Жаворонки над болотами и вблизи их не водились. Они царствовали над степью. Особенно много их собиралось в южной се части, что ближе к селу. Женька ложился в ковыль и, закрыв глаза, слушал трели жаворонков. Иногда ему начинало казаться, что небо увешано волшебными колокольчиками и пролетающие облака, касаясь их, заставляют звенеть. Он быстро открывал глаза и удивлялся - колокольчики исчезали. Чайка паслась рядом. Она уже ни на шаг не отходила от него.
   Наслушавшись вдоволь, он бодро вскакивал, седлал Чайку и вольной птицей мчался дальше. Его ждали степные розы, причудливые ромашки на сизых облаках, его ждала степь - широкая, ласковая, доверчивая.
   А однажды... Был обычный знойный день. Спасаясь от оводов, лошади жались друг к другу и, отбиваясь хвостами, пятились к прохладным зарослям болота. Чуть поодаль в тягучих волнах марева мохнатыми шапками плавали соломенные крыши села. Под тяжестью жары трава пригибалась к земле, скручивалась в трубочки и желтела. Женьку мучила жажда. Теплая вода болота не утоляла ее. До родника у Волчьего лога было далеко. Да и гнать в такую даль и жару Чайку не хотелось. К тому же давно и не менее, чем эта жажда, Женьку сжигало желание проскакать на лошади по селу. Ему был совершенно непонятен категорический запрет матери делать это. А сегодня как раз ее не будет дома до самого вечера. И, подстегиваемый двойной жаждой, Женька решился...
   У крайней избы он поплевал на ладони, застегнул на рубашке верхнюю пуговицу и, выпятив грудь, торжественно въехал в село. Из придорожной пыли поднялись взлохмаченные куры и, кудахча, шарахнулись к домам. Улица до самого конца была пуста. "Поумирали, что ли!" - недовольно подумал Женька.
   В середине села, около Зубчихиной загородки, мелькнула пестрая Колькина рубашка и скрылась за ветлой. "Вот вы где, голубчики! - как-то сладко замерло у Женьки в груди, он гикнул и отпустил поводья. - Ну смотрите!"
   Чайка взмыла передними ногами вверх и мощным прыжком, словно стрела, выпущенная из лука, рванулась вперед. Сначала Женька ничего не видел и не слышал. Только чувствовал, как по голому животу скользит прохладный ветер и щекотно обнимает его Чайкина грива. Потом мелькнула пестрая рубашка Кащея, разлапистая Зубчихина ветла и за ней горластая ватага ребятишек.
   "Видели, видели, видели!" - пулеметной дробью стучали Чайкины копыта, поднимая с дороги частые грибы пыли.
   От радости, от восторга, от голода в глазах у Женьки помутилось. Он уже ничего не видел. Розоватый туман качался перед ним, обволакивал и тянул назад.
   Пес выбежал из-за сарая почти в самом конце улицы. Он не успел еще тявкнуть, как лошадь резко вильнула в сторону, и Женька, сделав в воздухе нелепое сальто, плюхнулся на дорогу. Попытался вскочить, но в голове закружилось, глаза застлала болючая красная сетка, и розовый туман стал еще гуще...
   О дальнейшем, захлебываясь от восторга и зависти, ему рассказал Колька. И о том, как Чайка гонялась по огороду за псом, била его ногами и вытоптала всю Аксиньину картошку, и о том, как не подпускала к Женьке ребятишек и пыталась утянуть его в степь, но рвалась рубашка, потому что, наверное, очень острые у нее зубы, и конечно же ему влетит от матери за порванную рубашку, и, наконец, о том, как дядьке Мишке табунщику удалось отогнать лошадь, и она убежала к табуну и долго ржала там на всю степь, будто плакала от обиды. Потом прибежала перепуганная мать, поливая его слезами, целовала и последними словами ругала председателя колхоза. Об одном умолчал Колька. О том, что все его попытки поймать Чайку и прокатиться на ней окончились неудачей. Более того, Женькина покорная любимица чуть не покусала его.
   А утром Женька снова был в степи, и опять ничто не омрачало его счастья. Вновь колокольчиками звенело небо, плыли ромашковые облака, свистел свистун и упругий ветер степи бросал в лицо смоляную гриву Чайки. И только пожухлая трава да черные стаи скворцов напоминали, что по пятам неотвратимо гонится осень. И никуда не спрячешься от нее, никуда не ускачешь даже на быстроногой Чайке.
   В конце августа хлынули дожди. Косые, ядреные. Они с утра до вечера секли степь, смывая с нее краски летнего наряда. Исполосованное молниями небо жалось к земле и с треском разламывалось на части. Женька подходил к Чайке, гладил ее теплую грудь и успокаивал:
   - Не бойся, Чаечка, это гром. Он пройдет, вот увидишь...
   Глаза его тускнели и наливались грустью. Он знал, что гроза пройдет, и вместе с ней пройдет лети, и наступит осень, и закружит листва в школьном саду, и кто-то другой вот так же будет ласкаться к Чайке и скакать на ней по желтой осенней степи. А он... он пойдет в школу и будет вместе с девчонками...
   В горле у Женьки застревал колючий ком, он глотал его и тер кулаками глаза. По щекам катились ручейки дождя. А может, и вовсе не ручейки, и вовсе не дождя... Только Чайка знает, что то было. Потому что пыталась утешить его. Но она не умела говорить и только тыкалась носом в мокрую Женькину рубашку.
   А потом... потом наступил тот день. Всю его душу изранил он. Просто невозможно объяснить: ну зачем такие дни случаются в жизни? Кому они нужны? Ведь в такие дни человек становится глух и слеп. Впервые в жизни начинает ощущать, что в груди нестерпимо ноет, а в голове колет острыми гвоздиками: завтра в школу, прощай, степь, прощай, Чайка... И какая же это жизнь, если не видишь степи, не слышишь ее голосов, не чувствуешь стремительного бега Чайки? Ведь все вроде бы на месте, все по-прежнему, а вот ведь... Будто кто-то злой и подлый украл радость.
   Нет, трудно жить без степи. Да так, что и слезами не поможешь. А попробуй удержи их. Не удержишь... Как не удержишь солнца, которое неумолимо падает вниз, приближая час прощания. И как ни оттягивай его, все равно не оттянешь.
   Женька съездил к Волчьему логу, напился из родника сту-демой воды, проскакал к поляне с увядшими розами, проехал на то место, где впервые увидел Чайку, постоял, подумал и вернулся к табуну. Невеселые мысли теснились в его голове. Солнце, огромное и раскрасневшееся, медленно тонуло в колхозном саду. Сухим пожаром пылали облака. В селе мычали коровы, кудахтали на нашестах куры. Над Торфяным болотом загоралась вечерняя звезда. Час прощания подступил вплотную.
   - Чаечка... - сказал Женька и обнял ее за шею. Высоко в небе курлыкали гуси, над садом догорал пожар облаков.
   - Тебе будет плохо без меня... и- мне... - Он хотел что-то добавить, но резко повернулся и побежал.
   Вслед ему тихо заржала Чайка. Он бежал не оглядываясь. Потом споткнулся, взмахнул руками и упал. Зачем эту школу придумали? Да еще летом! Зимы им мало! Тихо шуршлл сухой татарник, у Заячьего болота протяжно кричал чибис, степь медленно укрывалась ночью.
   Женька слышал, как несколько раз фыркнула Чайка, сердито ударила копытами о землю и подошли к нему.
   - Чего тебе? - всхлипывая, выговорил он и отвернулся. Лошадь толкнула его носом под бок и зубами потянула за рубашку.
   - Ты еще привязалась! Из-за тебя все! - разозлившись, крикнул Женька, вскочил на ноги и вдруг неожиданно даже для самого себя ударил Чайку кулаком по морде...
   Мать нашла его в сарае далеко за полночь. Заплаканный, съежившийся, он лежал в углу на соломе и, подложив руку под голову, спал.
   Утром он пошел в школу...
   На другой день по селу на взмыленной Чайке проскакал исключенный из школы Кащей, и на конце его кнута зловеще сверкала тонкая стальная проволока.
   Никогда в жизни не было так тяжело Женьке. Снились сны: звенящие, степные, а их полосовал острый как бритва Колькин кнут. Разные мысли лезли в голову. Даже складывались планы. Украсть Чайку и умчаться куда-нибудь в другое село. Или подкараулить и избить ненавистного Кащея. Но... вставало утро, наступал новый день, и надо было опять собирать книжки и идти в школу...
   Только тем и тешил себя Женька, только тем и жил, что надеялся пройдет зима, наступит лето, и опять к нему вернется радость. Он будет вместе с Чайкой, и степь, ласковая, родная степь, вновь примет его в свои объятья...
   Как-то в шумной ватаге одноклассников Женька возвращался из школы.
   Шел спор, возникший еще на большой перемене, после урока истории.
   - Если б у Чапаева был автомат, он бы всех беляков покосил! горячился Витька Тарасов, Женькин сосед по парте.
   - Ха! Посмотрите на него! Во, придумал! На коне с автоматом, смехота одна! - натужно хохотал, схватившись за живот, Игорь Ларин.
   - Чапаев даже не кавалерист, он даже командир, - робко вставил Ванятка Бредихин и насупился, ожидая, что ему, как всегда, возразят.
   - Что командир, что кавалерист, все одно, - вступился Женька. - Каждый кавалерист - командир! На то он и кавалерист! Кавалерист самый главный в бою. Потому что он на коне! :
   - А это что? Это не кавалерист! На тачанке тра-та-та, тра-та-та из пулемета! - говорил и тряс руками перед грудью, изображая пулеметчика, Витька.
   - Я видел в кино, как в немецкую войну танки застряли, - сказал Женька. - И тогда выпустили кавалерию. Страшно аж стало. Лошади храпят, визжат... А одну убили. Она упала вверх ногами и вся белая от снега стала. И никто не остановился около нее. Наверное, на войне не бывает лошадиных санитаров.
   - А вот если б Чапаеву танки! - вновь затараторил Витька. - Тогда б он дал жару!
   - А ты думаешь, танки главней кавалеристов? - спросил Женька.
   - Кавалеристы раньше главней были, а сейчас "катюши" вжик, вжик, а самолеты бомбами ба-бах! - ответил Витька.
   - "Вжик, вжик!" - передразнил его Женька. - А снаряды на чем подвозить будешь?!
   - Снаряды на тракторах и на этих, как их... на анхви-бах...
   - Ой, гляньте-кась, анхзнб нашелся! Амфибия, а не анх-виб! набросился на него Игорь.
   - Анхвиб, анхвиб! - хохотали мальчишки, показывая пальцами на смущенного Витьку.
   На краю села, у колхозной конюшни, толпились люди. Ребята увидели их и притихли. Там что-то произошло. Разве можно допустить, чтобы какое-то событие совершилось без них?
   - Аида бегом! - взмахнул портфелем Витька Тарасов, и, тяжело сопя, ватага ринулась к селу.
   В середине толпы маячил белый картуз председателя колхоза, над головами гремел его сердитый бас:
   - Где машина? Где машина, я спрашиваю? Распустились, понимашь! Партизанщина какая-то, а не бригада!
   Рядом с председателем топтался Кузьма Федосов, бригадир второй бригады, и, сморкаясь в рукав засаленного пиджака, скороговоркой частил:
   - Чичас, Ильич, чичас! Картошку повезла, будь она неладна! Чичас вернется.
   - Что с мальчонкой? - понизив голос, спросил председатель.
   - Спужался маленько, - криво улыбнулся Кузьма, - а так... так все цело, слава те господи.
   - Летают как угорелые! Джигиты, понимашь! А случись что... Нам что за них? Решетка - вот что! Завтра же назначь другого табунщика!
   Работая локтями, Женька протиснулся сквозь плотное кольцо односельчан. Иван Ильич окинул его быстрым взглядом, хотел что-то сказать, но досадливо махнул рукой и отошел в сторону. От страшной мысли у Женьки застучало сердце и затихло, притаившись.
   - Откатался, Женюха! На колбаску твою лошадку! - хохотнул кто-то сзади.
   Женька не понял смысла сказанного. Оглянулся, пустыми остекленевшими глазами поводил по толпе и выронил из рук портфель. Выпала и, хлопнув, раскрылась какая-то книжка. Он поднял ее и увидел кровь. Бурое липкое пятно расползлось по всей обложке. "География", - будто сквозь сон подумал Женька и посмотрел на свои руки. Пальцы на той, что держала книгу, были красными и липли друг к другу. Толпа попятилась, и он увидел Чайку.
   Она лежала в луже крови, с широко раскрытыми матовыми глазами, вместо передней ноги торчала наискосок сломанная, измазанная глиной белая кость. Из перерезанной шеи тонкими ручейками дымилась кровь.
   - Это Чайка?! - тихо спросил Женька и подвинулся ближе. - Чайку убили, - растерянно сказал он и снял фуражку.
   Люди смотрели на него и молчали. Аксиньин пес, зло рыча, жадно лизал кровь. Его пинали, он скулил, отбегая прочь, а потом вновь принимался за свое дело.
   - Прогоните его! - звонко вскрикнул Женька и сел на землю. - Чаечку мою убили. - По измазанным кровью щекам потекли слезы. - За что вы ее? За что?! - Он встал и шагнул к толпе. - Дядь Миш, теть Поль, ну за что ее так? Она же умная! За что, а? Ну скажите, за что? Они ошиблись, да? Они думали, что это не Чайка? Ну что вы все молчите? Ей же голову отрезали!
   Женька метался от одного человека к другому, хватал за руки, тряс, словно требовал помощи, и повторял:
   - За что вы ее?! Зачем вы Чаечку мою убили? Что она вам плохого сделала? Почему не заступились за нее?
   И вдруг взорвался в крике:
   - Убийцы! Ненавижу всех! Ненавижу!
   ...Два дня бился в бреду Женька Кудряшов. Бледный, осунувшийся, тянул к матери руки и хрипло звал:
   - Чайка... Чаечка... Не скачи так быстро... Мама, зачем я бил ее?.. Я ее кулаком, мама... они не догонят нас. Прячься от них, Чайка... Мама, отпусти нас в степь... Отпусти, мамочка...
   Навещали друзья. Наперебой рассказывали о том, как сломала ногу Чайка, как привезли ее к конюшне и дядька Мишка топором отрубил ей голову. Катерина Ивановна шика
   ла на них, а они не понимали и продолжали рассказывать, как испугался Кащей, и что его сняли с табунщиков, и конечно же во всем виноват он, потому что ту лисью нору, в которую на всем скаку попала ногой Чайка, вполне можно было бы заметить и объехать.
   На третий день Женька пошел в школу. И там все увидели, что он уже не тот, каким был раньше. Будто бы стал выше ростом, взрослее и серьезнее.
   А по ночам он просыпался от трубного ржанья табуна, смотрел в темноту и тихо плакал. И виделось мальчишке, как падали с облаков разорванные ромашки и мчались по черной степи окровавленные кони.
   Глава третья
   ОТЕЦ
   - Лишь бы вам было хорошо. Я, понимать, поперек дороги становиться не буду. Ты меня знаешь, Катерина... Я... я привык мыкаться... мне... - Иван Ильич не договорил.
   - Ваня ты Ваня... сын ведь... кровинушка родная... Собча, всем куренем счастье-то надо строить, как все люди... А ты... Опять на мою головушку все. Расхлебывай, мать, как знаешь.
   Мать плакала.
   - Брось плакать, Катя! Слезами делу не поможешь... Все образуется. Побесятся да и сойдутся. Дите ведь у них, понимать. Утрись, Катя. Думаешь, у меня не болит? Подошел давеча... спит... Гляжу на него, а у самого аж сердце заныло. Присесть бы, погладить... Эх, сынок! Нескладная у нас с тобой жизнь вышла... - Голос его дрожал, он высморкался и умолк.
   Дверь в комнату приоткрылась и вновь закрылась. Евгений не спал. Слушал доносившийся из сеней разговор и сам перед собой притворялся спящим. Глаза открывать не хотелось, как не хотелось вообше ни шевелиться, ни узнавать, который час, ни есть, ни думать. Под одеялом было тепло и покойно.
   В избе пахло жженой соломой и блинами. За окнами кудахтали куры, тягуче скрипел колодезный журавель. В сенях вновь заговорили.
   - Маленькие дети - маленькое горе... А как вырастут, и горе больше. Мать вздохнула. - И видно ведь - не по-серьезному у них этот разлад. Так, по молодости, по горячности... А вчера хогел сразу назад уехать, как узнал, что ты живешь тут. Сама я, старая, виновата. Зачем сына наущал и родного отца не признавать? Грех непростительный на душу взяла.
   - Все то быльем поросло, - сказал Иван Ильич. - Надо новую жизнь налаживать. Мы, как там ни случалось, век свой прожили. А им еще вон сколько! Нам жизнь не задалась, так и война была, и прочее. Они... они должны по-человечески жить... Нечего глупостями заниматься!
   - Это мы понимаем, что глупости, а у них-то вон до чего дошло. Она женщина серьезная, и он вроде бы не ветрогон.
   - Вот что я думаю, Катерина, съездить бы туда надо! Я там нежелательный, а тебе надо. Поговорить, понимать, разобраться, что к чему, и помирить.
   - Поздно мы спохватились пожар тушить.
   - А откуда же, понимашь, раньше мы могли знать? Письма писал по большим праздникам, да и в них не больно-то откровенничал. Здравствуй, жив-здоров, и до свиданья...
   Евгений осторожно дотянулся до спинки кровати, снял брюки и достал сигареты. В избе было сумеречно. На окнах висели старые шали и, как плотное сито, сеяли хрупкие иголки дневного света. Покой, с которым так не хотелось расставаться, покидал его. И удержать его было невозможно. Новый день наваливался на Евгения всей своей тяжестью, всеми своими заботами и неурядицами.
   С улицы послышались голоса:
   - Говорят, Женек приехал, теть Кать? Что ж вы его пря" чете?
   - Отдохнуть дайте человеку! Нехристи! Сами-то небось выспались, а он всю ночь в вагоне качался. Домой-то пришел с третьими петухами.
   - Это каким же поездом он прикатил?
   - Утрешним. Московским.
   - С семьей или как?
   - Сам пока. Дочка еще мала по поездам-то маяться. Успеет, бог даст.
   - Я вот бутылочку прихватил! Дружками были. В школу Емссте бегали... Ох и отчаянный был, помню!
   - Да тебе, Колюшка, лишь бы был повод выпиты Ты на край света убежишь и лешего в друзья заманишь, :
   "Колька... Кащей... Сколько воды утекло, боже мой! Друзьями-то мы никогда не были. Даже наоборот. И встреча неприятна с ним. Сегодня, как нарочно, одно к другому. Пришла беда, открывай ворота!"
   Кудряшову стало зябко и неуютно. Вспомнилась заросшая бурьяном поляна, неласковая степь и вчерашний разговор с матерью. Зачем он ехал сюда? От чего бежал? Как мальчишка, надеялся, что родные места, степь успокоят его, спрячут от жизненных неурядиц, вернут потерянное равновесие. А оно вон как повернулось! Он чужой здесь. Мать живет своей семьей. Она по-своему счастлива. А может, это не так? Как ему вести себя с этим человеком? Со своим отцом. Признать? Простить? Что от этого изменится? И в чем он виноват перед сыном? Что ему прощать? Они, наверное, его считают виновным. Как же... бросил жену, дочь...
   Евгений швырнул сигарету на пол и повернулся на спину. Часы показывали полдень. В голове шумело, как с похмелья. На гумне назойливо и монотонно кудахтала курица. За окном слышался смех, басистый говор мужчин. "Сегодня воскресенье", - вспомнил Кудряшов. Односельчане отдыхают и конечно же придут навестить его. Начнутся расспросы... Лгать не хочется. А говорить правду... Кому нужна его правда?
   В комнату осторожно вошла мать. Поправила на спинке кровати брюки, прислушалась и тихо спросила:
   - Не спишь, сынок?
   - Нет, выспался.
   - Ну вот и хорошо! А то заждались мы. Вставай. Выпьете с Иваном Ильичом за встречу. Дружки твои пришли. - Мать помолчала. - А про то, Женюшка, не говори пока.
   - Про что?
   - Ну, что от жены ушел... Зачем это чужим знать? Может, все и уладится. А то пойдут по селу разговоры, пересуды. Кому это нужно? Как-нибудь сами разберемся. - Мать замолчала, потеребила фартук и несмело добавила: - И... если можешь... помирись с ним... человек он хороший. Для него это будет самый большой праздник.
   - Ты ведь знаешь, я никогда не ругался с Иваном Ильичом. А отцом назвать не могу. Не могу.
   - Понимаю, - сказала мать. - Только чтоб как у добрых людей... без зла. Сдерживай себя, сынок.
   Евгений смотрел, как суетится мать, открывая окна, как то ли от радости, то ли от волнения дрожат ее старческие руки, и ощущал, как острое чувство стыда и виновности перед ней медленно овладевает им. Откуда и почему появилось это чувство?
   - А мы, Женюшка, почти год с Иваном Ильичом вместе живем. Собиралась тебе прописать, да все как-то не решалась.
   Кудряшов вспомнил: вчера, перед тем как заснуть, подленькая мысль пришла ему в голову. "Как я мог подумать, что мать устроила свою жизнь и ей теперь не до сына! - бичевал он себя сейчас. - Как мог додуматься своей дурной башкой, что я ей теперь не нужен! Боже мой!.. И это я о своей маме смел так думать! Ввалился, как бездомный бродяга, и их заставляю мучиться".
   - Умывальник на старом месте, - будто извиняясь, сказала мать. - Иван Ильич хотел переставить, да я не велела. Там сподручней. Помнишь, ты палец поранил, когда его прибивал?
   - Я найду... мамочка... - Евгений заставил себя улыбнуться. - Я его там смастерил, чтобы Витька видел, как я каждый день шею мою.
   - А он приезжал прошлом летом. В золотых погонах! Настоящий генерал! Про тебя все расспрашивал. Как живешь, где работаешь...
   В комнату грузно, боком, будто чужой, протиснулся Иван Ильич. Снял с головы фуражку, потер о половик ногами и, смущенно кашлянув, шагнул к Евгению.
   - Ну, здравствуй, Евген! - Он неловко протянул руку. Евгений подал свою. Рука отца была холодной и шершавой. Оба не смотрели друг другу в глаза.
   - Как здоровье, Иван Ильич?
   - Да помаленьку, не жалуемся вроде бы.
   - Какое там здоровье! - вступилась мать. - И сердце прихватывает, и крестец ломит... Это он, Женюшка, перед тобой храбрится! Да еще перед девками гоголем ходит!
   Мать рассмеялась. Лицо Ивана Ильича растянулось в широкой доброй улыбке.
   - Ну уж ты, Катерина, придумаешь, понимашь...
   - А тут и придумывать нечего. Надысь бабка Матрена рассказывала, как ты за молодухами ухлестывал.
   - Будет тебе, Катя, подтрунивать над стариком.
   - А-ах! Старик нашелся! Первый парень на деревне, а все старичком прикидывается.
   Мать изо всех сил старалась сгладить сухость встречи отца и сына.
   Евгений видел натянутость шуток родителей, старался поддержать их, показать, что и ему смешно, но на душе было скверно.
   В дом один за другим сходились соседи, друзья, знакомые. Всех их помнил Евгений и встречал С откровенной радостью, потому что каждый из них был как бы кусочком его детства, составной частью его жизни, биографии, с каждым из них было что-то связано, то ли радостное, то ли печальное, сейчас он уже и не мог припомнить, да это и не имело значения, он был рад видеть их простые, открытые лица, слышать их голос? и чувствовать их тем непонятным и необъяснимым чувством, которое рождает в душе гордую радость и удовлетворение - это моя родина! Здесь я родился! Она моя, она у меня есть, она самая лучшая на свете!
   Вот вошел Митрич. Евгений и имени-то его настоящего не знал. Да и не он один. Просто Митрич - и псе. Но Евгении помнит, как в голодном сорок седьмом пришел он к ним опухшим от голода и все о чем-то говорил, все подбадривал и сам качался от недомогания словно пьяный, а когда ушел, мать увидела на лавке большой кусок желтого соевого жмыха. Женька не понял тогда, почему этот голодный человек, грубый и неприветливый с виду, стыдится своей доброты.
   Это тоже была его родина, и, может, с этого она началась для него.
   А вот вошел Кузьма, веселый и щедрый па подзатыльники человек. И все сразу заулыбались, потому что знали, что де Кузьма - там шутки, песни, там скучать не придется.
   За маленьким столом сидели тесно и шумно. Иван Ильич сосредоточенно откупоривал бутылки и деловито, по-хозяйски, распоряжался.
   - Ты, Митрич, уже того, понимать... Ты уже хлебнул... Тебе мы красненького нальем, - говорил он раскрасневшемуся соседу. - А ты, Евген, подвигай поближе рыбку. Карасик, да еще свежий, он, понимать, царская пища! В Торфяном ловил. Ох и клюет, окаянный, успепай таскать. В городе такого нет!
   - В городе насчет этого скукота одна! - внушительно ич-рек Николай, прозванный с детства Кащеем. - Там насчет самогонки.шаром покати!
   За столом дружно захохотали.
   - У тебя, Микола, главный козырь в жизни - самогонка! Как три кита из Библии, - серьезно сказал Иван Ильич.
   - А сам-то небось любишь первачку хватить! - застрекотал притихший было Кузьма, бывший бригадир артели. - Вот помню я, как Евгений по этой лошадке, Чайкой, что ли, звали...
   - Хватит тебе, Кузя! Кто старое помянет, тому глаз вон! - вмешалась в разговор мать. - Закуска вся на столе. Не томитесь. Выпивайте уж... Ты блинчиков откушай, Жень. Я как ты любишь испекла.
   - Я понимать... - Иван Ильич встал, пригладил редкие волосы и замолчал. Обвел всех взглядом, смущенно крякнул. - Я, понимать, предлагаю выпить за встречу... И чтоб никогда войны не было... Ну и за все такое хорошее. Будьте здоровы, гости дорогие!
   Хмелели быстро и бурно. Уже через полчаса за столом стоял сплошной гвалт. Говорили все сразу и каждый о споем.
   - Эх, едрена горькая! - кричал Кузьма. - Ведь мы же с тобой, Ильич, колхоз восстанавливали! На ноги поднимали после войны! А теперь кто мы? Я спрашиваю - кто? В отставку... Не нужны стали... Пенсионеры...
   - Ты не кочетись, не кочетись, Кузя! - бил себя в грудь сморщенным маленьким кулачком захмелевший Митрич. - Мы свое сделали. Пусть молодежь теперь господствует. Пусть приучаются хозяйствовать. А что не смогут - мы подскажем. Нечего в бутылку без надобности лезть.
   Николай слезливо морщил лицо и лез к Евгению целоваться.
   - Женюха, а помнишь, как мы в школу вместе ходили? Друг, ты помнишь? Вот времена были! Не ровня нынешним.
   - Да отвяжись ты, окаянный! - полушутя, полусерьезно говорила мать и легонько отстраняла его от сына. - Дай посидеть спокойно человеку! Как выпьет, так целоваться! Нюрка рассказывала, что ты спьяну корову свою чуть не зацеловал.
   - Нюрка стерва! Стерна она! - Николай медленно опустился на стул и обхватил голову руками. - Уйду я от нее, Жень... Посоветуй, как мне быть. Сроду выпить не даст. - Он уронил голову и пьяно заплакал.
   - А ты не сучи, понимать! - ударил кулаком об стол Иван Ильич. Самому- надо меньше в бутылку заглядывать! Штаны с себя скоро пропьешь! Опять Нюрка будет виновата? В семнадцать лет обзаведутся семьей, а потом... Мальцы, понимать! Молоко на губах не обсохло, а они туда же - жениться!
   Отец скользнул взглядом по лицу Евгения и умолк. Это злополучное "они" выскочило у него нечаянно. Мать опустила руки и, напрягаясь, выпрямилась. В избе стало тихо. Иван Ильич громко сопел и не знал, куда спрятать свои руки.
   От головы Кудряшова отлила кровь, а йотом горячей волной ударила в лицо. Он хотел что-то возразить Ивану Ильичу, но почувствовал, как, словно обожженные, горят его уши, нос, щеки, и опустил голову.