Иван Ильич поднял голову. За дверью, ведущей в прихожую, послышались осторожные шаги нескольких человек, шепот. Дверная ручка повернулась. Он быстро вскочил, оглянулся на окна...
   Окна докторской квартиры находились, по-провинциальному, невысоко над землей. Среднее было раскрыто. Телегин подскочил к нему. На асфальте лежала длинная, как циркуль, человеческая тень и еще длиннее - от нее тень винтовки.
   Все это произошло в какую-то долю секунды. Ручка входной двери повернулась, и в кабинет вошли сразу, плечо о плечо, двое молодцов мещанского вида, в картузиках, в вышитых рубашках. Сзади них моталось рыжебородое, вегетарианское лицо Говядина. Первое, что увидел Телегин, когда они кинулись в кабинет, - три направленных на него револьверных дула.
   Это произошло в следующую долю секунды. Опытом военного человека он понял, что отступать, имея на плечах сильного и неразбитого противника, неблагоразумно. Перебросив браунинг в левую руку, он сорвал с пояса, из-под френча, небольшую гранатку, к которой было прикручено письмо Гымзы, и, весь налившись кровью, завопил, срывая голосовые связки:
   - Бросай оружие!
   И возглас этот, весьма понятный, и весь вид Ивана Ильича были столь внушительны, что молодцы смешались и несколько подались назад. Вегетарианская физиономия метнулась в сторону. Еще секунда была выиграна... Телегин со взмахнутой гранатой навис над ними:
   - Бросай...
   И тут случилось то, чего никто из присутствующих, а в особенности Телегин, никак уже не мог ожидать... Немедленно вслед за вторым его окриком за ореховой одностворчатой дверью, ведущей из кабинета во внутренние комнаты, раздался болезненный крик, женский голос воскликнул что-то с отчаянной тревогой... Ореховая дверца раскрылась, и Телегин увидел Дашины расширенные глаза, пальчики ее, вцепившиеся в косяк, худенькое лицо, все дрожащее от волнения.
   - Иван!..
   Около нее очутился доктор, схватил ее за бока, утащил, и дверца захлопнулась... Все это мгновенно перевернуло наступательно-оборонительные планы Ивана Ильича... Он устремился к ореховой двери, со всей силы плечом толкнул ее, что-то в ней треснуло, - и он вскочил в столовую... Он все еще держал в руках орудия убийства... Даша стояла у стола, схватилась у шеи за отвороты полосатого халатика, горло ее двигалось, точно она глотала что-то. (Он заметил это с пронзительной жалостью.) Доктор пятился, - вид у него был перепуганный, взъерошенный.
   - На помощь! Говядин! - прошипел он измятым голосом. Даша стремительно побежала к ореховой двери и повернула в ней ключ:
   - Господи, как это ужасно!
   Но Иван Ильич понял ее слова по-иному: действительно, ужасно было ворваться к Даше с этими штуками. Он торопливо сунул револьвер и гранатку в карманы. Тогда Даша схватила его за руку. - Идем. - И увлекла в темный коридорчик, а из него - в узкую комнатку, где на стуле горела свеча. Комната была голая, только на гвозде висела Дашина юбка да у стены железная кровать со смятыми простынями.
   - Ты одна здесь? - шепотом спросил Телегин. - Я прочел твое письмо.
   Он оглядывался, губы, растянутые в улыбку, дрожали. Даша, не отвечая, тащила его к раскрытому окну.
   - Беги, да беги же, с ума сошел!..
   Из окна неясно был виден двор, тени и крыши сбегающих к реке построек, внизу, - огни пристаней. С Волги дул влажный ветерок, остро пахнущий дождем... Даша стояла, вся касаясь Ивана Ильича, подняв испуганное лицо, полуоткрыв рот...
   - Прости меня, прости, беги, не медли, Иван, - пробормотала она, глядя ему в зрачки.
   Как ему было оторваться? Сомкнулся долгий круг разлуки. Избежал тысячи смертей, и вот глядит в единственное лицо. Он нагнулся и поцеловал ее.
   Холодные губы ее не ответили, только затрепетали:
   - Я тебе не изменила... Даю честное слово... Мы встретимся, когда будет лучше... Но - беги, беги, умоляю...
   Никогда, даже в блаженные дни в Крыму, он не любил ее так сильно. Он сдерживал слезы, глядя, на ее лицо:
   - Даша, пойдем со мной... Ты понимаешь. Я буду ждать тебя за рекой, завтра ночью...
   Она затрясла головой, отчаянно простонала:
   - Нет... Не хочу.
   - Не хочешь?
   - Не могу.
   - Хорошо, - сказал он, - в таком случае я остаюсь. - Он отодвинулся к стене... Даша ахнула, всхлипнула... И вдруг остервенело накинулась, схватила за руки, опять потащила к окну. На дворе скрипнула калитка, осторожно хрустнул песок. Даша в отчаянии прижалась теплой головой к рукам Ивана Ильича...
   - Я прочел твое письмо, - опять сказал он. - Я все понял.
   Тогда она на секунду бросила тащить его, обхватила за шею, прильнула к лицу всем лицом:
   - Они уже на дворе... Они тебя убьют, убьют...
   От света свечи золотились ее рассыпавшиеся волосы. Она казалась Ивану Ильичу девочкой, ребенком, - совсем такой, как тогда ночью, когда он, раненый, лежал в пшенице и, сжимая в кулаке кусочек земли, думал об ее непокорном и беспокойном, таком хрупком сердце.
   - Почему не хочешь уйти со мной, Даша? Тебя здесь замучают. Ты видишь, что здесь за люди... Лучше - все бедствия, но я буду с тобой... Дитя мое... Все равно, ты со мной в жизни и смерти, как мое сердце со мной, так и ты.
   Он сказал это тихо и быстро из темного угла. Даша закинула голову, не выпуская его рук, - у нее брызнули слезы...
   - Верна буду тебе до смерти... Уходи... Пойми, - я не та, кого ты любишь... Но я буду, буду такой.
   Дальше он не слушал, - его опьянила бешеная радость от ее слез, от ее слов, от ее отчаянного голоса. Он так стиснул Дашу, что у нее хрустнули кости.
   - Хорошо, все понял, прощай, - шепнул он. Кинулся грудью на подоконник и через секунду, как тень, соскользнул вниз, - только легко стукнули его подошвы по деревянной крыше сарая.
   Даша высунулась в окно, - но ничего не было видно: тьма, желтые огоньки вдали. Обеими руками она сжимала грудь, там, где сердце... Ни звука на дворе... Но вот из тени выдвинулись две фигуры. Пригнувшись, побежали наискосок по двору. Даша закричала так пронзительно, страшно закричала, что фигуры с разбегу завертелись, стали. Должно быть, обернулись на ее окно. И в это время она увидела, как в глубине двора через конек деревянной крыши перелез. Телегин.
   Даша упала на кровать ничком. Лежала не двигаясь. Так же стремительно вскочила, пошарила свалившуюся туфлю и побежала в столовую.
   В столовой стояли, готовые к бою, доктор с маленьким никелированным револьвером и Говядин, вооруженный наганом. Оба наперебой спросили Дашу: "Ну что?.." Она стиснула кулачок, бешено взглянула в рыжие глаза Говядину.
   - Негодяй, - сказала она и потрясла кулачком перед его бледным носом, вас-то уж расстреляют когда-нибудь, негодяй!
   Длинное лицо его передернулось, стало еще бледнее, борода повисла, как неживая. Доктор делал ему знаки, но Говядин весь уже трясся от злобы.
   - Эти шуточки с кулачком бросьте, Дарья Дмитриевна... Я далеко не забыл, как вы однажды изволили ударить меня, кажется, даже туфелькой... Кулачок ваш спрячьте... И вообще бы советовал мной не пренебрегать.
   - Семен Семенович, теряете время, - перебил доктор, продолжая делать знаки, но так, чтобы Даша не видела.
   - Не беспокойтесь, Дмитрий Степанович, Телегин от нас не уйдет...
   Даша крикнула, рванулась:
   - Вы не посмеете! (Говядин сейчас же загородился стулом.)
   - Ну, мы увидим - посмеем или нет... Предупреждаю, Дарья Дмитриевна, в "Штабе охраны" очень заинтересованы лично вами... После сегодняшнего инцидента ни за что не ручаюсь. Не пришлось бы вас потревожить.
   - Ну, уж вы, кажется, начинаете запираться, Семен Семенович, - сердито "сказал доктор, - это уже слишком...
   - Все зависит от личных отношений, Дмитрий Степанович... Вы знаете мое к вам расположение, мою давнишнюю симпатию к Дарье Дмитриевне...
   Даша мгновенно побледнела. От усмешки лицо Говядина все перекривилось, как в дурном зеркале. Он взял фуражку и вышел, напрягая затылок, чтобы со спины не показаться смешным. Доктор сказал, садясь к столу:
   - Страшный человек этот Говядин.
   Даша ходила по комнате, хрустя пальцами. Остановилась перед отцом:
   - Где мое письмо?
   Доктор, пытавшийся открыть серебряный портсигар, издал шипение сквозь зубы, ухватил наконец папироску и мял ее в толстых, все еще дрожащих пальцах:
   - Там... Черт его знает... В кабинете, на ковре.
   Даша ушла, сейчас же вернулась с письмом и опять остановилась перед Дмитрием Степановичем. Он закуривал, - огонек плясал около кончика папироски.
   - Я исполнил мой долг, - сказал он, бросая спичку на пол. (Даша молчала.) - Милая моя, он большевик, мало того - контрразведчик... Гражданская война, знаешь, не шуточки, тут приходится жертвовать всем... На то мы и облечены властью, народ никогда не прощает слабостей. (Даша не спеша, будто в задумчивости, начала разрывать письмо на мелкие кусочки.) Является - ясно как божий день - выведать у меня, что ему нужно, и при удобном случае меня же укокошить... Видела, как он вооружен? С бомбой. В девятьсот шестом году, на углу Москательной, у меня на глазах разорвало бомбой губернатора Блока... Посмотрела бы ты, что от него осталось, туловище и кусок бороды. - У доктора опять затряслись руки, он швырнул незакурившуюся папироску, взял новую. - Я всегда не любил твоего Телегина, очень хорошо сделала, что с ним порвала... (Даша и на это смолчала.) И начал-то с примитивнейшей хитрости, - видишь ли, заинтересовался, где ты...
   - Если Говядин его схватит...
   - Никакого сомнения, у Говядина превосходная агентура... Знаешь, ты с Говядиным слишком уж резко обошлась... Говядин крупный человек... Его и чехи очень ценят, и в штабе... Время такое - мы должны жертвовать личным... для блага страны, - вспомни классические примеры... Ты ведь моя дочь; правда, голова у тебя хотя и с фантазиями, - он засмеялся, закашлялся, - но неглупая голова...
   - Если Говядин схватит его, - сказала Даша хрипло, - ты сделаешь все, чтобы спасти Ивана Ильича.
   Доктор быстро взглянул на дочь, засопел. Она сжимала в кулачке клочки письма.
   - Ты ведь сделаешь это, папа!
   - Нет! - крикнул доктор, ударяя ладонью по столу. - Нет! Глупости! Желая тебе же добра... Нет!
   - Тебе будет трудно, но ты сделаешь, папа.
   - Ты девчонка, ты просто - дура! - заорал доктор. - Телегин негодяй и преступник, военным судом он будет расстрелян.
   Даша подняла голову, серые глаза ее разгорелись так нестерпимо, что доктор, сопнув, занавесился бровями. Она подняла, как бы грозя, кулачок со стиснутыми в нем бумажками.
   - Если все большевики такие, как Телегин, - сказала она, - стало быть, большевики правы.
   - Дура!.. Дура!.. - Доктор вскочил, затопал, багровый, трясущийся. Большевиков твоих вместе с Телегиным надо вешать! На всех телеграфных столбах... Кожу драть заживо!
   Но у Даши характер был, пожалуй, покруче, чем у Дмитрия Степановича, она только побледнела, подошла вплотную, не сводя с него нестерпимых глаз.
   - Мерзавец, - сказала она, - что ты беснуешься? Ты мне не отец, сумасшедший, растленный тип!
   И она швырнула в лицо ему обрывки письма...
   Этой же ночью на рассвете доктора подняли к телефону. Грубоватый, спокойный голос проговорил в трубку:
   - Довожу до сведения, что близ Самолетской пристани, за мучным лабазом, только что обнаружили два трупа - помощника начальника контрразведки Говядина и одного из его агентов...
   Трубку повесили. Дмитрий Степанович разинул рот, захватывая воздух, и повалился тут же около телефона в сильнейшем сердечном припадке.
   11
   Армия Сорокина, разбив лучшие в Добрармии войска Дроздовского и Казановича, изменила первоначальному плану ухода за Кубань и вместо этого, повернувшись под Кореновской на север, начала наступление на станцию Тихорецкую, где находился штаб Деникина.
   Десять дней уже длилась беспощадная битва. Одушевленные первыми успехами, сорокинцы сметали все заслоны перед Тихорецкой. Казалось, теперь ничто не могло остановить их стремительного движения. Деникин спешно стягивал разбросанные по Кубани силы. Ожесточение было так велико, что каждая стычка кончалась ударом в штыки.
   Но с той же стремительностью в сорокинской армии шло и разложение. Обострялась вражда между кубанскими полками и украинскими. Украинцы и старые фронтовики по пути наступления опустошали кубанские станицы, не разбирая, за белых они стоят или за красных.
   Все понятия путались. Станичники с ужасом видели, как из-за края степи в тучах пыли надвигаются полчища. Деникин, по крайней мере, платил за фураж, а эти сорокинцы - одно - горячи были на руку. И вот молодой садился на коня и уходил к Деникину, старый с бабами, детьми и скотом - бежал в овраги.
   Целые станицы поднимались против армии Сорокина. Кубанские полки кричали: "Нас на убой посылают, а иногородние нашу землю грабят!" Начальник штаба армии Беляков отчаянно крутился в водовороте событий, он только схватывался за голову: цела ли она еще на плечах. Еще бы! Стратегия летела к черту. Вся тактика была - в острие штыка да в революционной ярости. Дисциплину заменяло неотвратимое, стремительное движение всех войсковых масс. На главнокомандующего Сорокина страшно было и смотреть: эти дни он питался спиртом и кокаином, - глаза его воспалились, лицо почернело, он сорвал голос и, как обезумевший, пер вперед на плечах армии.
   Случилось неминуемое. Добровольческая армия, прокаленная насквозь железной дисциплиной, поражаемая и отступающая, но, как механизм, послушная воле единого командования, снова и снова переходила в контратаки, зацеплялась за каждую удобную складку земли, холодно и умело выбирала слабые места противника. И вот, двадцать пятого июля под Выселками, в пятидесяти верстах от Тихорецкой, разыгрался последний, десятый день битвы.
   Позиции войск Дроздовского и Казановича были даже хуже, чем в предыдущие дни. Здесь красным удалось зайти в тыл, и добровольцы попадали почти в такой же мешок, как большевики под Белой Глиной. Но сорокинская армия была уже не та, что девять дней тому назад. Страстное напряжение падало, упорство противника вселяло недоверие, сомнение, отчаяние, - когда же конец, победа, отдых?
   В четвертом часу дня сорокинцы бросились в атаку по всему фронту. Удар был жестокий. Кругом по всему горизонту ревели пушки. Густые цепи шли не ложась. Напряжение, нетерпение, ярость достигли высшего предела...
   Так началась гибель армии Сорокина. Первая волна наступающих была расстреляна и уничтожена в штыковом бою. Следующие волны смешались под огнем среди трупов, раненых, падающих. И тогда случилось то, чего нельзя учесть, ни постигнуть, ни остановить, - все напряжение сразу сломилось. Больше не хватало сил, не хватало страсти.
   Холодная воля противника продолжала наносить расчетливые удары, увеличивая смятение... С севера марковцы и конный полк, с юга конница Эрдели врезались в перемешавшиеся полки. Поползли режущие огнем броневики, задымились бронепоезда белых. Тогда началось отступление, бегство, бойня. К четырем часам вся степь в южном и западном направлениях была покрыта отступающей, уничтоженной как единая сила армией Сорокина.
   Начштаба Беляков силой повалил главнокомандующего в автомобиль. Налитые кровью глаза Сорокина были выпучены, рот в пене, черной рукой он еще сжимал расстрелянный револьвер. Продырявленный пулями, измятый автомобиль бешено промчался по трупам и скрылся за холмами.
   Главная часть разгромленной сорокинской армии уходила на Екатеринодар. Туда же начала отступать с Таманского полуострова западная группа красных войск, - так называемая таманская армия, под командованием Кожуха. На ее пути кругом восставали станицы, и тысячи иногородних - со скарбом и скотом, - спасаясь от мести станичников, бежали под защиту таманцев. Дорогу преградила белая конница генерала Покровского. Таманцы в бешенстве разбили, рассеяли ее, но все равно двигаться дальше - на Екатеринодар было уже невозможно, и Кожух повернул свою армию с обозами беженцев круто на юг, в пустынные и труднопроходимые горы, надеясь пробиться к Новороссийску, где стоял красный Черноморский флот.
   Деникина теперь ничто уже не могло остановить. Легко расчищая путь, он со всеми силами подошел к Екатеринодару, занятому остатками более уже не существующей северокавказской армии, и с налета взял его ожесточенным штурмом. Так закончился "ледяной поход", шесть месяцев тому назад начатый Корниловым с кучкой офицеров.
   Екатеринодар стал белой столицей. Богатейшие области Черноморья спешно очищались ото всего, что бродило и бушевало. У генералов, еще недавно самолично искавших вшей в рубашке, возродились великодержавные традиции, старый императорский размах.
   Прежний кустарный способ ведения войны путем добывания оружия и огневого снаряжения в бою или налетом у большевиков был, разумеется, неприменим для новых, обширных планов. Нужны были деньги, широкий Приток оружия и снаряжения, постановка интендантской части для большой войны, мощные базы для наступления в глубь России.
   Эпоха домашней междоусобной борьбы кончалась, - в игру вступали извне мощные силы.
   Особенная и неожиданная опасность встала перед германским главным штабом сейчас же после первых июньских побед Деникина. Большевики были врагом, связанным по рукам и ногам Брест-Литовским договором. Деникин оказывался врагом, еще не изведанным и не изученным. С разгромом сорокинской армии Деникин выходил к Азовскому морю и к Новороссийску, где с первых чисел мая находился весь русский военный флот.
   Со стороны Черного моря немцы не были защищены. Покуда флот находился в руках большевиков, они были спокойны, - на всякое его враждебное действие они ответили бы переходом через украинскую границу. Но пятнадцать эскадренных миноносцев и два дредноута в руках Деникина были уже серьезной угрозой превращения Черного моря во фронт мировой войны.
   Десятого июня Германия предъявила Советскому правительству ультиматум: в девятидневный срок перевести весь Черноморский флот из Новороссийска в Севастополь, где стоял сильный немецкий гарнизон. В случае отказа Германия угрожала наступлением на Москву.
   Тогда же из Одессы начальник штаба австрийских оккупационных войск писал в Вену - министру иностранных дел:
   "Германия преследует на Украине определенную хозяйственно-политическую цель. Она хочет навсегда закрепить за собой безопасный путь на Месопотамию и Аравию через Баку и Персию.
   Путь на восток идет через Киев, Екатеринослав и Севастополь, откуда начинается морское сообщение на Батум и Трапезунд.
   Для этой цели Германия намерена оставить за собой Крым, как свою колонию или в какой-либо иной форме. Они никогда уже не выпустят из своих рук ценного Крымского полуострова. Кроме того, чтобы полностью использовать этот путь, им необходимо овладеть железнодорожной магистралью, а так как снабжение углем из Германии этой магистрали и Черного моря невозможно, то ей необходимо завладеть наиболее значительными шахтами Донбасса. Все это Германия так или иначе обеспечит себе..."
   Когда десятого июня в Москве был получен германский ультиматум, Ленин как всегда, без колебаний - решил этот тяжелый и для многих "неразрешимый" вопрос. Решение было: воевать с немцами сейчас еще нельзя, но и флота им отдавать нельзя.
   Из Москвы в Новороссийск выехал представитель Советского правительства товарищ Вахрамеев. В присутствии делегатов от Черноморского флота и всех командиров он предложил единственный большевистский ответ на ультиматум: Совет Народных Комиссаров посылает открытое радио Черноморскому флоту с приказом идти в Севастополь и сдаваться немцам, но Черноморский флот этого приказания не выполняет и топится на Новороссийском рейде.
   Советский флот - два дредноута и пятнадцать эскадренных миноносцев, подводные лодки и вспомогательные суда, обреченные Брест-Литовским договором на бездействие, - стоял в Новороссийске, на рейде.
   Делегаты от флота съехали на берег и хмуро выслушали Вахрамеева, - он предлагал самоубийство. Но - куда ни кинь, все клин: податься некуда, у флота не было ни угля, ни нефти. Москву заслоняли немцы, с востока приближался Деникин, на рейде уже чертили пенные полосы перископы германских подводных лодок, и в синеве поблескивали германские бомбовозы. Долго и горячо спорили делегаты... Но выход был один: топиться... Все же перед этим страшным делом делегаты решили поставить судьбу флота на голосование всего флотского экипажа.
   Начались многочисленные митинги в Новороссийской гавани. Трудно было понять морякам, глядя на ошвартованные серо-стальные гиганты - дредноуты "Воля" и "Свободная Россия", на покрытые военной славой быстроходные миноносцы, на сложные переплеты башен и мачт, громоздившихся над гаванью, над толпами народа, - трудно было представить, что это грозное достояние революции, плавучая родина моряков опустится на дно морское без единого выстрела, не сопротивляясь.
   Не такие были головы у черноморских моряков, чтобы спокойно решиться на самоуничтожение. Много было крикано исступленных слов, бито себя в грудь, рывано тельников на татуированных грудях, растоптано фуражек с ленточками...
   От утренней зари до вечерней, когда закат обагрял лилово-мрачные воды не своего теперь, проклятого моря, - густые толпы моряков, фронтовиков и прочего приморского люда волновались по всей набережной.
   Командиры судов и офицеры смотрели на дело по-разному: большая часть тайно склонялась идти на Севастополь и сдаваться немцам: меньшая часть, во главе с командиром эсминца "Керчь" старшим лейтенантом Кукелем, понимала неизбежность гибели и все огромное значение ее для будущего. Они говорили:
   "Мы должны покончить самоубийством, - на время закрыть книгу истории Черноморского флота, не запачкав ее..."
   На этих грандиозных и шумных, как ураган, митингах решали: утром - так, вечером - этак. Больше всего было успеха у тех, кто, хватив о землю шапкой, кричал:
   "...Товарищи, чихали мы на москалей. Нехай их сами потонут. А мы нашего флота не отдадим. Будем с немцами биться до последнего снаряда..."
   "Уррра!" - ревом катилось по гавани.
   Особенно сильное смятение началось, когда за четыре дня до срока ультиматума примчались из Екатеринодара председатель ЦИКа Черноморской республики Рубин и представитель армии Перебийнос - саженного роста, страшного вида человек, с четырьмя револьверами за поясом. Оба они - Рубин в пространной речи и Перебийнос, гремя басом и потрясая оружием, доказывали, что ни отдавать, ни топить флот не можно, что в Москве сами не понимают, что говорят, что Черноморская республика доставит флоту все, что ему нужно: и нефть, и снаряды, и пищевое довольствие.
   - У нас на фронте дела такие, в бога, в душу, в веру... - кричал Перебийнос, - на будущей неделе мы суку Деникина с его кадетами в Кубани утопим... Братишечки, корабли не топите, - вот что нам надо... Чтоб мы на фронте чувствовали, что в тылу у нас могучий флот. А будете топиться, братишечки, то я от всей кубано-черноморской революционной армии категорически заявляю: такого предательства мы не можем перенести, мы с отчаяния повернем свой фронт на Новороссийск в количестве сорока тысяч штыков и вас, братишечки, всех до единого поднимем на свои штыки...
   После этого митинга все пошло вразброд, закружились головы. Команды стали бежать с кораблей куда глаза глядят. В толпе все больше появлялось темных личностей - днем они громче всех кричали: "биться с немцами до последнего снаряда", а ночью кучки их подбирались к опустевшим миноносцам - готовые броситься, покидать в воду команду и грабить.
   В эти дни на борт миноносца "Керчь" вернулся Семен Красильников.
   Семен чистил медную колонку компаса. Вся команда работала с утра, скребя, моя, чистя миноносец, стоявший саженях в десяти от стенки. Горячее солнце всходило над выжженными прибрежными холмами... В безветренном зное висели флаги. Семен старательно надраивал медяшку, стараясь не глядеть в сторону гавани. Команда убирала миноносец перед смертью.
   В гавани дымили огромные трубы дредноута "Воля". Сверкали орудия со снятыми чехлами. Черный дым поднимался к небу. Корабль, и дым, и бурые холмы, с цементными заводами у подножья их, отражались в зеркальном заливе.
   Семен, присев на голые пятки, тер, тер медяшку. Этой ночью он держал вахту, и так ему было горько, раздумавшись: зря заехал сюда. Зря не послушал брата и Матрену... Смеяться будут теперь: "Эх, скажут, дюже ты повоевал с немцами - пропили флот, братишки..." Что ответишь на это? Скажешь: своими руками почистил, прибрал и утопил "Керчь".
   От "Воли" к судам бегал моторный катер, махали флагами. Эсминец "Дерзкий" отвалил от стенки, взял на буксир "Беспокойного" и медленно потащил его на рейд. Еще медленнее, как больные, двинулись за ним по зеркалу залива эскадренные миноносцы: "Поспешный", "Живой", "Жаркий", "Громкий".
   Затем в движении настал перерыв. В гавани осталось восемь миноносцев. На них не было заметно никакого движения. Все глаза теперь были устремлены на светло-серую, с ржавыми потеками по бортам, стальную громаду "Воли". Моряки глядели на нее, бросив швабры, суконки, брандспойты. На "Воле" развевался лениво флаг командующего флотом, капитана первого ранга Тихменева.
   На борту эсминца "Керчь" моряки говорили вполголоса, тревожно: