми звуками,, в которых рождается сельский день. Евгений ждал их. Ждал, чтобы окончательно убедиться: да, он действительно дома, в родном краю, под родной крышей. Он почти верил в то, что, проснувшись, найдет единственно правильный ответ на все вопросы, поставленные перед ним жизнью, верил: решение должно быть правильным.
Глава вторая
ЧАЙКА
Десятилетний Женька сидит на постели, поджав под себя ноги, смотрит в мутную предрассветную тишину и вздыхает. Еще никогда в жизни не было ему так тяжело. Вот уже третью ночь подряд ему снится один и тот же сон, от которого он пробуждается как ошпаренный кипятком и потом долго не может уснуть.
Его преследует табун лошадей... С сытым ржанием он проносится по Женькиным снам, с распущенными по ветру гривами, брызгая из-под копыт клочьями пожухлой осенней травы. Впереди всех, стелющимся по землз наметом, мчится вороная лошадь с тонкими белыми ногами.
"Чайка!" - с замирающим сердцем угадывает он и каждый раз просыпается.
А проснувшись, чувствует себя одиноким, неизвестно кем обиженным и страшно неочастным. Разные мысли лезут Женьке в голову. Он не прогоняет их и даже не пытается противиться им. Что толку?.. Все равно уже ничего не изменишь...
Ему только хотелось расплакаться и убежать прямо сейчас в степь, оседлать там Чайку и умчаться куда-нибудь, хоть на самый край света. Но проходит полчаса, час, а Женька сидит на кровати в прежней позе, все с теми же отчаянными и невеселыми мыслями. Куда там умчишься!..
"Эх, жизнь..." - вздыхает он.
И в этом вздохе не чувствуется ни зла, ни упрека, одна покорность обрушившейся на него судьбе. Оно и понятно. Целое лето пас он колхозный табун, вольной птицей летал по степи на быстроногой Чайке, и вот... Наступил сентябрь, звяк-гул школьный звонок, и жизнь Женькк стала похожа на какой-то кошмарный сон. Он пошел в четвертый класс, а его место у табуна занял Колька Кашей. Все бы ничего, да... Разлуку с табуном и Чайкой пережил бы как-нибудь... Тем более что в принципе-то он не против школы. Не-е-ет, учиться надо. Это он хорошо понимает. Неучам скоро и табуна пасти никто не доверит. Но... Как тут жить, если вчера по селу на взмыленной Чайке промчался этот гад и в руках его змеей извивался длиннющий кнут!
Женька вспомнил, какой захудалой стала Чайка, как жалобно горел ее фиолетовый глаз, и тихо всхлипнул.
- Ты чего, Жень? - проснулась мать.
Голос матери был сонный и такой ласковый, что Женька не выдержал и заплакал.
- Иди ко мне, сынок, - позвала она.
Шлепая босыми ногами по полу, Женька подошел к ее кровати и, шмыгая носом, юркнул под одеяло. Почувствовав рядом мать, он успокоился.
- Тебе сон плохой приснился? - спрашивает она и гладит его по голове.
- У него... у него проволока на конце! - вновь всхлипывает Женька и всем телом прижимается к матери, словно прячется от режущего удара Кащеева кнута.
- Какая проволока? - недоумевает мать.
- За что он бьет их? Кащей проклятый! И Чайку... Им же больно! захлебываясь слезами, вскрикивает он.
- И-и-и-их... глупенький! - обо всем догадавшись, утешает мать. Опять ты за свое. Нашел о чем тужить! Скоро зима, лошадей загонят в конюшню, и никто их там не ударит. Хочешь лыжи? Завтра пойдем и купим. А там новое лето не за горами. Кому же, как не тебе, табун пасти...
Тихий, баюкающий голос матери успокаивает мальчонку. В его воображении рисуется зима, в круговерти воет метель, свистит в замерзшем бурьяне, а он на новеньких лыжах мчится в степь. Ему нипочем ни обжигающий нос ветер, ни мороз, ни вьюга. Там, в степи, замерзает Кащей. Он выбился из сил, застрял в Волчьем логу, испугался и не может идти. Женька взвалит его на плечи и принесет в село.
"Жень, прости меня. Я больше не буду бить лошадей". - Колька примирительно протянет обмороженную руку. А он молча, с гордо поднятой головой покажет жестом - уходи прочь! И Колька, жалкий, согнувшийся, поплетется через все село со своим змеиным кнутом, и все будут видеть его позор, показывать на него пальцами и с презрением отворачиваться.