После революции "Ливадия" стала санаторием для рабочих, больных туберкулезом. Немцы самым наглым образом ограбили дворец, сняв даже облицовку со стен. Они оставили после себя только две маленькие картины, грязь и паразитов. Последние десять дней под руководством Кэтрин Гарриман, дочери посла США, русские привезли во дворец мебель и другую обстановку из гостиницы "Метрополь" в Москве, а также доставили большую группу штукатуров, сантехников, электриков и маляров для ремонта разбитых окон, поврежденных стен и системы центрального отопления. Паразитами занялись не терпящие антисанитарии американцы и специалисты со вспомогательного корабля ВМФ США, стоящего в Севастополе.
   Рузвельту были предоставлены апартаменты на втором этаже с маленькой столовой - когда-то в ней размещалась бильярдная царя. Маршаллу выделили императорскую спальню. Адмиралу Кингу достался будуар царицы, о чем его коллеги постоянно напоминали ему. Несмотря на всю эту роскошь, 216 членов американской делегации страдали от единственного недостатка - только у Рузвельта была своя ванная комната. Русские горничные входили в другие ванные комнаты без стука, чем доставляли немалое смущение американским мужчинам.
   Накануне конференции, призванной решить судьбу гитлеровской Германии, сами нацисты все еще судили людей, ранее пытавшихся покончить с третьим рейхом. Народный суд уже осудил сотни людей, обвиненных в соучастии в преступлении - в покушении 20 июля на Гитлера. Среди них был Карл Герделер, бывший обер-бургомистр Лейпцига. Именно он написал тайное письмо немецким генералам в 1943 году: "... Будет большой ошибкой думать, что моральные силы немецкого народа истощены; факт заключается в том, что их преднамеренно ослабили. Единственной надеждой на спасение остается развеять атмосферу секретности и террора, восстановить справедливость и сформировать хорошее правительство, таким образом расчистив дорогу для великого духовного возрождения. Мы должны быть непоколебимы в нашей вере, что немецкий народ захочет справедливости, честности и правдивости в будущем, как это было в прошлом. И так же, как в прошлом, кучка выродков, которые не пожелают этого, должны находиться под контролем законной власти государства.
   Практическим решением будет реализация условия, пусть даже на двадцать четыре часа, когда можно будет сказать правду, восстановить уверенность в то, что справедливость и законное правительство снова восторжествуют".
   3 февраля судебные разбирательства в Народном суде под председательством Роланда Фрейслера шли как обычно. Он был проницательным человеком, острым на язык и талантливым оратором. В молодости он был горячим сторонником большевизма - Гитлер называл его "наш Вышинский", и последние шесть месяцев он полностью соответствовал этому определению. Выступая в роли прокурора и судьи, он высмеивал, нападал, угрожал, а когда это не действовало, то кричал на подсудимых во всю мощь легких. Его пронзительный голос был слышен во всех коридорах, когда он набрасывался с обвинениями на Эвальда фон Клейста-Шменцина. Клейст хладнокровно с гордостью признал, что он всегда боролся с Гитлером и национал-социализмом. Остальные заключенные на скамье подсудимых слушали и надеялись, что когда дойдет очередь и до них, то они будут вести себя с таким же достоинством. Сбитый с толку ответами Клейста, Фрейслер вдруг бросил его дело и возобновил суд над Фабианом фон Шлабрендорфом, молодым офицером штаба и бывшим юристом. Он был не только одним из участников заговора 20 июля, но именно он в 1943 году заложил бомбу с часовым механизмом в самолет Гитлера, которая, однако, не взорвалась. После ареста к Шлабрендорфу применялись различные пытки, но и ими не удалось вырвать из него признание и имена сообщников. Его избивали тяжелыми дубинками, загоняли иголки под ногти, его ноги прокалывали заточенными как иглы гвоздями, закрепленными на цилиндре винтового механизма.
   Фрейслер начал размахивать папкой с доказательствами вины Шлабрендорфа и кричать: "Ты предатель!". Затем вдруг неожиданно раздался сигнал воздушной тревоги, и заседание было отложено. Заключенным надели кандалы на ноги и руки и повели в то же убежище, в котором укрывался и Фрейслер. Где-то на высоте семи с половиной километров почти 1000 "летающих крепостей" из 8-й воздушной армии США начали сбрасывать бомбы. Шлабрендорф услышал оглушающий удар и не сомневался, что наступил "конец света". После того как осела пыль, он увидел, как судебного представителя и Фрейслера осветил мощный луч фонарика. Позвали врача, но Фрейслер был уже мертв. Когда Шлабрендорф увидел безжизненное тело Фрейслера, все еще сжимавшего папку с материалами, свидетельствующими против него, то он почувствовал горькую радость триумфа. Он сказал себе: "Чудесен путь, избираемый богом. Я был обвиняемым, а он судьей. Теперь он мертв, а я жив".
   Гестаповцы увели Шлабрендорфа, Клейста и еще одного обвиняемого из подвала, посадили в маленькую машину и перевезли в тюрьму гестапо. Солнце давно взошло, но небо было темным от дыма и падающего пепла. Повсюду горели дома. Горело даже здание гестапо на улице Принц-Альбрехтштрассе, 9, куда направлялись заключенные. Однако бомбоубежище получило незначительные повреждения, и когда Шлабрендорф проходил мимо другого заключенного, адмирала Вильгельма Канариса, бывшего главы абвера и давнего заговорщика против Гитлера, он закричал: "Фрейслер мертв!".
   Хорошую новость передали другим заключенным: генералу Францу Хальдеру, бывшему начальнику штаба сухопутных сил, военному прокурору Карлу Саку и другим. Если бы повезло, союзники могли освободить их еще до начала следующего процесса.
   Во дворце "Ливадия" Рузвельт, никогда не веривший в существование организованного немецкого подполья, провел беспокойную ночь, готовясь к открытию конференции. На следующее утро он вышел на залитый солнцем балкон с видом на море, где встретился с военными советниками для последнего короткого совещания перед первой встречей Большой Тройки, намеченной на тот же день. Адмирал Уильям Лейхи{11} сказал, что все сходились на том, что Эйзенхауэру следует разрешить непосредственный контакт с советским Генеральным штабом, и Маршалл подчеркнул, что контакты через Объединенный штаб, как на том настаивали британцы, непрактичны - слишком много времени это занимает, а русские находятся уже в шестидесяти километрах от Берлина.
   Члены Объединенного комитета начальников штабов уже собирались уйти, когда посол Гарриман и Стеттиниус вышли на балкон с тремя чиновниками из госдепартамента: Фриманом Мэттьюсом{12}, Чарльзом Боуленом{13} и Элджером Хиссом{14}. Стеттиниус попросил начальников штабов остаться и выслушать позицию госдепартамента. Стеттиниус, не раз получавший советы от Мэттьюса, перечислил вопросы, которые следовало рассмотреть Большой Тройке. Главными среди них были Польша, создание ООН, вопрос устройства послевоенной Германии и разрешение противоречий между китайским правительством и коммунистами. Единственным, кто не принимал участия в дискуссии, был Хисс{15}. Президент согласился с делегацией, что не следует признавать прокоммунистическое правительство в Люблине, и попросил подготовить документ, который он мог бы передать Черчиллю и Сталину.
   Сталин прибыл в свою резиденцию в то же утро после долгой и утомительной поездки из Москвы на поезде. В три часа, по пути на первое пленарное заседание в "Ливадии", он заехал во дворец Воронцова, чтобы отдать дань уважения Черчиллю. Сталин выразил оптимизм по поводу хода войны: у Германии не хватает хлеба и угля, а транспортная система основательно нарушена.
   "Что вы будете делать, если Гитлер двинется на юг, к Дрездену, например?" - спросил Черчилль. "Мы пойдем вслед за ним", - ответил спокойно Сталин и добавил, что Одер более не является препятствием. Более того, Гитлер разогнал всех лучших генералов, за исключением Гудериана, и вообще он - "авантюрист". Нацисты проявили глупость, оставив одиннадцать бронетанковых дивизий вокруг Будапешта. Неужели они не понимают, что Германия более не является мировой державой и не в состоянии держать свои силы повсюду? "Они это поймут, - заметил мрачно советский лидер, - но будет слишком поздно".
   Сталин извинился и поехал в "Ливадию" в большом черном "паккарде" с Молотовым и переводчиком, собираясь заехать с визитом вежливости к Рузвельту. В 16. 15, за сорок пять минут до открытия конференции, Рузвельт их принял в кабинете. Кроме Рузвельта там находился только Боулен, довольно бегло говоривший по-русски. Поблагодарив Сталина за усилия по созданию обстановки комфорта и удобства, Рузвельт шутливо заметил, что во время морского путешествия американцы заключали пари: дойдут ли русские до Берлина раньше, чем американцы до Манилы? Сталин подтвердил, что американцы, вероятно, достигнут своей цели раньше, поскольку "в данный момент за Одер идут тяжелые бои".
   Рузвельт рассказал Сталину о своих впечатлениях от поездки по Крыму и сказал, что поражен масштабами разрушений и это сделало его "более кровожадным" по отношению к немцам, чем еще год назад. Сталин ответил, что все стали более кровожадными по отношению к Германии, но разрушения в Крыму не идут ни в какое сравнение с тем, что фашисты натворили на Украине. "Немцы - дикари и ненавидят садистской ненавистью творческий труд людей".
   Кратко обсудив военную обстановку, Рузвельт спросил Сталина, как тот поладил с генералом де Голлем на декабрьской встрече в Москве.
   "Я не считаю де Голля очень сложным человеком, - ответил Сталин. - Но я считаю, что он нереалистичен в том смысле, что Франция сделала небольшой вклад в войне и тем не менее требует одинаковых прав с американцами, британцами и русскими, которые вынесли основное бремя войны".
   Рузвельт, которому не нравился французский лидер и которого он считал просто политически досадной необходимостью, с улыбкой заметил, что в Касабланке де Голль сравнивал себя с Жанной д'Арк. Сталину настолько понравился этот анекдот, что он немного посмеялся. Если с Черчиллем он был подчеркнуто вежливым, то с президентом всегда держался тепло. Действительно, они оба настолько хорошо ладили друг с другом, что начали обмениваться доверительной информацией. Рузвельт проинформировал Сталина о недавних слухах, будто Франция не планирует сразу же аннексировать территорию Германии, но хочет отдать ее под международный контроль. Сталин покачал головой и повторил то, что де Голль сказал ему в Москве: Рейн естественная граница Франции, и он хочет, чтобы французские войска находились там постоянно.
   Такой обмен мнениями подвигнул Рузвельта на ответную доверительность, и он заметил, что собирается сказать нечто такое, чего не сказал бы Черчиллю: после войны Британия хочет от Франции размещения 200 тысяч французских солдат на восточной границе. Эта сила сможет сдержать любую агрессию со стороны Германии, пока Британия подготовит свою собственную армию. "Британцы странные люди, - сказал он загадочно, - они хотят испечь пирог и сами его съесть".
   Сталин очень внимательно слушал откровенный рассказ Рузвельта о том, сколько проблем у него с британцами по вопросу об оккупационных зонах Германии. "Вы считаете, что Франция должна иметь оккупационную зону?" спросил Сталин. "Это было бы неплохой идеей, - ответил Рузвельт и добавил: - Но только из чувства доброты".
   "Это может быть единственной причиной для выделения им зоны", - твердо сказал Сталин. Молотов, который до этого момента молчал, вторил Сталину с такой же твердостью. Он был бесстрастным, флегматичным дипломатом, которому Рузвельт дал кличку "каменная задница", поскольку тот мог сидеть за столом переговоров сколько угодно времени, снова и снова возвращаясь к одному вопросу.
   Президент заметил, что до начала конференции остается три минуты, и предложил пройти в соседнюю комнату, которая была конференц-залом и где уже собирались высшие военные чины Большой Тройки. Он предпочитал, чтобы его прибытие видело как можно меньше людей. Рузвельт сидел на маленьком стуле на колесиках, и его так и вкатили в огромную комнату, которую в былые времена царь использовал в качестве зала для приемов. Оказавшись у большого круглого стола, Рузвельт поднялся на руках, пересев в кресло. Боулен сел рядом в качестве личного переводчика.
   Военные фотографы защелкали фотоаппаратами, снимая Сталина, Черчилля, Стеттиниуса, Идена, Молотова, Маршалла, Брука и других военных и политических деятелей, а также переводчиков, которые стали занимать места за столом. Советники пододвигали стулья, садясь за спинами своих шефов. В общей сложности за столом находилось десять американцев, восемь британцев и десять русских, готовых начать судьбоносную конференцию. Чувство значительности события охватило их всех. Кто-то нервно кашлял, кто-то прокашливался.
   Сталин открыл встречу, предложив Рузвельту сделать несколько вступительных замечаний, как он делал это в Тегеране. Американцы, видевшие Сталина впервые, были удивлены его маленьким ростом - всего лишь метр шестьдесят пять - и очень приветливой манерой разговора.
   Рузвельт поблагодарил Сталина и продолжил, сказав, что люди, которых он представляет, прежде всего желают мира и скорейшего окончания войны. Поскольку теперь участники добились большего взаимопонимания, чем в прошлом, то президент предложил проводить переговоры в неофициальной атмосфере, когда каждый сможет свободно и открыто высказаться. Он предложил обсудить вначале военные вопросы, "особенно те, которые касаются самого важного фронта - Восточного".
   Генерал-полковник Алексей Антонов, заместитель начальника советского Генерального штаба, сделал доклад о развитии нового наступления, за которым последовало краткое изложение обстановки на Западном фронте, с которым выступил Маршалл. Затем Сталин прервал его, сказав, что у Красной Армии в Польше 180 дивизий против 80 немецких. Превосходство в артиллерии четырехкратное. На направлении главного удара было сосредоточено 9000 советских танков и 9000 самолетов. Сталин закончил, спросив, какие у союзников имеются пожелания касательно Красной Армии.
   Черчилль также выступал не соблюдая формальностей, выразив благодарность правительств Англии и Америки за мощное и успешное наступление Красной Армии, попросив дальше продолжать его.
   "Нынешнее наступление стало возможным не благодаря пожеланиям союзников", - не без раздражения заметил Сталин и подчеркнул, что Советский Союз не был связан в Тегеране никакими обязательствами по зимнему наступлению. "Я упоминаю об этом для того, чтобы подчеркнуть высокий дух советского руководства, которое не только выполнило формальные обязательства, но пошло еще дальше и выполнило то, что оно считало своим моральным долгом перед союзниками". По личной просьбе Черчилля Красная Армия начала грандиозное наступление раньше запланированного срока с тем, чтобы отвлечь силы немцев от Арденнского сражения. Что же касается продолжения наступления, заверил Сталин, то Красная Армия останавливаться не будет, если позволит погода и дорожные условия.
   Рузвельт призвал к откровенному разговору, и он его получил. Он быстро сделал несколько примиряющих замечаний, и в разговор вступил Черчилль, который выразил полную уверенность в том, что Красная Армия продолжит наступление, когда это будет возможно.
   Общий тон первого пленарного заседания, как записал Стеттиниус в своем дневнике, "был в наивысшей степени пронизан духом взаимопонимания", и когда без десяти минут семь был объявлен перерыв, среди участников царила дружественная атмосфера. Несколько мгновений спустя появились два сотрудника НКВД, так как охранник Сталина потерял его из виду. Они начали рыскать по коридорам в его поисках, подняв небольшую панику, но тут Сталин спокойно вышел из умывальной комнаты.
   Первый день работы закончился официальным ужином в "Ливадии", который давал Рузвельт для своих двух коллег, министров иностранных дел и нескольких ключевых политических советников, в общей сложности на 14 человек. На ужине подавались смешанные русские и американские блюда: икра, осетр и советское шампанское, жареные куры по-южному, овощи и пирог с мясом. Поднимались десятки тостов, и Стеттиниус заметил, что после того, как Сталин пригубил водку из своей рюмки, он украдкой начал добавлять туда воду. Наблюдательный Стеттиниус, который детально записывал все, что происходило на конференции, также заметил, что маршал предпочитает курить американский табак.
   Когда Молотов поднял тост за здоровье Стеттиниуса и выразил надежду увидеть его в Москве, Рузвельт пошутил: "Вы считаете, что Эд будет вести себя в Москве так, как Молотов вел себя в Нью-Йорке?", имея в виду, что тот весело провел там время.
   "Он (Стеттиниус) может приехать в Москву инкогнито", - заметил Сталин.
   Добродушное подшучивание продолжалось и стало еще более свободным. Рузвельт наконец сказал Сталину: "Я хочу вам кое в чем признаться. Премьер-министр и я вот уже два года обмениваемся телеграммами, и у нас есть выражение, которое мы используем, когда речь идет о вас: "дядюшка Джо".
   Сталин, явно скрывая раздражение, холодно спросил, что имеет в виду президент. Американцы не понимали слов, но тон голоса Сталина не вызывал сомнений, а пауза, необходимая для перевода, сделала ситуацию еще более неловкой. Наконец Рузвельт пояснил, что это они так ласково его называют, и попросил подать еще шампанского.
   "Не пора ли домой?" - спросил Сталин. "О, нет-нет!" - ответил Рузвельт. Маршал холодно заметил, что ему нужно еще решать военные вопросы. Джеймс Бирнс, начальник Департамента мобилизации США{16}, попытался исправить ситуацию. "В конце концов, вы ведь говорите "дядя Сэм", почему же "дядя Джо" плохо звучит?"
   Молотов, приняв на себя необычную роль миротворца, повернулся к ним и рассмеялся. "Не вводите себя в заблуждение. Маршал просто морочит вам голову. Нам уже давно это известно. Вся Россия знает, что вы зовете его "дядюшка Джо".
   Тем не менее было неясно, обиделся ли Сталин или просто делал вид, но все-таки пообещал остаться до десяти тридцати. Черчилль, мастер разрешения трудных ситуаций, предложил выпить за историческую встречу. Весь мир обратил на них взоры, сказал он, и если им удастся добиться успеха, то всех ожидает сто лет мира, а Большой Тройке предстоит сохранять этот мир.
   Тост, а возможно и его своевременность, вызвал ответный шаг со стороны Сталина. Он поднял бокал и заявил, что Большая Тройка взяла на себя основное бремя войны и освободила маленькие державы от немецкого господства. Некоторые из освобожденных стран, с сарказмом заметил он, склонны считать, что три великие державы были обязаны проливать свою кровь, освобождая их. "Теперь они ругают великие державы за то, что те не принимают во внимание права маленьких держав". Сталин заверил, что готов присоединиться к Америке и Британии в деле защиты этих прав. "Но, - добавил он, - я никогда не соглашусь на то, чтобы действия великих держав обсуждались маленькими державами".
   На какое-то время Сталин и Черчилль разделяли общую точку зрения, в то время как Рузвельт был аутсайдером. "Проблема взаимодействия с маленькими державами не так проста", - сказал он. - У нас, например, в Америке, много поляков, которые живо заинтересованы в будущем Польши".
   "Но из ваших семи миллионов поляков голосуют только семь тысяч, - едко возразил Сталин. - Я видел цифры и знаю, что я прав".
   Рузвельт был слишком вежлив, чтобы сказать, что эти сведения до смешного неточны, и Черчилль, в очевидной попытке сменить тему разговора, поднял тост за пролетарские массы всего мира. Но этот тост только дал толчок оживленной дискуссии о праве людей на самоуправление. "Хотя меня часто шельмуют как реакционера, я единственный представитель, которого могут вышвырнуть из кабинета в результате всеобщего голосования моего народа", - сказал премьер-министр. - Лично я горжусь такой возможностью". Когда Сталин упрекнул Черчилля в том, что тот, похоже, боится выборов, Черчилль ответил: "Я не только не боюсь их, но и горжусь правом британского народа менять свое правительство в любое время".
   Несколько позже Сталин допустил, что готов сотрудничать с Великобританией и США по вопросу защиты прав маленьких держав, но еще раз повторил, что никогда не подчинится их суждению. На этот раз Черчилль предпочел не согласиться. Он сказал, что маленькие державы никоим образом не могут диктовать большим державам, но на последних лежит моральная ответственность за ведение дел таким образом, чтобы проявлять большое уважение к правам малых наций. "Орел, - перефразировал он, - должен позволять маленьким птицам петь независимо от того, по какой причине они поют".
   Теперь Черчилль и Рузвельт занимали одну позицию, а Сталин оказался в одиночестве. Дискуссия, однако, велась достаточно доброжелательно под влиянием выпитого вина и водки. Сталин пришел в такое хорошее расположение духа, что остался до половины двенадцатого.
   Иден тем не менее был мрачен. Для него это был "ужасный вечер". Рузвельт показался ему "неконкретным, небрежным и неэффективным", а Черчилль выступал со "слишком длинными речами, чтобы дать толчок дальнейшему разговору". Что касалось Сталина, то его отношение к маленьким странам Иден выразил словами "мрачное, если не сказать зловещее", поэтому британский министр иностранных дел облегченно вздохнул, когда "все это дело закончилось".
   Однако не закончились дискуссии. Когда Иден и Черчилль садились в машину в сопровождении Боулена, то премьер-министр заметил, что следует дать право каждой республике СССР на голосование в ООН, и именно против этого выступали американцы. Иден разгорячился, стал живо защищать американскую точку зрения. Он повысил голос, и Черчилль резко заметил, что все зависит от того, насколько едины будут три великие державы. Без этого, сказал он, мир будет подвергаться опасности тяжелейшей катастрофы, и лично он будет голосовать за все, что способствует этому единству.
   "Как такое устройство может привлечь маленькие нации к вступлению в такую организацию?" - спросил Иден и добавил, что сам он верит, что "такой подход не найдет поддержки среди английской общественности".
   Черчилль повернулся к Боулену и спросил, какое решение приняли американцы по поводу голосования в будущей ООН.
   Боулен дипломатично ответил шуткой: "Американское предложение напоминает мне историю о плантаторе с юга, который в качестве презента дал негру бутылку виски. На следующий день он спросил у негра, понравилось ли тому виски. "Нормальное", - ответил негр. Плантатор спросил его, что тот имел в виду, и негр ответил: "Если бы оно было лучше по качеству, то вы бы мне его не подарили, а если бы оно было хуже, то я не смог бы его пить".
   Черчилль задумчиво посмотрел на Боулена и наконец произнес: "Я понял".
   Глава 4.
   "Хлеб за хлеб, кровь за кровь!"
   Германия, испытывая сокрушительные удары на сухопутных фронтах, еще и подвергалась ожесточенным бомбардировкам с воздуха. И если подлинные масштабы катастрофы на Востоке оставались неизвестны общественности (и Гитлеру), то от последствий бомбежек все, в том числе и фюрер, могли явственно почувствовать себя так, словно они находятся на линии фронта. 4 февраля Мартин Борман написал своей жене Герде о жалком состоянии штаба Гитлера. "Моя любимая девочка,
   У меня появилась минутка, и я укрылся в кабинете моего секретаря - это единственная комната, где есть временные окна и более-менее тепло... Сад рейхсканцелярии представляет собой жалкий вид - глубокие воронки, упавшие деревья, дорожки, засыпанные мусором и обломками. В резиденцию фюрера попали несколько раз; от зимнего сада и банкетного зала остались только стены; вход на Вильгельмштрассе, где обычно стоял караул вермахта, полностью разрушен...
   Несмотря на все это, мы должны усердно трудиться, поскольку война продолжается на всех фронтах! Телефонная связь никуда не годна, а резиденция фюрера и канцелярия партии не имеют связи с окружающим миром...
   Ко всему прочему в этом так называемом правительственном квартале нет света, электроэнергии и запасов воды! Перед рейхсканцелярией стоит бочка с водой, и это наш единственный запас для приготовления пищи и умывания! Хуже всего, и Мюллер тоже говорит мне об этом, состояние туалетов. Эти свиньи коммандо постоянно ими пользуются, и ни один из них не подумает, что нужно взять ведро воды и смыть после себя..."
   В тот же день, чуть позже, он писал своей "дорогой мамочке" о катастрофе на Востоке, говоря ей о грозящей опасности даже больше, чем сообщал самому фюреру. "... Ситуация совсем не стабилизируется. Мы действительно бросили в бой резервы, но у русских гораздо больше танков, пушек и другого тяжелого вооружения и перед ними беспомощны даже самые отчаянно дерущиеся части фольксштурма!..
   Я бы не писал тебе обо всем этом, если бы не знал, что в тебе я имею храброго и понимающего национал-социалиста. Тебе я могу откровенно сказать, насколько неприятная и отчаянная сложилась ситуация, поскольку я знаю, что ты, как и я, никогда не потеряешь веру в победу.
   В этом, моя дорогая, я знаю, что не требую от тебя больше, чем ты можешь дать, и именно по этой причине я понимаю в эти трудные дни, какое сокровище я имею в твоем лице!..
   До сегодняшнего дня я не только не понимал, насколько здорово иметь такого стойкого национал-социалиста, как моя жена - спутница жизни, моя любимая, мать моих детей, но и не ценил должным образом свое богатство в жене и детях... Ты моя любимая, самая красивая, сокровище моей жизни!"