Страница:
Немец развязал вещевой мешок, со дна его достал пухлую, в потертой коже, записную книжку и некоторое время со сдержанной улыбкой перелистывал ее.
- Вот, - сказал он, пересаживаясь на Катину лавку, - чтобы вам лучше представить, каковы из себя были римляне, перед гибелью, послушайте одно место из Аммиана Марцеллина. Он так описывает этих владык вселенной:
"Длинные одежды из пурпура и шелка развеваются по ветру и дают возможность рассмотреть под ними богатую тунику, украшенную вышивками, изображающими различных животных. Сопровождаемые свитой в пятьдесят человек прислуги, их закрытые колесницы потрясают мостовую и дома, мчась по улице с необыкновенной быстротой. Если кто-нибудь из них входит в бани, обычно соединенные с магазинами, ресторанами и местами для прогулок, - он повелительным тоном требует, чтобы предметы общего употребления были отданы в его исключительное пользование. Выходя из бани, он надевает перстни и пряжки с драгоценными камнями и облекается в дорогой халат, полотна которого хватило бы на двенадцать человек. Затем следуют верхние одежды, которые льстят его самолюбию; при этом он не забывает принять величественную осанку, которой нельзя было бы простить и великому Марцеллу, завоевателю Сиракуз. Впрочем, иногда и он предпринимает смелые походы с огромной свитой слуг, поваров, клиентов и отвратительно обезображенных евнухов в свои итальянские поместья, где забавляется охотой на птиц и кроликов. Если случайно, особенно в жаркий полдень, он имеет храбрость переплыть на раззолоченной барке озеро Лукрин, отправляясь на свою приморскую дачу, он сравнивает потом это путешествие с походами Цезаря и Александра. Если муха проникает за шелковую занавеску палубы или сквозь складки упадет луч солнца, он оплакивает свое бедствие, сетуя, что не родился в странах киммерийских, где вечный мрак. Лучшими гостями у знатных считаются паразиты и льстецы, умеющие рукоплескать каждому слову хозяина. Они смотрят с восторгом на мраморные колонны комнат и мозаичные полы. За столом птицы и рыбы необыкновенной величины вызывают всеобщее удивление. Приносят весы, чтобы удостовериться в полновесности этих яств, и в то время, когда благоразумные гости отворачиваются от такой сцены, паразиты требуют нотариуса, чтобы составить протокол в достоверности подобных чудес..."
- Да, sic transit... [так проходит... <слава мира> (лат.)] - сказал немец, захлопывая записную книжку. - Эти люди пошли бродить в поисках пропитания по дорогам и разрушенным городам. А волны варваров продолжали катиться с востока, опустошая и грабя. В какие-нибудь пятьдесят лет от Римской империи не осталось и следа. Великий Рим зарастал травой, среди покинутых дворцов паслись козы. Почти на семь столетий опустилась ночь над Европой.
Это произошло потому, что христианство могло разрушать, но не знало идеи организации труда. В заповедях не говорится о труде. Их моральные законы применимы к человеку, который не сеет, не жнет, а за которого сеют и жнут рабы. Христианство стало религией императоров и завоевателей. Труд остался неорганизованным и вне морали. Религию труда принесут в мир вторые варвары, которые разрушат второй Рим. Вы читали Шпенглера? Это римлянин от головы до пят, он прав лишь в том, что для его Европы закатывается солнце. Но для нас оно восходит. Ему не удастся увлечь за собою в могилу мировой пролетариат. Лебеди кричат перед смертью. Так вот, буржуазия заставила Шпенглера кричать лебедем... Это ее последний идеалистический козырь. У христианства сгнили зубы. У нас они железные... Ему мы противопоставляем социалистическую организацию труда... Нас заставляют воевать с большевиками... Ого!.. Вы думаете, мы не понимаем, кто толкает нашу руку и против кого? О, мы гораздо больше понимаем, чем это кажется... Раньше мы презирали русских. Теперь мы начинаем удивляться русским и уважать их...
Протяжно свистя, поезд шел мимо большого села: мелькали крепкие избы, крытые железом, длинные ометы соломы, сады за палисадами, вывески лавок. Рядом с поездом, по пыльной дороге, ехал мужик в военной рубашке без пояса и в бараньей шапке. Раздвинув ноги, он стоял в небольшой телеге на железном ходу и крутил концами вожжей. Сытая, рослая лошадь заскакивала, силясь перегнать поезд. Мужик обернулся к вагонным окнам и что-то крикнул, широко показывая белые зубы.
- Это Гуляй-Поле, - сказал немец, - это очень богатое село.
В дороге пришлось несколько раз пересаживаться. (Катя по ошибке села не в прямой поезд.) Суета, вокзальные ожидания, новые лица, никогда прежде не виданные просторы степей, медленно плывущие за вагонным окном, отвлекли ее от тяжелых мыслей. Немец давно уже слез, - на прощанье крепко встряхнул Катину руку. Этот человек несокрушимо был уверен в закономерности происходящего и, казалось, с точностью определял и долю своего в нем участия. Его спокойный оптимизм изумил и встревожил Катю. То, что все считали гибелью, ужасом, даосом, для него было долгожданным началом великого начала.
За этот год Катя только и слышала бессильное скрежетание зубов да вздохи последнего отчаяния, только и видела, - как в то мартовское утро в отцовском доме, - искаженные лица, стиснутые кулаки. Правда, не вздыхал и не скрежетал подполковник Тетькин, но он был, по его же словам, "блаженный" и революцию приветствовал от какой-то своей "блаженной" веры в справедливость.
Весь круг людей, где жила Катя, видел в революции окончательную гибель России и русской культуры, разгром всей жизни, мировую пугачевщину, сбывающийся Апокалипсис. Была империя, механизм ее работал понятно и отчетливо. Мужик пахал, углекоп ломал уголь, фабрики изготовляли дешевые и хорошие товары, купцы бойко торговали, чиновники работали, как часовые колесики. Наверху кто-то от всего этого получал роскошные блага жизни. Поговаривали, что такой строй несправедлив. Но - что же поделаешь, так бог устроил. И вдруг все разлетелось вдребезги, и - развороченная муравьиная куча на месте империи... И пошел обыватель, ошалело шатаясь, с белыми от ужаса глазами...
Поезд долго стоял в тишине на полустанке. Катя высунулась в окно. В темноте тихо шелестели листья высокого дерева. Необъятным казалось звездное небо над этой непонятной землей.
Катя облокотилась о раму спущенного окна. Шелест листьев, звезды, теплый запах земли напомнили ей одну ночь. Это было под Парижем, в парке... Несколько человек, все хорошие знакомые, петербуржцы, приехали туда на двух автомобилях... В беседке над прудом, где ужинали, было очень хорошо. Как серебристые облака, над водой стояли плакучие ивы.
Среди ужинавших был незнакомый Кате человек, немец, живавший в России. Он хорошо говорил по-французски. Он был в вечернем костюме, без шляпы. Худой, с продолговатым нервным лицом, с большим залысым лбом и тяжелыми веками серьезных глаз. Он сидел спокойно, положив длинные пальцы на донышко винного бокала. Когда Кате кто-нибудь нравился, становилось тепло и ласково. Июльская ночь над озером словно прикасалась к ее полуоткрытым плечам. Сквозь листья ползучего винограда наверху беседки виднелись звезды. Свечи тепло освещали лица друзей, ночных бабочек на скатерти, задумчивое лицо незнакомого человека. Катя чувствовала, что он задумался, поглядывая на нее. Должно быть, она была очень хороша в тот вечер.
Когда встали из-за стола и пошли по темной, как высокие своды аллее, в конец парка к террасе, чтобы оттуда смотреть на огни Парижа, немец пошел рядом с Катей.
- Вы не находите, сударыня, что красота не позволена, недопустима? сказал он суровым голосом, подчеркивая, что он не хотел бы придать словам двусмысленность. Катя шла медленно. Как хорошо, что этот человек с ней заговорил, и голос его не заглушал шелеста темного свода деревьев. Идя по левую сторону от Кати, немец глядел перед собой в глубину аллеи, где разливалось лиловое зарево города. - Я инженер. Мой отец очень богат. Я работаю в крупных предприятиях. Мне приходится иметь дело с сотнями тысяч людей. Я вижу и знаю многое из того, что вам неизвестно. Простите, вам скучен этот разговор?
Катя повернула к нему голову, молча улыбнулась. В полусвете далекого зарева он разглядел ее глаза и улыбку и продолжал:
- Мы живем, к несчастью, на стыке двух веков. Один закатывается, великолепный и пышный. Другой рождается в скрежете машин и суровых однообразных фабричных улиц. Имя этому веку масса, человеческая масса, где уничтожены все различия. Человек - это только умные руки, руководящие машинами. Здесь иные законы, иной счет времени, иная правда. Вы, сударыня, - последняя из старого века. Вот почему мне так грустно глядеть на ваше лицо. Оно не нужно новому веку, как все бесполезное, неповторяемое, способное возбуждать отмирающие чувства - любовь, самопожертвование, поэзию, слезы счастья... Красота!.. К чему? Это тревожно... Это недопустимо... Я вас уверяю, - в будущем станут издавать законы против красоты... Вам приходилось слышать о работе на конвейере? Это последняя американская новинка. Философию работы у двигающейся ленты нужно внедрять в массы... Воровство, убийство должно казаться менее преступным, чем секунда рассеянности у конвейера... Теперь представьте: в железные залы мастерских входит красота, то, что волнует... Что же получается? Путаница движений, дрожь мускулов, руки допускают секунды опозданий, неточностей... Из секундных ошибок складываются часы, из часов - катастрофа... Мой завод начинает выбрасывать продукцию низшего качества, чем завод соседний... Гибнет предприятие... Где-то лопается банк... Где-то биржа ответила скачком на понижение... Кто-то пускает пулю в сердце... И все из-за того, что по заводскому цеху прошла, шурша платьем, преступно прекрасная женщина.
Катя засмеялась. Она ничего не знала о конвейере. Она никогда не бывала на заводах, видела только прокопченные трубы, портившие пейзаж... Человеческую массу - толпу - она очень любила на больших бульварах, и ничего зловещего в ней не чудилось. Двое из ее знакомых, ужинавших на озере, были социал-демократы. Стало быть, со стороны совести тоже все обстояло благополучно. То, что говорил ее спутник, медленно, с поднятой головой, идущий в теплой темноте аллеи, было интересно и ново, как, например, кубические картинки, висевшие когда-то у Кати в гостиной... Но в тот вечер ей было не до философии...
- Должно быть, вам досталось от красивых женщин, если вы их так ненавидите, - сказала она и опять тихо засмеялась, думая о другом... Другое было неопределенное, как эта ночь, с запахом цветов и листьев, со звездными лучами в просветах между вершин, - сладко кружащее голову приближение любви. Не к этому высокому человеку, - может быть, и к нему. Он вызвал в ней желание. То, что еще недавно казалось таким трудным и даже безнадежным, - легко подошло, легко охватило...
Неизвестно, что бы случилось с ней в те дни в Париже... Но сразу все оборвалось... Заревели пушки мировой войны... Немца Катя так и не встретила больше. Знал ли он о приближении войны или догадывался? В дальнейшей беседе у каменной балюстрады, откуда любовались разбросанными по темному горизонту, переливающимися, как алмазы, "огнями Парижа, немец несколько раз заговаривал с какой-то суровой безнадежностью о неизбежности катастрофы. Им словно владела навязчивая мысль о том, что все напрасно: и прелесть ночи, и очарование Кати.
Она не помнила, что говорила ему, должно быть, вздор. Но это было не важно. Он стоял, облокотясь о балюстраду, почти касаясь щекой Катиного плеча. Катя знала, что ночной воздух смешивался с запахом ее духов, ее плеч, ее волос... Должно быть, - или теперь ей показалось, - если бы тогда он положил большую руку ей на спину, она бы не отодвинулась... Нет, этого ничего не случилось...
Ветер бил в щеку, трепал волосы. Неслись искры из паровоза. Поезд шел по степи. Катя оторвалась от окна, все еще ничего не видя. Прижалась в углу койки. Стиснула холодные пальцы.
Она теперь раскаивалась. Что же это было такое? Недели не прошло, как узнала о смерти Вадима, и хуже, чем изменила, хуже, чем предала... Размечталась о небывалом любовнике... Немец этот, конечно, убит... Он был офицером запаса. Убит, убит... Все умерли, все погибло, разорвано, развеяно, как та ночь в парке на террасе, над рекой, - исчезло невозвратно.
Катя сжала губы, чтобы не застонать. Закрыла глаза. Пронзительная тоска разрывала ей грудь... В грязном вагоне, где тускло мерцала свечка, было не много народу. Колебались черные бессонные тени от поднятой руки, от всклокоченной бороды, от разутых ног, спущенных с верхней койки. Никто не спал, хотя час был поздний. Разговаривали вполголоса.
- Самый скверный этот район, я уж вам говорю...
- А что? Неужели и здесь небезопасно?
- Извиняюсь, что вы говорите? Так здесь тоже грабят? Это же удивительно, чего же немцы смотрят? Они же обязаны охранять проезжую публику... Оккупировали страну, так и наводи порядок.
- Немцам, извините, господа, на нас высочайше наплевать... Сами справляйтесь, мол, голубчики, - заварили кашу... Да. В природе это у нас, - бандитизм... Сволочь народ...
На это уверенный голос ответил:
- Всю русскую литературу надо зачеркнуть и сжечь всемирно... Показали! Честного человека на всю Россию, может быть, ни одного... Вот, помню, был я в Финляндии и оставил в гостинице калоши... Верхового послали с калошами вдогонку, и калоши-то рваные... Вот это честный народ. И как они расправлялись с коммунистами. С русскими вообще. В городе Або, после подавления восстания, финны жгли и пытали начальника тамошней Красной гвардии. За рекой было слышно, как кричал этот большевик.
- Ох, господи, когда у нас вроде порядка что-нибудь сделается...
- Извиняюсь, я был в Киеве... Шикарные магазины, в кофейных музыка... Дамы открыто ходят в бриллиантах. Полная жизнь... Очень хорошо работают конторы по скупке золота и прочего... Уличная жизнь процветает, и все такое... Чудный город...
- А на брюки отрез - полугодовое жалованье. Задушили нас спекулянты... И вы знаете - все такие лобастые, все в синих шевиотовых костюмах... Сидят по кофейным, торгуют накладными... Утром встал - нет в городе спичек. А через неделю коробок - рубль. Или эти иголки. Я вот жене на именины две иголки подарил и шпульку ниток. А раньше дарил серьги с бриллиантами... Интеллигенция гибнет, вымирает...
- Расстреливать спекулянтов, без пощады...
- Ну, господин товарищ, здесь вам все-таки не большевизия...
- А что, какие слухи в Киеве, - гетман крепко сидит?
- Покуда немцы держат... Говорят, появился еще претендент на Украину Василий Вышиванный. Сам он габсбургский принц, но ходит в малороссийском костюме.
- Граждане, спать пора, потушили бы свечку.
- То есть как - свечку? Это же вагон...
- А так - безопаснее как-то... С поля все окна видны - мелькают...
В вагоне сразу замолчали. Особенно ясно постукивали колеса. Летели паровозные искры в темноту степи. Затем кто-то прохрипел в последнем негодовании:
- Кто сказал: "тушить свечку"? (Молчание. Стало жутковато.) Ага, свечку... А самому по чемоданам лазить. А вот найти, кто сказал, и с площадки - под откос.
Кто-то в тоске стал цыкать зубом. Панический голос проговорил:
- На прошлой неделе я ехал, - у одной женщины два узла крючком выхватили...
- Это непременно махновцы.
- Станут тебе махновцы из-за двух узлов мараться... Поезд ограбить это их дело.
- Господа, на ночь-то не стоило бы про них...
И пошли разговоры один страшнее другого. Вспоминались такие истории, что буквально мороз подирал по коже. И тут выяснилось, что места, по которым, не особенно торопясь, тащился поезд, - самое разбойничье гнездо, где немцы избегают даже ездить, и что на предыдущей остановке даже охрана слезла... По селам здесь мужики гуляют в бобровых шубах, девки - в шелку и бархате. Не проходит дня, - тра-та-та, - либо обстреляют поезд из пулемета, или отцепят задние вагоны, гонят самокатом, а то на полном ходу вдруг раскрывается дверь, и входят бородатые, с топорами, обрезами: руки вверх! Русских оставляют в чем мать родила, а попадется им еврей...
- Что еврей? При чем тут еврей? - дико закричал бритый человек в синем шевиотовом костюме, тот, кто восхищался Киевом. - Почему во всем виноват еврей?..
От этого крика стало совсем страшно. Голоса притихли. Катя опять закрыла глаза. Грабить у нее было нечего, - разве изумрудное колечко. Но и ею овладел томительный страх. Чтобы отвязаться от неприятного замирания сердца, она попыталась снова вспомнить очарованье той несбывшейся ночи. Но только стучали колеса в черной пустоте: Ка-тень-ка, Ка-тень-ка, Ка-тень-ка, кон-че-но, кон-че-но, кон-че-но...
...Резко, будто влетев в тупик, вагон остановился, тормоза взвизгнули железным воплем, громыхнули цепи, зазвенели стекла, несколько чемоданов тяжело упало с верхней койки. Удивительнее всего, что никто даже не ахнул. Повскакали с мест, озирались, прислушивались. И без слов было ясно, что влипли в историю.
В темноте грохнули винтовочные выстрелы. Бритый человек в шевиоте метнулся по вагону, куда-то нырнул, притаился. За окнами под самой насыпью побежали люди. Бах, бах - блеснуло в глаза, ударило в уши... Страшный голос закричал: "Не высовываться!" Рвануло гранату. Качнуло вагон. Мелко-мелко у пассажиров застучали зубы. На площадку полезли. Бухнули прикладами в дверь. Толкаясь, ввалилось человек десять в бараньих шапках, грозя гранатами, сталкиваясь в тесноте оружием. Шумно дышали груди.
- Забирай вещи, выходи в поле!
- Живей шевелись, а то...
- Мишка, крой гранатой буржуев...
Пассажиры шарахнулись. Светловолосый парень со злым, бледным лицом кинулся всем корпусом вперед, подняв гранату, и так на секунду застыл с поднятой рукой...
- Выходим, выходим, выходим, - зашелестели голоса. И, больше не протестуя, не говоря ни слова, пассажиры полезли из вагона, - кто с чемоданчиком, кто захватив только подушку или чайник... Один, в пенсне, со сбитой набок бородкой, даже улыбался, пробираясь между разбойничками.
Ночь была свежая. Роскошным покровом раскинулись звезды над степью. Катя с узелком села на штабель гнилых шпал. Не убили сразу, - теперь уж не убьют. Она чувствовала такую слабость, точно после обморока. "Не все ли равно, думала, сидеть здесь на шпалах или бродить по Екатеринославу, без куска хлеба..." Плечам было зябко. Она зевнула. В вагоне рослые мужики тащили с полок чемоданы, выкидывали их через окошки. Человек в пенсне полез было на откос к вагону:
- Господа, господа, там у меня физические приборы, ради бога, осторожнее, это хрупкое...
На него зашипели, схватив сзади за непромокаемый плащ, втащили в толпу пассажиров. В это время из темноты со звоном и топотом примчался конный отряд. На два лошадиных корпуса впереди него скакал, подбрасываясь в седле, кто-то невероятно крепкий, в высокой шапке. Пассажиры шарахнулись. Отряд с поднятыми ружьями и шашками остановился у вагона. Крепкий в шапке крикнул зычно:
- Потерь никаких, хлопцы?
- Не, не... Выгружаем... Гони тачанки, - ответили голоса.
Крепкий в шапке повернул коня и въехал в толпу пассажиров.
- Представь документы, - приказал он, играя конем, так что пена с конской морды летела в выпученные от страха глаза пассажиров. - Не бойся. Вы под защитой народной армии батьки Махно. Расстреливать будем только офицеров, стражников, - он угрожающе повысил голос, - и спекулянтов народного достояния.
Опять человек в непромокаемом плаще выдвинулся вперед, поправляя пенсне.
- Виноват, могу дать честное слово, что среди нас нет вышеуказанных вами категорий... Здесь только мирные обыватели... Моя фамилия Обручев, учитель физики...
- Учитель, учитель, - укоризненно проговорил крепкий в шапке, - а связываешься со всякой сволочью. Отойди в сторону. Хлопцы, этого не трогать, это учитель...
Из вагона принесли свечу. Началась проверка документов. Действительно, ни офицеров, ни стражников не оказалось. Бритый человек в шевиоте суетился тут же, ближе всех к свечке... Но был он уже не в шевиоте, а в потрепанной крестьянской свитке и в солдатском картузе. Было непонятно, где он все это раздобыл, - должно быть, возил с собой в чемодане. Он дружески похлопал по плечам суровых разбойничков.
- Я певец, очень рад с вами познакомиться, друзья. Артистам нужно изучать жизнь, я артист...
Он кашлял, прочищая горло, покуда кто-то не сказал ему загадочно:
- Там разберут - какой ты артист, рано не радуйся...
Подъехали тачанки - небольшие тележки на железном ходу. Махновцы покидали на них чемоданы, корзины, узлы, вскочили сверху на вещи, ямщики засвистели По-степному, сытые тройки рванули вскачь, - и со свистом и топотом обоз исчез в степи.
Ускакал и конный отряд. Несколько махновцев еще ходили около вагона. Тогда пассажиры простым поднятием рук выбрали делегацию, чтобы просить у разбойничков разрешения ехать дальше. Подошел светловолосый парень, увешанный бомбами. Вихор из-под козырька фуражки закрывал ему глаз. Другой, синий, глаз глядел ясно и нагло.
- Что такое? - спросил он, оглядывая от головы до ног каждого делегата. - Куда ехать? На чем? Ах, дурные... А когда же машинист стрекнул с паровоза в степь, теперь верст за десять чешет. Я вас здесь не могу бросить в ночное время, мало ли тут кто по степи бродит неорганизованный... Граждане, слушай команду... (Он сошел с откоса, поправил тяжелый пояс. К нему спустились остальные махновцы, перекидывая за спины винтовки.) Граждане, стройся по четверо в колонну... С вещами в степь...
Проходя мимо Кати, он нагнулся, тронул ее за плечо.
- Ай, девка... Не горюй, не обидим... Бери узелок, шагай рядом со мной вне строя.
С узелком в руке, опустив платочек до бровей, Катя шла по ровной степи. Парень с вихром шагал по левую сторону от нее, поглядывая через плечо на молчаливую кучу уныло бредущих пленных. Он тихо посвистывал сквозь зубы.
- Вы кто ж такая, откуда? - спросил он Катю. Она не ответила, отвернулась. Теперь у нее не было ни страха, ни волнения, только безразличие, - все казалось ей как в полусне. Парень опять спросил про то же.
- Значит, не желаете себя унижать, разговаривать с бандитом. Очень жаль, дамочка. Только барскую спесь надо бы сбавить, - не те времена...
Обернувшись, вдруг он сорвал с плеча винтовку, зло крикнул какой-то неясной фигуре, ковылявшей в стороне от пленных:
- Эй, сволочь, - отстаешь... Стрелять буду!
Фигура поспешно кинулась в толпу. Он удовлетворенно усмехнулся.
- А куда ему бежать, дураку?.. По видимости - оправиться хотел. Вот такие дела, дамочка... Не желаете говорить, а молчать-то - страшнее... Не бойтесь, я не пьяный. Я пьяный - молчалив... Нехорош... Познакомимся, - он подкинул два пальца к козырьку, - Мишка Соломин. Дезертир Красной Армии... Скорее всего - бандит по своей природе, надо понимать. Злодей. Тут вы не ошиблись...
- Куда мы идем? - спросила Катя.
- В село, в штаб полка. Проверят вас, опросят, кое-кого носом в землю, некоторых отпустят. Вам, как молодой женщине, бояться нечего... Кроме того, я с вами.
- Вас-то, я вижу, и надо больше всех бояться, - сказала Катя, мельком покосившись на своего спутника, Она не ждала, что эти слова так обожгут его. Он весь вытянулся, вздохнул порывисто через ноздри, - длинное лицо его сморщилось, бледное от света звезд. "Сука", - прошептал он. Шли молча. Мишка на ходу свернул собачью ногу, закурил.
- Хоть и будете отпираться, я знаю, кто вы. Из офицерского сословия.
- Да, - сказала Катя.
- Муж, конечно, в белых бандах.
- Да... Мой муж убит...
- Не поручусь, что не моя пуля его хлопнула...
Он показал зубы. Катя быстро взглянула, споткнулась. Мишка поддержал ее под локоть. Она освободила руку, покачала головой.
- Я же с кавказского фронта... Здесь только четыре недели, все время с белобандитами воевал. Из этой винтовки не одну пулю вогнал в голубые косточки...
Катя опять затрясла головой. Он некоторое время шел молча, потом засмеялся:
- Ну, и влипли же мы в переплет под станицей Уманьской. От нашего Варнавского полка пух остался. Комиссара Соколовского убили, командир полка Сапожников ушел прямо с горстью бойцов, все израненные... А я дернул через германский фронт к батьке. Здесь веселей. Над душой никто не стоит, - народная армия. Партизане мы, дамочка, а не бандиты. Командиров выбираем сами... Скидываем сами: взял наган и хлопнул... Один и есть над нами, батько... Вы думаете, поезд ограбили, так это все в шинках пропьем? Ничего подобного. Все добро - в штаб. Оттуда - распределение. Одно - крестьянам, одно - армии. Поезда - это наше интендантство. А мы, - народная армия, значит, сам народ, - в состоянии войны с Германией. Вот как вопрос поставлен. Помещиков вырезаем. Стражники, гетманские офицеры - лучше нам не попадайся, уничтожаем холодным оружием. Мелкие отряды австрийцев и германцев оттесняем к Екатеринославу. Вот какие мы бандиты.
- Вот, - сказал он, пересаживаясь на Катину лавку, - чтобы вам лучше представить, каковы из себя были римляне, перед гибелью, послушайте одно место из Аммиана Марцеллина. Он так описывает этих владык вселенной:
"Длинные одежды из пурпура и шелка развеваются по ветру и дают возможность рассмотреть под ними богатую тунику, украшенную вышивками, изображающими различных животных. Сопровождаемые свитой в пятьдесят человек прислуги, их закрытые колесницы потрясают мостовую и дома, мчась по улице с необыкновенной быстротой. Если кто-нибудь из них входит в бани, обычно соединенные с магазинами, ресторанами и местами для прогулок, - он повелительным тоном требует, чтобы предметы общего употребления были отданы в его исключительное пользование. Выходя из бани, он надевает перстни и пряжки с драгоценными камнями и облекается в дорогой халат, полотна которого хватило бы на двенадцать человек. Затем следуют верхние одежды, которые льстят его самолюбию; при этом он не забывает принять величественную осанку, которой нельзя было бы простить и великому Марцеллу, завоевателю Сиракуз. Впрочем, иногда и он предпринимает смелые походы с огромной свитой слуг, поваров, клиентов и отвратительно обезображенных евнухов в свои итальянские поместья, где забавляется охотой на птиц и кроликов. Если случайно, особенно в жаркий полдень, он имеет храбрость переплыть на раззолоченной барке озеро Лукрин, отправляясь на свою приморскую дачу, он сравнивает потом это путешествие с походами Цезаря и Александра. Если муха проникает за шелковую занавеску палубы или сквозь складки упадет луч солнца, он оплакивает свое бедствие, сетуя, что не родился в странах киммерийских, где вечный мрак. Лучшими гостями у знатных считаются паразиты и льстецы, умеющие рукоплескать каждому слову хозяина. Они смотрят с восторгом на мраморные колонны комнат и мозаичные полы. За столом птицы и рыбы необыкновенной величины вызывают всеобщее удивление. Приносят весы, чтобы удостовериться в полновесности этих яств, и в то время, когда благоразумные гости отворачиваются от такой сцены, паразиты требуют нотариуса, чтобы составить протокол в достоверности подобных чудес..."
- Да, sic transit... [так проходит... <слава мира> (лат.)] - сказал немец, захлопывая записную книжку. - Эти люди пошли бродить в поисках пропитания по дорогам и разрушенным городам. А волны варваров продолжали катиться с востока, опустошая и грабя. В какие-нибудь пятьдесят лет от Римской империи не осталось и следа. Великий Рим зарастал травой, среди покинутых дворцов паслись козы. Почти на семь столетий опустилась ночь над Европой.
Это произошло потому, что христианство могло разрушать, но не знало идеи организации труда. В заповедях не говорится о труде. Их моральные законы применимы к человеку, который не сеет, не жнет, а за которого сеют и жнут рабы. Христианство стало религией императоров и завоевателей. Труд остался неорганизованным и вне морали. Религию труда принесут в мир вторые варвары, которые разрушат второй Рим. Вы читали Шпенглера? Это римлянин от головы до пят, он прав лишь в том, что для его Европы закатывается солнце. Но для нас оно восходит. Ему не удастся увлечь за собою в могилу мировой пролетариат. Лебеди кричат перед смертью. Так вот, буржуазия заставила Шпенглера кричать лебедем... Это ее последний идеалистический козырь. У христианства сгнили зубы. У нас они железные... Ему мы противопоставляем социалистическую организацию труда... Нас заставляют воевать с большевиками... Ого!.. Вы думаете, мы не понимаем, кто толкает нашу руку и против кого? О, мы гораздо больше понимаем, чем это кажется... Раньше мы презирали русских. Теперь мы начинаем удивляться русским и уважать их...
Протяжно свистя, поезд шел мимо большого села: мелькали крепкие избы, крытые железом, длинные ометы соломы, сады за палисадами, вывески лавок. Рядом с поездом, по пыльной дороге, ехал мужик в военной рубашке без пояса и в бараньей шапке. Раздвинув ноги, он стоял в небольшой телеге на железном ходу и крутил концами вожжей. Сытая, рослая лошадь заскакивала, силясь перегнать поезд. Мужик обернулся к вагонным окнам и что-то крикнул, широко показывая белые зубы.
- Это Гуляй-Поле, - сказал немец, - это очень богатое село.
В дороге пришлось несколько раз пересаживаться. (Катя по ошибке села не в прямой поезд.) Суета, вокзальные ожидания, новые лица, никогда прежде не виданные просторы степей, медленно плывущие за вагонным окном, отвлекли ее от тяжелых мыслей. Немец давно уже слез, - на прощанье крепко встряхнул Катину руку. Этот человек несокрушимо был уверен в закономерности происходящего и, казалось, с точностью определял и долю своего в нем участия. Его спокойный оптимизм изумил и встревожил Катю. То, что все считали гибелью, ужасом, даосом, для него было долгожданным началом великого начала.
За этот год Катя только и слышала бессильное скрежетание зубов да вздохи последнего отчаяния, только и видела, - как в то мартовское утро в отцовском доме, - искаженные лица, стиснутые кулаки. Правда, не вздыхал и не скрежетал подполковник Тетькин, но он был, по его же словам, "блаженный" и революцию приветствовал от какой-то своей "блаженной" веры в справедливость.
Весь круг людей, где жила Катя, видел в революции окончательную гибель России и русской культуры, разгром всей жизни, мировую пугачевщину, сбывающийся Апокалипсис. Была империя, механизм ее работал понятно и отчетливо. Мужик пахал, углекоп ломал уголь, фабрики изготовляли дешевые и хорошие товары, купцы бойко торговали, чиновники работали, как часовые колесики. Наверху кто-то от всего этого получал роскошные блага жизни. Поговаривали, что такой строй несправедлив. Но - что же поделаешь, так бог устроил. И вдруг все разлетелось вдребезги, и - развороченная муравьиная куча на месте империи... И пошел обыватель, ошалело шатаясь, с белыми от ужаса глазами...
Поезд долго стоял в тишине на полустанке. Катя высунулась в окно. В темноте тихо шелестели листья высокого дерева. Необъятным казалось звездное небо над этой непонятной землей.
Катя облокотилась о раму спущенного окна. Шелест листьев, звезды, теплый запах земли напомнили ей одну ночь. Это было под Парижем, в парке... Несколько человек, все хорошие знакомые, петербуржцы, приехали туда на двух автомобилях... В беседке над прудом, где ужинали, было очень хорошо. Как серебристые облака, над водой стояли плакучие ивы.
Среди ужинавших был незнакомый Кате человек, немец, живавший в России. Он хорошо говорил по-французски. Он был в вечернем костюме, без шляпы. Худой, с продолговатым нервным лицом, с большим залысым лбом и тяжелыми веками серьезных глаз. Он сидел спокойно, положив длинные пальцы на донышко винного бокала. Когда Кате кто-нибудь нравился, становилось тепло и ласково. Июльская ночь над озером словно прикасалась к ее полуоткрытым плечам. Сквозь листья ползучего винограда наверху беседки виднелись звезды. Свечи тепло освещали лица друзей, ночных бабочек на скатерти, задумчивое лицо незнакомого человека. Катя чувствовала, что он задумался, поглядывая на нее. Должно быть, она была очень хороша в тот вечер.
Когда встали из-за стола и пошли по темной, как высокие своды аллее, в конец парка к террасе, чтобы оттуда смотреть на огни Парижа, немец пошел рядом с Катей.
- Вы не находите, сударыня, что красота не позволена, недопустима? сказал он суровым голосом, подчеркивая, что он не хотел бы придать словам двусмысленность. Катя шла медленно. Как хорошо, что этот человек с ней заговорил, и голос его не заглушал шелеста темного свода деревьев. Идя по левую сторону от Кати, немец глядел перед собой в глубину аллеи, где разливалось лиловое зарево города. - Я инженер. Мой отец очень богат. Я работаю в крупных предприятиях. Мне приходится иметь дело с сотнями тысяч людей. Я вижу и знаю многое из того, что вам неизвестно. Простите, вам скучен этот разговор?
Катя повернула к нему голову, молча улыбнулась. В полусвете далекого зарева он разглядел ее глаза и улыбку и продолжал:
- Мы живем, к несчастью, на стыке двух веков. Один закатывается, великолепный и пышный. Другой рождается в скрежете машин и суровых однообразных фабричных улиц. Имя этому веку масса, человеческая масса, где уничтожены все различия. Человек - это только умные руки, руководящие машинами. Здесь иные законы, иной счет времени, иная правда. Вы, сударыня, - последняя из старого века. Вот почему мне так грустно глядеть на ваше лицо. Оно не нужно новому веку, как все бесполезное, неповторяемое, способное возбуждать отмирающие чувства - любовь, самопожертвование, поэзию, слезы счастья... Красота!.. К чему? Это тревожно... Это недопустимо... Я вас уверяю, - в будущем станут издавать законы против красоты... Вам приходилось слышать о работе на конвейере? Это последняя американская новинка. Философию работы у двигающейся ленты нужно внедрять в массы... Воровство, убийство должно казаться менее преступным, чем секунда рассеянности у конвейера... Теперь представьте: в железные залы мастерских входит красота, то, что волнует... Что же получается? Путаница движений, дрожь мускулов, руки допускают секунды опозданий, неточностей... Из секундных ошибок складываются часы, из часов - катастрофа... Мой завод начинает выбрасывать продукцию низшего качества, чем завод соседний... Гибнет предприятие... Где-то лопается банк... Где-то биржа ответила скачком на понижение... Кто-то пускает пулю в сердце... И все из-за того, что по заводскому цеху прошла, шурша платьем, преступно прекрасная женщина.
Катя засмеялась. Она ничего не знала о конвейере. Она никогда не бывала на заводах, видела только прокопченные трубы, портившие пейзаж... Человеческую массу - толпу - она очень любила на больших бульварах, и ничего зловещего в ней не чудилось. Двое из ее знакомых, ужинавших на озере, были социал-демократы. Стало быть, со стороны совести тоже все обстояло благополучно. То, что говорил ее спутник, медленно, с поднятой головой, идущий в теплой темноте аллеи, было интересно и ново, как, например, кубические картинки, висевшие когда-то у Кати в гостиной... Но в тот вечер ей было не до философии...
- Должно быть, вам досталось от красивых женщин, если вы их так ненавидите, - сказала она и опять тихо засмеялась, думая о другом... Другое было неопределенное, как эта ночь, с запахом цветов и листьев, со звездными лучами в просветах между вершин, - сладко кружащее голову приближение любви. Не к этому высокому человеку, - может быть, и к нему. Он вызвал в ней желание. То, что еще недавно казалось таким трудным и даже безнадежным, - легко подошло, легко охватило...
Неизвестно, что бы случилось с ней в те дни в Париже... Но сразу все оборвалось... Заревели пушки мировой войны... Немца Катя так и не встретила больше. Знал ли он о приближении войны или догадывался? В дальнейшей беседе у каменной балюстрады, откуда любовались разбросанными по темному горизонту, переливающимися, как алмазы, "огнями Парижа, немец несколько раз заговаривал с какой-то суровой безнадежностью о неизбежности катастрофы. Им словно владела навязчивая мысль о том, что все напрасно: и прелесть ночи, и очарование Кати.
Она не помнила, что говорила ему, должно быть, вздор. Но это было не важно. Он стоял, облокотясь о балюстраду, почти касаясь щекой Катиного плеча. Катя знала, что ночной воздух смешивался с запахом ее духов, ее плеч, ее волос... Должно быть, - или теперь ей показалось, - если бы тогда он положил большую руку ей на спину, она бы не отодвинулась... Нет, этого ничего не случилось...
Ветер бил в щеку, трепал волосы. Неслись искры из паровоза. Поезд шел по степи. Катя оторвалась от окна, все еще ничего не видя. Прижалась в углу койки. Стиснула холодные пальцы.
Она теперь раскаивалась. Что же это было такое? Недели не прошло, как узнала о смерти Вадима, и хуже, чем изменила, хуже, чем предала... Размечталась о небывалом любовнике... Немец этот, конечно, убит... Он был офицером запаса. Убит, убит... Все умерли, все погибло, разорвано, развеяно, как та ночь в парке на террасе, над рекой, - исчезло невозвратно.
Катя сжала губы, чтобы не застонать. Закрыла глаза. Пронзительная тоска разрывала ей грудь... В грязном вагоне, где тускло мерцала свечка, было не много народу. Колебались черные бессонные тени от поднятой руки, от всклокоченной бороды, от разутых ног, спущенных с верхней койки. Никто не спал, хотя час был поздний. Разговаривали вполголоса.
- Самый скверный этот район, я уж вам говорю...
- А что? Неужели и здесь небезопасно?
- Извиняюсь, что вы говорите? Так здесь тоже грабят? Это же удивительно, чего же немцы смотрят? Они же обязаны охранять проезжую публику... Оккупировали страну, так и наводи порядок.
- Немцам, извините, господа, на нас высочайше наплевать... Сами справляйтесь, мол, голубчики, - заварили кашу... Да. В природе это у нас, - бандитизм... Сволочь народ...
На это уверенный голос ответил:
- Всю русскую литературу надо зачеркнуть и сжечь всемирно... Показали! Честного человека на всю Россию, может быть, ни одного... Вот, помню, был я в Финляндии и оставил в гостинице калоши... Верхового послали с калошами вдогонку, и калоши-то рваные... Вот это честный народ. И как они расправлялись с коммунистами. С русскими вообще. В городе Або, после подавления восстания, финны жгли и пытали начальника тамошней Красной гвардии. За рекой было слышно, как кричал этот большевик.
- Ох, господи, когда у нас вроде порядка что-нибудь сделается...
- Извиняюсь, я был в Киеве... Шикарные магазины, в кофейных музыка... Дамы открыто ходят в бриллиантах. Полная жизнь... Очень хорошо работают конторы по скупке золота и прочего... Уличная жизнь процветает, и все такое... Чудный город...
- А на брюки отрез - полугодовое жалованье. Задушили нас спекулянты... И вы знаете - все такие лобастые, все в синих шевиотовых костюмах... Сидят по кофейным, торгуют накладными... Утром встал - нет в городе спичек. А через неделю коробок - рубль. Или эти иголки. Я вот жене на именины две иголки подарил и шпульку ниток. А раньше дарил серьги с бриллиантами... Интеллигенция гибнет, вымирает...
- Расстреливать спекулянтов, без пощады...
- Ну, господин товарищ, здесь вам все-таки не большевизия...
- А что, какие слухи в Киеве, - гетман крепко сидит?
- Покуда немцы держат... Говорят, появился еще претендент на Украину Василий Вышиванный. Сам он габсбургский принц, но ходит в малороссийском костюме.
- Граждане, спать пора, потушили бы свечку.
- То есть как - свечку? Это же вагон...
- А так - безопаснее как-то... С поля все окна видны - мелькают...
В вагоне сразу замолчали. Особенно ясно постукивали колеса. Летели паровозные искры в темноту степи. Затем кто-то прохрипел в последнем негодовании:
- Кто сказал: "тушить свечку"? (Молчание. Стало жутковато.) Ага, свечку... А самому по чемоданам лазить. А вот найти, кто сказал, и с площадки - под откос.
Кто-то в тоске стал цыкать зубом. Панический голос проговорил:
- На прошлой неделе я ехал, - у одной женщины два узла крючком выхватили...
- Это непременно махновцы.
- Станут тебе махновцы из-за двух узлов мараться... Поезд ограбить это их дело.
- Господа, на ночь-то не стоило бы про них...
И пошли разговоры один страшнее другого. Вспоминались такие истории, что буквально мороз подирал по коже. И тут выяснилось, что места, по которым, не особенно торопясь, тащился поезд, - самое разбойничье гнездо, где немцы избегают даже ездить, и что на предыдущей остановке даже охрана слезла... По селам здесь мужики гуляют в бобровых шубах, девки - в шелку и бархате. Не проходит дня, - тра-та-та, - либо обстреляют поезд из пулемета, или отцепят задние вагоны, гонят самокатом, а то на полном ходу вдруг раскрывается дверь, и входят бородатые, с топорами, обрезами: руки вверх! Русских оставляют в чем мать родила, а попадется им еврей...
- Что еврей? При чем тут еврей? - дико закричал бритый человек в синем шевиотовом костюме, тот, кто восхищался Киевом. - Почему во всем виноват еврей?..
От этого крика стало совсем страшно. Голоса притихли. Катя опять закрыла глаза. Грабить у нее было нечего, - разве изумрудное колечко. Но и ею овладел томительный страх. Чтобы отвязаться от неприятного замирания сердца, она попыталась снова вспомнить очарованье той несбывшейся ночи. Но только стучали колеса в черной пустоте: Ка-тень-ка, Ка-тень-ка, Ка-тень-ка, кон-че-но, кон-че-но, кон-че-но...
...Резко, будто влетев в тупик, вагон остановился, тормоза взвизгнули железным воплем, громыхнули цепи, зазвенели стекла, несколько чемоданов тяжело упало с верхней койки. Удивительнее всего, что никто даже не ахнул. Повскакали с мест, озирались, прислушивались. И без слов было ясно, что влипли в историю.
В темноте грохнули винтовочные выстрелы. Бритый человек в шевиоте метнулся по вагону, куда-то нырнул, притаился. За окнами под самой насыпью побежали люди. Бах, бах - блеснуло в глаза, ударило в уши... Страшный голос закричал: "Не высовываться!" Рвануло гранату. Качнуло вагон. Мелко-мелко у пассажиров застучали зубы. На площадку полезли. Бухнули прикладами в дверь. Толкаясь, ввалилось человек десять в бараньих шапках, грозя гранатами, сталкиваясь в тесноте оружием. Шумно дышали груди.
- Забирай вещи, выходи в поле!
- Живей шевелись, а то...
- Мишка, крой гранатой буржуев...
Пассажиры шарахнулись. Светловолосый парень со злым, бледным лицом кинулся всем корпусом вперед, подняв гранату, и так на секунду застыл с поднятой рукой...
- Выходим, выходим, выходим, - зашелестели голоса. И, больше не протестуя, не говоря ни слова, пассажиры полезли из вагона, - кто с чемоданчиком, кто захватив только подушку или чайник... Один, в пенсне, со сбитой набок бородкой, даже улыбался, пробираясь между разбойничками.
Ночь была свежая. Роскошным покровом раскинулись звезды над степью. Катя с узелком села на штабель гнилых шпал. Не убили сразу, - теперь уж не убьют. Она чувствовала такую слабость, точно после обморока. "Не все ли равно, думала, сидеть здесь на шпалах или бродить по Екатеринославу, без куска хлеба..." Плечам было зябко. Она зевнула. В вагоне рослые мужики тащили с полок чемоданы, выкидывали их через окошки. Человек в пенсне полез было на откос к вагону:
- Господа, господа, там у меня физические приборы, ради бога, осторожнее, это хрупкое...
На него зашипели, схватив сзади за непромокаемый плащ, втащили в толпу пассажиров. В это время из темноты со звоном и топотом примчался конный отряд. На два лошадиных корпуса впереди него скакал, подбрасываясь в седле, кто-то невероятно крепкий, в высокой шапке. Пассажиры шарахнулись. Отряд с поднятыми ружьями и шашками остановился у вагона. Крепкий в шапке крикнул зычно:
- Потерь никаких, хлопцы?
- Не, не... Выгружаем... Гони тачанки, - ответили голоса.
Крепкий в шапке повернул коня и въехал в толпу пассажиров.
- Представь документы, - приказал он, играя конем, так что пена с конской морды летела в выпученные от страха глаза пассажиров. - Не бойся. Вы под защитой народной армии батьки Махно. Расстреливать будем только офицеров, стражников, - он угрожающе повысил голос, - и спекулянтов народного достояния.
Опять человек в непромокаемом плаще выдвинулся вперед, поправляя пенсне.
- Виноват, могу дать честное слово, что среди нас нет вышеуказанных вами категорий... Здесь только мирные обыватели... Моя фамилия Обручев, учитель физики...
- Учитель, учитель, - укоризненно проговорил крепкий в шапке, - а связываешься со всякой сволочью. Отойди в сторону. Хлопцы, этого не трогать, это учитель...
Из вагона принесли свечу. Началась проверка документов. Действительно, ни офицеров, ни стражников не оказалось. Бритый человек в шевиоте суетился тут же, ближе всех к свечке... Но был он уже не в шевиоте, а в потрепанной крестьянской свитке и в солдатском картузе. Было непонятно, где он все это раздобыл, - должно быть, возил с собой в чемодане. Он дружески похлопал по плечам суровых разбойничков.
- Я певец, очень рад с вами познакомиться, друзья. Артистам нужно изучать жизнь, я артист...
Он кашлял, прочищая горло, покуда кто-то не сказал ему загадочно:
- Там разберут - какой ты артист, рано не радуйся...
Подъехали тачанки - небольшие тележки на железном ходу. Махновцы покидали на них чемоданы, корзины, узлы, вскочили сверху на вещи, ямщики засвистели По-степному, сытые тройки рванули вскачь, - и со свистом и топотом обоз исчез в степи.
Ускакал и конный отряд. Несколько махновцев еще ходили около вагона. Тогда пассажиры простым поднятием рук выбрали делегацию, чтобы просить у разбойничков разрешения ехать дальше. Подошел светловолосый парень, увешанный бомбами. Вихор из-под козырька фуражки закрывал ему глаз. Другой, синий, глаз глядел ясно и нагло.
- Что такое? - спросил он, оглядывая от головы до ног каждого делегата. - Куда ехать? На чем? Ах, дурные... А когда же машинист стрекнул с паровоза в степь, теперь верст за десять чешет. Я вас здесь не могу бросить в ночное время, мало ли тут кто по степи бродит неорганизованный... Граждане, слушай команду... (Он сошел с откоса, поправил тяжелый пояс. К нему спустились остальные махновцы, перекидывая за спины винтовки.) Граждане, стройся по четверо в колонну... С вещами в степь...
Проходя мимо Кати, он нагнулся, тронул ее за плечо.
- Ай, девка... Не горюй, не обидим... Бери узелок, шагай рядом со мной вне строя.
С узелком в руке, опустив платочек до бровей, Катя шла по ровной степи. Парень с вихром шагал по левую сторону от нее, поглядывая через плечо на молчаливую кучу уныло бредущих пленных. Он тихо посвистывал сквозь зубы.
- Вы кто ж такая, откуда? - спросил он Катю. Она не ответила, отвернулась. Теперь у нее не было ни страха, ни волнения, только безразличие, - все казалось ей как в полусне. Парень опять спросил про то же.
- Значит, не желаете себя унижать, разговаривать с бандитом. Очень жаль, дамочка. Только барскую спесь надо бы сбавить, - не те времена...
Обернувшись, вдруг он сорвал с плеча винтовку, зло крикнул какой-то неясной фигуре, ковылявшей в стороне от пленных:
- Эй, сволочь, - отстаешь... Стрелять буду!
Фигура поспешно кинулась в толпу. Он удовлетворенно усмехнулся.
- А куда ему бежать, дураку?.. По видимости - оправиться хотел. Вот такие дела, дамочка... Не желаете говорить, а молчать-то - страшнее... Не бойтесь, я не пьяный. Я пьяный - молчалив... Нехорош... Познакомимся, - он подкинул два пальца к козырьку, - Мишка Соломин. Дезертир Красной Армии... Скорее всего - бандит по своей природе, надо понимать. Злодей. Тут вы не ошиблись...
- Куда мы идем? - спросила Катя.
- В село, в штаб полка. Проверят вас, опросят, кое-кого носом в землю, некоторых отпустят. Вам, как молодой женщине, бояться нечего... Кроме того, я с вами.
- Вас-то, я вижу, и надо больше всех бояться, - сказала Катя, мельком покосившись на своего спутника, Она не ждала, что эти слова так обожгут его. Он весь вытянулся, вздохнул порывисто через ноздри, - длинное лицо его сморщилось, бледное от света звезд. "Сука", - прошептал он. Шли молча. Мишка на ходу свернул собачью ногу, закурил.
- Хоть и будете отпираться, я знаю, кто вы. Из офицерского сословия.
- Да, - сказала Катя.
- Муж, конечно, в белых бандах.
- Да... Мой муж убит...
- Не поручусь, что не моя пуля его хлопнула...
Он показал зубы. Катя быстро взглянула, споткнулась. Мишка поддержал ее под локоть. Она освободила руку, покачала головой.
- Я же с кавказского фронта... Здесь только четыре недели, все время с белобандитами воевал. Из этой винтовки не одну пулю вогнал в голубые косточки...
Катя опять затрясла головой. Он некоторое время шел молча, потом засмеялся:
- Ну, и влипли же мы в переплет под станицей Уманьской. От нашего Варнавского полка пух остался. Комиссара Соколовского убили, командир полка Сапожников ушел прямо с горстью бойцов, все израненные... А я дернул через германский фронт к батьке. Здесь веселей. Над душой никто не стоит, - народная армия. Партизане мы, дамочка, а не бандиты. Командиров выбираем сами... Скидываем сами: взял наган и хлопнул... Один и есть над нами, батько... Вы думаете, поезд ограбили, так это все в шинках пропьем? Ничего подобного. Все добро - в штаб. Оттуда - распределение. Одно - крестьянам, одно - армии. Поезда - это наше интендантство. А мы, - народная армия, значит, сам народ, - в состоянии войны с Германией. Вот как вопрос поставлен. Помещиков вырезаем. Стражники, гетманские офицеры - лучше нам не попадайся, уничтожаем холодным оружием. Мелкие отряды австрийцев и германцев оттесняем к Екатеринославу. Вот какие мы бандиты.