В ту ночь Маркиз не мог заснуть и позволил своему времени сыпаться сквозь пальцы.

12

   — Вынужден с вами распрощаться. Пора, — сказал Берлинг, ковыряя носком башмака каменистую землю. — Это правда последнее место, где я могу свернуть на восток.
   Они стояли перед убогим трактиром на окраине городка, напротив пригорка с виселицей. Распряженные лошади щипали чахлую траву. Дверцы кареты были распахнуты настежь, и Гош выносил из нее и клал на камни, где уже лежали седла, багаж англичанина.
   — Какое мрачное место, — заметила Вероника, кутаясь в шерстяную шаль.
   Маркиз разглядывал серебряный набалдашник своей трости.
   — Мне тяжело с вами расставаться, — говорил Берлинг. — Но если я сейчас не уйду, то не уйду уже никогда, а ведь мне никакой Грааль не нужен. Я просто еду забрать своего воспитанника из школы. Вот так-то: обыкновенная поездка, и цель известна — она существует и меня ждет, — рассмеялся он.
   Небо заволокли низкие тучи, с гор задул холодный ветер, сметая высохшие травинки в кучки.
   — Зима идет, — не сразу отозвался Маркиз. — Настигнет нас в горах.
   — Как я узнаю, удалось ли вам найти Книгу?
   — Узнаешь, не сомневайся. Весь мир будет об этом говорить.
   — Желаю успеха, друг.
   — И тебе успеха.
   Все уже было готово для расставания. Берлинг забирал свою лошадь, свой багаж, свое здравомыслие, скептицизм и чувство юмора.
   — До встречи в новом мире, дружище, — сказал Маркиз; Берлинг не понял, шутит он или говорит всерьез.
   — До встречи в Париже. Мне будет очень вас не хватать, сударь. — Вероника подала Берлингу руку, которую тот задержал чуточку дольше, чем следовало бы.
   Потом он потрепал по плечу Гоша:
   — Да поможет вам Бог.
   Еще раз проверил, крепко ли затянуты ремни, которыми были приторочены сумки, поправил шляпу и с неожиданной грацией вскочил в седло.
 
   Октябрь сменился ноябрем, когда путники были уже в горах. В какой-то день они заметили, что солнце уже не разливает повсюду тепло, а только светит, прихотливо разбрасывая длинные тени, золотя траву и окрашивая скалы в пастельные тона.
   Теперь ехали верхом. Карету оставили в придорожном трактире, где ей предстояло дожидаться их возвращения. С тех пор как распрощались с Берлингом, нужда в ней отпала. Теперь не только не находилось тем для споров и не хватало третьего партнера для игры в карты, но и дороги сделались много хуже и уж никак не годились для непрочных колес парижского экипажа. Пейзаж тоже изменился. Путники все чаше спешивались и шагали рядом с лошадьми, внимательно глядя под ноги. Позади остались буйные влажные виноградники, апельсиновые сады и луга, заросшие лавандой. Земля высохла и обнажала свой каменистый скелет. Начались перебои с водой. Облицованные камнем колодцы встречались редко — чаще приходилось пить воду прямо из текущих навстречу ручьев.
   И вот однажды они не нашли ни постоялого двора, ни какого-либо другого пристанища и вынуждены были остановиться на ночлег среди скал. Глядя в звездное небо, они осознали, что долины, приведшие их сюда, остались далеко внизу. Небо теперь казалось близким и едва ли не осязаемым. Протяни, сидя у огня, руку — и коснешься пламени других, небесных костров!
   Гош по дороге насобирал разного зелья: хилые веточки лаванды, листья дикой смородины. И разбросал вокруг лагеря, чтобы отпугивать диких зверей.
   Они долго не могли заснуть. Небо казалось расшитым цехинами занавесом, который вот-вот раздвинется, и начнется великое космическое представление.
 
   Среди ночи Вероника почувствовала на лице чье-то дыхание. Она открыла глаза и мгновенно пришла в себя.
   — Идем, — сказал Маркиз. Помог ей встать и потянул за собой. Перешагнул зеленую охранную границу, пройдя немного, остановился возле отвесной скалы и привлек Веронику к себе.
   — Я люблю тебя, сударыня, и ты даже не догадываешься, как сильно я тебя хочу, — сказал он, давясь собственными словами. Рука его лихорадочно блуждала по волосам и лицу Вероники.
   — Да, — выдохнула Вероника и отдалась холодным, влажным поцелуям. Он шептал ей на ухо слова, которых она не понимала. Какие-то объяснения, умозаключения. Вблизи ей был слышен запах его кожи; волосы на ощупь оказались не такими, как она думала. Он стоял так близко, что их дыхания мешались. Он рос в ее объятиях. Становился больше и больше. Все заполнял собой.
   Повернув Веронику лицом к шершавой стене, он прильнул к ее спине и ягодицам. Почувствовав его в себе, она не удивилась — подчинилась ему с готовностью, навечно открывающей любые врата.
   — Иду к тебе, иду к тебе, — повторял Маркиз, и движения его были таковы, словно он покорял вершину, на которой находится цель всех путешествий.
   Вероника проснулась еще до восхода солнца. Костер совершенно погас, ветерок ворошил седую золу. Маркиз спал, свернувшись, как кот, примяв ее платье. Она лежала навзничь, глядя в сереющее небо. Потом отыскала запах. Выделила его из аромата воздуха, высохших на солнце скал, травы и тамариска — он был теплый. Назвала, запомнила и присвоила. Теперь уж она когда угодно различит его среди других запахов и сможет за ним следовать. Этот мужчина пах иначе, нежели все, что ей до сих пор доводилось нюхать. Запах был четкий, однозначный. Когда ветер смешал его с запахом золы, Вероника почувствовала в нем что-то окончательное. Потом она уснула.
 
   Проснувшиеся лошади зашевелились, и это разбудило Маркиза. Открыв глаза, он полежал еще немного, глядя на расцветающее на горизонте солнце. По телу разливалась слабость. Она плыла из пустого пространства, оставляемого отдаляющимися друг от друга, медленно дрейфующими островами.
   Приподнявшись на локте, Маркиз посмотрел на спящую Веронику. Она была прекрасна, ах как она была прекрасна! В ней были золото и мед и податливость, что сильнее любой силы. Она могла вести и поддерживать, могла своим присутствием придавать всему смысл. Могла оправдывать и прощать, успокаивать и прибавлять сил. Но можно было и провалиться в нее и дальше уже не ступить ни шагу. Она могла, как огромная пчела, высосать всю энергию и превратить ее в мед наслаждения. Она могла удержать, приневолить, обуздать и превратить в зверя.
   Маркиз осторожно встал, потер виски. Встревоженно коснулся того места на груди, где была спрятана карта. И, после недолгого колебания, пошел вверх, в гору. Миновал лошадей и спящего крепким сном Гоша, прошел мимо вертикальной, вросшей в склон скалы. Шагал быстро, будто желая убежать, понимая при этом, что хочет вернуться, быть с нею рядом, просто быть. Когда он совершил ошибку? Когда загляделся, задумался и позволил образу этой женщины запасть в душу? Вероятно, еще тогда, в самом начале, увидев ее выходящей из экипажа. Он до сих пор помнил яркие, живые отблески света на темных волосах. Казалось, эти волосы живут собственной жизнью. Возможно, они и зачаровали его настолько, что в конце концов он осмелился к ней прикоснуться и включить ее в свою орбиту. Возможно, потому он и не захотел дольше ждать шевалье. В Шатору еще немного — и он бы отменил экспедицию, если бы она отказалась с ними поехать. Теперь мир был полон Вероникой, все было — Вероника. Уже незачем никуда ехать — стоит протянуть руку…
   Маркиз ощущал мучительную раздвоенность. Он привык жить в рамках некоего континуума, один полюс которого — сила, порождаемая отказом от собственных желаний, а другой — убежище, создаваемое удовлетворением желаний. Этим противоречием нельзя было пренебречь, и обойти его было нельзя. До сих пор выбор между двумя возможностями осуществляла за Маркиза сама жизнь. Он отказался от любви в супружестве, поскольку любовь от него отказалась. Наверно, он мог бы и побороться — так говорят обычно, наблюдая чужую жизнь со стороны, но не принимая в расчет боль, которую приносит разочарование.
   Маркиз соорудил для своей боли часовенку и лелеял ее, как редкостное растение. Боль постепенно освобождала его от любви к жене, но освобождала ли от страданий? Страдание из-за обманутой любви обременительно ничуть не меньше самой любви. Однако это нечто совершенно иное: человек не хочет страдать, он бунтует — и бунт помогает ему взять себя в руки, обрести силу. Я буду сильным, я буду свободным, мог говорить себе Маркиз, я уже познал тайну самого себя, свое страдание и свое одиночество, и проникну в тайну природы, неба и земли, ибо знаю, что силу обретаешь через познание.
   Таков, возможно, был путь Маркиза к посвящению. Точно сказочный Наездник на Улитке, он слово за словом, шаг за шагом, день за днем продвигался к другому полюсу континуума, все отчетливее понимая, что познание дает свободу, но не дает убежища. Чем познание глубже, тем больше возникает вопросов и сомнений, тем эфемернее и условнее кажется человеческое существование и менее ощутима разница между жизнью и смертью. Именно в этом и заключена сила.
   В ту ночь сила начала покидать Маркиза. Сперва она излилась из него волной семени, а потом, покуда он спал, вытекала постепенно, будто вода из треснувшего кувшина. Маркиз терял невинность, и дело тут было не в физическом сближении с женщиной — такое с ним случалось и прежде. Он терял невинность потому, что любил эту женщину, хотел постоянно быть с нею, смотреть на нее и чувствовать на себе ее взгляд, познавать ее, войти в ее мир, иметь с нею детей. Продолжая подниматься в гору, Маркиз почувствовал, что сам для себя становится преградой на пути к Книге. И что вдобавок чужая сила отняла у него способность контролировать свои поступки, которой он некогда так гордился. Он посмотрел сверху на лагерь, на казавшихся игрушечными лошадей и суетящегося возле них Гоша, на спящую Веронику и самого себя, лежащего с нею рядом. С этого расстояния открывшееся ему зрелище можно было принять за цветную, но мертвую иллюстрацию, картину, написанную искусным пейзажистом, который человеческие фигуры помещает в ландшафт исключительно для украшения. Глядя вниз, Маркиз понял, что стоит перед выбором, а поскольку он верил, что серьезный выбор не совершают в одиночку, то повернулся и продолжал взбираться в гору, задевая ногой мелкие камушки, которые с жалобным шуршанием скатывались вниз.

13

   На следующий день ввечеру подъехали к городку, стиснутому горами. Что-то в нем было странное. Наглухо закрытые двери и ставни, в двух придорожных трактирах ни души. Наконец путникам повстречался хмурый мужчина, посмотревший на них как на призраков. От него они узнали, что городок называется Монтрежо и в нем вот уже несколько дней свирепствует мор. Мужчина дал понять, что на теплый — да и вообще ни на какой — прием рассчитывать нечего. Перепуганные люди носу из домов не высовывают. Он посоветовал переночевать где-нибудь за пределами города и как можно быстрее отправляться дальше.
   Хотя лошади устали и еле переставляли ноги, а путники были голодны и озябли, в городке решили не задерживаться.
   В тот день Гош уловил едва заметную перемену, произошедшую после проведенной в горах ночи. Что случилось, ему не было известно. Он не видел ни уходящих из лагеря Маркиза и Веронику, ни того, как они возвращались — обнявшись и ничего не замечая вокруг. Да и увидев, наверно, все равно ничего бы не понял. Гош толком не знал, что такое мужчина и женщина и что заставляет их искать в темноте место, где можно соединиться. Он только чувствовал, что пропасть между людьми и животными не столь велика, как принято думать. А если даже и понимал, какова может быть любовь между людьми, то, вероятно, отождествлял ее приметы с ласками лошадей или внезапным помрачением рассудка его желтого пса.
   Но теперь ему было ясно: что-то изменилось. Он замечал долгие и тяжелые взгляды Маркиза, которые тот бросал на едущую рядом Веронику. Видел радостное смущение обоих, когда их взгляды встречались. И видел, как трудно им было отводить друг от друга глаза. Гош почти ощущал ту силу, которая вынуждала их лошадей идти медленнее и чуть ли не бок о бок. В молчании сидящих на них людей он слышал вопросы, а в тех вопросах, что они задавали вслух, уже содержались ответы. Во внезапно проявившейся заботливости Маркиза ощущалась властность. Вероника покорно принимала его знаки внимания, но видно было, что и она сознает свою власть над ним, только власть эта иная, лучше скрываемая.
   В этот день они неоднократно пересекали какую-то мелкую, с каменистым дном речку и всякий раз устраивали недолгий привал. На одном из таких привалов Гоша буквально потряс случайно подмеченный им жест Маркиза. Тот коснулся Вероники так, что прикосновение, будто эхо, волнами разнеслось в воздухе. Гош оказался в пределах досягаемости этого эха, и по его телу пробежала дрожь. Ему безумно захотелось тоже ощутить такое прикосновение. Ненароком попав в зону любви и вожделения этих двоих, он почувствовал себя навечно с ними связанным. А поскольку немому подростку неведомо было различие между женщинами и мужчинами и сам он не причислял себя ни к тем, ни к другим, с этой минуты он полюбил обоих со всей силой своего нерастраченного чувства. Он отдал им то, чем обычно дети дарят родителей, то есть безграничное доверие и величайшее восхищение. И уверовал, что этот нежный беглый жест будет повторяться бесконечно, доказывая существование в мире гармонии выше той, которую способен постичь разум.
   Итак, Гош стал единственным, кто поощрял эту неожиданную любовь. Единственным, ибо и Маркиз, и Вероника ее отталкивали. Они предоставили ей лишь частицу себя — все остальное оставалось в укрытии, стараясь понять и объяснить, что происходит вовне.
   Городок исчез в долине за очередной скалой. Дорога превратилась в каменистую тропку, и Маркиз забеспокоился, не заблудились ли они. Когда лошадь споткнулась и сбросила Веронику, Маркиз объявил привал. Ночь была очень холодной, пришлось вытащить из сумок спальные мешки и одеяла. Гош окоченевшими пальцами пытался развести костер, но трава и веточки мелкого кустарника только тлели, не давая огня. И тут в темноте, чуть ли не прямо над головой, Вероника разглядела нечто необычное.
   На склоне горы, в совершенно неожиданном месте, стоял небольшой каменный дом. Он был похож на огромное ласточкино гнездо и, казалось, держался на отвесной скале каким-то чудом. Неосвещенный, во мраке дом почти сливался со скалой. Однако над трубой вился дым, отчего Вероника и заметила строение. Дым был чуть светлее неба, как будто отражал свет звезд.
   Взяв лошадей под уздцы, они медленно, нога за ногу, двинулись в гору по тропке настолько узкой, что на ней еле умещалась ступня взрослого человека.
   Дверь отворила тучная женщина со свечой. Ничего не сказав, она отступила назад и произнесла что-то непонятное. Через минуту в круг света от свечи вступил низкорослый старик в неряшливом, сбившемся набок парике. Он шире открыл дверь и забормотал, приглашая незваных гостей войти:
   — Да-да, догадываюсь. В городе эпидемия, переночевать негде, а вы устали с дороги. Что ж, добраться сюда ночью — для этого требуется немалое мужество или безрассудство. Входите, я, понятное дело, всегда рад гостям. Лошадей придется оставить перед домом. Конюшни у меня нет.
   Маркиз пытался как-то объяснить их внезапное нашествие, но, похоже было, старик его не слушал.
   — Завтра, — сказал он. — Завтра обо всем поговорим. Женщина, приготовь господам комнату, а ты, юноша, будешь спать в кухне. Неужели в этом доме нет больше свечей, женщина?
   Он деликатно подтолкнул Маркиза и Веронику влево, к открытой двери в какое-то помещение. Толстуха, бросив на старомодное, встроенное в стену ложе пару то ли одеял, то ли шкур, вышла, пятясь, и исчезла в сенях, унося с собою свечу. Вероника ощупью добралась до кровати.
   — Мы правда очень вам признательны… — начал Маркиз, но старик его перебил:
   — Завтра поговорим о том о сем, а сейчас — спокойной ночи. Без сновидений, — сказал он, уходя.
   Все произошло так быстро, что они не успели разглядеть ни хозяина, ни его дом. Гош исчез; вероятно, пошел — или его отвели — на кухню.
   В комнате пахло камнем и сыростью, а темнота была поистине непроницаемой и холодной, как атлас. Вероника пальцами отыскала губы Маркиза. Они любились на влажных одеялах пылко и торопливо, словно эта странная ночь должна была вот-вот закончиться. Засыпая, Маркиз вспомнил про нерасседланных лошадей перед домом, но не нашел в себе сил, чтобы подняться с постели. Смешанное тепло двух тел сотворило безопасное убежище, кокон, оберегающий от непостижимого влияния ночи.
 
   Утром их пригласили позавтракать на террасу, находившуюся на невидимой с тропки стороне дома. Позвали и Гоша. На террасе стоял пустой стол, накрытый белой, чересчур длинной скатертью — края ее свисали до земли. Хотя терраса была защищена еще и скалистым склоном, по ней гулял резкий горный ветер, пахнущий снегом и зимой. Временами его порывы были так сильны, что скатерть беспокойно вздувалась, словно норовя вместе со столом взмыть в холодное голубое небо. Стулья расставили по одному с каждой стороны стола, далеко друг от друга. Три из них заняли гости; через минуту явился хозяин с тарелкой сыра и хлеба и бутылкой оливкового масла. Он был небрежно одет в нечто напоминающее старомодный черный камзол. Из рукавов торчали рваные кружевные манжеты. Темный разлохматившийся парик сполз на одно ухо.
   — Чем богаты, тем и рады, — сказал он и первый принялся за еду. Вероника многозначительно взглянула на Маркиза.
   — Мы вам чрезвычайно благодарны за гостеприимство. Самое время представиться, — произнес Маркиз и почтительно привстал со стула.
   — Весьма польщен. Мое имя Делабранш, что вам скорее всего ни о чем не говорит, — сказал хозяин, макая хлеб в масло и заедая сыром. — Зато я, друзья мои, знаю, кто вы и куда держите путь. Сьерра-дель-Кади, не так ли? Да-да, в Испанию. В этой стране, собственно, живут для того, чтобы любить. А во Франции любить — значит рассуждать о любви. Да-да, истинная правда.
   Ветер с каждой минутой усиливался, и, чтобы быть услышанным, говорить приходилось очень громко. Маркиз, откашлявшись, чуть ли не закричал:
   — Как получилось, сударь, что вам известна цель нашего путешествия и… и…
   Делабранш беззвучно рассмеялся, затрясшись всем телом.
   — Мне ли не знать, где собака зарыта. На всем свете только раз в сто лет кто-нибудь отправляется в такое путешествие. Это редкий случай, а я осведомлен о всех редких случаях. Я, дети мои, врач. Может быть, еще сыра? Врач. Ну, знаете, касторка, сенна, ревень от запоров и бульоны из змей от анемии. Я дам вам в дорогу хорошей хины…
   — Вам про нас рассказывали? Кто-то здесь до нас побывал? — перекрикивая ветер, спросил Маркиз. У Вероники побелели костяшки стиснутых в кулаки пальцев.
   — Ну, не преувеличивайте, сын мой. Не настолько уж мир вами интересуется. Я же обязан знать о том, что происходит, — работа у меня такая. Да-да, а хина моя помогает даже при моровой язве. Бояться ее, кстати, нечего, это все обыкновенная паника. Городок отравился старым сыром. Вдобавок еще несколько случаев сифилиса. Испанская болезнь. Но паника уже поднялась. Каждый болеет тем, чем хочет… Если вы намерены пересечь границу, вам понадобится свидетельство, что вы здоровы. Выдать такую грамоту может только городской старшина, у него там есть свои коновалы. Но на это, дети мои, у вас уйдет не меньше недели. Они обязаны за вами понаблюдать. Поставят уйму печатей, и только с этой бумагой испанская пограничная стража вас пропустит.
   — А вы, сударь, не можете дать нам такой документ? После освидетельствования, конечно, — спросила Вероника.
   — К сожалению, не могу, милая барышня. Я не тот врач. Тут нужен официальный лекарь. А я слыву просто чудаком.
   Маркиз хотел что-то сказать, но промолчал. У него не было сил перекрикивать ветер. Делабранш будто прочитал его мысли.
   — Пищу принимать, дети мои, нужно на свежем воздухе. Вместе с едой поглощаешь чистое дыхание мира. Это как бесплотный поцелуй — продлевает жизнь и очищает кровь. А ты, моя милая, очень бледненькая.
   Затем Делабранш вдруг обратился к Гошу. Мальчик, смущенный тем, что его усадили за один стол с господами, оробел еще больше.
   — Чтобы обозначить свое присутствие, не обязательно все время молоть языком, верно? Не в пример старому Делабраншу.
   Гош неуверенно кивнул и вопросительно посмотрел на Маркиза.
   — Он не говорит! — крикнул Маркиз, приставив ко рту сложенную трубочкой ладонь.
   — Я это и имел в виду! — прокричал в ответ хозяин.
   На минуту воцарилась тишина. Ветер ненадолго успокоился, но потом с удвоенной силой принялся теребить скатерть. Все занялись едой, только Гош бросал поверх тарелки испуганные взгляды. Маркиз медленно жевал невкусный сыр и напряженно размышлял. Делабранш удивлял его. Кто он — этот смешной, неряшливый человечек? Маркиза не оставляла смутная догадка, что под столь неказистой внешностью в столь странном месте скрывается особа, в высшей степени незаурядная. Он чувствовал, что взгляд Делабранша пронизывает его насквозь, что Делабранш видит его прошлое, настоящее, а возможно, и будущее, раскладывает его на элементы и анализирует как явление. И оттого терял уверенность в себе. Постепенно, с каждой минутой, Маркиз переставал быть сильным, решительным мужчиной, ученым, дипломатом, любовником, заботливым вожаком — зато к нему возвращалось давно забытое ощущение: он снова начинал чувствовать себя мальчиком, своевольным, умным не по летам подростком. Чтобы не утерять окончательно собственный образ, он решил оказать сопротивление.
   — Я не прочь бы с вами поговорить, господин Делабранш, но мешает этот ужасный ветер.
   — А что бы ты хотел обо мне узнать? — Делабранш макнул кусочек хлеба в оливковое масло, которое налил себе на тарелку.
   Маркиз на секунду смешался, а потом отважно спросил:
   — Кто вы такой?
   Делабранш оперся локтями на стол и одобрительно посмотрел на Маркиза.
   — Я врач, дорогой мой.
   — И отшельник, — сказала Вероника.
   — Да, отшельник, хотя у меня есть женщина и кошка. Ветер на минуту стих, и Делабранш, воспользовавшись этим, произнес длинную тираду:
   — Отшельник я добровольный. Врачом стал по воле случая, если признать, что есть такая вещь, как случай. Когда-то я размышлял, что лучше: жить или наблюдать за жизнью? Мне тогда было столько лет, сколько тебе, сынок. Шагать в ногу со временем, набираться опыта и пользоваться предоставляемыми жизнью возможностями или издали изучать мир. Ну и в конце концов заключил, что стороннее наблюдение лишь повергает человека в отчаяние. Не за что зацепиться глазу, уму, чувствам. Только стоять и наблюдать — все равно что торчать в мелкой реке, где вода тебе по щиколотку. А в реке, как известно, нет ничего постоянного. Глаза болят, рассудок устает — тут-то и подкрадывается отчаяние. Если же я погружусь в воду с головой, то своим телом придам ей стабильность и смысл. Река течет не только рядом, но и сквозь меня, и позволяет себя познавать. Потому я и выбрал жизнь, а не наблюдение. А ты?
   Маркиз задумался. Слова Делабранша его ошеломили — он ждал услышать нечто совершенно противоположное.
   — И одновременно я отдаю себе отчет в том, — продолжал Делабранш, — что жить, не глядя вокруг, значит навлечь на себя не одну беду. В этом случае река затягивает нас, оглушает и ослепляет. Мы забываем, куда вода течет, где дно и где то, что рекой не является. Становясь рекой и лишь из реки черпая свой опыт, мы обретаем ее неуловимость и бренность. В ней растворяется наша сила, наша завершенность и наша неповторимость. Удовлетворение получить можно, только наблюдая за собой и за окружающим миром. Умение размышлять, а не чистый опыт отличает нас от животных. Впрочем… разве все это не пустые рассуждения, не способствующие, кстати, пищеварению?
   — О нет, сударь, это вещи принципиальные! — выкрикнул Маркиз, потому что ветер снова поднялся. Обвязанная вокруг шеи белая салфетка, вздувшись парусом, на мгновение закрыла ему лицо. — Философствование, пустое или нет, — приватный путь к истине. Я бы охотно поговорил на эту тему где-нибудь в другом месте, где не так дует.
   Старик широко улыбнулся и встал. В ту же секунду появилась толстуха и начала убирать со стола.
   — Пойдемте, я покажу вам свое хозяйство.
   С террасы вернулись в дом. Делабранш взял подсвечник, поскольку внутри, несмотря на полуденную пору, было темновато. Только в передних комнатах имелись окна; остальные помещения тонули во мраке. Маркиз подумал, что они, вероятно, вырублены в скале, и оказался прав: жилая часть дома была крохотной. Она состояла из сеней, или маленькой прихожей, примыкающей к входной двери, и двух комнат. Из прихожей вниз вела крутая лестница. Туда и повел их хозяин. По обеим сторонам были двери. К одним — обычным дверям от обычных помещений — человеческая рука, похоже, прикасалась часто, другие — заржавелые и грязные — видимо, не открывались годами. От подножия лестницы начинался широкий коридор. По его стенам были развешены горевшие странным голубоватым пламенем факелы. Пахло сыростью, холодом и еще чем-то, набивавшим на зубы оскому.
   — Как вы можете жить в такой темноте? — спросила Вероника.
   — А мне очень нравится.
   Они дошли до просторного помещения, которым, казалось, заканчивался коридор. Все оно было залито этим голубоватым факельным светом. Делабранш объяснил, что такой свет дает некая субстанция, которую он выделяет из костей животных. Посыпал один из факелов каким-то черным порошком, и свет сделался ярче. Теперь можно было лучше разглядеть большой зал, потолок которого исчезал в непроницаемом мраке. Там стояло множество столов, уставленных стеклянными ретортами, колбами и иными сосудами неизвестного назначения. Один из столов целиком занимал сложный аппарат, состоящий из больших и малых емкостей, соединенных трубками.