Страница:
– Нам нужно к товарищу Сорокину… Куда пройти?
Боец открыл глаза, мутноватые от сонной скуки. Нос у него был мягкий, несерьезный. Он посмотрел на Соколовского – на лицо, на одежду, на сапоги, потом так же – на Телегина. Комиссар нетерпеливо придвинулся к нему.
– Я вас спрашиваю, товарищ… Нам по чрезвычайному делу – видеть главкома.
– А с часовым не полагается разговаривать, – сказал вихрастый.
– Фу-ты, черт. Это всегда в штабах такая сволочь – формалисты! – крикнул Соколовский. – Я требую, чтобы вы ответили, товарищ: дома Сорокин или нет?
– Ничего не известно…
– А где начальник штаба? В канцелярии?
– Ну, в канцелярии.
Соколовский дернул Ивана Ильича за рукав, кинулся было на лестницу. Тогда часовой сделал падающее движение, но остался сидеть на стуле, только выпростал из-за ног винтовку:
– Вы куда же идете?
– То есть, как – куда? – к начштабу.
– А пропуск имеется?
У комиссара даже пена выступила на губах, когда он начал объяснять часовому, по какому делу они примчались на дрезине. Тот слушал, глядя на пулемет, стоявший перед входом, на декреты, приказы, извещения, которыми сплошь были залеплены стены в прихожей. Замотал головой.
– Надо понимать, товарищ, а еще вы сознательный, – сказал он с тоской. – Есть пропуск – иди, нет пропуска – беспощадно буду стрелять.
Приходилось подчиниться, хотя пропуска выдавали где-то на другом краю площади и присутствие, наверное, было заперто, комендант ушел, – скажут – до завтра. Соколовский сразу даже как-то устал… В это время с площади в дверь кинулась, бухая сапогами, низенькая фигура в разодранной до пупа рубашке, крикнула:
– Митька, мыло выдают…
Часового как ветром сдунуло со стула. Он выскочил на крыльцо. Соколовский и Телегин беспрепятственно поднялись во второй этаж и, – после того как припухлоглазые хорошенькие гражданочки, в шелковых кофточках, посылали их то направо, то налево, – нашли наконец комнату начштаба.
Там, с ногами на ободранном диване, лежал щегольски одетый военный, рассматривая ногти. С крайней вежливостью и вдумчиво-пролетарским обхождением, через каждое слово поминая «товарищ» (причем «товарищ» звучало у него совсем как «граф Соколовский», «князь Телегин»), он расспросило сути дела, извинился и вышел, поскрипывая желтыми, до колена шнурованными башмаками. За стеной начался шепот, хлопнула вдалеке дверь, и все затихло.
Соколовский горящими глазами глядел на Телегина:
– Ты понимаешь что-нибудь? Куда мы приехали? Ведь это что же, – белый штаб?
Он поднял худые плечи – и так и остался натопорщенным от крайнего изумления. Опять за стеной зашептали. Дверь широко распахнулась, и вошел начальник штаба, средних лет, плотный, с большим лысым лбом, нахмуренный человек, в грубой солдатской рубашке, подпоясанный по большому животу кавказским ремешком. Он пристально, бегло взглянул на Телегина, кивнул Соколовскому и сел за стол, привычным движением положив перед собой волосатые руки. Лоб его был влажен, как у человека, который только что хорошо поел и выпил. Почувствовав, что его рассматривают, он жестче нахмурил одутловатое красивое лицо.
– Дежурный мне передал, что вы, товарищи, прибыли по срочному делу, – сказал он важно и холодно. – Меня удивило, почему командир полка или вы, товарищ комиссар, не воспользовались прямым проводом…
– Я три раза пытался соединиться. – Соколовский вскочил и вытащил из кармана телеграфную ленту, протянул ее начштабу. – Как мы можем спокойно ждать, когда погибают товарищи… От штаба армии распоряжений нет… Нас умоляют о помощи… Полк «Пролетарской свободы» гибнет, при нем обоз в две тысячи беженцев…
Начштаба мельком взглянул на ленту и бросил ее, – она запуталась о массивную чернильницу.
– О том, что сейчас идут бои в расположении полка «Пролетарской свободы», нам, товарищи, известно… Хвалю ваше усердие, ваш революционный пыл. (Он как бы подыскивал слова.) Но впредь я просил бы не развивать паники… Тем более что операции противника носят случайный характер… Словом, все меры приняты, вы можете спокойно вернуться к вашим обязанностям.
Он поднял голову. Взгляд был строг и ясен. Телегин, понимая, что разговор окончен, поднялся. Соколовский сидел, точно его пришибли.
– Я не могу вернуться в полк с таким ответом, – проговорил он. – Сегодня же бойцы сбегутся на митинг, сегодня же полк самовольно выступит на помощь «пролетарцам»… Предупреждаю, товарищ, что на митинге я буду говорить за выступление…
Начштаба начал багроветь, – голый огромный лоб его заблестел. Шумно откинув кресло, он встал в наполовину свалившихся солдатских штанах, засунул руки за пояс:
– И вы ответите перед ревтрибуналом армии, товарищ! Не забывайте, у нас не семнадцатый год!
– Не запугаете, товарищ!
– Молчать!
В это время дверь быстро распахнулась, и вошел высокий, необыкновенно стройный человек в синей черкеске тонкого сукна. Мрачное красивое лицо его, с темными волосами, падающими на лоб, с висячими усами, было нежно-розового цвета, какой бывает у запойно пьющих и у жестоких людей. Губы его были влажны и красны, черные глаза расширены. Размахивая левым рукавом черкески, он вплоть подошел к Соколовскому и Телегину, взглянув им в глаза диким взглядом. Повернулся к начштабу. Ноздри его гневно вздрогнули:
– Опять старорежимные ухватки! Это что такое за «молчать»? Если они виноваты, они будут расстреляны… Но – без генеральского издевательства…
Начштаба выслушал замечание молча, опустив голову. Возражать не приходилось – это был сам главком Сорокин.
– Садитесь, товарищи, я слушаю вас, – проговорил Сорокин спокойно и присел на подоконник.
Соколовский снова принялся объяснять цель поездки: добиться разрешения Варнавскому полку, немедленно выступить на помощь соседним с ним «пролетарцам»; кроме революционного долга, это продиктовано также простым расчетом; если «пролетарцы» будут разбиты – Варнавский полк окажется отрезанным от базы.
Сорокин только секунду сидел на подоконнике. Он принялся бегать от двери к двери, задавая короткие вопросы. Ладная шапка волос его разлеталась, когда он стремительно поворачивался. Солдаты любили его за пылкость и храбрость. Он умел говорить на митингах. И то и другое в те времена часто заменяло военную науку. Он был из казачьих офицеров, в чине подъесаула, воевал в армии Юденича в Закавказье. После октябрьского переворота вернулся на Кубань и у себя, в станице Петропавловской, организовал из станичников партизанский отряд, с которым удачно дрался при осаде Екатеринодара. Звезда его быстро всходила. Слава туманила голову. Силы плескались через край, – хватало времени и воевать и гулять. К тому же начштаба с особенной заботой окружал его хорошенькими женщинами и всей подходящей обстановкой для разгула души.
– Что вам ответили в моем штабе? – спросил он, когда Соколовский окончил и судорожно вытирал лоб грязным комочком платка.
Начштаба сказал поспешно:
– Я ответил, что нами приняты все меры к спасению полка «Пролетарской свободы». Я ответил, что штаб Варнавского полка вмешивается в распоряжения штаба армии, что совершенно недопустимо, и кроме того – создается паника, которой нет основания.
– Э, вы, товарищ, не так подходите к этому делу, – неожиданно примиряюще проговорил Сорокин. – Дисциплина – конечно… Но есть вещи в тысячу раз важнее вашей дисциплины… Воля масс! Революционный порыв нужно поощрять, хотя бы это шло вразрез с вашей наукой… Пусть операция Варнавского полка будет бесполезна, пусть вредна, черт возьми! У нас революция… Запретите им сейчас, они кинутся на митинг, – я знаю этих горлопанов, опять будут кричать, что я пропиваю армию…
Он отбежал к печке и уже бешено взглянул на Соколовского:
– Подайте рапорт!
Телегин сейчас же вынул бумагу и положил на стол. Главком схватил ее, пробежал бегающими зрачками и, брызгая пером, начал писать:
«Приказываю Варнавскому полку немедленно выступить в походном порядке и выполнить свой революционный долг».
Начштаба глядел на него с усмешкой, когда же главком протянул ему бумагу, он отступил, заложив руки за спину:
– Пусть меня предадут суду, но этого приказа я не скреплю…
В ту же минуту Иван Ильич бросился и схватил Сорокина за руку у кисти, не давая ему поднять револьвер. Соколовский заслонил собою начштаба. Все четверо тяжело дышали. Сорокин вырвался, сунул револьвер в карман и вышел, бухнув дверью так, что полетела штукатурка…
Хлопнули двери, затихли бешеные шаги главкома.
Начштаба проговорил примиряюще басовито:
– Могу вас уверить, товарищи: если бы я подписал приказ, несчастье могло бы принять крупные размеры.
– Какое несчастье? – кашлянув, хриповато спросил Соколовский.
Начштаба странно взглянул на него.
– Вы не догадываетесь, о чем я говорю?
– Нет. – У Соколовского задрожали углы глаз.
– Я говорю о своей армии…
– Что такое?
– Я не имею права раскрывать военные тайны перед комиссаром полка. Не так ли, товарищ? За это вы первый должны меня расстрелять… Но мы зашли слишком далеко. Хорошо… Берите все на свою ответственность…
Он подошел к карте, утыканной флажками. Соколовский и Телегин, придвинувшись, стали за его спиной. Видимо, близость горячего дыхания двух ртов была несколько неприятна начштабу, – лопатки его под рубашкой задвигались. Но он спокойно вытащил грязную зубочистку, и изгрызенный кончик ее скользнул по карте от трехцветных флажков в южном направлении в густое расположение красных.
– Вот где белые, – сказал начштаба.
– Где, где? – Соколовский вплоть придвинулся к карте, бродя по ней ослепшими глазами. – Но это же Торговая…
– Да, это Торговая. С ее падением для белых путь наполовину расчищен.
– Не понимаю… Мы считали, что белые севернее, по крайней мере, верст на…
– То мы считали, товарищ комиссар, а не белые. Торговая в настоящий момент находится под концентрическим ударом. У белых аэропланы и танки. Это не прежняя корниловская банда… Они действуют по внутренним линиям, наносят удары, где хотят. Инициатива в их руках.
– Севернее Торговой – Стальная дивизия Дмитрия Жлобы, – сказал Телегин…
– Разбита…
– А кавбригада?..
– Разбита…
Соколовский дернул шеей, придвинулся к карте.
– Вы очень выдержанный человек, товарищ, – проговорил он. – Вы как будто уже примирились с падением Торговой… Тот разбит, и этот разбит. – Он повернулся к начштабу. – А наша армия?
– Мы ждем распоряжения главковерха. У товарища Калнина свои расчеты. Штаб главкома не может, стуча кулаками, требовать у ставки главковерха наступления, – как вы думаете? Война не митинг.
Начштаба тонко улыбнулся. Соколовский, не дыша, глядел в его толстое спокойное лицо. Начштаба выдержал взгляд.
– Вот какие дела, товарищи, – сказал он, возвращаясь к столу. – Вот почему я не имею права снять ни одной части с фронта, хотя бы это казалось совершенно разумным и необходимым… Наше положение весьма нелегкое. Итак, возвращайтесь немедленно в свою часть. Все, что я вам сказал, пока не подлежит оглашению. Нужно сохранить полное спокойствие в армии. Что касается полка «Пролетарской свободы», – за участь его можете не тревожиться, я получил успокоительные сведения…
Брови начштаба сдвинулись над крючковатым носом. Кивком головы он отпустил посетителей. Соколовский и Телегин вышли из кабинета. В соседней комнате дежурный чистил ногти, стоя у окна. Он вежливо поклонился уходящим.
– Сволочь, – прошептал Соколовский.
Когда вышли на улицу, он схватил Телегина за рукав:
– Ну? Что ты скажешь?
– Формально он прав. А по существу – саботаж, конечно.
– Саботаж? Ну, нет… Тут игра покрупнее… Я вернусь, застрелю его…
– Брось, Соколовский, не глупи…
– Измена, я тебе говорю – здесь измена, – бормотал Соколовский. – Гымзе каждый день доносят, – в штабе пьянство. Сорокин разогнал комиссаров. А поди, подступись. Сорокин – царь и бог в армии, черт его знает, любят за храбрость, – свой человек. А начштаба, ты знаешь, кто такой? Беляков, царский полковник… Понял – какой узел? Ну, едем… Проскочим, как ты думаешь?
Начштаба тронул колокольчик, – в дверях отчетливо появился дежурный.
– Узнайте, в каком состоянии главком, – сказал Беляков, сурово глядя в бумаги.
– Товарищ Сорокин в столовой. Состояние в полградуса.
Дежурный ждал, покуда начштаба не усмехнется нехотя, тогда многозначительно улыбнулся и он:
– С ним – Зинка.
– Хорошо. Ступайте.
Беляков прошел в отделение службы связи. Просмотрел телефонограммы. Подписал четко мелким почерком несколько бумаг и в коридоре у крайней двери задержался на секунду. За дверью слышался тихий звон гитарных струн. Начштаба вынул платок, отер крепкую красную шею, постучал и не дожидаясь ответа, вошел.
Посреди комнаты у стола, покрытого развернутыми газетами и уставленного грязной посудой и рюмками, сидел Сорокин, отмахнув широкие рукава черкески. Красивое лицо его было все так же мрачно. Прядь темных волос падала на мокрый лоб. Расширенными зрачками он уставился на Белякова. Сбоку у него на табуретке сидела Зинка, положив ногу на ногу, так что видны были подвязки и кружева, и перебирала струны гитары. Это была молоденькая женщина с яркой окраской синих глаз и влажных губ, с тоненьким и решительным носиком, со спутанными, высоко поднятыми русыми волосами, и только больные складочки у рта, правда – едва приметные, придавали ее нежному лицу выражение зверька, умеющего кусаться. По документам она была откуда-то из Омска, дочь железнодорожного рабочего, чему, конечно, никто не верил, не верили и в то, что ей восемнадцать лет, ни в ее фамилию – Канавина, ни в имя – Зинаида. Но она отлично писала на пишмашине, пила водку, играла на гитаре и пела увлекательные романсы. Сорокин обещался собственноручно застрелить ее при первой попытке разводить в штабе белогвардейскую гниль и плесень. На том и успокоились.
– Хорош, нечего сказать, – проговорил Беляков, качая головой и на всякий случай держась около двери. – В какое ты меня ставишь положение? Являются два явных цекиста, грозят митингами, и ты немедленно перекидываешься на их сторону… Чего проще, иди к аппарату, телеграфируй в Екатеринодар, – немедленно тебе пришлют еврейчика, он тебе сформирует штаб, он с тобой в постели будет спать, ходить с тобой в сортир, все мысли твои возьмет под учет. Действительно, ужас! У главкома Сорокина уклон к диктатуре! Ну и ступай под контроль… А меня уволь… Расстрелять меня ты можешь… Но в присутствии подчиненных грозить револьвером я не позволю… Какая же после этого дисциплина!.. Черт тебя возьми, в самом деле.
Продолжая глядеть на начштаба, Сорокин протянул руку, большую и сильную, и, промахнувшись, сжал воздух вместо горлышка бутылки. Короткая судорога свела его рот, усы взъерошились. Он все же взял бутылку и налил две стопки:
– Садись пей.
Беляков покосился на кружево Зинкиных панталон, подошел к столу. Сорокин сказал:
– Не будь ты умен – быть бы тебе в расходе… Дисциплина… Моя дисциплина – бой. Ну-ка, поди кто из вас, – подними массы… А я поведу, и дай срок, – никто не может, один я раздавлю белогвардейскую сволочь… Мир содрогнется…
Ноздри его захватили воздух, багровые жилы запульсировали на висках:
– Без цекистов и Кубань вычищу, и Дон, и Терек… Мастера они петь в Екатеринодаре, комитетчики… Сволочи, трусы… Ну, так что же, – я на коне, в бою, я – диктатор… Я веду армию!
Он протянул руку к стакану со спиртом, но Беляков быстро опрокинул его стакан:
– Довольно пить…
– Ага. Приказываешь?
– Прошу, как друга…
Сорокин откинулся на стуле, несколько раз коротко вздохнул, начал оглядываться, покуда зрачки его не уставились на Зинку. Она провела ноготком по струнам.
– «Дышала ночь…» – запела она, лениво подняв брови.
Сорокин слушал, и жилы сильнее пульсировали на висках. Поднялся, запрокинул Зинкину голову и жадно стал целовать в рот. Она перебирала струны, затем гитара соскользнула с ее колен.
– Вот это другое дело, – добродушно сказал Беляков. – Эх, Сорокин, люблю я тебя, сам не знаю за что – люблю.
Зинка наконец освободилась и, вся красная, низко нагнулась, поднимая гитару. Яркие глаза ее блеснули из-под спутанных волос. Кончиком языка облизнула припухшие губы:
– Фу, больно сделал…
– А знаете что, друзья? У меня припасена заветная бутылочка…
Беляков оборвал, подавившись словом. Рука с растопыренными пальцами повисла в воздухе. За окном хлопнул выстрел, загудели голоса. Зинка, с гитарой, точно на нее дунули, вылетела из комнаты. Сорокин нахмурился, пошел к окну…
– Не ходи, я раньше узнаю, в чем дело, – торопливо проговорил начштаба.
Скандалы и стрельба в расположении ставки главкома были обычным явлением. В состав сорокинской армии входили две основные группы: кубанская – казачья, ядро которой было сформировано Сорокиным еще в прошлом году, и другая – украинская, собранная из остатков отступивших под давлением немцев украинских красных армий… Между кубанцами и украинцами шла затяжная вражда. Украинцы плохо держали фронт на чужой им земле и мало стеснялись насчет фуража и продовольствия, когда случалось проходить через станицы.
Драки и скандалы происходили ежедневно. Но то, что началось сегодня, оказалось более серьезным. С криками мчались конные казаки. От заборов и садов перебегали испуганные кучки красноармейцев. В направлении вокзала слышалась отчаянная стрельба. На площади перед окнами штаба дико кричал, ползая по пыли и крутясь, раненый казак.
В штабе начался переполох. Еще с утра сегодня телеграфная линия не отвечала, а сейчас оттуда посыпался ворох сумасшедших донесений. Можно было разобрать только, что белые, быстро двигаясь в направлении Сосыка – Уманская, гонят перед собой спасающиеся в панике эшелоны красных. Передние из них, докатившись до ставки, начали грабеж на станции и в станице. Кубанцы открыли стрельбу. Завязался бой.
Сорокин вылетел за ворота на рыжей, рослой, злой кобыле. За ним – полсотни конвоя в черкесках, с вьющимися за спиной башлыками, с кривыми саблями. Сорокин сидел как влитый в седле. Шапки на нем не было, чтобы его сразу узнали в лицо. Красивая голова откинута, ветер рвал волосы, рукава и полы черкески. Он был все еще пьян, решителен, бледен. Глаза глядели пронзительно, взор их был страшен. Пыль тучей поднималась за скачущими конями.
Близ вокзала из-за живой изгороди раздались выстрелы. Несколько конвойцев громко вскрикнули, один покатился с коня, но Сорокин даже не обернулся. Он глядел туда, где между товарными составами кричала, кишела и перебегала серая масса бойцов.
Его узнали издали. Многие полезли на крыши вагонов. В толпе махали винтовками, орали. Сорокин, не уменьшая хода, перемахнул через забор вокзального садика и вылетел на пути, в самую гущу бойцов. Коня его схватили под уздцы. Он поднял над головой руки и крикнул:
– Товарищи, соратники, бойцы! Что случилось? Что за стрельба? Почему паника? Кто вам головы крутит? Какая сволочь?
– Нас предали! – провыл панический голос.
– Командиры нас продали! Сняли фронт! – закричали голоса… И вся многотысячная толпа на путях, на поле, в вагонах заревела:
– Продали нас… Армия вся разбита… Долой командующего! Бей командующего!
Раздался свист, вой, точно налетел дьявольский ветер. Завизжали, поднимаясь на дыбы, лошади конвойных. К Сорокину уже протискивались искаженные лица, черные руки. И он закричал так, что сильная шея его раздулась:
– Молчать! Вы не революционная армия… Стадо бандитов и сволочей… Выдать мне шкурников и паникеров… Выдать мне белогвардейских провокаторов!
Он вдруг толкнул кобылу, и она, махнув передом, врезалась глубже в толпу. Сорокин, перегнувшись с седла, указал пальцем:
– Вот он!
Невольно толпа повернулась к тому, на кого он указал. Это был высокий, с большим носом, худой человек. Он побледнел, растопырил локти, пятясь. Знал ли его действительно Сорокин или жертвовал им, как первым попавшимся, спасая положение, – неизвестно… Толпе нужна была кровь. Сорокин выхватил кривую шашку и, наотмашь свистнув ею, ударил высокого человека по длинной шее. Кровь сильной струей брызнула в морду лошади.
– Так революционная армия расправляется с врагами народа.
Сорокин опять толкнул кобылу и, помахивая окровавленной шашкой, страшный и бледный, вертелся в толпе, ругаясь, грозя, успокаивая:
– Никакого разгрома нет… Разведчики и белые агенты нарочно раздувают панику… Это они толкают вас на грабеж, срывают дисциплину… Кто сказал, что нас разбили? Кто видел, как нас били? Ты, что ли, мерзавец, видел? Товарищи, я водил вас в бой, вы меня знаете… У меня самого двадцать шесть ран! Требую немедленно прекратить грабеж! Все по эшелонам! Сегодня я поведу вас в наступление… А трусов и шкурников ждет расправа народного гнева…
Толпа слушала. Дивились, лезли на плечи, чтобы взглянуть на своего главкома. Еще рычали голоса, но уже сердца разгорались. То тут, то там слышалось: «А что ж, он правду говорит… И пусть ведет. И пойдем…» Появились попрятавшиеся было ротные командиры, и понемногу части стали отходить к своим эшелонам. Черкеска на груди Сорокина была разорвана, он отдирал ее, показывал старые раны… Лицо его было исступленно бледно… Паника утихла, навстречу подходившим эшелонам были выдвинуты пулеметные заставы. По всей линии летели телеграммы самого решительного содержания.
Все же нельзя было избежать отступления армии. Только через несколько дней, в районе станции Тимашевской, удалось привести войска в порядок и начать встречное наступление. Красные двинулись двумя колоннами на Выселки и Кореневку. Где только колебался бой, всюду красноармейцы видели мчавшегося Сорокина на рыжем коне. Казалось, одной своей страстной волей он поворачивал судьбу войны, спасая Черноморье. ЦИКу Северокавказской республики оставалось только официально признать за ним главенство в военных операциях.
6
Боец открыл глаза, мутноватые от сонной скуки. Нос у него был мягкий, несерьезный. Он посмотрел на Соколовского – на лицо, на одежду, на сапоги, потом так же – на Телегина. Комиссар нетерпеливо придвинулся к нему.
– Я вас спрашиваю, товарищ… Нам по чрезвычайному делу – видеть главкома.
– А с часовым не полагается разговаривать, – сказал вихрастый.
– Фу-ты, черт. Это всегда в штабах такая сволочь – формалисты! – крикнул Соколовский. – Я требую, чтобы вы ответили, товарищ: дома Сорокин или нет?
– Ничего не известно…
– А где начальник штаба? В канцелярии?
– Ну, в канцелярии.
Соколовский дернул Ивана Ильича за рукав, кинулся было на лестницу. Тогда часовой сделал падающее движение, но остался сидеть на стуле, только выпростал из-за ног винтовку:
– Вы куда же идете?
– То есть, как – куда? – к начштабу.
– А пропуск имеется?
У комиссара даже пена выступила на губах, когда он начал объяснять часовому, по какому делу они примчались на дрезине. Тот слушал, глядя на пулемет, стоявший перед входом, на декреты, приказы, извещения, которыми сплошь были залеплены стены в прихожей. Замотал головой.
– Надо понимать, товарищ, а еще вы сознательный, – сказал он с тоской. – Есть пропуск – иди, нет пропуска – беспощадно буду стрелять.
Приходилось подчиниться, хотя пропуска выдавали где-то на другом краю площади и присутствие, наверное, было заперто, комендант ушел, – скажут – до завтра. Соколовский сразу даже как-то устал… В это время с площади в дверь кинулась, бухая сапогами, низенькая фигура в разодранной до пупа рубашке, крикнула:
– Митька, мыло выдают…
Часового как ветром сдунуло со стула. Он выскочил на крыльцо. Соколовский и Телегин беспрепятственно поднялись во второй этаж и, – после того как припухлоглазые хорошенькие гражданочки, в шелковых кофточках, посылали их то направо, то налево, – нашли наконец комнату начштаба.
Там, с ногами на ободранном диване, лежал щегольски одетый военный, рассматривая ногти. С крайней вежливостью и вдумчиво-пролетарским обхождением, через каждое слово поминая «товарищ» (причем «товарищ» звучало у него совсем как «граф Соколовский», «князь Телегин»), он расспросило сути дела, извинился и вышел, поскрипывая желтыми, до колена шнурованными башмаками. За стеной начался шепот, хлопнула вдалеке дверь, и все затихло.
Соколовский горящими глазами глядел на Телегина:
– Ты понимаешь что-нибудь? Куда мы приехали? Ведь это что же, – белый штаб?
Он поднял худые плечи – и так и остался натопорщенным от крайнего изумления. Опять за стеной зашептали. Дверь широко распахнулась, и вошел начальник штаба, средних лет, плотный, с большим лысым лбом, нахмуренный человек, в грубой солдатской рубашке, подпоясанный по большому животу кавказским ремешком. Он пристально, бегло взглянул на Телегина, кивнул Соколовскому и сел за стол, привычным движением положив перед собой волосатые руки. Лоб его был влажен, как у человека, который только что хорошо поел и выпил. Почувствовав, что его рассматривают, он жестче нахмурил одутловатое красивое лицо.
– Дежурный мне передал, что вы, товарищи, прибыли по срочному делу, – сказал он важно и холодно. – Меня удивило, почему командир полка или вы, товарищ комиссар, не воспользовались прямым проводом…
– Я три раза пытался соединиться. – Соколовский вскочил и вытащил из кармана телеграфную ленту, протянул ее начштабу. – Как мы можем спокойно ждать, когда погибают товарищи… От штаба армии распоряжений нет… Нас умоляют о помощи… Полк «Пролетарской свободы» гибнет, при нем обоз в две тысячи беженцев…
Начштаба мельком взглянул на ленту и бросил ее, – она запуталась о массивную чернильницу.
– О том, что сейчас идут бои в расположении полка «Пролетарской свободы», нам, товарищи, известно… Хвалю ваше усердие, ваш революционный пыл. (Он как бы подыскивал слова.) Но впредь я просил бы не развивать паники… Тем более что операции противника носят случайный характер… Словом, все меры приняты, вы можете спокойно вернуться к вашим обязанностям.
Он поднял голову. Взгляд был строг и ясен. Телегин, понимая, что разговор окончен, поднялся. Соколовский сидел, точно его пришибли.
– Я не могу вернуться в полк с таким ответом, – проговорил он. – Сегодня же бойцы сбегутся на митинг, сегодня же полк самовольно выступит на помощь «пролетарцам»… Предупреждаю, товарищ, что на митинге я буду говорить за выступление…
Начштаба начал багроветь, – голый огромный лоб его заблестел. Шумно откинув кресло, он встал в наполовину свалившихся солдатских штанах, засунул руки за пояс:
– И вы ответите перед ревтрибуналом армии, товарищ! Не забывайте, у нас не семнадцатый год!
– Не запугаете, товарищ!
– Молчать!
В это время дверь быстро распахнулась, и вошел высокий, необыкновенно стройный человек в синей черкеске тонкого сукна. Мрачное красивое лицо его, с темными волосами, падающими на лоб, с висячими усами, было нежно-розового цвета, какой бывает у запойно пьющих и у жестоких людей. Губы его были влажны и красны, черные глаза расширены. Размахивая левым рукавом черкески, он вплоть подошел к Соколовскому и Телегину, взглянув им в глаза диким взглядом. Повернулся к начштабу. Ноздри его гневно вздрогнули:
– Опять старорежимные ухватки! Это что такое за «молчать»? Если они виноваты, они будут расстреляны… Но – без генеральского издевательства…
Начштаба выслушал замечание молча, опустив голову. Возражать не приходилось – это был сам главком Сорокин.
– Садитесь, товарищи, я слушаю вас, – проговорил Сорокин спокойно и присел на подоконник.
Соколовский снова принялся объяснять цель поездки: добиться разрешения Варнавскому полку, немедленно выступить на помощь соседним с ним «пролетарцам»; кроме революционного долга, это продиктовано также простым расчетом; если «пролетарцы» будут разбиты – Варнавский полк окажется отрезанным от базы.
Сорокин только секунду сидел на подоконнике. Он принялся бегать от двери к двери, задавая короткие вопросы. Ладная шапка волос его разлеталась, когда он стремительно поворачивался. Солдаты любили его за пылкость и храбрость. Он умел говорить на митингах. И то и другое в те времена часто заменяло военную науку. Он был из казачьих офицеров, в чине подъесаула, воевал в армии Юденича в Закавказье. После октябрьского переворота вернулся на Кубань и у себя, в станице Петропавловской, организовал из станичников партизанский отряд, с которым удачно дрался при осаде Екатеринодара. Звезда его быстро всходила. Слава туманила голову. Силы плескались через край, – хватало времени и воевать и гулять. К тому же начштаба с особенной заботой окружал его хорошенькими женщинами и всей подходящей обстановкой для разгула души.
– Что вам ответили в моем штабе? – спросил он, когда Соколовский окончил и судорожно вытирал лоб грязным комочком платка.
Начштаба сказал поспешно:
– Я ответил, что нами приняты все меры к спасению полка «Пролетарской свободы». Я ответил, что штаб Варнавского полка вмешивается в распоряжения штаба армии, что совершенно недопустимо, и кроме того – создается паника, которой нет основания.
– Э, вы, товарищ, не так подходите к этому делу, – неожиданно примиряюще проговорил Сорокин. – Дисциплина – конечно… Но есть вещи в тысячу раз важнее вашей дисциплины… Воля масс! Революционный порыв нужно поощрять, хотя бы это шло вразрез с вашей наукой… Пусть операция Варнавского полка будет бесполезна, пусть вредна, черт возьми! У нас революция… Запретите им сейчас, они кинутся на митинг, – я знаю этих горлопанов, опять будут кричать, что я пропиваю армию…
Он отбежал к печке и уже бешено взглянул на Соколовского:
– Подайте рапорт!
Телегин сейчас же вынул бумагу и положил на стол. Главком схватил ее, пробежал бегающими зрачками и, брызгая пером, начал писать:
«Приказываю Варнавскому полку немедленно выступить в походном порядке и выполнить свой революционный долг».
Начштаба глядел на него с усмешкой, когда же главком протянул ему бумагу, он отступил, заложив руки за спину:
– Пусть меня предадут суду, но этого приказа я не скреплю…
В ту же минуту Иван Ильич бросился и схватил Сорокина за руку у кисти, не давая ему поднять револьвер. Соколовский заслонил собою начштаба. Все четверо тяжело дышали. Сорокин вырвался, сунул револьвер в карман и вышел, бухнув дверью так, что полетела штукатурка…
Хлопнули двери, затихли бешеные шаги главкома.
Начштаба проговорил примиряюще басовито:
– Могу вас уверить, товарищи: если бы я подписал приказ, несчастье могло бы принять крупные размеры.
– Какое несчастье? – кашлянув, хриповато спросил Соколовский.
Начштаба странно взглянул на него.
– Вы не догадываетесь, о чем я говорю?
– Нет. – У Соколовского задрожали углы глаз.
– Я говорю о своей армии…
– Что такое?
– Я не имею права раскрывать военные тайны перед комиссаром полка. Не так ли, товарищ? За это вы первый должны меня расстрелять… Но мы зашли слишком далеко. Хорошо… Берите все на свою ответственность…
Он подошел к карте, утыканной флажками. Соколовский и Телегин, придвинувшись, стали за его спиной. Видимо, близость горячего дыхания двух ртов была несколько неприятна начштабу, – лопатки его под рубашкой задвигались. Но он спокойно вытащил грязную зубочистку, и изгрызенный кончик ее скользнул по карте от трехцветных флажков в южном направлении в густое расположение красных.
– Вот где белые, – сказал начштаба.
– Где, где? – Соколовский вплоть придвинулся к карте, бродя по ней ослепшими глазами. – Но это же Торговая…
– Да, это Торговая. С ее падением для белых путь наполовину расчищен.
– Не понимаю… Мы считали, что белые севернее, по крайней мере, верст на…
– То мы считали, товарищ комиссар, а не белые. Торговая в настоящий момент находится под концентрическим ударом. У белых аэропланы и танки. Это не прежняя корниловская банда… Они действуют по внутренним линиям, наносят удары, где хотят. Инициатива в их руках.
– Севернее Торговой – Стальная дивизия Дмитрия Жлобы, – сказал Телегин…
– Разбита…
– А кавбригада?..
– Разбита…
Соколовский дернул шеей, придвинулся к карте.
– Вы очень выдержанный человек, товарищ, – проговорил он. – Вы как будто уже примирились с падением Торговой… Тот разбит, и этот разбит. – Он повернулся к начштабу. – А наша армия?
– Мы ждем распоряжения главковерха. У товарища Калнина свои расчеты. Штаб главкома не может, стуча кулаками, требовать у ставки главковерха наступления, – как вы думаете? Война не митинг.
Начштаба тонко улыбнулся. Соколовский, не дыша, глядел в его толстое спокойное лицо. Начштаба выдержал взгляд.
– Вот какие дела, товарищи, – сказал он, возвращаясь к столу. – Вот почему я не имею права снять ни одной части с фронта, хотя бы это казалось совершенно разумным и необходимым… Наше положение весьма нелегкое. Итак, возвращайтесь немедленно в свою часть. Все, что я вам сказал, пока не подлежит оглашению. Нужно сохранить полное спокойствие в армии. Что касается полка «Пролетарской свободы», – за участь его можете не тревожиться, я получил успокоительные сведения…
Брови начштаба сдвинулись над крючковатым носом. Кивком головы он отпустил посетителей. Соколовский и Телегин вышли из кабинета. В соседней комнате дежурный чистил ногти, стоя у окна. Он вежливо поклонился уходящим.
– Сволочь, – прошептал Соколовский.
Когда вышли на улицу, он схватил Телегина за рукав:
– Ну? Что ты скажешь?
– Формально он прав. А по существу – саботаж, конечно.
– Саботаж? Ну, нет… Тут игра покрупнее… Я вернусь, застрелю его…
– Брось, Соколовский, не глупи…
– Измена, я тебе говорю – здесь измена, – бормотал Соколовский. – Гымзе каждый день доносят, – в штабе пьянство. Сорокин разогнал комиссаров. А поди, подступись. Сорокин – царь и бог в армии, черт его знает, любят за храбрость, – свой человек. А начштаба, ты знаешь, кто такой? Беляков, царский полковник… Понял – какой узел? Ну, едем… Проскочим, как ты думаешь?
Начштаба тронул колокольчик, – в дверях отчетливо появился дежурный.
– Узнайте, в каком состоянии главком, – сказал Беляков, сурово глядя в бумаги.
– Товарищ Сорокин в столовой. Состояние в полградуса.
Дежурный ждал, покуда начштаба не усмехнется нехотя, тогда многозначительно улыбнулся и он:
– С ним – Зинка.
– Хорошо. Ступайте.
Беляков прошел в отделение службы связи. Просмотрел телефонограммы. Подписал четко мелким почерком несколько бумаг и в коридоре у крайней двери задержался на секунду. За дверью слышался тихий звон гитарных струн. Начштаба вынул платок, отер крепкую красную шею, постучал и не дожидаясь ответа, вошел.
Посреди комнаты у стола, покрытого развернутыми газетами и уставленного грязной посудой и рюмками, сидел Сорокин, отмахнув широкие рукава черкески. Красивое лицо его было все так же мрачно. Прядь темных волос падала на мокрый лоб. Расширенными зрачками он уставился на Белякова. Сбоку у него на табуретке сидела Зинка, положив ногу на ногу, так что видны были подвязки и кружева, и перебирала струны гитары. Это была молоденькая женщина с яркой окраской синих глаз и влажных губ, с тоненьким и решительным носиком, со спутанными, высоко поднятыми русыми волосами, и только больные складочки у рта, правда – едва приметные, придавали ее нежному лицу выражение зверька, умеющего кусаться. По документам она была откуда-то из Омска, дочь железнодорожного рабочего, чему, конечно, никто не верил, не верили и в то, что ей восемнадцать лет, ни в ее фамилию – Канавина, ни в имя – Зинаида. Но она отлично писала на пишмашине, пила водку, играла на гитаре и пела увлекательные романсы. Сорокин обещался собственноручно застрелить ее при первой попытке разводить в штабе белогвардейскую гниль и плесень. На том и успокоились.
– Хорош, нечего сказать, – проговорил Беляков, качая головой и на всякий случай держась около двери. – В какое ты меня ставишь положение? Являются два явных цекиста, грозят митингами, и ты немедленно перекидываешься на их сторону… Чего проще, иди к аппарату, телеграфируй в Екатеринодар, – немедленно тебе пришлют еврейчика, он тебе сформирует штаб, он с тобой в постели будет спать, ходить с тобой в сортир, все мысли твои возьмет под учет. Действительно, ужас! У главкома Сорокина уклон к диктатуре! Ну и ступай под контроль… А меня уволь… Расстрелять меня ты можешь… Но в присутствии подчиненных грозить револьвером я не позволю… Какая же после этого дисциплина!.. Черт тебя возьми, в самом деле.
Продолжая глядеть на начштаба, Сорокин протянул руку, большую и сильную, и, промахнувшись, сжал воздух вместо горлышка бутылки. Короткая судорога свела его рот, усы взъерошились. Он все же взял бутылку и налил две стопки:
– Садись пей.
Беляков покосился на кружево Зинкиных панталон, подошел к столу. Сорокин сказал:
– Не будь ты умен – быть бы тебе в расходе… Дисциплина… Моя дисциплина – бой. Ну-ка, поди кто из вас, – подними массы… А я поведу, и дай срок, – никто не может, один я раздавлю белогвардейскую сволочь… Мир содрогнется…
Ноздри его захватили воздух, багровые жилы запульсировали на висках:
– Без цекистов и Кубань вычищу, и Дон, и Терек… Мастера они петь в Екатеринодаре, комитетчики… Сволочи, трусы… Ну, так что же, – я на коне, в бою, я – диктатор… Я веду армию!
Он протянул руку к стакану со спиртом, но Беляков быстро опрокинул его стакан:
– Довольно пить…
– Ага. Приказываешь?
– Прошу, как друга…
Сорокин откинулся на стуле, несколько раз коротко вздохнул, начал оглядываться, покуда зрачки его не уставились на Зинку. Она провела ноготком по струнам.
– «Дышала ночь…» – запела она, лениво подняв брови.
Сорокин слушал, и жилы сильнее пульсировали на висках. Поднялся, запрокинул Зинкину голову и жадно стал целовать в рот. Она перебирала струны, затем гитара соскользнула с ее колен.
– Вот это другое дело, – добродушно сказал Беляков. – Эх, Сорокин, люблю я тебя, сам не знаю за что – люблю.
Зинка наконец освободилась и, вся красная, низко нагнулась, поднимая гитару. Яркие глаза ее блеснули из-под спутанных волос. Кончиком языка облизнула припухшие губы:
– Фу, больно сделал…
– А знаете что, друзья? У меня припасена заветная бутылочка…
Беляков оборвал, подавившись словом. Рука с растопыренными пальцами повисла в воздухе. За окном хлопнул выстрел, загудели голоса. Зинка, с гитарой, точно на нее дунули, вылетела из комнаты. Сорокин нахмурился, пошел к окну…
– Не ходи, я раньше узнаю, в чем дело, – торопливо проговорил начштаба.
Скандалы и стрельба в расположении ставки главкома были обычным явлением. В состав сорокинской армии входили две основные группы: кубанская – казачья, ядро которой было сформировано Сорокиным еще в прошлом году, и другая – украинская, собранная из остатков отступивших под давлением немцев украинских красных армий… Между кубанцами и украинцами шла затяжная вражда. Украинцы плохо держали фронт на чужой им земле и мало стеснялись насчет фуража и продовольствия, когда случалось проходить через станицы.
Драки и скандалы происходили ежедневно. Но то, что началось сегодня, оказалось более серьезным. С криками мчались конные казаки. От заборов и садов перебегали испуганные кучки красноармейцев. В направлении вокзала слышалась отчаянная стрельба. На площади перед окнами штаба дико кричал, ползая по пыли и крутясь, раненый казак.
В штабе начался переполох. Еще с утра сегодня телеграфная линия не отвечала, а сейчас оттуда посыпался ворох сумасшедших донесений. Можно было разобрать только, что белые, быстро двигаясь в направлении Сосыка – Уманская, гонят перед собой спасающиеся в панике эшелоны красных. Передние из них, докатившись до ставки, начали грабеж на станции и в станице. Кубанцы открыли стрельбу. Завязался бой.
Сорокин вылетел за ворота на рыжей, рослой, злой кобыле. За ним – полсотни конвоя в черкесках, с вьющимися за спиной башлыками, с кривыми саблями. Сорокин сидел как влитый в седле. Шапки на нем не было, чтобы его сразу узнали в лицо. Красивая голова откинута, ветер рвал волосы, рукава и полы черкески. Он был все еще пьян, решителен, бледен. Глаза глядели пронзительно, взор их был страшен. Пыль тучей поднималась за скачущими конями.
Близ вокзала из-за живой изгороди раздались выстрелы. Несколько конвойцев громко вскрикнули, один покатился с коня, но Сорокин даже не обернулся. Он глядел туда, где между товарными составами кричала, кишела и перебегала серая масса бойцов.
Его узнали издали. Многие полезли на крыши вагонов. В толпе махали винтовками, орали. Сорокин, не уменьшая хода, перемахнул через забор вокзального садика и вылетел на пути, в самую гущу бойцов. Коня его схватили под уздцы. Он поднял над головой руки и крикнул:
– Товарищи, соратники, бойцы! Что случилось? Что за стрельба? Почему паника? Кто вам головы крутит? Какая сволочь?
– Нас предали! – провыл панический голос.
– Командиры нас продали! Сняли фронт! – закричали голоса… И вся многотысячная толпа на путях, на поле, в вагонах заревела:
– Продали нас… Армия вся разбита… Долой командующего! Бей командующего!
Раздался свист, вой, точно налетел дьявольский ветер. Завизжали, поднимаясь на дыбы, лошади конвойных. К Сорокину уже протискивались искаженные лица, черные руки. И он закричал так, что сильная шея его раздулась:
– Молчать! Вы не революционная армия… Стадо бандитов и сволочей… Выдать мне шкурников и паникеров… Выдать мне белогвардейских провокаторов!
Он вдруг толкнул кобылу, и она, махнув передом, врезалась глубже в толпу. Сорокин, перегнувшись с седла, указал пальцем:
– Вот он!
Невольно толпа повернулась к тому, на кого он указал. Это был высокий, с большим носом, худой человек. Он побледнел, растопырил локти, пятясь. Знал ли его действительно Сорокин или жертвовал им, как первым попавшимся, спасая положение, – неизвестно… Толпе нужна была кровь. Сорокин выхватил кривую шашку и, наотмашь свистнув ею, ударил высокого человека по длинной шее. Кровь сильной струей брызнула в морду лошади.
– Так революционная армия расправляется с врагами народа.
Сорокин опять толкнул кобылу и, помахивая окровавленной шашкой, страшный и бледный, вертелся в толпе, ругаясь, грозя, успокаивая:
– Никакого разгрома нет… Разведчики и белые агенты нарочно раздувают панику… Это они толкают вас на грабеж, срывают дисциплину… Кто сказал, что нас разбили? Кто видел, как нас били? Ты, что ли, мерзавец, видел? Товарищи, я водил вас в бой, вы меня знаете… У меня самого двадцать шесть ран! Требую немедленно прекратить грабеж! Все по эшелонам! Сегодня я поведу вас в наступление… А трусов и шкурников ждет расправа народного гнева…
Толпа слушала. Дивились, лезли на плечи, чтобы взглянуть на своего главкома. Еще рычали голоса, но уже сердца разгорались. То тут, то там слышалось: «А что ж, он правду говорит… И пусть ведет. И пойдем…» Появились попрятавшиеся было ротные командиры, и понемногу части стали отходить к своим эшелонам. Черкеска на груди Сорокина была разорвана, он отдирал ее, показывал старые раны… Лицо его было исступленно бледно… Паника утихла, навстречу подходившим эшелонам были выдвинуты пулеметные заставы. По всей линии летели телеграммы самого решительного содержания.
Все же нельзя было избежать отступления армии. Только через несколько дней, в районе станции Тимашевской, удалось привести войска в порядок и начать встречное наступление. Красные двинулись двумя колоннами на Выселки и Кореневку. Где только колебался бой, всюду красноармейцы видели мчавшегося Сорокина на рыжем коне. Казалось, одной своей страстной волей он поворачивал судьбу войны, спасая Черноморье. ЦИКу Северокавказской республики оставалось только официально признать за ним главенство в военных операциях.
6
В те же дни конца мая, когда деникинская армия выступила во «второй кубанский поход», – над Российской Советской Республикой собралась новая гроза. Три чешские дивизии, продвигаясь с украинского фронта на восток, взбунтовались почти одновременно во всех эшелонах от Пензы до Омска.
Этот бунт был первым, заранее подготовленным ударом интервенции по Советскому Союзу. Чешские дивизии, начавшие формироваться еще с четырнадцатого года из живших в России чехов, затем из военнопленных, – оказались после Октября чужеродным телом внутри страны и вооруженно вмешались во внутренние дела.
Склонить их на вооруженное выступление против русской революции было делом не простым. У чехов еще жило отношение к России как будущей освободительнице чешского народа от австрийской имперской власти. Чешские крестьяне, откармливая гусей к рождеству, по старой традиции говорили: «Еднего гуса для руса». Чешские дивизии, уходя с боями от наступающих на Украину немцев, готовились к переброске во Францию, чтобы на фронте демонстрировать перед всем миром за свободу Чехии, за участие ее в победе над австро-германцами.
Навстречу чешским эшелонам, направлявшимся во Владивосток, двигались военнопленные немцы и особенно ненавистные венгры. На остановках, где сталкивались два встречных потока, бушевали страсти. Белогвардейские агенты нашептывали чехам о коварных замыслах большевиков, о их намерении будто бы разоружить и выдать немцам чешские эшелоны.
Четырнадцатого мая на станции Челябинск произошла серьезная драка между чехами и венграми. Челябинский совдеп арестовал несколько особенно задиравшихся чехов. Весь эшелон схватился за оружие. У совдепа, как и повсюду по линии, были одни лишь кое-как вооруженные красноармейцы, – пришлось уступить. Весть о челябинском инциденте полетела по всем эшелонам. И взрыв произошел, когда в ответ на эти события был издан предательский и провокационный приказ председателя Высшего военного совета республики:
«Все совдепы обязаны под страхом ответственности разоружить чехословаков: каждый чехословак, найденный вооруженным на железнодорожной линии, должен быть расстрелян на месте, каждый эшелон, в котором окажется хотя бы один вооруженный солдат, должен быть выгружен из вагонов и заключен в лагерь для военнопленных».
Так как у чехов была превосходная дисциплина, спаянность и боевой опыт, в изобилии пулеметы и пушки, а у совдепов плохо вооруженные отряды Красной гвардии, без опытного командования, – то не совдепы, а чехи разоружили совдепы и стали хозяевами по всей линии от Пензы до Омска.
Бунт начался в Пензе, где совдеп выслал навстречу четырнадцати тысячам чехов пятьсот красногвардейцев. Они повели наступление на железнодорожную станцию и были почти все перебиты. Чехи вывезли из Пензы печатный станок Экспедиции заготовления государственных бумаг, в большом бою разбили красных под Безенчуком и Липягами и заняли Самару.
Этот бунт был первым, заранее подготовленным ударом интервенции по Советскому Союзу. Чешские дивизии, начавшие формироваться еще с четырнадцатого года из живших в России чехов, затем из военнопленных, – оказались после Октября чужеродным телом внутри страны и вооруженно вмешались во внутренние дела.
Склонить их на вооруженное выступление против русской революции было делом не простым. У чехов еще жило отношение к России как будущей освободительнице чешского народа от австрийской имперской власти. Чешские крестьяне, откармливая гусей к рождеству, по старой традиции говорили: «Еднего гуса для руса». Чешские дивизии, уходя с боями от наступающих на Украину немцев, готовились к переброске во Францию, чтобы на фронте демонстрировать перед всем миром за свободу Чехии, за участие ее в победе над австро-германцами.
Навстречу чешским эшелонам, направлявшимся во Владивосток, двигались военнопленные немцы и особенно ненавистные венгры. На остановках, где сталкивались два встречных потока, бушевали страсти. Белогвардейские агенты нашептывали чехам о коварных замыслах большевиков, о их намерении будто бы разоружить и выдать немцам чешские эшелоны.
Четырнадцатого мая на станции Челябинск произошла серьезная драка между чехами и венграми. Челябинский совдеп арестовал несколько особенно задиравшихся чехов. Весь эшелон схватился за оружие. У совдепа, как и повсюду по линии, были одни лишь кое-как вооруженные красноармейцы, – пришлось уступить. Весть о челябинском инциденте полетела по всем эшелонам. И взрыв произошел, когда в ответ на эти события был издан предательский и провокационный приказ председателя Высшего военного совета республики:
«Все совдепы обязаны под страхом ответственности разоружить чехословаков: каждый чехословак, найденный вооруженным на железнодорожной линии, должен быть расстрелян на месте, каждый эшелон, в котором окажется хотя бы один вооруженный солдат, должен быть выгружен из вагонов и заключен в лагерь для военнопленных».
Так как у чехов была превосходная дисциплина, спаянность и боевой опыт, в изобилии пулеметы и пушки, а у совдепов плохо вооруженные отряды Красной гвардии, без опытного командования, – то не совдепы, а чехи разоружили совдепы и стали хозяевами по всей линии от Пензы до Омска.
Бунт начался в Пензе, где совдеп выслал навстречу четырнадцати тысячам чехов пятьсот красногвардейцев. Они повели наступление на железнодорожную станцию и были почти все перебиты. Чехи вывезли из Пензы печатный станок Экспедиции заготовления государственных бумаг, в большом бою разбили красных под Безенчуком и Липягами и заняли Самару.