Страница:
В это как раз время так страшно ухнуло за речкой Самаркой, - на столе зазвенели стаканы, - что Говядин вскочил, схватившись за сердце:
- Это чехи...
- Громыхнуло опять, и, казалось, совсем рядом застучал пулемет. Говядин, совсем белый, снова сел, подвернув ногу.
- А это красная сволочь. У них пулеметы на элеваторе... Но сомневаться нельзя, - чехи берут город... Они возьмут город...
- Пожалуй, я согласен, - пробасил Дмитрий Степанович. - Хотите чаю, только холодный?
Отказавшись от чаю, в забытьи, Говядин шептал:
- Во главе правительства стоят патриоты, - честнейшие люди, благороднейшие личности... Вольский, вы его знаете, - присяжный поверенный из Твери, прекраснейший человек... Штабс-капитан Фортунатов... Климушкин это наш, самарский, тоже благороднейший человек... Все эсеры, непримиримейшие борцы... Ожидают даже самого Чернова, - но это величайшая тайна... Он борется с большевиками на севере... Офицерские круги в теснейшем блоке с нами... От военных выдвигается полковник Галкин... Говорят, что это новый Дантон... Словом, все готово. Ждем только штурма... По всем данным, чехи назначили штурм на сегодня в ночь... Я - от милиции. Это ужасно опасно и хлопотливо... Но надо же воевать, надо жертвовать собой...
За окном раздались громкие и нестройные звуки военных труб "Интернационал". Говядин согнулся, лег головой на живот Дмитрию Степановичу; соломенные волосы его казались неживыми, как у куклы.
Солнце закатилось за грозовую тучу. Ночь не принесла прохлады. Звезды затянуло мглой. Орудийные удары за рекой стали чаще и громче. От разрывов дрожали дома. Шестидюймовая батарея большевиков, стоящая за элеватором, отвечала в тьму. Стучали пулеметы на крышах. За Самаркой, в слободе, куда вел деревянный мост, слабо хлопали выстрелы красноармейских сторожевых охранении.
Туча наползала, ворча громовыми раскатами. Наступала непроглядная темень. Ни одного огонька не виднелось ни в городе, ни на реке. Только мигали зарницами орудия.
В городе никто не спал. Где-то в таинственном подполье непрерывно заседал комитет Учредительного собрания. Добровольцы из офицерских организаций нервничали по квартирам, одетые и вооруженные. Обыватели стояли у окон, вглядываясь в ночную жуть. По улицам перекликались патрули. В промежутки тишины слышались уныло-дикие свистки паровозов, угонявших составы на восток.
Глядевшие в окна видели извилистую молнию, перебежавшую от края неба до края. Мрачно осветились мутные воды Волги. Проступили очертания барж и пароходов у пристаней. Высоко над рекой, над железом крыш появились громада элеватора, острый шпиль лютеранской кирки, белая колокольня женского монастыря, по преданию, построенная на деньги бродячей монашки Сусанны. Погасло. Тьма...
Раскололось небо. Налетел ветер. Страшно завыло в печных трубах. Чехи шли на приступ.
Чехи наступали редкими цепями со стороны станции Кряж - на железнодорожный мост и мимо салотопенных заводов - на заречную слободу. Пересеченная местность, дамба, заросли тальника задерживали продвижение.
Ключом к городу были оба моста - деревянный и железнодорожный. Артиллерия большевиков, на площади за элеватором, обстреливала подступы. Ее тяжкие удары и вспышки поддерживали мужество в красных частях, не уверенных в опытности комсостава.
В конце ночи чехи пошли на хитрость. Близ элеватора в бараках жили остатки польских беженцев с женами и детьми. Чехам это было известно. Когда их снаряды стали рваться над элеватором, - поляки высыпали из бараков и заметались в поисках убежища. Артиллеристы гнали их от пушек матюгом и банниками. Когда шестидюймовки грохали - оглушенные и ослепленные беженцы кидались прочь... Но вот от амбаров побежала новая толпа женщин. Они кричали:
- Не стреляйте, проше пане, не стреляйте, умоляем, не губите несчастных.
Со всех сторон они окружили орудия.
Странные польские женщины хватались за банник, за колеса пушек, плотно брали под руки, тяжело висели на одуревших от грохота артиллеристах, вцеплялись им в бороды, валили на мостовую... Под кофтами у баб были мундиры, под юбками - галифе...
- Ребята, это чехи! - закричал кто-то, и голову ему разнес револьверный выстрел... Одни боролись, другие кинулись бежать... А чехи уже снимали замки с орудий и отступали, отстреливаясь. И затем, как сквозь землю, ушли в щели между амбарами.
Батарея была выведена из строя. Пулеметы сбиты. Чехи продолжали наступать, охватывая засамарскую слободу до самой Волги.
Наутро ушли тучи. Сухое солнце ударило в непромытые окна квартиры Дмитрия Степановича. Доктор сидел у стола, тщательно одетый. Глаза его провалились, - он не ложился спать. Полоскательница, поднос и блюдечки были наполнены окурками. Иногда он вынимал сломанный гребешок и причесывал на лоб седые кудри. Каждую минуту он мог ожидать, что его позовут к исполнению министерских обязанностей. Оказалось, что он был дьявольски честолюбив.
Мимо его окон по Дворянской улице тянулись раненые. Они шли как по вымершему городу. Иные садились на тротуар у стен, кое-как перевязанные окровавленными тряпками. Глядели на пустые окна, - но не у кого было попросить воды и хлеба.
Солнце разжигало улицу, не освеженную ночной грозой. За рекой бухало, ахало, стукало. Промчался автомобиль, наполнив Дворянскую облаками известковой пыли, мелькнуло перекошенное лицо военного комиссара с черным ртом. Автомобиль ушел вниз через деревянный мост и, как рассказывали потом, был разорван вместе с седоками артиллерийским снарядом. Время останавливалось, - бой казался нескончаемым. Город не дышал. Женщины общества, уже одетые в белые платья, лежали, закрыв головы подушками. Комитет Учредительного собрания кушал утренний чай, сервированный владелицей мукомольной мельницы. В подполье лица министров казались трупными. А за рекой бухало, стукало, ахало...
В полдень Дмитрий Степанович подошел к окну и, засопев, раскрыл его, не в силах дольше сидеть в сизом дыму табака. На улице уже не было ни одного раненого. Многие из окон приоткрывались, - там косил глаз из-за шторы, там металось взволнованное лицо. Из подъездов выглядывали головы, прятались. Как будто было похоже, что нет больше большевиков... Но частая стрельба за речкой?.. Ах, как было томительно!..
Вдруг - чудо - из-за угла появился, постоял с секунду и пошел посреди улицы длинноногий офицер в белом, как снег, кителе с высокой талией. По голенищу его била шашка. На плечах горели полдневным солнцем, старорежимным счастьем золотые погоны...
Что-то забытое шевельнулось в сердце Дмитрия Степановича, как будто он что-то вспомнил, на что-то вознегодовал. С непонятной живостью он высунулся в окно и крикнул офицеру:
- Да здравствует Учредительное собрание!
Корнет сейчас же подмигнул толстому лицу доктора и ответил загадочно:
- Там увидим...
А изо всех окон высовывались, звали, спрашивали:
- Господин офицер... Ну, что? Мы взяты? Большевики ушли?
Дмитрий Степанович надел белый картуз, взял трость и, оглянув себя в зеркало, вышел. На улицу валил народ, как из церкви. И впрямь - где-то малиново зазвонили колокола. Радостно шумящая толпа сбивалась на перекрестке. Дмитрия Степановича схватила за рукав пациентка, дама с тройным подбородком, искусственные цветы на ее громоздкой шляпе пахли нафталином.
- Доктор, глядите же - чехи!
На скрещении улиц, окруженные женщинами, стояли с винтовками наперевес два чеха: один сизобритый, другой с черными усищами. Напряженно улыбаясь, они быстро оглядывали крыши, окна, лица.
Их щегольские шапочки, френчи с кожаными пуговицами и нашитым на левом рукаве отличительным щитком, крепкие сумки и патронташи, их решительные лица - все вызывало восторг, почтительное удивление. Эти двое будто свалились на Дворянскую улицу из другого мира.
- Ура! - закричали в толпе несколько чиновников. - Да здравствуют чехи! Качать их! Берись!
Дмитрий Степанович, протиснувшись и сопя, хотел произнести достойное приветствие, но от волнения у него пересохло горло, и он поспешил на конспиративную квартиру, где его ожидали высокие обязанности.
В подполье у мукомольши было пусто, - только табачный перегар, ощетиненные окурками пепельницы, и в конце стола спал блондин, уткнувшись в изрисованные носатыми рожами бумажки. Дмитрий Степанович тронул его за плечо. Блондин глубоко вздохнул, поднял бородатое лицо с блуждающими спросонья светло-голубыми глазами:
- В чем дело?
- Где правительство? - строго спросил Дмитрий Степанович. - С вами говорит товарищ министра здравоохранения.
- А, доктор Булавин, - сказал блондин. - Фу, черт, а я того-с... Ну, как в городе?
- Не все еще ликвидировано. Но это конец. На Дворянской - чешские патрули.
Блондин раскрыл зубастый рот и захохотал:
- Здорово! Ах, черт, ловко! Значит, правительство соберется здесь ровно в три. Если все будет благополучно - к вечеру переберемся в лучшее помещение...
- Простите... - У Дмитрия Степановича мелькнула жуткая догадка. - Я говорю с членом ЦК партии?! Вы не Авксентьев?
Блондин ответил неопределенным жестом, как бы говорящим: "Что ж тут поделаешь..." Зазвонил телефон. Он схватил со стола трубку.
- Идите, доктор, ваше место сейчас на улице... Помните, мы не должны допустить эксцессов... Вы представитель буржуазной интеллигенции, умерьте их пыл... А то, знаете, - он подмигнул, - будет неудобно в дальнейшем...
Доктор вышел. Весь город теперь вывалил на улицы. Здоровались, как на пасху. Поздравляли. Сообщали новости...
- Большевики тысячами кидаются в Самарку... Дуют вплавь на эту сторону...
- Ну и бьют же их...
- А потонуло сколько... Гибель...
- Совершенно верно, - ниже города вся Волга в трупах...
- И - слава создателю, я скажу... За грех это не считаю...
- Верно, собакам собачья смерть...
- Господа, слышали? Пономаря с колокольни скинули...
- Кто? Большевики?
- Чтобы не звонил... Называется - хлопнули дверью... Я еще понимаю кого-нибудь, но пономаря-то за что?
- Куда вы, куда, папаша?
- Вниз. Хочу амбар посмотреть. Цело ли...
- С ума сошли. На пристанях еще большевики.
- Дмитрий Степанович, дождались денечка!.. Вы куда такой озабоченный?
- Да вот - избрали товарищем министра...
- Поздравляю, ваше превосходительство...
- Ну, пока еще не с чем... Пока еще Москвы не взяли...
- Э, доктор, нам бы подышать свежим воздухом, и на том спасибо.
В толпе воинственно проплывали золотые погоны. Это был символ всего старого, уютного, охраняемого. Решительным шагом прошел отряд офицеров, сопровождаемый кривляющимися мальчишками. Смеялись нарядные женщины. Толпа сворачивала с Садовой на Дворянскую мимо нелепо роскошного, выложенного зелеными изразцами, особняка Курлиной. Какой-то малый кинулся в толпу...
- Что такое? Что случилось?
- Господин офицер, в этом дворе большевики, двое за дровами...
- Ага... Господа, господа, проходите...
- Куда это офицеры побежали?
- Господа, господа, никакой паники...
- Чекистов нашли!
- Дмитрий Степанович, отойдем все-таки, а то как бы...
Раздались выстрелы. Толпа шарахнулась. Побежали, роняя шапки. Дмитрий Степанович, запыхавшись, снова очутился на Дворянской. Он чувствовал ответственность за все происходящее. Дойдя до площади, он прищурился на обелиск, прикрывающий памятник Александру Второму. Протянув руку, сказал сердито и громко:
- Большевики готовы уничтожить все русское. Они добиваются, чтобы русский народ забыл свою историю. Здесь стоит никому не вредящий памятник царю-освободителю. Снимите же с него эти глупые доски и это гнусное тряпье.
Такова была его первая речь к народу. Сейчас же бойкие парни в картузиках - по виду приказчики - закричали:
- Ломай!
Раздался треск срываемых с памятника досок. Дмитрий Степанович пошел дальше. Толпа редела. Здесь громче раздавались заречные выстрелы. Навстречу доктору, со стороны Самарки, бежал почти голый человек в одних мокрых подштанниках. Темные волосы падали ему на глаза. Широкая грудь была татуирована. Несколько женщин, завизжав, бросились от него к воротам. Он вдруг вильнул и кинулся к спуску, вниз к Волге. За ним бежали еще трое, потом еще и еще, - мокрые, полуголые, запыхавшиеся... На улице закричали:
- Большевики! Бей их!
Все они, как кулики от выстрела, сворачивали к спуску, к пристаням. Дмитрий Степанович заволновался, тоже побежал, схватил какого-то хилого человека без ресниц, с извилистым носом:
- Я - министр нового правительства... Сюда нужен немедленно пулемет! Бегите же, я приказываю...
- Не понимай по-русски, - с неудовольствием ворочая языком, ответил хилый человек...
Доктор оттолкнул его... Нужно было спешить действительно... Он сам пошел разыскивать чехов с пулеметом... И вот у чугунного подъезда, где, наполовину сшибленная, висела красная звезда, увидел еще одного большевика - дочерна загорелого человека с бритой головой и татарской бородкой. Военная рубаха на нем была разорвана, из пятнышка на плече ползла кровь. Показывая мелкие зубы, он по-собачьи вертел головой, огрызался, - видно, что страшно умирать.
Толпа напирала на него. Особенно женщины выкрикивали неистовые слова. Многие размахивали зонтиками, палками, стиснутыми кулаками... Тут же на ступеньках крыльца отставной генерал силился всех перекричать, махая на большевика лиловыми руками. Огромная фуражка поползла по его плеши, под дряблой шеей мотался орден.
- Решительнее, господа... Это комиссар... Без пощады... У меня у самого сын красный... Такое горе... Прошу, господа, найдите, приведите ко мне моего сына... Здесь же при всех убью. Убью моего сына... И с этим не должно быть никакой пощады...
"В данном случае вмешательство бесполезно", - взволнованно подумал Дмитрий Степанович и, отойдя, оглянулся... Крики затихли... Там, где только что стоял раненый комиссар, взмахивали трости и зонтики... Стало совсем тихо, слышались только удары. Отставной генерал глядел с крыльца вниз, слабо, как дирижер, помахивая рукой над сползшей на нос фуражкой.
Дмитрия Степановича догнал нотариус Мишин. Он был в грязном балахоне, застегнутом до шеи, лицо опухшее, в пенсне не хватало стеклышка.
- Убили... Заколотили зонтами... Ужасно - эти самосуды... Ах, доктор, а говорят, что делается сейчас на берегу Самарки - ужасно...
- В таком случае идем туда... Вы знаете, - я в правительстве...
- Знаю, радуюсь...
Именем правительства Дмитрий Степанович остановил офицерский отряд в шесть человек и потребовал сопровождать себя до берега, где происходили нежелательные эксцессы. Теперь уже повсюду на перекрестках стояли чешские патрули. Нарядные женщины украшали их цветами, тут же обучали русскому языку, звонко смеялись, стараясь, чтобы иностранцам нравились и женщины, и город, и вообще Россия, которая опротивела чехам за годы плена хуже горькой редьки.
На грязном берегу Самарки добровольцы кончали с остатками красных, бежавших из слободы. Дмитрий Степанович пришел туда слишком поздно. Красные, успевшие еще перебежать через деревянный мост, переплывшие наискосок Самарку, садились на баржи и пароходы и уходили вверх по Волге. На берегу в ленивой волне лежало несколько трупов. Многие сотни мертвецов уже уплыли в Волгу.
На перевернутой гнилой лодке сидел Говядин, рукав его был перевязан трехцветной лентой. Мочальные волосы мокры от пота. Глаза, совсем белые, точками зрачков глядели на солнечную реку. Дмитрий Степанович, подойдя к нему, окликнул строго:
- Господин помощник начальника милиции, мне было сообщено, что здесь происходят нежелательные эксцессы... Воля правительства, чтобы...
Доктор не договорил, увидев в руках Говядина дубовый кол с прилипшей кровью и волосами. Говядин прошипел шерстяным голосом, беззвучно:
- Вон еще один плывет...
Он вяло слез с лодки и подошел к самой воде, глядя на стриженую голову, медленно плывущую наискосок течения. Человек пять парней с кольями подошло к Говядину. Тогда Дмитрий Степанович вернулся к своим офицерам, пившим баварский квас у расторопного квасника в опрятном фартуке, непонятно по какой бойкости уже успевшего выехать с тележкой. Доктор обратился к офицерам с речью о прекращении излишней жестокости. Он указал на Говядина и на плывущую голову. Давешний длинноногий ротмистр в снежном кителе шевельнул белыми от квасной пены усами, поднял винтовку и выстрелил. Голова ушла под воду.
Тогда Дмитрий Степанович, чувствуя, что он все-таки сделал все, что от него зависело, вернулся в город. Надо было не опоздать на первое заседание правительства. Доктор пыхтел, поднимаясь в гору, пылил башмаками. Пульс был не менее ста двадцати. Перед взором его развертывались головокружительные перспективы: поход на Москву, малиновый звон сорока сороков, - черт его знает, быть может, даже и кресло президента... Ведь революция такая штучка: как покатится назад, не успеешь оглянуться, всякие эсеры, эсдеки, смотришь, уж и валяются с выпущенными кишками у нее под колесами... Нет, нет, довольно левых экспериментов.
7
Екатерина Дмитриевна сидела в низенькой гостиной за фикусом и, сжимая в кулаке мокрый от слез платочек, писала письмо сестре Даше.
В пузырчатое окошко хлестал дождь, на дворе мотались акации. От ветра, гнавшего тучи с Азовского моря, колебались на стене отставшие обои.
Катя писала:
"Даша, Даша, моему отчаянию нет-границ. Вадим убит. Мне сообщил об этом вчера хозяин, где я живу, подполковник Тетькин. Я не поверила, спросила от кого он узнал. Он дал адрес Валерьяна Оноли, корниловца, приехавшего из армии. Я ночью побежала к нему в гостиницу. Должно быть, он был пьян, он втащил меня в номер, стал предлагать вина... Это было ужасно... Ты не представляешь, какие здесь люди... Я спросила: "Мой муж убит?.." Ты понимаешь, - Оноли его однополчанин, товарищ, вместе с ним был в сражениях... Видел его каждый день... Он ответил с издевательством: "Да убит, успокойтесь, деточка, я сам видел, как его ели мухи..." Потом он сказал: "Рощин у нас был на подозрении, счастье для него, что он погиб в бою..." Он не сказал ни про день, в какой это случилось, ни про место, где убит Вадим... Я умоляла, плакала... Он крикнул: "Не помню - где кто убит". И предложил мне себя взамен... Ах, Даша!.. Какие люди!.. Я без памяти убежала из гостиницы...
Я не могу поверить, что Вадима больше нет... Но не верить нельзя, зачем было лгать этому человеку? И подполковник говорит, что, видимо, так... От Вадима с фронта за все время я получила одно письмо коротенькое и непохожее на него... Это было на второй неделе после пасхи... Письмо без обращения... Вот слово в слово: "Посылаю тебе денег... Видеть тебя не могу... Помню твои слова при расставании... Я не знаю может ли человек перестать быть убийцей... Не понимаю - откуда взялось, что я стал убийцей... Стараюсь не думать, но, видимо, придется и думать, и что-то сделать... Когда это пройдет, - если это пройдет, - тогда увидимся..."
И - все. Даша, сколько я пролила слез. Он ушел от меня, чтобы умереть... Чем мне было удержать его, вернуть, спасти? Что я могу? Прижать его к сердцу изо всей силы... Ведь только... Но он и не замечал меня в последнее время. Ему в лицо глядела во все глаза революция. Ах, я ничего не понимаю. Нужно ли нам всем жить? Все разрушено... Мы, как птицы в ураган, мечемся по России... Зачем? Если всей пролитой кровью, всеми страданиями, муками вернут нам дом, чистенькую столовую, знакомых, играющих в преферанс... Так мы и снова будем счастливы? Прошлое погибло, погибло навсегда, Даша... Жизнь кончена, пусть приходят другие. Сильные... Лучшие..."
Катя положила перо и скомканным платочком вытерла глаза. Потом глядела на дождь, струившийся по четырем стеклам окошка. На дворе гнулась и моталась акация, как будто сердитый ветер трепал ее за волосы. Катя снова начала писать:
"Вадим уехал на фронт. Настала весна. Вся моя жизнь была - ждать его. Как печально, как это никому ни было нужно... Я помню, перед вечером глядела в окно. Распускалась акация, большие почки лопались. Суетилась стайка воробьев... Мне стало так обидно, так одиноко... Чужая, чужая на этой земле... Прошла война, пройдет революция. Россия станет уже не той. Воюем, гибнем, мучимся. А дерево распускается так же, как и прошлой весной, как много весен назад. И это дерево, и воробьи - вся природа отошли от меня в страшную даль и там живут своей, уже непонятной мне жизнью...
Даша, зачем же все наши муки? Не может быть, чтобы напрасно... Мы, женщины, ты, я, - знаем свой маленький мирок... Но то, что происходит вокруг, - вся Россия, - какой это пылающий очаг! Должно же там родиться новое счастье... Если бы люди не верили в это, разве бы стали так ненавидеть, уничтожать друг друга... Я потеряла все... Я не нужна себе... Но вот - живу, потому, что стыдно, - не страшно, а стыдно пойти положить голову под паровоз... привязать на крюк веревку.
Завтра уезжаю из Ростова, чтобы ничто больше не напоминало... Поеду в Екатеринослав... Там есть знакомые. Мне советуют поступить в кондитерскую. Может быть, Даша, приедешь на юг и ты... Рассказывают, в Питере у вас очень плохо...
Вот разница: женщина никогда бы не покинула любимого человека, будь хоть конец мира... А Вадим ушел... Он любил меня, покуда был в себе уверен... Помнишь, в июне в Петербурге, - какое солнце светило нашему счастью... Не забуду до смерти бледного солнца на севере... У меня не осталось от Вадима ни одной фотографии, ни одной вещицы... Как будто все было сном... Не мигу, Даша, не могу понять, что он убит... Наверное, я сойду с ума... Как грустно и ненужно прожита жизнь..."
Дальше Катя не могла писать... Платочек весь вымок... Но все же нужно было сообщить сестре все то обыденное и обыкновенное, что больше всего ценят в письмах... Под шум дождя она написала эти слова, не вкладывая в них ни мысли, ни чувства... О стоимости продуктов, о дороговизне жизни... "Нет никаких материй, ниток... Иголка стоит полторы тысячи рублей или два живых поросенка... Соседка по двору, семнадцатилетняя девушка, вернулась ночью голая и избитая, - раздели на улице. Главное - охотятся за башмаками..." Написала про немцев, что они устроили в городском саду военную музыку и велят подметать улицы, а хлеб, масло, яйца увозят поездами в Германию... Простонародье и рабочие ненавидят их, но молчат, так как помощи ждать неоткуда.
Все это ей рассказывал подполковник Тетькин. "Он очень мил, но, видимо, тяготится лишним ртом... А жена его, уже не стесняясь, говорит об этом". Катя еще написала: "Позавчера мне минуло двадцать семь лет, но вид у меня... Да бог с ним... Теперь это не важно... Не для кого..."
И снова взялась за платочек.
Это письмо Катя передала Тетькину. Он обещался с первой оказией переправить в Питер. Но еще долго, по Катином отъезде, носил его в кармане. Сообщение с севером было очень трудно. Почта не действовала. Письма доставляли особые ходоки, отчаянные головы, и брали за это большие деньги.
Перед отъездом Катя продала все то немногое, что увезла из Самары; оставила только одну вещицу - изумрудное колечко, его подарили Кате в день рождения. Это было давно, до войны, в весеннее петербургское утро. Оно отошло в такую далекую память, что ничто уже не связывало Катю с тем туманным городом, где пролетела ее молодость. Даша, покойный Николай Иванович и Катя пошли на Невский... Выбрали колечко с изумрудом. Она надела на палец зеленый огонек и только его унесла из той жизни...
С ростовского вокзала отходило сразу несколько поездов. Катю затолкали, впихнули в какой-то вагон третьего класса. Она села у окна, узелок с заштопанным бельем пристроила на коленях. Поплыли заливные луга, донские плавни, дымы на горизонте, туманные очертания не покорившегося немцам Батайска. Под обрывистым берегом - полузатопленные рыбачьи деревни, мазаные хаты, сады, перевернутые баркасы, мальчики, идущие с бреднем. Потом молочной пеленой разостлалось Азовское море, вдали - несколько косых парусов. Потом погасшие трубы таганрогских заводов. Степи. Курганы. Брошенные шахты. Огромные села на склонах меловых холмов. Коршуны в синем небе. Печальный, как эти просторы, свист поезда. Хмурые мужики на станциях. Железные каски немцев...
Катя смотрела в окно, согнувшись, как старушка. Должно быть, лицо ее было такое печальное и прекрасное, что какой-то немецкий солдат, сидевший напротив, долго глядел на эту чужую русскую женщину. Худое. в никелевых очках, усталое лицо его тоже будто подернулось печалью.
- Виновные понесут расплату за все, мадам, настанет время, - негромко сказал он по-немецки. - Так будет и у нас в Германии, так будет во всем мире: великий суд... Социализмус - будет имя судьи...
Катя не сообразила сначала, что обращаются именно к ней, - подняла глаза на большие чистые никелевые очки. Немец покивал ей дружески:
- Мадам говорит по-немецки?
- Да.
- Когда человек много страдает - утешением ему служит целесообразность тех причин, из-за которых он страдает, - сказал немец, подбирая ноги под лавку и опуская лоб, так что глаза его теперь смотрели на Катю поверх очков. - Я много изучал историю человечества. После долгого затишья мы снова входим в полосу катастроф. Вот мой вывод. Мы присутствуем при начале гибели великой цивилизации. Однажды арийский мир уже пережил подобное. Это было в четвертом веке, когда варвары разрушили Рим. Многие готовы провести параллели с нашим временем. Но это ничего. Рим был разложен идеями христианства. Варвары разорвали уже только труп Рима. Современная цивилизация будет переорганизована социализмом. Там было разрушение, тут будет созидание. Наиболее разрушительными идеями христианства были: равенство, интернационализм и моральное превосходство бедности над богатством. Это были идеи варваров, кормивших чудовищного паразита - Рим, утопавший в роскоши. Вот почему римляне так боялись и так жестоко преследовали христиан. Но в христианстве не было созидающей идеи, оно не организовывало труда. На земле оно довольствовалось только разрушением, а все остальное обещало на небесах. Христианство - это был только меч, разрушающий и карающий. И даже на небесах, и в идеальной жизни, оно не могло обещать ничего, кроме вывернутого наизнанку иерархического, классового и чиновничьего строя Римской империи. Таковы были его основные ошибки. В противовес ему Рим выдвигал идею порядка. Но тогда самый беспорядок - всеобщий хаос - и был заветной мечтой варваров, ожидавших часа, чтобы полезть штурмом на стены Рима. Час этот настал. На месте городов задымились развалины. Трупы лежали по дорогам, распятые кольями, раздавленные телегами варваров. Спасения не было, потому что Европа, Малая Азия, Африка пылали от края до края. Римляне, как птицы, метались по мировому пожарищу. Их умерщвляли варвары, в лесах раздирали дикие звери, они гибли в пустынях от голода, зноя и стужи. Я читал рассказ современника о том, как Проба, жена римского префекта, бежала ночью в лодке с двумя дочерьми из Рима, куда ворвались германцы Алариха. Плывя по Тибру, римлянки видели пламя, пожиравшее Вечный город. Это был конец мира...
- Это чехи...
- Громыхнуло опять, и, казалось, совсем рядом застучал пулемет. Говядин, совсем белый, снова сел, подвернув ногу.
- А это красная сволочь. У них пулеметы на элеваторе... Но сомневаться нельзя, - чехи берут город... Они возьмут город...
- Пожалуй, я согласен, - пробасил Дмитрий Степанович. - Хотите чаю, только холодный?
Отказавшись от чаю, в забытьи, Говядин шептал:
- Во главе правительства стоят патриоты, - честнейшие люди, благороднейшие личности... Вольский, вы его знаете, - присяжный поверенный из Твери, прекраснейший человек... Штабс-капитан Фортунатов... Климушкин это наш, самарский, тоже благороднейший человек... Все эсеры, непримиримейшие борцы... Ожидают даже самого Чернова, - но это величайшая тайна... Он борется с большевиками на севере... Офицерские круги в теснейшем блоке с нами... От военных выдвигается полковник Галкин... Говорят, что это новый Дантон... Словом, все готово. Ждем только штурма... По всем данным, чехи назначили штурм на сегодня в ночь... Я - от милиции. Это ужасно опасно и хлопотливо... Но надо же воевать, надо жертвовать собой...
За окном раздались громкие и нестройные звуки военных труб "Интернационал". Говядин согнулся, лег головой на живот Дмитрию Степановичу; соломенные волосы его казались неживыми, как у куклы.
Солнце закатилось за грозовую тучу. Ночь не принесла прохлады. Звезды затянуло мглой. Орудийные удары за рекой стали чаще и громче. От разрывов дрожали дома. Шестидюймовая батарея большевиков, стоящая за элеватором, отвечала в тьму. Стучали пулеметы на крышах. За Самаркой, в слободе, куда вел деревянный мост, слабо хлопали выстрелы красноармейских сторожевых охранении.
Туча наползала, ворча громовыми раскатами. Наступала непроглядная темень. Ни одного огонька не виднелось ни в городе, ни на реке. Только мигали зарницами орудия.
В городе никто не спал. Где-то в таинственном подполье непрерывно заседал комитет Учредительного собрания. Добровольцы из офицерских организаций нервничали по квартирам, одетые и вооруженные. Обыватели стояли у окон, вглядываясь в ночную жуть. По улицам перекликались патрули. В промежутки тишины слышались уныло-дикие свистки паровозов, угонявших составы на восток.
Глядевшие в окна видели извилистую молнию, перебежавшую от края неба до края. Мрачно осветились мутные воды Волги. Проступили очертания барж и пароходов у пристаней. Высоко над рекой, над железом крыш появились громада элеватора, острый шпиль лютеранской кирки, белая колокольня женского монастыря, по преданию, построенная на деньги бродячей монашки Сусанны. Погасло. Тьма...
Раскололось небо. Налетел ветер. Страшно завыло в печных трубах. Чехи шли на приступ.
Чехи наступали редкими цепями со стороны станции Кряж - на железнодорожный мост и мимо салотопенных заводов - на заречную слободу. Пересеченная местность, дамба, заросли тальника задерживали продвижение.
Ключом к городу были оба моста - деревянный и железнодорожный. Артиллерия большевиков, на площади за элеватором, обстреливала подступы. Ее тяжкие удары и вспышки поддерживали мужество в красных частях, не уверенных в опытности комсостава.
В конце ночи чехи пошли на хитрость. Близ элеватора в бараках жили остатки польских беженцев с женами и детьми. Чехам это было известно. Когда их снаряды стали рваться над элеватором, - поляки высыпали из бараков и заметались в поисках убежища. Артиллеристы гнали их от пушек матюгом и банниками. Когда шестидюймовки грохали - оглушенные и ослепленные беженцы кидались прочь... Но вот от амбаров побежала новая толпа женщин. Они кричали:
- Не стреляйте, проше пане, не стреляйте, умоляем, не губите несчастных.
Со всех сторон они окружили орудия.
Странные польские женщины хватались за банник, за колеса пушек, плотно брали под руки, тяжело висели на одуревших от грохота артиллеристах, вцеплялись им в бороды, валили на мостовую... Под кофтами у баб были мундиры, под юбками - галифе...
- Ребята, это чехи! - закричал кто-то, и голову ему разнес револьверный выстрел... Одни боролись, другие кинулись бежать... А чехи уже снимали замки с орудий и отступали, отстреливаясь. И затем, как сквозь землю, ушли в щели между амбарами.
Батарея была выведена из строя. Пулеметы сбиты. Чехи продолжали наступать, охватывая засамарскую слободу до самой Волги.
Наутро ушли тучи. Сухое солнце ударило в непромытые окна квартиры Дмитрия Степановича. Доктор сидел у стола, тщательно одетый. Глаза его провалились, - он не ложился спать. Полоскательница, поднос и блюдечки были наполнены окурками. Иногда он вынимал сломанный гребешок и причесывал на лоб седые кудри. Каждую минуту он мог ожидать, что его позовут к исполнению министерских обязанностей. Оказалось, что он был дьявольски честолюбив.
Мимо его окон по Дворянской улице тянулись раненые. Они шли как по вымершему городу. Иные садились на тротуар у стен, кое-как перевязанные окровавленными тряпками. Глядели на пустые окна, - но не у кого было попросить воды и хлеба.
Солнце разжигало улицу, не освеженную ночной грозой. За рекой бухало, ахало, стукало. Промчался автомобиль, наполнив Дворянскую облаками известковой пыли, мелькнуло перекошенное лицо военного комиссара с черным ртом. Автомобиль ушел вниз через деревянный мост и, как рассказывали потом, был разорван вместе с седоками артиллерийским снарядом. Время останавливалось, - бой казался нескончаемым. Город не дышал. Женщины общества, уже одетые в белые платья, лежали, закрыв головы подушками. Комитет Учредительного собрания кушал утренний чай, сервированный владелицей мукомольной мельницы. В подполье лица министров казались трупными. А за рекой бухало, стукало, ахало...
В полдень Дмитрий Степанович подошел к окну и, засопев, раскрыл его, не в силах дольше сидеть в сизом дыму табака. На улице уже не было ни одного раненого. Многие из окон приоткрывались, - там косил глаз из-за шторы, там металось взволнованное лицо. Из подъездов выглядывали головы, прятались. Как будто было похоже, что нет больше большевиков... Но частая стрельба за речкой?.. Ах, как было томительно!..
Вдруг - чудо - из-за угла появился, постоял с секунду и пошел посреди улицы длинноногий офицер в белом, как снег, кителе с высокой талией. По голенищу его била шашка. На плечах горели полдневным солнцем, старорежимным счастьем золотые погоны...
Что-то забытое шевельнулось в сердце Дмитрия Степановича, как будто он что-то вспомнил, на что-то вознегодовал. С непонятной живостью он высунулся в окно и крикнул офицеру:
- Да здравствует Учредительное собрание!
Корнет сейчас же подмигнул толстому лицу доктора и ответил загадочно:
- Там увидим...
А изо всех окон высовывались, звали, спрашивали:
- Господин офицер... Ну, что? Мы взяты? Большевики ушли?
Дмитрий Степанович надел белый картуз, взял трость и, оглянув себя в зеркало, вышел. На улицу валил народ, как из церкви. И впрямь - где-то малиново зазвонили колокола. Радостно шумящая толпа сбивалась на перекрестке. Дмитрия Степановича схватила за рукав пациентка, дама с тройным подбородком, искусственные цветы на ее громоздкой шляпе пахли нафталином.
- Доктор, глядите же - чехи!
На скрещении улиц, окруженные женщинами, стояли с винтовками наперевес два чеха: один сизобритый, другой с черными усищами. Напряженно улыбаясь, они быстро оглядывали крыши, окна, лица.
Их щегольские шапочки, френчи с кожаными пуговицами и нашитым на левом рукаве отличительным щитком, крепкие сумки и патронташи, их решительные лица - все вызывало восторг, почтительное удивление. Эти двое будто свалились на Дворянскую улицу из другого мира.
- Ура! - закричали в толпе несколько чиновников. - Да здравствуют чехи! Качать их! Берись!
Дмитрий Степанович, протиснувшись и сопя, хотел произнести достойное приветствие, но от волнения у него пересохло горло, и он поспешил на конспиративную квартиру, где его ожидали высокие обязанности.
В подполье у мукомольши было пусто, - только табачный перегар, ощетиненные окурками пепельницы, и в конце стола спал блондин, уткнувшись в изрисованные носатыми рожами бумажки. Дмитрий Степанович тронул его за плечо. Блондин глубоко вздохнул, поднял бородатое лицо с блуждающими спросонья светло-голубыми глазами:
- В чем дело?
- Где правительство? - строго спросил Дмитрий Степанович. - С вами говорит товарищ министра здравоохранения.
- А, доктор Булавин, - сказал блондин. - Фу, черт, а я того-с... Ну, как в городе?
- Не все еще ликвидировано. Но это конец. На Дворянской - чешские патрули.
Блондин раскрыл зубастый рот и захохотал:
- Здорово! Ах, черт, ловко! Значит, правительство соберется здесь ровно в три. Если все будет благополучно - к вечеру переберемся в лучшее помещение...
- Простите... - У Дмитрия Степановича мелькнула жуткая догадка. - Я говорю с членом ЦК партии?! Вы не Авксентьев?
Блондин ответил неопределенным жестом, как бы говорящим: "Что ж тут поделаешь..." Зазвонил телефон. Он схватил со стола трубку.
- Идите, доктор, ваше место сейчас на улице... Помните, мы не должны допустить эксцессов... Вы представитель буржуазной интеллигенции, умерьте их пыл... А то, знаете, - он подмигнул, - будет неудобно в дальнейшем...
Доктор вышел. Весь город теперь вывалил на улицы. Здоровались, как на пасху. Поздравляли. Сообщали новости...
- Большевики тысячами кидаются в Самарку... Дуют вплавь на эту сторону...
- Ну и бьют же их...
- А потонуло сколько... Гибель...
- Совершенно верно, - ниже города вся Волга в трупах...
- И - слава создателю, я скажу... За грех это не считаю...
- Верно, собакам собачья смерть...
- Господа, слышали? Пономаря с колокольни скинули...
- Кто? Большевики?
- Чтобы не звонил... Называется - хлопнули дверью... Я еще понимаю кого-нибудь, но пономаря-то за что?
- Куда вы, куда, папаша?
- Вниз. Хочу амбар посмотреть. Цело ли...
- С ума сошли. На пристанях еще большевики.
- Дмитрий Степанович, дождались денечка!.. Вы куда такой озабоченный?
- Да вот - избрали товарищем министра...
- Поздравляю, ваше превосходительство...
- Ну, пока еще не с чем... Пока еще Москвы не взяли...
- Э, доктор, нам бы подышать свежим воздухом, и на том спасибо.
В толпе воинственно проплывали золотые погоны. Это был символ всего старого, уютного, охраняемого. Решительным шагом прошел отряд офицеров, сопровождаемый кривляющимися мальчишками. Смеялись нарядные женщины. Толпа сворачивала с Садовой на Дворянскую мимо нелепо роскошного, выложенного зелеными изразцами, особняка Курлиной. Какой-то малый кинулся в толпу...
- Что такое? Что случилось?
- Господин офицер, в этом дворе большевики, двое за дровами...
- Ага... Господа, господа, проходите...
- Куда это офицеры побежали?
- Господа, господа, никакой паники...
- Чекистов нашли!
- Дмитрий Степанович, отойдем все-таки, а то как бы...
Раздались выстрелы. Толпа шарахнулась. Побежали, роняя шапки. Дмитрий Степанович, запыхавшись, снова очутился на Дворянской. Он чувствовал ответственность за все происходящее. Дойдя до площади, он прищурился на обелиск, прикрывающий памятник Александру Второму. Протянув руку, сказал сердито и громко:
- Большевики готовы уничтожить все русское. Они добиваются, чтобы русский народ забыл свою историю. Здесь стоит никому не вредящий памятник царю-освободителю. Снимите же с него эти глупые доски и это гнусное тряпье.
Такова была его первая речь к народу. Сейчас же бойкие парни в картузиках - по виду приказчики - закричали:
- Ломай!
Раздался треск срываемых с памятника досок. Дмитрий Степанович пошел дальше. Толпа редела. Здесь громче раздавались заречные выстрелы. Навстречу доктору, со стороны Самарки, бежал почти голый человек в одних мокрых подштанниках. Темные волосы падали ему на глаза. Широкая грудь была татуирована. Несколько женщин, завизжав, бросились от него к воротам. Он вдруг вильнул и кинулся к спуску, вниз к Волге. За ним бежали еще трое, потом еще и еще, - мокрые, полуголые, запыхавшиеся... На улице закричали:
- Большевики! Бей их!
Все они, как кулики от выстрела, сворачивали к спуску, к пристаням. Дмитрий Степанович заволновался, тоже побежал, схватил какого-то хилого человека без ресниц, с извилистым носом:
- Я - министр нового правительства... Сюда нужен немедленно пулемет! Бегите же, я приказываю...
- Не понимай по-русски, - с неудовольствием ворочая языком, ответил хилый человек...
Доктор оттолкнул его... Нужно было спешить действительно... Он сам пошел разыскивать чехов с пулеметом... И вот у чугунного подъезда, где, наполовину сшибленная, висела красная звезда, увидел еще одного большевика - дочерна загорелого человека с бритой головой и татарской бородкой. Военная рубаха на нем была разорвана, из пятнышка на плече ползла кровь. Показывая мелкие зубы, он по-собачьи вертел головой, огрызался, - видно, что страшно умирать.
Толпа напирала на него. Особенно женщины выкрикивали неистовые слова. Многие размахивали зонтиками, палками, стиснутыми кулаками... Тут же на ступеньках крыльца отставной генерал силился всех перекричать, махая на большевика лиловыми руками. Огромная фуражка поползла по его плеши, под дряблой шеей мотался орден.
- Решительнее, господа... Это комиссар... Без пощады... У меня у самого сын красный... Такое горе... Прошу, господа, найдите, приведите ко мне моего сына... Здесь же при всех убью. Убью моего сына... И с этим не должно быть никакой пощады...
"В данном случае вмешательство бесполезно", - взволнованно подумал Дмитрий Степанович и, отойдя, оглянулся... Крики затихли... Там, где только что стоял раненый комиссар, взмахивали трости и зонтики... Стало совсем тихо, слышались только удары. Отставной генерал глядел с крыльца вниз, слабо, как дирижер, помахивая рукой над сползшей на нос фуражкой.
Дмитрия Степановича догнал нотариус Мишин. Он был в грязном балахоне, застегнутом до шеи, лицо опухшее, в пенсне не хватало стеклышка.
- Убили... Заколотили зонтами... Ужасно - эти самосуды... Ах, доктор, а говорят, что делается сейчас на берегу Самарки - ужасно...
- В таком случае идем туда... Вы знаете, - я в правительстве...
- Знаю, радуюсь...
Именем правительства Дмитрий Степанович остановил офицерский отряд в шесть человек и потребовал сопровождать себя до берега, где происходили нежелательные эксцессы. Теперь уже повсюду на перекрестках стояли чешские патрули. Нарядные женщины украшали их цветами, тут же обучали русскому языку, звонко смеялись, стараясь, чтобы иностранцам нравились и женщины, и город, и вообще Россия, которая опротивела чехам за годы плена хуже горькой редьки.
На грязном берегу Самарки добровольцы кончали с остатками красных, бежавших из слободы. Дмитрий Степанович пришел туда слишком поздно. Красные, успевшие еще перебежать через деревянный мост, переплывшие наискосок Самарку, садились на баржи и пароходы и уходили вверх по Волге. На берегу в ленивой волне лежало несколько трупов. Многие сотни мертвецов уже уплыли в Волгу.
На перевернутой гнилой лодке сидел Говядин, рукав его был перевязан трехцветной лентой. Мочальные волосы мокры от пота. Глаза, совсем белые, точками зрачков глядели на солнечную реку. Дмитрий Степанович, подойдя к нему, окликнул строго:
- Господин помощник начальника милиции, мне было сообщено, что здесь происходят нежелательные эксцессы... Воля правительства, чтобы...
Доктор не договорил, увидев в руках Говядина дубовый кол с прилипшей кровью и волосами. Говядин прошипел шерстяным голосом, беззвучно:
- Вон еще один плывет...
Он вяло слез с лодки и подошел к самой воде, глядя на стриженую голову, медленно плывущую наискосок течения. Человек пять парней с кольями подошло к Говядину. Тогда Дмитрий Степанович вернулся к своим офицерам, пившим баварский квас у расторопного квасника в опрятном фартуке, непонятно по какой бойкости уже успевшего выехать с тележкой. Доктор обратился к офицерам с речью о прекращении излишней жестокости. Он указал на Говядина и на плывущую голову. Давешний длинноногий ротмистр в снежном кителе шевельнул белыми от квасной пены усами, поднял винтовку и выстрелил. Голова ушла под воду.
Тогда Дмитрий Степанович, чувствуя, что он все-таки сделал все, что от него зависело, вернулся в город. Надо было не опоздать на первое заседание правительства. Доктор пыхтел, поднимаясь в гору, пылил башмаками. Пульс был не менее ста двадцати. Перед взором его развертывались головокружительные перспективы: поход на Москву, малиновый звон сорока сороков, - черт его знает, быть может, даже и кресло президента... Ведь революция такая штучка: как покатится назад, не успеешь оглянуться, всякие эсеры, эсдеки, смотришь, уж и валяются с выпущенными кишками у нее под колесами... Нет, нет, довольно левых экспериментов.
7
Екатерина Дмитриевна сидела в низенькой гостиной за фикусом и, сжимая в кулаке мокрый от слез платочек, писала письмо сестре Даше.
В пузырчатое окошко хлестал дождь, на дворе мотались акации. От ветра, гнавшего тучи с Азовского моря, колебались на стене отставшие обои.
Катя писала:
"Даша, Даша, моему отчаянию нет-границ. Вадим убит. Мне сообщил об этом вчера хозяин, где я живу, подполковник Тетькин. Я не поверила, спросила от кого он узнал. Он дал адрес Валерьяна Оноли, корниловца, приехавшего из армии. Я ночью побежала к нему в гостиницу. Должно быть, он был пьян, он втащил меня в номер, стал предлагать вина... Это было ужасно... Ты не представляешь, какие здесь люди... Я спросила: "Мой муж убит?.." Ты понимаешь, - Оноли его однополчанин, товарищ, вместе с ним был в сражениях... Видел его каждый день... Он ответил с издевательством: "Да убит, успокойтесь, деточка, я сам видел, как его ели мухи..." Потом он сказал: "Рощин у нас был на подозрении, счастье для него, что он погиб в бою..." Он не сказал ни про день, в какой это случилось, ни про место, где убит Вадим... Я умоляла, плакала... Он крикнул: "Не помню - где кто убит". И предложил мне себя взамен... Ах, Даша!.. Какие люди!.. Я без памяти убежала из гостиницы...
Я не могу поверить, что Вадима больше нет... Но не верить нельзя, зачем было лгать этому человеку? И подполковник говорит, что, видимо, так... От Вадима с фронта за все время я получила одно письмо коротенькое и непохожее на него... Это было на второй неделе после пасхи... Письмо без обращения... Вот слово в слово: "Посылаю тебе денег... Видеть тебя не могу... Помню твои слова при расставании... Я не знаю может ли человек перестать быть убийцей... Не понимаю - откуда взялось, что я стал убийцей... Стараюсь не думать, но, видимо, придется и думать, и что-то сделать... Когда это пройдет, - если это пройдет, - тогда увидимся..."
И - все. Даша, сколько я пролила слез. Он ушел от меня, чтобы умереть... Чем мне было удержать его, вернуть, спасти? Что я могу? Прижать его к сердцу изо всей силы... Ведь только... Но он и не замечал меня в последнее время. Ему в лицо глядела во все глаза революция. Ах, я ничего не понимаю. Нужно ли нам всем жить? Все разрушено... Мы, как птицы в ураган, мечемся по России... Зачем? Если всей пролитой кровью, всеми страданиями, муками вернут нам дом, чистенькую столовую, знакомых, играющих в преферанс... Так мы и снова будем счастливы? Прошлое погибло, погибло навсегда, Даша... Жизнь кончена, пусть приходят другие. Сильные... Лучшие..."
Катя положила перо и скомканным платочком вытерла глаза. Потом глядела на дождь, струившийся по четырем стеклам окошка. На дворе гнулась и моталась акация, как будто сердитый ветер трепал ее за волосы. Катя снова начала писать:
"Вадим уехал на фронт. Настала весна. Вся моя жизнь была - ждать его. Как печально, как это никому ни было нужно... Я помню, перед вечером глядела в окно. Распускалась акация, большие почки лопались. Суетилась стайка воробьев... Мне стало так обидно, так одиноко... Чужая, чужая на этой земле... Прошла война, пройдет революция. Россия станет уже не той. Воюем, гибнем, мучимся. А дерево распускается так же, как и прошлой весной, как много весен назад. И это дерево, и воробьи - вся природа отошли от меня в страшную даль и там живут своей, уже непонятной мне жизнью...
Даша, зачем же все наши муки? Не может быть, чтобы напрасно... Мы, женщины, ты, я, - знаем свой маленький мирок... Но то, что происходит вокруг, - вся Россия, - какой это пылающий очаг! Должно же там родиться новое счастье... Если бы люди не верили в это, разве бы стали так ненавидеть, уничтожать друг друга... Я потеряла все... Я не нужна себе... Но вот - живу, потому, что стыдно, - не страшно, а стыдно пойти положить голову под паровоз... привязать на крюк веревку.
Завтра уезжаю из Ростова, чтобы ничто больше не напоминало... Поеду в Екатеринослав... Там есть знакомые. Мне советуют поступить в кондитерскую. Может быть, Даша, приедешь на юг и ты... Рассказывают, в Питере у вас очень плохо...
Вот разница: женщина никогда бы не покинула любимого человека, будь хоть конец мира... А Вадим ушел... Он любил меня, покуда был в себе уверен... Помнишь, в июне в Петербурге, - какое солнце светило нашему счастью... Не забуду до смерти бледного солнца на севере... У меня не осталось от Вадима ни одной фотографии, ни одной вещицы... Как будто все было сном... Не мигу, Даша, не могу понять, что он убит... Наверное, я сойду с ума... Как грустно и ненужно прожита жизнь..."
Дальше Катя не могла писать... Платочек весь вымок... Но все же нужно было сообщить сестре все то обыденное и обыкновенное, что больше всего ценят в письмах... Под шум дождя она написала эти слова, не вкладывая в них ни мысли, ни чувства... О стоимости продуктов, о дороговизне жизни... "Нет никаких материй, ниток... Иголка стоит полторы тысячи рублей или два живых поросенка... Соседка по двору, семнадцатилетняя девушка, вернулась ночью голая и избитая, - раздели на улице. Главное - охотятся за башмаками..." Написала про немцев, что они устроили в городском саду военную музыку и велят подметать улицы, а хлеб, масло, яйца увозят поездами в Германию... Простонародье и рабочие ненавидят их, но молчат, так как помощи ждать неоткуда.
Все это ей рассказывал подполковник Тетькин. "Он очень мил, но, видимо, тяготится лишним ртом... А жена его, уже не стесняясь, говорит об этом". Катя еще написала: "Позавчера мне минуло двадцать семь лет, но вид у меня... Да бог с ним... Теперь это не важно... Не для кого..."
И снова взялась за платочек.
Это письмо Катя передала Тетькину. Он обещался с первой оказией переправить в Питер. Но еще долго, по Катином отъезде, носил его в кармане. Сообщение с севером было очень трудно. Почта не действовала. Письма доставляли особые ходоки, отчаянные головы, и брали за это большие деньги.
Перед отъездом Катя продала все то немногое, что увезла из Самары; оставила только одну вещицу - изумрудное колечко, его подарили Кате в день рождения. Это было давно, до войны, в весеннее петербургское утро. Оно отошло в такую далекую память, что ничто уже не связывало Катю с тем туманным городом, где пролетела ее молодость. Даша, покойный Николай Иванович и Катя пошли на Невский... Выбрали колечко с изумрудом. Она надела на палец зеленый огонек и только его унесла из той жизни...
С ростовского вокзала отходило сразу несколько поездов. Катю затолкали, впихнули в какой-то вагон третьего класса. Она села у окна, узелок с заштопанным бельем пристроила на коленях. Поплыли заливные луга, донские плавни, дымы на горизонте, туманные очертания не покорившегося немцам Батайска. Под обрывистым берегом - полузатопленные рыбачьи деревни, мазаные хаты, сады, перевернутые баркасы, мальчики, идущие с бреднем. Потом молочной пеленой разостлалось Азовское море, вдали - несколько косых парусов. Потом погасшие трубы таганрогских заводов. Степи. Курганы. Брошенные шахты. Огромные села на склонах меловых холмов. Коршуны в синем небе. Печальный, как эти просторы, свист поезда. Хмурые мужики на станциях. Железные каски немцев...
Катя смотрела в окно, согнувшись, как старушка. Должно быть, лицо ее было такое печальное и прекрасное, что какой-то немецкий солдат, сидевший напротив, долго глядел на эту чужую русскую женщину. Худое. в никелевых очках, усталое лицо его тоже будто подернулось печалью.
- Виновные понесут расплату за все, мадам, настанет время, - негромко сказал он по-немецки. - Так будет и у нас в Германии, так будет во всем мире: великий суд... Социализмус - будет имя судьи...
Катя не сообразила сначала, что обращаются именно к ней, - подняла глаза на большие чистые никелевые очки. Немец покивал ей дружески:
- Мадам говорит по-немецки?
- Да.
- Когда человек много страдает - утешением ему служит целесообразность тех причин, из-за которых он страдает, - сказал немец, подбирая ноги под лавку и опуская лоб, так что глаза его теперь смотрели на Катю поверх очков. - Я много изучал историю человечества. После долгого затишья мы снова входим в полосу катастроф. Вот мой вывод. Мы присутствуем при начале гибели великой цивилизации. Однажды арийский мир уже пережил подобное. Это было в четвертом веке, когда варвары разрушили Рим. Многие готовы провести параллели с нашим временем. Но это ничего. Рим был разложен идеями христианства. Варвары разорвали уже только труп Рима. Современная цивилизация будет переорганизована социализмом. Там было разрушение, тут будет созидание. Наиболее разрушительными идеями христианства были: равенство, интернационализм и моральное превосходство бедности над богатством. Это были идеи варваров, кормивших чудовищного паразита - Рим, утопавший в роскоши. Вот почему римляне так боялись и так жестоко преследовали христиан. Но в христианстве не было созидающей идеи, оно не организовывало труда. На земле оно довольствовалось только разрушением, а все остальное обещало на небесах. Христианство - это был только меч, разрушающий и карающий. И даже на небесах, и в идеальной жизни, оно не могло обещать ничего, кроме вывернутого наизнанку иерархического, классового и чиновничьего строя Римской империи. Таковы были его основные ошибки. В противовес ему Рим выдвигал идею порядка. Но тогда самый беспорядок - всеобщий хаос - и был заветной мечтой варваров, ожидавших часа, чтобы полезть штурмом на стены Рима. Час этот настал. На месте городов задымились развалины. Трупы лежали по дорогам, распятые кольями, раздавленные телегами варваров. Спасения не было, потому что Европа, Малая Азия, Африка пылали от края до края. Римляне, как птицы, метались по мировому пожарищу. Их умерщвляли варвары, в лесах раздирали дикие звери, они гибли в пустынях от голода, зноя и стужи. Я читал рассказ современника о том, как Проба, жена римского префекта, бежала ночью в лодке с двумя дочерьми из Рима, куда ворвались германцы Алариха. Плывя по Тибру, римлянки видели пламя, пожиравшее Вечный город. Это был конец мира...