Господин де Берль помолчал, забавляясь циркулем. И вдруг резко повернулся к склонившемуся над столом старцу.
— Я против. Не могу согласиться. Я больше не сомневаюсь: ехать сейчас — безумие. Нужно перенести экспедицию на весну. Мне дан знак: мой страх и… что-то еще… сам не знаю. Я боюсь и не понимаю, что это: трусость или дурное предчувствие.
Де Берль полагал, что услышит уговоры, слова сочувствия и поддержки, но воцарилась тишина. Господин де Шевийон и Маркиз минуту с печалью на него смотрели, а затем вернулись к работе с картой.
В тот день хозяин придумал для гостей новое развлечение. Вечером, когда все собрались у камина, он приказал внести в гостиную клавесин — необычный инструмент о пяти ногах — и рулоны нот. Согрел над огнем пальцы и начал играть. Играл — прекрасно и с чувством — своего любимого Куперена. Начиная новый танец или чакону, посвящал их поочередно каждому из присутствующих.
Благодаря музыке атмосфера вечера стала словно бы бархатной. Удобно расположившись в креслах и на канапе, гости слушали плывущие из-под костистых пальцев де Шевийона изящные, дивные мелодии — и музыка будто соединила всех пятерых в какую-то пентагональную фигуру. Близкая перспектива распада эфемерного пятиугольника могла бы показаться едва ли не революцией.
Берлинг, вдохновившись происходящим, принес из библиотеки томик некоего английского поэта. Книжку эту он обнаружил там накануне, когда искал что-нибудь для чтения на своем, как он любил говорить, «ласкающем слух» языке. Теперь он принялся читать и подробно комментировать каждую строфу, стараясь перевести всё слово в слово. Получалась, однако, сущая чепуха. Англичанин мучился, и все это видели. Разъясняемая, неуклюже переводимая поэтическая материя оборачивалась собственной бледной тенью. Осердясь и потеряв терпение, Берлинг залпом осушил бокал вина и сунул в нос щепотку табаку.
— Желание высказаться и невозможность подыскать нужные слова — одна из адских мук, предназначенных в первую очередь поэтам, — сказал он. — Мне тоже хотелось бы что-нибудь вам посвятить, — обратился он к Веронике, — но я чувствую себя так, как, вероятно, этот немой мальчик, наш кучер.
И тут господин де Шевийон в очередной раз всех поразил. Взяв у Берлинга книгу, он, после недолгого раздумья, начал вслух переводить с листа тот же самый отрывок:
… Лишь невежды
Клюют на шелк, на брошь, на бахрому — Язычники по духу своему! Пусть молятся они на переплеты, Не видящие дальше позолоты Профаны! Только избранный проник В суть женщин, этих сокровенных книг, Ему доступна тайна. [2]
— Невероятно! — воскликнул Берлинг. — Вы, ко всему прочему, настоящий поэт! А я-то, наивный глупец, хотел предстать перед вами знатоком поэзии.
Он долго что-то бормотал себе под нос, пока господин де Шевийон не вернулся за клавесин, чтобы сыграть еще несколько пьес. Затем принесли карточный столик, и гости уселись играть в бассет. Господин де Шевийон заявил, что ему слишком везет в играх, которыми управляет случай, и играть отказался. Зато он держал банк. Ставки были низкие, чисто символические, но тем не менее Берлинг жестоко проигрывал. Он злился и вскрикивал всякий раз, когда банкомет объявлял его масть. Поведение англичанина забавляло партнеров больше, чем сама игра.
Только де Берль был не в своей тарелке. Приходилось постоянно его подгонять, напоминать, что его ход. В конце концов он извинился за свою рассеянность и пошел спать. Маркиз проводил его долгим печальным взглядом.
На седьмой день пребывания в Шатору стало ясно, что дольше ждать шевалье д'Альби никак нельзя. Если бы его сразу же или назавтра после ареста выпустили из тюрьмы (при условии, что он вообще туда попал), от него бы уже пришла весточка, а то бы явился и он сам. Существовала, конечно, вероятность, что дело обернулось не в пользу шевалье и ему грозит суд. Или он мог еще находиться в пути. Но не следовало исключать и худший вариант: импульсивный и непредсказуемый юноша изменил свои намерения и решил остаться в Париже, хотя здесь, в Шатору, никому не хотелось в это верить.
Де Берль целый день просидел запершись у себя в комнате, а вечером объявил Шевийону и Маркизу, что возвращается в Париж. Он полагал, что его решение повлияет на общие планы и экспедиция будет отложена. И уже начал было сокрушаться и извиняться, когда Маркиз, разглядывавший себя в зеркале, повернул голову и сказал:
— В таком случае мы едем без тебя.
— Как это «едем»? Ты кого имеешь в виду? — с изумлением вопросил де Берль, недоумевающе глядя на хозяина.
— Мадемуазель Вероника, Гош и я, — спокойно произнес Маркиз.
Де Берль на мгновение потерял дар речи.
— Да это же профанация… брать с собой женщину! И этот деревенский дурачок… ведь они не посвящены! Не делай этого, прошу.
— Боюсь, в сложившихся обстоятельствах у Маркиза нет выбора, — тихим голосом проговорил де Шевийон.
— Вы оба — пленники собственного упрямства. Риск чересчур велик. Всё за то, чтобы отложить экспедицию, — неужели вы этого не видите? Или вы ослепли? Нет, я понял… я знаю, почему вы так торопитесь, что не хотите даже посоветоваться с Братством. Ты болен, Шевийон, ты умираешь, и только Книга может спасти твою жизнь…
Шевийон молчал.
— Я не намерен… — снова открыл рот де Берль, но Маркиз не позволил ему договорить.
— И не надо. От тебя ничего не требуется. Господин де Берль вышел, хлопнув дверью.
Маркиз не сомневался, что Вероника поедет дальше, хотя сам не знал, откуда взялась такая уверенность. Зато он знал, что ему трудно будет сейчас с ней расстаться. Эта эгоцентричная, ребячливая женщина была ему нужна. Он привык к ее присутствию. Она вносила что-то очень важное в атмосферу этого путешествия. С другой стороны, он не просто к ней привязался — его к ней буквально толкала неведомая сила. Он пытался сам перед собой оправдаться, но чувствовал, что это не вносит никакой ясности — напротив, все только усложняется. Ему пришло в голову, что для обнаружения Книги, возможно, нужна женщина — так же, как нужен мужчина, — и что в этом сплетении обстоятельств и случайностей, возможно, заключена глубокая мудрость. Короче, нужно поговорить с Вероникой и напрямую все ей выложить. Кое-что, конечно, приукрасив и драматизировав, ибо ее ребяческий ум жаждет сказки. Нет, ни в коем случае не обманывать. Эта мысль испугала маркиза. Просто постараться, чтобы она согласилась. Он знал, что она согласится. Чувствовал, что согласится. Хотел, чтобы согласилась. Рядом с ней он был таким же сильным, как шевалье д'Альби.
В тот вечер, когда господин де Шевийон играл на клавесине, Маркиз попросил Веронику уделить ему минутку. Вначале они стояли у окна, потом, хотя ночь была холодная, вышли на террасу. Маркиз без околичностей попросил, чтобы она поехала с ними дальше. Сказал, что де Берль ехать, вероятно, откажется и что некоторое время им будет сопутствовать Берлинг. Вероника не удивилась, скорее изобразила удивление — быть может, для того, чтобы услышать какое-нибудь признание. Маркиз не хотел показаться жестоким, однако Веронике больно было слушать его слова.
— Шевалье вас бросил. Он знал, что делает, решаясь на поединок. Никак иначе я объяснить его отсутствие не могу. Он и нас бросил. Не понимаю, почему ему вздумалось взять вас с собой, да сейчас это уже и не важно. Наши пути пересеклись, и если тут вмешался случай, позволим ему принести плоды.
Вероника резко повернулась к Маркизу спиной.
— Мы собирались обвенчаться.
— Нечто подобное я и предполагал. Это весьма романтично и в стиле шевалье.
— Прошу вас так не говорить.
Он не видел в темноте ее лица, но вообразил, что Вероника плачет.
— Не отчаивайтесь. Может, оно и к лучшему. Шевалье был и останется моим другом. Но мне бы не хотелось видеть его вашим мужем. Не вашим…
Набравшись решимости, он коснулся ее щеки. Щека была сухая.
— Вы необыкновенная женщина. Пожалуйста, не возвращайтесь в Париж.
9
10
— Я против. Не могу согласиться. Я больше не сомневаюсь: ехать сейчас — безумие. Нужно перенести экспедицию на весну. Мне дан знак: мой страх и… что-то еще… сам не знаю. Я боюсь и не понимаю, что это: трусость или дурное предчувствие.
Де Берль полагал, что услышит уговоры, слова сочувствия и поддержки, но воцарилась тишина. Господин де Шевийон и Маркиз минуту с печалью на него смотрели, а затем вернулись к работе с картой.
В тот день хозяин придумал для гостей новое развлечение. Вечером, когда все собрались у камина, он приказал внести в гостиную клавесин — необычный инструмент о пяти ногах — и рулоны нот. Согрел над огнем пальцы и начал играть. Играл — прекрасно и с чувством — своего любимого Куперена. Начиная новый танец или чакону, посвящал их поочередно каждому из присутствующих.
Благодаря музыке атмосфера вечера стала словно бы бархатной. Удобно расположившись в креслах и на канапе, гости слушали плывущие из-под костистых пальцев де Шевийона изящные, дивные мелодии — и музыка будто соединила всех пятерых в какую-то пентагональную фигуру. Близкая перспектива распада эфемерного пятиугольника могла бы показаться едва ли не революцией.
Берлинг, вдохновившись происходящим, принес из библиотеки томик некоего английского поэта. Книжку эту он обнаружил там накануне, когда искал что-нибудь для чтения на своем, как он любил говорить, «ласкающем слух» языке. Теперь он принялся читать и подробно комментировать каждую строфу, стараясь перевести всё слово в слово. Получалась, однако, сущая чепуха. Англичанин мучился, и все это видели. Разъясняемая, неуклюже переводимая поэтическая материя оборачивалась собственной бледной тенью. Осердясь и потеряв терпение, Берлинг залпом осушил бокал вина и сунул в нос щепотку табаку.
— Желание высказаться и невозможность подыскать нужные слова — одна из адских мук, предназначенных в первую очередь поэтам, — сказал он. — Мне тоже хотелось бы что-нибудь вам посвятить, — обратился он к Веронике, — но я чувствую себя так, как, вероятно, этот немой мальчик, наш кучер.
И тут господин де Шевийон в очередной раз всех поразил. Взяв у Берлинга книгу, он, после недолгого раздумья, начал вслух переводить с листа тот же самый отрывок:
… Лишь невежды
Клюют на шелк, на брошь, на бахрому — Язычники по духу своему! Пусть молятся они на переплеты, Не видящие дальше позолоты Профаны! Только избранный проник В суть женщин, этих сокровенных книг, Ему доступна тайна. [2]
— Невероятно! — воскликнул Берлинг. — Вы, ко всему прочему, настоящий поэт! А я-то, наивный глупец, хотел предстать перед вами знатоком поэзии.
Он долго что-то бормотал себе под нос, пока господин де Шевийон не вернулся за клавесин, чтобы сыграть еще несколько пьес. Затем принесли карточный столик, и гости уселись играть в бассет. Господин де Шевийон заявил, что ему слишком везет в играх, которыми управляет случай, и играть отказался. Зато он держал банк. Ставки были низкие, чисто символические, но тем не менее Берлинг жестоко проигрывал. Он злился и вскрикивал всякий раз, когда банкомет объявлял его масть. Поведение англичанина забавляло партнеров больше, чем сама игра.
Только де Берль был не в своей тарелке. Приходилось постоянно его подгонять, напоминать, что его ход. В конце концов он извинился за свою рассеянность и пошел спать. Маркиз проводил его долгим печальным взглядом.
На седьмой день пребывания в Шатору стало ясно, что дольше ждать шевалье д'Альби никак нельзя. Если бы его сразу же или назавтра после ареста выпустили из тюрьмы (при условии, что он вообще туда попал), от него бы уже пришла весточка, а то бы явился и он сам. Существовала, конечно, вероятность, что дело обернулось не в пользу шевалье и ему грозит суд. Или он мог еще находиться в пути. Но не следовало исключать и худший вариант: импульсивный и непредсказуемый юноша изменил свои намерения и решил остаться в Париже, хотя здесь, в Шатору, никому не хотелось в это верить.
Де Берль целый день просидел запершись у себя в комнате, а вечером объявил Шевийону и Маркизу, что возвращается в Париж. Он полагал, что его решение повлияет на общие планы и экспедиция будет отложена. И уже начал было сокрушаться и извиняться, когда Маркиз, разглядывавший себя в зеркале, повернул голову и сказал:
— В таком случае мы едем без тебя.
— Как это «едем»? Ты кого имеешь в виду? — с изумлением вопросил де Берль, недоумевающе глядя на хозяина.
— Мадемуазель Вероника, Гош и я, — спокойно произнес Маркиз.
Де Берль на мгновение потерял дар речи.
— Да это же профанация… брать с собой женщину! И этот деревенский дурачок… ведь они не посвящены! Не делай этого, прошу.
— Боюсь, в сложившихся обстоятельствах у Маркиза нет выбора, — тихим голосом проговорил де Шевийон.
— Вы оба — пленники собственного упрямства. Риск чересчур велик. Всё за то, чтобы отложить экспедицию, — неужели вы этого не видите? Или вы ослепли? Нет, я понял… я знаю, почему вы так торопитесь, что не хотите даже посоветоваться с Братством. Ты болен, Шевийон, ты умираешь, и только Книга может спасти твою жизнь…
Шевийон молчал.
— Я не намерен… — снова открыл рот де Берль, но Маркиз не позволил ему договорить.
— И не надо. От тебя ничего не требуется. Господин де Берль вышел, хлопнув дверью.
Маркиз не сомневался, что Вероника поедет дальше, хотя сам не знал, откуда взялась такая уверенность. Зато он знал, что ему трудно будет сейчас с ней расстаться. Эта эгоцентричная, ребячливая женщина была ему нужна. Он привык к ее присутствию. Она вносила что-то очень важное в атмосферу этого путешествия. С другой стороны, он не просто к ней привязался — его к ней буквально толкала неведомая сила. Он пытался сам перед собой оправдаться, но чувствовал, что это не вносит никакой ясности — напротив, все только усложняется. Ему пришло в голову, что для обнаружения Книги, возможно, нужна женщина — так же, как нужен мужчина, — и что в этом сплетении обстоятельств и случайностей, возможно, заключена глубокая мудрость. Короче, нужно поговорить с Вероникой и напрямую все ей выложить. Кое-что, конечно, приукрасив и драматизировав, ибо ее ребяческий ум жаждет сказки. Нет, ни в коем случае не обманывать. Эта мысль испугала маркиза. Просто постараться, чтобы она согласилась. Он знал, что она согласится. Чувствовал, что согласится. Хотел, чтобы согласилась. Рядом с ней он был таким же сильным, как шевалье д'Альби.
В тот вечер, когда господин де Шевийон играл на клавесине, Маркиз попросил Веронику уделить ему минутку. Вначале они стояли у окна, потом, хотя ночь была холодная, вышли на террасу. Маркиз без околичностей попросил, чтобы она поехала с ними дальше. Сказал, что де Берль ехать, вероятно, откажется и что некоторое время им будет сопутствовать Берлинг. Вероника не удивилась, скорее изобразила удивление — быть может, для того, чтобы услышать какое-нибудь признание. Маркиз не хотел показаться жестоким, однако Веронике больно было слушать его слова.
— Шевалье вас бросил. Он знал, что делает, решаясь на поединок. Никак иначе я объяснить его отсутствие не могу. Он и нас бросил. Не понимаю, почему ему вздумалось взять вас с собой, да сейчас это уже и не важно. Наши пути пересеклись, и если тут вмешался случай, позволим ему принести плоды.
Вероника резко повернулась к Маркизу спиной.
— Мы собирались обвенчаться.
— Нечто подобное я и предполагал. Это весьма романтично и в стиле шевалье.
— Прошу вас так не говорить.
Он не видел в темноте ее лица, но вообразил, что Вероника плачет.
— Не отчаивайтесь. Может, оно и к лучшему. Шевалье был и останется моим другом. Но мне бы не хотелось видеть его вашим мужем. Не вашим…
Набравшись решимости, он коснулся ее щеки. Щека была сухая.
— Вы необыкновенная женщина. Пожалуйста, не возвращайтесь в Париж.
9
Всякая книга — отражение Книги и ее отблеск. А также символ человеческих попыток познать Абсолютную Истину; в некотором роде каждая из написанных людьми книг — шаг на пути к этой истине. Ибо людям дано предчувствовать, что вещь, показавшаяся им достойной описания, непременно будет нести в себе некий космический или божественный смысл. Поэтому они терпеливо, как муравьи, собирают слова, чтобы этот смысл выразить.
А описания достойно все. Не только жития святых, грандиозные катастрофы, войны или семейная жизнь монархов, но и рождение седьмого ребенка в семье ткача, жатва в какой-нибудь бедной деревушке, сны безумной старухи и день в богадельне в Манте. Люди догадываются, что, если собрать все эти более или менее значительные события и, словно разбросанные кусочки огромной мозаики, сложить воедино, жизнь и смерть откроют свое подлинное значение.
Поэтому любая книга сравнима с человеком. В ней содержится некая независимая, живая и обособленная часть истины, она сама — вариант этой истины, героический вызов, брошенный Истине, дабы та явила себя и позволила нам жить дальше уже с блаженным ощущением полноты познания. И в то же время всякая книга, написанная человеком, его перерастает. Человек, который пишет книги, превосходит себя, поскольку предпринимает смелую попытку разобраться в себе и себя назвать. Сам он — лишь действие, хаотическое движение, книга же это действие называет, придает ему смысл и определяет значение. Всякая книга — увенчание действия.
Стало быть, если Бог написал Книгу, то и Он превзошел в ней самое себя и свое творение. Вложив в Книгу всю свою мудрость, свою бесконечность, законы управления миром, Он описал себя. Отразившись в ней, будто в зеркале, увидел, каков Он. Так что Книга — расширение божественного сознания; она более божественна, нежели сам Бог.
Такие примерно слова услыхал на прощание от господина де Шевийона Маркиз. Повествование же наше меж тем, задержавшись на несколько дней в Шатору, вновь устремилось вперед. Герои отправляются в дальнейший путь, но теперь в центре нашего внимания будут главным образом Вероника и Маркиз. Не потому, что они какие-то особенные или исключительные, а потому, что между ними возникают новые связи, а это позволяет начать странствие еще раз — сначала, но несовершенно других подмостках. В декорациях любви.
Когда на сиену вступает любовь, обостряется способность видеть вещи, прежде остававшиеся в тени. Но вместе с тем острота видения того, что уже известно, ослабевает.
Другие персонажи — например, господин де Берль, — навсегда уходят со страниц повествования. В тот день де Берль сел в почтовый дилижанс и, мрачнее тучи, вернулся в Париж. А господин де Шевийон остался в своем доме ждать возвращения Маркиза с Книгой. Впрочем, им не довелось больше увидеться: через месяц после отъезда Маркиза де Шевийон скончался, изнуренный осенней непогодой, — возможно, потому, что не разрешил пустить себе кровь.
Веронике трудно было принять решение, хотя в ее распоряжении была целая ночь. Маркиз открыл ей подлинную цель путешествия. Рассказ о Книге должен был, по его расчету, пробудить в ней тягу к приключениям и позволить найти в себе иную, более высокую мотивацию, нежели потребность в очередной любовной игре. Но перед Вероникой встала дилемма: как хороший, хоть и полагающийся только на интуицию игрок, она чувствовала, что в любви на кон ставится верность. Для нее же верность ассоциировалась с потерей. Ведь это она оставалась верна, а уходили мужчины. Даже если Вероника по наивности разделяла верность телесную и духовную, бросали в конце концов всегда ее.
Если бы Маркиз завладел не только ее душой, но и телом, если б в ту ночь она стала его, никакой дилеммы бы не возникло. Женщина, которую обидели, готова привязаться к другому. Женщина, проигравшая в одной любви, будет искать новую и пойдет за новым любовником. Ведь в путь отправляются мужчины, женщины их только сопровождают, думала Вероника. Маркиз невольно повернул дело так, что оно сулило весьма серьезные последствия. Он пообещал Веронике любовь и придал своему обещанию прелестный налет таинственности, без которого редко обходится исполнение детских мечтаний. Для Вероники, пребывающей в плену собственного тела, мира свиданий, любовников, красивых платьев, непритворного одиночества и ничего не значащих слов, это было обещанием освобождения. А стало быть, означало гораздо больше, чем очередной роман и увлекательное путешествие в Испанию. Ей предоставляли возможность провести великий жизненный эксперимент. И разве принятие этого вызова не стоило — пусть даже пылкой и искренней — любви шевалье д'Альби?
В ту последнюю ночь в Шатору Вероника засыпала, еще не приняв решения. Точнее, не приняв решения головой, той частью тела, с помощью которой, как нам кажется, мы все решаем. Сердце, живот, ступни, связывающие человека с землей, возможно, уже знали, чего хотят. Вероника рассчитывала на сон — бескрайнее пространство, где Бог обычно давал ей указания. Но — о диво! — той ночью она спала без сновидений, а когда проснулась, первым ее ощущением была едва пустившая ростки, еще несмелая радость от того, что она увидит Маркиза.
В Шатору осталась большая часть багажа. Остались шляпы со страусовыми перьями, туфли из лакированной телячьей кожи с нарядными пряжками, остались ажурные веера Вероники и отделанные брабантским кружевом рубашки Маркиза. Остался также запас париков, баночки с помадой, добрая половина книг и гербовая почтовая бумага. С собой решено было взять два небольших сундука и несколько кожаных сумок. Господин де Шевийон уложил в них теплую одежду, мягкие пуховые мешки для спанья, пледы, очки с хрустальными стеклами, подбитые тонким железом башмаки, незаменимые на горных тропах, моток прочной веревки, баночку с чудодейственной заморской хиной и иные полезные вещи, без которых на нелегком пути не обойтись. Но главной драгоценностью была карта, тщательно составленная Шевийоном, Маркизом и де Берлем. Собственно, карт было две. На одну нанесли не составляющий ни для кого секрета маршрут от Шатору до Монтрежо. Вторая начиналась с Монтрежо; на этой карте можно было увидеть малозаметные и безлюдные перевалы в Пиренеях, небольшие притоки Гаронны и горные озерца. Путь лежал прямо на юг, а от Вьея — на юго-восток, через прячущиеся в горах редкие поселения вплоть до Льяворси и дальше, вниз по течению притоков Ногуэры, по-прежнему на юго-восток, туда, где за рекой Сегре начиналась Сьерра-дель Кади. Там и находилась цель путешествия, отмеченная старческой рукой господина де Шевийона. Черным кружком было обведено место, где горы расступались, свивая гнездо в виде плоской террасы. Посреди террасы земля словно проваливалась, образуя длинное ущелье с крутыми стенами. Uterus Mundi. Именно там, на дне ущелья, стоял заброшенный монастырь, в котором была спрятана Книга. Надписи на карте отсутствовали. Города, деревни, горы были обозначены только начальными буквами или условными знаками, оберегающими тайну от глаз непосвященного. Карта, аккуратно сложенная, покоилась в футляре на груди Маркиза.
В путь отправились около полудня. Прощание было сдержанным — де Шевийон даже не вышел из дворца. Он прижал Маркиза к своей впалой груди и, постояв так, перекрестил, благословляя. Его маленькая фигурка долго виднелась в окне, пока ее не заслонили каштаны.
Странствие возобновилось. Сдерживая возбуждение, вызванное сменяющимися за окном видами, все молчали. В карете явно не хватало де Берля. На его месте теперь лежали кожаные сумки.
Ехали неизменно на юг, вверх по реке Эндр. По мере удаления от столицы слабее ощущалось ее влияние: хуже становились дороги, беднее — придорожные корчмы. В одной деревне на берегу озера близ Лиможа пришлось на два дня задержаться, чтобы починить сломанную ось. Уезжали с облегчением — какая-то сила упорно гнала путников вперед. Да и в приозерье той осенью неистовствовали полчища комаров. Сидящих в карете не оставляло впечатление, что они движутся против течения. С юга им навстречу нескончаемой чередой тянулись повозки иноверцев, а постоялые дворы были переполнены. Несколько раз вынужденно ночевали в сараях, в пуховых мешках господина де Шевийона.
В окрестностях Брива свернули с главного тракта; теперь карета тарахтела по каменистым дорогам так медленно, что наши путники предпочитали идти рядом, тем более что в конце сентября лето, напоследок разбушевавшись, наслало на них жару.
Берлинг, с ненавистью жителя северного края глядя по утрам на солнце, бормотал:
— Ну вот, наш враг уже встал.
Раскаленный воздух был напоен запахами созревающего винограда и отцветающих трав. В полдень пережидали жару в тени оливковых деревьев. Потерянное время часто наверстывали ночью.
Ночью ехать было приятнее, чем днем. В частности, из-за привкуса необычности. Замкнутые в темном чреве экипажа люди могли следить за движением лишь по перестуку колес. Звук менялся в зависимости от состояния дороги. Недоступная взгляду, она казалась таинственной, бесконечной. Внезапный сбой ритма, когда въезжали на деревянный мостик, будил или вырывал из задумчивости сидящих в карете. Они вздрагивали либо, еще не совсем проснувшись, инстинктивно хватались за стенки, чувствуя себя втиснутыми в раковину, которая, подталкиваемая морскими течениями, катится по дну океана.
Полутьма, мерное покачивание и монотонный стук колес побуждали к откровениям. Беседы легко переходили в монологи. Начинался разговор с простого обмена замечаниями, с незначительных вопросов и не претендующих на глубокомыслие ответов, то есть с поверхности мира. Потом отдельные небрежно брошенные слова невольно — а может быть, подчиняясь закону необходимости, — сквозь поверхностные расселины просачивались вглубь, пока не достигали монолитной скалы личных историй. И тут один невинный вопрос высвобождал лавину слов. В темноте, когда лица спутников лишь смутно угадывались, легко было рассказывать о себе, испытывая приятнейшее ощущение безопасности.
Если, раскрывшись, мы предъявляем чужому взору взрослого человека, это означает, что мы раскрылись не полностью. Взрослые никогда не снимают масок. Только по-настоящему зрелый человек позволяет увидеть в себе ребенка, из которого произрос. Лишь в этом ребенке заключена вся правда о нас, ибо наша правда — одиночество, неприкаянность, утраченные иллюзии, детское ожидание всеобщего интереса к своей персоне. С ребенка начинается мудрец, великий политик, обычный человек… да просто каждый. И чем бы мы потом в жизни ни занимались, мы непрерывно ведем диалог с собою-ребенком.
Вероника по-новому увидела Маркиза, когда тот, еще в Шатору, во время какого-то разговора слегка привстал на цыпочки, чтобы посмотреться в зеркало. Сделал он это скорее всего машинально, однако в разглядывании украдкой собственного лица в холодной зеркальной глади было что-то от беззащитности ребенка, которому еще требуется подтверждение, что он есть. Маркиз тогда предстал перед Вероникой без его всегдашней уверенности в себе, ученой речи и тона человека, не сомневающегося в своей правоте. Ей показалось, что она ухватила конец нитки, которая приведет к тому, что есть суть Маркиза. Идя по нитке, чутко улавливая всякий сигнал, она с каждым днем начинала видеть все больше. Этот мужчина одну за другой сбрасывал перед нею маски и становился все более открытым, а значит — все менее защищенным от холода и жесткости мира. Следовательно, его нужно было защищать, оберегать, согревать словами и дыханием и в конце концов укутать в тепло своего чувства. Вот так подкралась к Веронике любовь.
В дороге она сидела, забившись в угол кареты, и, даже когда принимала участие в разговоре, следила, чтобы ее взгляд случайно не наткнулся на взгляд Маркиза. Она боялась, что этот и слабый, и сильный мужчина перехватит взгляд и никогда уже не отпустит.
К собственному удивлению, Вероника внезапно открыла себя, давно забытую. Несвойственная ей скованность мешала использовать широкий набор приемов куртизанки. Она разучилась быть соблазнительной и кокетливой, обещающе и многозначительно посматривать на мужчину и — не сомневаясь, что пробуждает вожделение, — покачивать бедрами и словно ненароком его задевать. Впрочем, в этом смысле она и не воспринимала Маркиза как мужчину. Скорее он был для нее отцом и ребенком одновременно. А также величайшим мудрецом и величайшим обманщиком.
И потому, впервые осмелившись к нему приблизиться, впервые его коснувшись, она почувствовала себя его матерью или дочерью. У Маркиза от жары и пыли стали гноиться глаза. На одном из привалов Вероника подошла к нему со своим платочком и просто их промыла.
Первым чувством Маркиза, с которого все и началось, было сострадание. Ему сразу стало жаль эту женщину. Едва увидев ее выходящей из кареты в Сент-Антуанском предместье, он понял, что она обманута, но понял также, что обман — единственный способ обращения с женщинами. В голове у него тогда мелькнуло воспоминание, которого он стыдился. Маленьким мальчиком, лет шести от роду, то есть в том возрасте, когда удовольствие еще никоим образом не связано с телом, но выплывает словно бы из каких-то снов, которые ни назвать, ни вспомнить, он затаскивал дочек прачки — близняшек и своих ровесниц — в заросли бузины в парке и щипал их голые ноги и руки. Девочки поначалу смотрели на него с удивлением, а потом убегали с плачем. Он еще ничего не знал о вожделении, но, мучая девочек, испытывал странное удовольствие, и откуда-то ему было известно, что это дурно и грешно.
Воспоминание вспыхнуло на долю секунды, и Маркиз тут же выбросил его из головы. Будучи человеком зрелым, он не хотел никого обижать, хотя бы по той причине, что — как ему верилось — ни один дурной поступок не проходит даром, и содеянное только подорвет его силы и потянет к земле.
Маркиз принадлежал к числу людей, понимающих, что с ними происходит. Он много знал о законах, толкающих мужчину и женщину друг к дружке вопреки воле и здравому смыслу. В доктрине Братства тоже об этом подробно говорилось.
Каждый человек носит в себе зачатки разных личностей, словно бы не проросшие зародыши совершенно других людей. В процессе жизни развивается только та личность, которая превосходит остальные и в наибольшей степени подходит своему обладателю. Прочие, однако, в нем остаются — пусть незрелые, неполноценные, едва намеченные, но все равно абсолютно конкретные. Они проявляют себя, когда главная личность по каким-то причинам теряет силу. Отсюда — безумие, одержимость, деградация. Отсюда и любовь — иногда нам случается встретить на жизненном пути человека, поразительно на нас похожего, будто выросшего из семени, подобного тем, которые мы носим в себе. Распознавание таких людей и стремление втянуть их в свою орбиту и есть то, что именуется любовью.
Маркиз как человек образованный знал и древнее предание о разыскивающих одна другую половинках изначального целого, каковым был некогда человек, пока гнев богов не разделил его на мужчину и женщину. Ему также известна была распространенная на Востоке теория о странствии душ, которые, будучи особенно близки в одной из своих жизней, потом ищут друг друга в следующих воплощениях. И наконец, как человек, воспитанный в протестантском духе, он глубоко и по-детски искренне верил в предназначение, верил, что все, что ни делается в мире, уже значится в планах и замыслах Божьих. А значит, был подготовлен к тому, что случилось, — и тем не менее удивлен. Он недоумевал, почему не может оторвать глаз и мыслей от бледного нежного лица Вероники, от ее мимики и постоянно убегающего от него взгляда.
А описания достойно все. Не только жития святых, грандиозные катастрофы, войны или семейная жизнь монархов, но и рождение седьмого ребенка в семье ткача, жатва в какой-нибудь бедной деревушке, сны безумной старухи и день в богадельне в Манте. Люди догадываются, что, если собрать все эти более или менее значительные события и, словно разбросанные кусочки огромной мозаики, сложить воедино, жизнь и смерть откроют свое подлинное значение.
Поэтому любая книга сравнима с человеком. В ней содержится некая независимая, живая и обособленная часть истины, она сама — вариант этой истины, героический вызов, брошенный Истине, дабы та явила себя и позволила нам жить дальше уже с блаженным ощущением полноты познания. И в то же время всякая книга, написанная человеком, его перерастает. Человек, который пишет книги, превосходит себя, поскольку предпринимает смелую попытку разобраться в себе и себя назвать. Сам он — лишь действие, хаотическое движение, книга же это действие называет, придает ему смысл и определяет значение. Всякая книга — увенчание действия.
Стало быть, если Бог написал Книгу, то и Он превзошел в ней самое себя и свое творение. Вложив в Книгу всю свою мудрость, свою бесконечность, законы управления миром, Он описал себя. Отразившись в ней, будто в зеркале, увидел, каков Он. Так что Книга — расширение божественного сознания; она более божественна, нежели сам Бог.
Такие примерно слова услыхал на прощание от господина де Шевийона Маркиз. Повествование же наше меж тем, задержавшись на несколько дней в Шатору, вновь устремилось вперед. Герои отправляются в дальнейший путь, но теперь в центре нашего внимания будут главным образом Вероника и Маркиз. Не потому, что они какие-то особенные или исключительные, а потому, что между ними возникают новые связи, а это позволяет начать странствие еще раз — сначала, но несовершенно других подмостках. В декорациях любви.
Когда на сиену вступает любовь, обостряется способность видеть вещи, прежде остававшиеся в тени. Но вместе с тем острота видения того, что уже известно, ослабевает.
Другие персонажи — например, господин де Берль, — навсегда уходят со страниц повествования. В тот день де Берль сел в почтовый дилижанс и, мрачнее тучи, вернулся в Париж. А господин де Шевийон остался в своем доме ждать возвращения Маркиза с Книгой. Впрочем, им не довелось больше увидеться: через месяц после отъезда Маркиза де Шевийон скончался, изнуренный осенней непогодой, — возможно, потому, что не разрешил пустить себе кровь.
Веронике трудно было принять решение, хотя в ее распоряжении была целая ночь. Маркиз открыл ей подлинную цель путешествия. Рассказ о Книге должен был, по его расчету, пробудить в ней тягу к приключениям и позволить найти в себе иную, более высокую мотивацию, нежели потребность в очередной любовной игре. Но перед Вероникой встала дилемма: как хороший, хоть и полагающийся только на интуицию игрок, она чувствовала, что в любви на кон ставится верность. Для нее же верность ассоциировалась с потерей. Ведь это она оставалась верна, а уходили мужчины. Даже если Вероника по наивности разделяла верность телесную и духовную, бросали в конце концов всегда ее.
Если бы Маркиз завладел не только ее душой, но и телом, если б в ту ночь она стала его, никакой дилеммы бы не возникло. Женщина, которую обидели, готова привязаться к другому. Женщина, проигравшая в одной любви, будет искать новую и пойдет за новым любовником. Ведь в путь отправляются мужчины, женщины их только сопровождают, думала Вероника. Маркиз невольно повернул дело так, что оно сулило весьма серьезные последствия. Он пообещал Веронике любовь и придал своему обещанию прелестный налет таинственности, без которого редко обходится исполнение детских мечтаний. Для Вероники, пребывающей в плену собственного тела, мира свиданий, любовников, красивых платьев, непритворного одиночества и ничего не значащих слов, это было обещанием освобождения. А стало быть, означало гораздо больше, чем очередной роман и увлекательное путешествие в Испанию. Ей предоставляли возможность провести великий жизненный эксперимент. И разве принятие этого вызова не стоило — пусть даже пылкой и искренней — любви шевалье д'Альби?
В ту последнюю ночь в Шатору Вероника засыпала, еще не приняв решения. Точнее, не приняв решения головой, той частью тела, с помощью которой, как нам кажется, мы все решаем. Сердце, живот, ступни, связывающие человека с землей, возможно, уже знали, чего хотят. Вероника рассчитывала на сон — бескрайнее пространство, где Бог обычно давал ей указания. Но — о диво! — той ночью она спала без сновидений, а когда проснулась, первым ее ощущением была едва пустившая ростки, еще несмелая радость от того, что она увидит Маркиза.
В Шатору осталась большая часть багажа. Остались шляпы со страусовыми перьями, туфли из лакированной телячьей кожи с нарядными пряжками, остались ажурные веера Вероники и отделанные брабантским кружевом рубашки Маркиза. Остался также запас париков, баночки с помадой, добрая половина книг и гербовая почтовая бумага. С собой решено было взять два небольших сундука и несколько кожаных сумок. Господин де Шевийон уложил в них теплую одежду, мягкие пуховые мешки для спанья, пледы, очки с хрустальными стеклами, подбитые тонким железом башмаки, незаменимые на горных тропах, моток прочной веревки, баночку с чудодейственной заморской хиной и иные полезные вещи, без которых на нелегком пути не обойтись. Но главной драгоценностью была карта, тщательно составленная Шевийоном, Маркизом и де Берлем. Собственно, карт было две. На одну нанесли не составляющий ни для кого секрета маршрут от Шатору до Монтрежо. Вторая начиналась с Монтрежо; на этой карте можно было увидеть малозаметные и безлюдные перевалы в Пиренеях, небольшие притоки Гаронны и горные озерца. Путь лежал прямо на юг, а от Вьея — на юго-восток, через прячущиеся в горах редкие поселения вплоть до Льяворси и дальше, вниз по течению притоков Ногуэры, по-прежнему на юго-восток, туда, где за рекой Сегре начиналась Сьерра-дель Кади. Там и находилась цель путешествия, отмеченная старческой рукой господина де Шевийона. Черным кружком было обведено место, где горы расступались, свивая гнездо в виде плоской террасы. Посреди террасы земля словно проваливалась, образуя длинное ущелье с крутыми стенами. Uterus Mundi. Именно там, на дне ущелья, стоял заброшенный монастырь, в котором была спрятана Книга. Надписи на карте отсутствовали. Города, деревни, горы были обозначены только начальными буквами или условными знаками, оберегающими тайну от глаз непосвященного. Карта, аккуратно сложенная, покоилась в футляре на груди Маркиза.
В путь отправились около полудня. Прощание было сдержанным — де Шевийон даже не вышел из дворца. Он прижал Маркиза к своей впалой груди и, постояв так, перекрестил, благословляя. Его маленькая фигурка долго виднелась в окне, пока ее не заслонили каштаны.
Странствие возобновилось. Сдерживая возбуждение, вызванное сменяющимися за окном видами, все молчали. В карете явно не хватало де Берля. На его месте теперь лежали кожаные сумки.
Ехали неизменно на юг, вверх по реке Эндр. По мере удаления от столицы слабее ощущалось ее влияние: хуже становились дороги, беднее — придорожные корчмы. В одной деревне на берегу озера близ Лиможа пришлось на два дня задержаться, чтобы починить сломанную ось. Уезжали с облегчением — какая-то сила упорно гнала путников вперед. Да и в приозерье той осенью неистовствовали полчища комаров. Сидящих в карете не оставляло впечатление, что они движутся против течения. С юга им навстречу нескончаемой чередой тянулись повозки иноверцев, а постоялые дворы были переполнены. Несколько раз вынужденно ночевали в сараях, в пуховых мешках господина де Шевийона.
В окрестностях Брива свернули с главного тракта; теперь карета тарахтела по каменистым дорогам так медленно, что наши путники предпочитали идти рядом, тем более что в конце сентября лето, напоследок разбушевавшись, наслало на них жару.
Берлинг, с ненавистью жителя северного края глядя по утрам на солнце, бормотал:
— Ну вот, наш враг уже встал.
Раскаленный воздух был напоен запахами созревающего винограда и отцветающих трав. В полдень пережидали жару в тени оливковых деревьев. Потерянное время часто наверстывали ночью.
Ночью ехать было приятнее, чем днем. В частности, из-за привкуса необычности. Замкнутые в темном чреве экипажа люди могли следить за движением лишь по перестуку колес. Звук менялся в зависимости от состояния дороги. Недоступная взгляду, она казалась таинственной, бесконечной. Внезапный сбой ритма, когда въезжали на деревянный мостик, будил или вырывал из задумчивости сидящих в карете. Они вздрагивали либо, еще не совсем проснувшись, инстинктивно хватались за стенки, чувствуя себя втиснутыми в раковину, которая, подталкиваемая морскими течениями, катится по дну океана.
Полутьма, мерное покачивание и монотонный стук колес побуждали к откровениям. Беседы легко переходили в монологи. Начинался разговор с простого обмена замечаниями, с незначительных вопросов и не претендующих на глубокомыслие ответов, то есть с поверхности мира. Потом отдельные небрежно брошенные слова невольно — а может быть, подчиняясь закону необходимости, — сквозь поверхностные расселины просачивались вглубь, пока не достигали монолитной скалы личных историй. И тут один невинный вопрос высвобождал лавину слов. В темноте, когда лица спутников лишь смутно угадывались, легко было рассказывать о себе, испытывая приятнейшее ощущение безопасности.
Если, раскрывшись, мы предъявляем чужому взору взрослого человека, это означает, что мы раскрылись не полностью. Взрослые никогда не снимают масок. Только по-настоящему зрелый человек позволяет увидеть в себе ребенка, из которого произрос. Лишь в этом ребенке заключена вся правда о нас, ибо наша правда — одиночество, неприкаянность, утраченные иллюзии, детское ожидание всеобщего интереса к своей персоне. С ребенка начинается мудрец, великий политик, обычный человек… да просто каждый. И чем бы мы потом в жизни ни занимались, мы непрерывно ведем диалог с собою-ребенком.
Вероника по-новому увидела Маркиза, когда тот, еще в Шатору, во время какого-то разговора слегка привстал на цыпочки, чтобы посмотреться в зеркало. Сделал он это скорее всего машинально, однако в разглядывании украдкой собственного лица в холодной зеркальной глади было что-то от беззащитности ребенка, которому еще требуется подтверждение, что он есть. Маркиз тогда предстал перед Вероникой без его всегдашней уверенности в себе, ученой речи и тона человека, не сомневающегося в своей правоте. Ей показалось, что она ухватила конец нитки, которая приведет к тому, что есть суть Маркиза. Идя по нитке, чутко улавливая всякий сигнал, она с каждым днем начинала видеть все больше. Этот мужчина одну за другой сбрасывал перед нею маски и становился все более открытым, а значит — все менее защищенным от холода и жесткости мира. Следовательно, его нужно было защищать, оберегать, согревать словами и дыханием и в конце концов укутать в тепло своего чувства. Вот так подкралась к Веронике любовь.
В дороге она сидела, забившись в угол кареты, и, даже когда принимала участие в разговоре, следила, чтобы ее взгляд случайно не наткнулся на взгляд Маркиза. Она боялась, что этот и слабый, и сильный мужчина перехватит взгляд и никогда уже не отпустит.
К собственному удивлению, Вероника внезапно открыла себя, давно забытую. Несвойственная ей скованность мешала использовать широкий набор приемов куртизанки. Она разучилась быть соблазнительной и кокетливой, обещающе и многозначительно посматривать на мужчину и — не сомневаясь, что пробуждает вожделение, — покачивать бедрами и словно ненароком его задевать. Впрочем, в этом смысле она и не воспринимала Маркиза как мужчину. Скорее он был для нее отцом и ребенком одновременно. А также величайшим мудрецом и величайшим обманщиком.
И потому, впервые осмелившись к нему приблизиться, впервые его коснувшись, она почувствовала себя его матерью или дочерью. У Маркиза от жары и пыли стали гноиться глаза. На одном из привалов Вероника подошла к нему со своим платочком и просто их промыла.
Первым чувством Маркиза, с которого все и началось, было сострадание. Ему сразу стало жаль эту женщину. Едва увидев ее выходящей из кареты в Сент-Антуанском предместье, он понял, что она обманута, но понял также, что обман — единственный способ обращения с женщинами. В голове у него тогда мелькнуло воспоминание, которого он стыдился. Маленьким мальчиком, лет шести от роду, то есть в том возрасте, когда удовольствие еще никоим образом не связано с телом, но выплывает словно бы из каких-то снов, которые ни назвать, ни вспомнить, он затаскивал дочек прачки — близняшек и своих ровесниц — в заросли бузины в парке и щипал их голые ноги и руки. Девочки поначалу смотрели на него с удивлением, а потом убегали с плачем. Он еще ничего не знал о вожделении, но, мучая девочек, испытывал странное удовольствие, и откуда-то ему было известно, что это дурно и грешно.
Воспоминание вспыхнуло на долю секунды, и Маркиз тут же выбросил его из головы. Будучи человеком зрелым, он не хотел никого обижать, хотя бы по той причине, что — как ему верилось — ни один дурной поступок не проходит даром, и содеянное только подорвет его силы и потянет к земле.
Маркиз принадлежал к числу людей, понимающих, что с ними происходит. Он много знал о законах, толкающих мужчину и женщину друг к дружке вопреки воле и здравому смыслу. В доктрине Братства тоже об этом подробно говорилось.
Каждый человек носит в себе зачатки разных личностей, словно бы не проросшие зародыши совершенно других людей. В процессе жизни развивается только та личность, которая превосходит остальные и в наибольшей степени подходит своему обладателю. Прочие, однако, в нем остаются — пусть незрелые, неполноценные, едва намеченные, но все равно абсолютно конкретные. Они проявляют себя, когда главная личность по каким-то причинам теряет силу. Отсюда — безумие, одержимость, деградация. Отсюда и любовь — иногда нам случается встретить на жизненном пути человека, поразительно на нас похожего, будто выросшего из семени, подобного тем, которые мы носим в себе. Распознавание таких людей и стремление втянуть их в свою орбиту и есть то, что именуется любовью.
Маркиз как человек образованный знал и древнее предание о разыскивающих одна другую половинках изначального целого, каковым был некогда человек, пока гнев богов не разделил его на мужчину и женщину. Ему также известна была распространенная на Востоке теория о странствии душ, которые, будучи особенно близки в одной из своих жизней, потом ищут друг друга в следующих воплощениях. И наконец, как человек, воспитанный в протестантском духе, он глубоко и по-детски искренне верил в предназначение, верил, что все, что ни делается в мире, уже значится в планах и замыслах Божьих. А значит, был подготовлен к тому, что случилось, — и тем не менее удивлен. Он недоумевал, почему не может оторвать глаз и мыслей от бледного нежного лица Вероники, от ее мимики и постоянно убегающего от него взгляда.
10
— Отправляясь в странствие, надо помнить, что, несмотря на все заранее составленные маршруты, карты, намеченные ночлеги, несмотря на случайности и неожиданные происшествия, путь нам определяет Бог. Любые путешествия, начиная с самых незначительных, сугубо приватных — скажем, вы отправились навестить родственников, — и вплоть до грандиозных, заморских, на край света, занесены в скрупулезные, подробнейшие планы Бога. Это Он сотворяет бездорожья, чтобы мы могли проложить по ним дороги, Он обозначает границы, чтобы мы могли их пересекать. Он, словно по рассеянности, оставляет меж вершин перевалы и перебрасывает через ручьи поваленные стволы деревьев. Это Он, пробуждая в нас беспокойство и неудовлетворенность собой, отправляет нас в путь. И поддерживает иллюзию, будто направление выбираем мы сами. Между тем все уже свершилось. Для Бога нет ни будущего,
—
Путь Людей Книги ни неожиданностей, — говорил Маркиз, шагая под жарким солнцем рядом с каретой.
— Это звучит как гимн, — заметил Берлинг.
Если все и впрямь в руках Божьих, то Господь не мог придумать ничего лучше необходимости передвигаться ночью. Темнота, ограниченная общим тесным пространством, сблизила двух мужчин. В те времена мужской дружбе не полагалось быть грубоватой, как это принято сейчас. Берлингу, конечно, нелегко было — пускай и в темноте — снять маску фамильярного, хоть и не теряющего чувства собственного достоинства шутника. Но когда он постепенно разобрался, какие нежные отношения завязываются между Вероникой, Миньон[3], Милочкой — как он ее мысленно называл — и Маркизом, ситуация прояснилась, опасность миновала, и Берлинг отошел в сторону. Вначале ему не казалось, что игра за эту Миньон стоит свеч. Да, она красива и мила, но… Его удивляло, почему Маркиз дарит Веронику таким уважительным вниманием, однако, будто убедившись в правоте приятеля, он перестал — и в мыслях, и вслух — называть ее Милочкой. Взял на себя, сам того не замечая, роль свидетеля при этой паре — свидетеля, который смотрит, видит и одобряет.
—
Путь Людей Книги ни неожиданностей, — говорил Маркиз, шагая под жарким солнцем рядом с каретой.
— Это звучит как гимн, — заметил Берлинг.
Если все и впрямь в руках Божьих, то Господь не мог придумать ничего лучше необходимости передвигаться ночью. Темнота, ограниченная общим тесным пространством, сблизила двух мужчин. В те времена мужской дружбе не полагалось быть грубоватой, как это принято сейчас. Берлингу, конечно, нелегко было — пускай и в темноте — снять маску фамильярного, хоть и не теряющего чувства собственного достоинства шутника. Но когда он постепенно разобрался, какие нежные отношения завязываются между Вероникой, Миньон[3], Милочкой — как он ее мысленно называл — и Маркизом, ситуация прояснилась, опасность миновала, и Берлинг отошел в сторону. Вначале ему не казалось, что игра за эту Миньон стоит свеч. Да, она красива и мила, но… Его удивляло, почему Маркиз дарит Веронику таким уважительным вниманием, однако, будто убедившись в правоте приятеля, он перестал — и в мыслях, и вслух — называть ее Милочкой. Взял на себя, сам того не замечая, роль свидетеля при этой паре — свидетеля, который смотрит, видит и одобряет.